Эйнштейн любил доказывать теорию относительности шуткой. Представьте, говорил он, что вы провели час в обществе прекрасной девушки, – он покажется вам коротким, как мгновение. Но тот же самый час будет тянуться, как столетие, если вы проведете его на горячей сковородке. Время относительно. Все относительно.

Неделя, которую я провел в Москве без Марины, пока она была на модных показах, – это мой час на раскаленной сковородке. Нет, конечно, задница моя ни к чему не пригорела. Но время тянулось бесконечно. Не относительно, а абсолютно бесконечно. Утра, когда невозможно заставить себя разлепить глаза, – во мраке, потому что зимнее утро в Москве ничем не отличается от ночи. Сердитый взгляд кота, который, зашипев однажды на Марину, с тех пор все время смотрит на меня с непередаваемым осуждением, когда я возвращаюсь от нее домой, – словно ему не нравится мой роман. Впрочем, домой я возвращаюсь все реже. Мне не хочется об этом думать – не хочется слишком оптимистично смотреть на наши с ней отношения, – но все же мне приходило в голову уже не раз, что, возможно, мне придется отдать Баюна маме. Она будет в экстазе – она всегда говорит язвительно, что «детям можно заводить домашнее животное, только если они готовы за него отвечать». Ей понравится, что сынок-лоботряс оказался-таки неспособен заботиться о своем коте. Но что мне остается? Сделать выбор между женщиной и котом в пользу женщины – это ведь все-таки взрослое решение, нет?

К черту Баюна – пусть смотрит как хочет. Мои утра все равно не становятся от этого лучше или хуже. Я варю себе кофе, я курю, бессмысленно таращась в телевизор в ожидании прогноза погоды на канале «Евроньюс», я тащусь в ванную и принимаю душ, я с отвращением выползаю на слякотную, холодную улицу. Погода настолько мерзкая и промозглая, что я даже шапку ношу – вещь для меня практически немыслимая. Бывают в Москве такие дни, когда одновременно холодно и влажно. Гадость.

Путь до метро «Красные Ворота» – среди припаркованных на тротуаре машин, по колено в черной жиже, которая заменяет в этом городе снег, – тоже не особенно бодрит. Метро – просто страшный сон: сонные, злые и вонючие люди, набившиеся в вагон, как сардинки в консервную банку. Только в отличие от сардинок добровольно. Иногда я смотрю на эту толпу, и мне хочется обладать супер-способностями или даже абсолютной властью – чтобы всех их куда-нибудь убрать. Хотя бы на время. Это неприятное чувство – кому понравится сознавать себя злобным троллем, ненавидящим людей?

Работа… Я уже устал удивляться, какой бессмысленной и пустой кажется мне наша контора, когда Марины нет на месте. И даже теперь, когда я точно знаю, что она вернется, и знаю, как она ко мне относится… Все равно без нее невыносимо тоскливо. Говорят, разлука укрепляет чувства. Не знаю – у меня, видимо, по-другому. Мои чувства разлука отупляет. Мне ничего не хочется – я словно сплю. Ну я вру, конечно, – одно чувство у меня остро, как никогда. А именно – желание быть с ней рядом.

Я, наверное, ненормальный. У меня каких-то винтов в голове недостает. Нельзя же до такой степени зависеть от другого человека!

Сегодня, стараясь заглушить свою тоску, я провел в высшей степени непродуктивный день: макеты смотрел вполглаза, раскладывал пасьянс и слушал последний альбом Oasis. Ничего так, нормально – но от мыслей отвлечь неспособно, честно говоря. А еще я поминутно проверял почту – она иногда пишет, даже из командировки. И теребил свой телефон, надеясь обнаружить от нее эсэмэску. Она – спасибо ей – часто мне пишет, хотя и коротко: «Скучаю. Люблю. Береги себя». Это глупо, вот так хвататься все время за телефон: сегодня она ничего не могла бы написать, потому что она весь день в дороге – летит.

Летит ко мне. Завтра – великий день: суббота, и она будет в городе. И моя жизнь возобновится. В ней снова появится свет и смысл.

Но до завтрашнего утра нужно еще как-то дожить. И, чтобы не торчать опять одному в квартире, пьянствуя и переключая телеканалы, я совершил странный поступок: пошел в джазовый клуб, где диджействует мой однокурсник Федя, комический толстяк, похожий на черноглазый пельмень с бородой. Я не понимаю, как можно было так разжиреть к двадцати семи годам, но ему это удалось.

Не знаю, зачем я туда поперся: мало того что я не особенно привязан к Феде и к джазу, он еще и диджей плохой. Видимо, где-то в глубине души я мазохист. Так или иначе, я туда приехал и там вдоволь настрадался. И зачем-то надрался. За те же деньги мог сделать это дома и под хорошую музыку. Нет, неправда – дома вышло бы дешевле.

Короче, я очень осмысленно провел вечер – почти так же хорошо, как день.

И вот теперь я возвращаюсь домой. Еле успел на последний поезд в метро, между прочим. Значит, уже больше часа ночи.

Круглосуточные ларьки у «Красных Ворот» тускло светятся во мраке, маня усталых путников зайти и купить еще бухла. У дверей одного из них продавщица-татарка курит и кокетничает с милиционером. В потоке теплого воздуха у выхода из станции прикорнула парочка бомжей неопределенного пола и возраста. На Садовом кольце дежурят таксисты – надеются словить пассажира, не рассчитавшего время. А я иду, шагаю по Москве – мне нужно свернуть от этого очага кипучей ночной жизни в темный переулок, который выведет меня к Большому Харитоньевскому (тому самому, что упомянут у Пушкина в энциклопедии русской жизни, романе «Евгений Онегин»), который мне надо перейти, и попасть на свою улицу Чаплыгина, и домой, где меня встретит осуждающий взгляд кота.

Прекрасный, четкий план, и я не настолько пьян, чтобы не осуществить его.

Здесь идти всего-то минут пять. Ну ладно – в моем нынешнем состоянии десять.

Я благополучно добираюсь до перекрестка, поскользнувшись всего один раз.

И на выходе в Харитоньевский, где на углу красная кирпичная спортшкола и чуть дальше давно закрытая и полуразрушенная чулочная фабрика, на освещенные окна которой я любил смотреть мальчишкой, – там крутились такие огромные бобины с нитками и ходили туда-сюда работницы в синих халатах… На этом углу я попадаю в безвыходную ситуацию.

Из заброшенного сада Юсуповского дворца, и со двора закрытой фабрики, и еще из каких-то неясных теней, которыми полон зимний город, мне навстречу выходит стая бродячих собак. Огромных, как слоны, и глухо рычащих.

Я боюсь собак.

Я понимаю, что это глупо и до крайности унизительно для взрослого мужика моих габаритов, но я ничего не могу с этим поделать. Мне было четыре года, когда меня укусила овчарка, с которой я хотел поиграть на даче. И с тех пор… С тех пор я просто себя не контролирую. При виде большой собаки я цепенею, у меня самая настоящая паническая атака.

А теперь передо мной пять больших собак.

Я боюсь собак, и они это чувствуют.

И, честно говоря, ЭТИХ собак, пожалуй, и в самом деле стоит бояться. Все же говорят, что московские бродячие своры – реально страшная штука. Они нападают на людей. Пару недель назад была даже новость, что они загрызли бомжа. Обычно такие новости пропускаешь мимо ушей – обычная газетная страшилка. Но сейчас, глядя на жуткие морды и слушая голодное урчание, я этому охотно верю.

Черт, чего ж делать-то?

Я стою один в темном переулке, пьяный и перепуганный насмерть. Я не могу сдвинуться с места – во-первых, они меня окружили. Во-вторых, страшно пошевелиться. В любом случае, может, это и хорошо: если я сдвинусь с места, я могу их спровоцировать.

И что теперь? До утра так стоять? Надеяться, что они примут меня за фонарный столб и потеряют интерес? Это вряд ли. Залезть на забор вокруг Юсуповского? Наверное, я смогу. Но их это не остановит – съесть они меня, конечно, не съедят, но за ногу, при их-то размерах, тяпнут запросто. И перспектива заболеть бешенством радует меня почти так же сильно, как угроза быть съеденным.

Они ждут, что я буду делать. От них страшно несет псиной, и этот запах не прибавляет мне уверенности в себе.

Ситуация нелепая до крайности. Но мне никогда в жизни еще не было так страшно.

Большой рыжий пес, стоящий чуть впереди других, делает шаг в мою сторону. Одновременно я слышу движение – и рычание – у себя за спиной.

Я теряю голову. Я бегу.

Это самая большая ошибка, которую можно было сделать. Свора немедленно разворачивается, как хорошо вымуштрованный военный отряд, и бросается за мной. Они истошно лают. Им сейчас весело – у них охота.

Мне ни за что от них не убежать.

И куда мне бежать-то? Вокруг ни души, ни даже фонаря. Орать и звать на помощь? Без толку – здесь нет людей. Здесь повсюду собачья вотчина.

Я падаю и уже через секунду чувствую на себе возню мохнатых тел, тяжесть лап, которые проходятся по моим ногам, и вонючее дыхание. Я стараюсь подняться, но здоровенный рыжий пес – видимо, их вожак – прыжком бросается на меня и снова сбивает в грязь. Его зубы маячат прямо у моего лица – у моего горла. Я инстинктивно закрываюсь руками, и его челюсти смыкаются на моем рукаве. Он отбрасывает мою руку в сторону очень легко – одним движением головы. Мог бы и откусить. Сейчас подумает – и откусит.

Я закрываю глаза.

Кто ты, скелетик в желтом саване с бантиками? Я смерть твоя, мужик. Чего ж ты такая… нелепая?

Рычание, вонь и клацание челюстей окружает меня со всех сторон.

И вдруг я слышу новый звук – тоже рычание, но какое-то другое. С другой интонацией.

Еще один пес?

Но псы не могут прыгать так, как та бледная тень, что пронеслась – пролетела – у меня над головой в темноте.

Псы не приземляются на две ноги и не хватают других псов руками, скидывая с меня и с силой швыряя о стену, – я слышу, как ломается собачий хребет, и слышу жалкий визг, с которым обмякшее тело падает на снег.

Звери забыли обо мне: растерянные и разъяренные неожиданным нападением, они все развернулись, чтобы атаковать существо, которое так лихо расправилось с их вожаком. Они прыгают на него одновременно, но ему это нипочем. Размытый светлый вихрь движется быстро, он одновременно повсюду: взбегает вверх по стене метра на два и прыгает оттуда с коротким гортанным рыком, хватая за загривки сразу двух псов – останавливая их в прыжке. Снова слышны хруст и визг. Еще две псины подыхают в грязи. Их лапы конвульсивно дрожат.

Еще один пес не успевает прыгнуть – его мой спаситель останавливает ударом ноги.

Последняя собака все-таки делает отчаянную попытку добраться до горла врага. И я слышу чудовищный, тошнотворный звук – хуже хруста и визга: словно чавканье, с этим звуком разрывается кожа, и хлопок, с которым вырывается воздух из разорванной трахеи, и хлюпание плещущей из вскрытого горла крови.

Я отворачиваюсь от этого ужаса. Меня выворачивает.

Я все еще лежу на мостовой, опираясь руками в грязь. Я весь дрожу – это не страх, это шок. Все похоже на страшный сон – такие вещи в реальной жизни не случаются. Я не могу заставить себя обернуться и посмотреть, что там, за моим плечом, происходит. Я оцепенел. И я жду, что псина, которая только что на моих глазах кого-то загрызла, кинется на меня, – прикрыв глаза, я уже вижу перед своим лицом кровавый оскал.

Но ничего не происходит. На улице царит почти полная тишина. Слышно только, как дышу я – сбито, прерывисто. И слышно второе дыхание – спокойное и ровное.

Человеческое.

Я медленно поднимаю взгляд на того, кто меня спас.

Это небольшое, хрупкое на вид человеческое существо. Светлое короткое пальто расстегнулось, оно запачкано в пылу борьбы. На нем кровь. Стекла сверху, из разодранного горла?

Нет. Я вижу бледную обнаженную шею – на ней нет ни царапины. Но выше, на подбородке, и правда есть кровь. Существо поднимает тонкую, белую руку и вытирает кровь со своего лица.

Окровавленная собака с разодранным горлом лежит без движения у ног, одетых в узкие черные джинсы и смешные разноцветные кеды.

Я смотрю в черные, непроницаемые глаза женщины, которую люблю, и мне кажется, что я прямо сейчас сойду с ума. Если уже не сошел. Наверное, сошел – иначе как можно объяснить все это?

Марина.

Марина появилась словно из пустоты, бледной стремительной тенью. Марина взбежала вверх по вертикальной стене. Марина голыми руками сломала хребты четырем бродячим псам. Марина рычала, как дикий зверь.

Марина… загрызла на моих глазах собаку?..

Хотелось бы мне знать, что у меня теперь с лицом. Наверное, что-то страшное, потому что Марина, встретившись со мной взглядом, на секунду прикрывает глаза, и на ее прекрасном, бледном, испачканном звериной кровью лице появляется гримаса невыносимого страдания. Я и раньше видел, как по нему проносилась тень какой-то затаенной боли. Но это было ничто – лишь намек на ту агонию, что она испытывает теперь. И одновременно я вижу в ее чертах… обреченность.

Словно она всегда знала, что так будет. Что эта боль настигнет ее.

Она открывает глаза. Я никогда не видел у нее таких глаз. Они… старые. Мертвые. Как будто ей тысяча лет.

Она тихонько качает головой и слегка разводит руками, показывая на окружающие ее трупы. И шепчет:

– Влад. Мне так жаль…

Это она – моя Марина. Это ее голос, ее черты, ее фигура, которая всегда казалась мне такой хрупкой. Нет никакого способа примирить только что увиденное с тем, что я знаю о ней, с тем, что я вижу сейчас.

По всему судя, это женщина, которую я люблю. Но сделанное ею только что… То, как она выглядит сейчас… Это не могла сделать женщина, которую я люблю. Это никакая женщина не могла сделать. Это вообще не мог сделать человек.

Я стою перед ней на коленях в снегу, не в силах подняться. Я могу только протянуть к ней руку – моя рука все еще дрожит. Она делает инстинктивный шаг назад – словно бы думая, что я боюсь ее, и желая показать, что мне она не причинит вреда.

Я и сам не знаю, боюсь ли. Мне кажется, что мой мозг сейчас взорвется. И меня определенно скоро опять вывернет. Мне приходится снова опереться рукой на грязный снег. А потом, справившись с приступом тошноты, я поднимаю на нее взгляд – я смотрю в ее тысячелетние глаза и спрашиваю – глухо и, наверное, едва слышно:

– Марина… Ради бога… ЧТО ты такое?