В ЛЕТО от сотворения мира 7091 (1583) на третий день после Покрова Святой Богородицы в Москве по Красной площади по первому снежку катился колобок, оставляя за собой брызги крови. Колобок обогнул собор Покрова Пресвятой Богородицы что на рву и покатился дальше, пока не скатился на первый хрустящий ледок у берега Москвы-реки. Ступить на этот ледок было еще опасно (подальше от берега Москвы-реки еще и не думала замерзать), и толпа преследователей побежала по берегу, силясь не потерять колобок из виду В то же время ледок не позволял спустить на воду лодку надо было сперва разбить лед, а колобок-то катился да катился, окрашивая хрупкий ледок отпугивающим багрянцем. Когда лодка преследователей со скрипом и скрежетом выгреблась на середину реки, колобок уже скрылся из виду; преследователи на берегу видели только, как он скатился с ледка в сумрачную по-зимнему воду и поплыл себе, поплыл вниз по реке, разве только не пропел при этом: «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…» Особо пристальные видели, что за колобком тянется по воде длинная седая борода, перепутанная с такими же длинными белыми волосами. Впрочем, то могли быть и клубы тумана, поднимающегося из воды. А колобок все плыл да плыл, минуя московские улицы, подмосковные посады, слободы и монастыри, пока слева не обнаружилось устье речки Векши, в которую неподалеку впадала скрытная, напористая Таитянка, а не в этом ли месте Лушкин лес сошелся бы с Луканинским, когда бы не разлучала их Москва-река, а в лесах между Таитянкой и Векшей таилась уже Мочаловка со своим истинным наименованием «Ковала мочь», – как сказал о ней тот, чья голова доплыла дотуда колобком. А пока голову-колобок ловили, тело было унесено неизвестно кем неведомо куда. В тот день на площади перед Иваном Святым (он же Иван Великий) по приговору царя Ивана Васильевича Грозного был обезглавлен по обвинению в чернокнижии некий Фавст. Со временем удалось мне установить его полное имя и звание: Фавст Епифанович, князь Меровейский.

Думаю, что все-таки моя фамилия Фавстов заставила меня особенным образом заинтересоваться Фаустом, хотя, быть может, как раз «Фауст» Гёте пролил для меня особенный свет на мою фамилию. Тетушка-бабушка не поддерживала моего интереса к моей фамилии, полагая, что это опасно, но уже с детства я обратил внимание в расписании поездов на остановку Фаустово и как-то спросил Марью Алексевну, не наше ли это было имение в прошлом. «Считай, что это простое совпадение, mon enfant», – строго ответила тетушка, привычным жестом надевая пенсне, чтобы спрятать от меня свои глаза. В ответе ее мне послышался, как в других подобных случаях, особенный призвук. Изучая немецкий язык, я не мог не знать, что по-немецки «die Faust» означает «кулак» (в прямом смысле слова кисть руки с прижатыми к ладони пальцами, а не лицо, подлежащее раскулачиванию; любопытно, что по-немецки «кулак» женского рода). Со временем я узнал, что имя «Faust», омонимически совпадая с немецким словом «die Faust» («кулак»), не имеет к нему никакого отношения, так как происходит от латинского «faustus» («счастливый, благополучный»). Но в точности такого же происхождения православное имя Фавст. Следовательно, русский Фавст звался бы в Германии Фауст, а Фауст на Руси звался бы Фавст. Но работая на втором курсе института над докладом «Фауст и Прекрасная Елена», предназначенному для юбилейной чудотворцевской конференции, я оставлял за скобками русские параллели. Внимание мое привлекло другое. В основе гётевского «Фауста» предание, изложенное в так называемой «Истории доктора Йоханна Фауста» (1587) или в народной книге о Фаусте, но у Гёте Фауст стар, и Мефистофель омолаживает его, в народной же книге Фауст сравнительно молод, что явствует уже из того, что Мефистофель заключает с ним договор на 24 года (стало быть, Фаусту предстоит прожить по меньшей мере эти двадцать четыре года, то есть почти четверть века, и ничего не говорится о том, что его жизнь будет продлена с помощью дьявола). Правда, согласно народной книге, Фауст является доктором теологии, а такое звание не присуждалось лицам моложе тридцати лет, но, очевидно, что это не престарелый Фауст Гёте. С другой стороны, у Гёте срок договора с дьяволом обозначен мгновением, которому Фауст скажет «продлись», а такое мгновение названо у Руссо в его «Грезах на одиноких прогулках» (Прогулка пятая): «Едва ли среди наших живейших наслаждений найдется хоть одно мгновение, когда сердце поистине могло бы сказать нам: я хотело бы, чтобы это мгновение длилось всегда…» «Грезы» Руссо писались одновременно с «Фаустом» Гёте, и мотив «длящегося мгновения» либо носился в воздухе, либо Гёте воспринял его от Руссо. Но так или иначе, условие, выдвинутое Фаустом, таило в себе одну закавыку не замеченную, кажется, Мефистофелем: либо Фауст будет обманут и скажет: «Продлись» мгновению, которое продлится (остановится) в аду, так как именно в это мгновение истечет срок договора и Мефистофель завладеет Фаустом, либо мгновение, которому Фауст скажет: «Продлись», будет угадано верно; оно уведет Фауста из-под власти Мефистофеля, и обманут будет Мефистофель, что, собственно, и происходит во второй части «трагедии», где Фауст спасен Вечной Женственностью (Софией, сказал бы православный Восток). Существеннейшее различие между Фаустом народной книги и Фаустом Гёте таится здесь. В народной книге Фауст гибнет, у Гёте спасается. В этом своеобразие гётевского Фауста среди многих других «Фаустов», и в этом у Гёте был один, зато весьма примечательный предшественник. Фауст спасается также в незаконченной драме Лессинга (по некоторым сведениям драма Лессинга «Фауст» была закончена, но рукопись ее потеряна или похищена). Среди русских славянофилов ходил слух, будто Готхольд Эфраим Лессинг (1729–1781) был славянского происхождения, и его настоящее имя Боголюб Ефрем Лесник (лесной старец?). По замыслу Лессинга Фауст спасается тем, чем рассчитывает погубить его дьявол: жаждой знания, то есть в конечном счете все тою же Софией Премудростью, которую строгий просветитель (и в то же время мистик) Лессинг не поминает всуе, но, очевидно, если Фауст спасается, то спасается он Софией. «Я только твой, познание – София!» – говорит в стихотворении Бунина Джордано Бруно, тоже Фауст в своем роде, я сам слышал, как София Смарагдовна говорила Чудотворцеву перед его смертью, может быть мнимой: «Не бывает познания без любви». Когда в драме Лессинга дух является Фаусту, этот дух выдает себя за… Аристотеля. Но разве Ермолай Варвар не предлагал дьяволу свою душу при условии, что дьявол истолкует ему термин Аристотеля «энтелехия», и не с энтелехией ли связано бессмертие человека или воскресение мертвых? Главный парадокс лессинговской драмы заключается в том, что не только дьявол являет Фаусту призрак Аристотеля, но Бог позволяет дьяволу искушать лишь призрак Фауста, и этот призрак исчезает, когда дьявол намеревается завладеть Фаустом, а сам Фауст видит все это во сне и просыпается, спасенный. У Лессинга Фауст не старик, а юноша. Вызывание духов происходит во всех версиях Фауста. Духи являются Фаусту, и Фауст являет духов, скажем, императору Карлу V. Но и в «Буре» Шекспира Просперо, законный герцог Милана, искушенный в магии, повелевает духами, вызывает образы языческих богинь Ириды, Цереры, Юноны, а, главное, ему служит дух Ариель, которого на прощание Просперо отсылает к стихиям или к элементам; и в народной книге Фауст подписывает с дьяоволом договор своей кровью, так как желает постигнуть элементы (этот мотив очень силен в «Докторе Фаустусе» Томаса Манна, где Фауста зовут Адриан), а когда Фауст начинает вызывать духов, среди них его посещает адский дух Ариель. Он один из семи дьявольских курфюрстов, и упоминается он в книге под названием «Доктора Фауста троекратное заклятье ада» (1407). Итак, Ариель служит Фаусту и служит герцогу Просперо, хотя Ариель Просперо – стихийный, а не адский дух, но имя одно и то же. Имя «Просперо» означает, в конце концов, то же, что имя «Фауст»: и «Prosperus» и «Faustus» – по-латыни «счастливый», «преуспевающий». Из этого можно сделать вывод, что Просперо у Шекспира – тот же Фауст, а Фауст в народных книгах – тот же Просперо, но можно сделать и другой вывод, что Фауст не один, а их несколько, хотя у них у всех есть общее, фаустическое или фаустианское. (Фаустической или фаустовской Шпенглер называет культуру Запада, из чего не следует, однако, что своих Фаустов не было на Руси.)

И у Гёте, и в народных книгах упоминается Прекрасная Елена, из-за которой пала Троя, и любовный союз Фауста с нею, заключенный при участии дьявола. Согласно народной книге, Фауст заключает этот союз в последний год срока, обозначенного в договоре с Мефистофелем. В некоторых источниках упоминается и пребывание Фауста в Москве при дворе княгини Елены Глинской. Елена Глинская была моложе своего супруга Василия III на четверть века (продолжительность фаустовского срока). Первый брак Василия III был бездетным. Четыре года не было детей и у Елены. Не Фауст ли лечил ее от бесплодия? Не отсюда ли то жуткое и причудливое, что было в личности Ивана Грозного? А что, если Прекрасной Еленой, доставшейся Фаусту и была Елена Глинская? Что, если Иван Грозный – русский Эвфорион, сын Фауста? Почему бы царю, убившему своего сына, не казнить и своего отца? Но, спрашивается, обязательно ли этому Фаусту быть немцем? Что, если то был русский Фавст?

Помню, каким странным дребезжащим смехом рассмеялся Платон Демьянович, когда я изложил ему эту версию как предположительную, разумеется.

– Ну, вы Фавстов! – воскликнул он, совсем как его дочь Кира. – Так вот почему вы выбрали для вашего доклада такую специфическую тему! Еще бы! «Фауст и Прекрасная Елена»! Но, милый мой, это не может быть научным докладом! Это роман, роман! Тогда поистине эта штука будет посильнее, чем «Фауст» Гёте!

Я подумал, что Платон Демьянович издевается надо мной, и слегка обиделся:

– Полагаете ли вы, что Фавстов не может написать научного исследования о русском Фаусте, Платон Демьянович?

– Напротив, милый мой, напротив! Именно этим вам и стоило бы заняться. Или вы полагаете, что роман – обязательно нечто низшее по сравнению с научным исследованием? Не советую вам руководствоваться идеями Платона в этом вопросе. Вспомните лучше Аристотеля, более близкого к вашей теме по вашим же данным. Помните, что Аристотель говорил о различии между историком и поэтом: «Различаются они тем, что один говорит о том, что было, а другой – о том, что могло бы быть». Но откуда нам, вообще, знать, что было? Единственное, что мы знаем: было то, что могло бы быть. «Поэтому, – как говорит Аристотель, – поэзия философичнее и серьезнее истории, ибо поэзия больше говорит об общем, история – о единичном». Отсюда и скептицизм Шопенгауэра в отношении истории. А роман по преимуществу поэтичен и потому более философичен. О Граале мы узнаем из романов, а не из исторических исследований.

Я сразу понял, о каких моих данных говорит Платон Демьянович. В одной из версий Фауст утверждает, что, если бы все труды Платона и Аристотеля были утрачены, он восстановил бы их своим гением в еще большей чистоте, как израилит Ездра восстановил разрушенный Иерусалимский храм. Кстати, в каббале, если не ошибаюсь, имя Ариель означает не духа воздуха, как у Шекспира, и не адского духа, как в «Заклятии ада», приписанном доктору Фаусту. «Ариель» в каббале значит «Лев Божий» («Лев из колена Иудина»?).

Сколько проблем в шутку обозначил Платон Демьянович! Едва ли не главной проблемой при издании моего «Русского Фауста» был вопрос, что это: роман или научное исследование? Если роман, то в нем слишком много реакционной мистики, если научное исследование, то оно недостаточно документировано, а я боюсь, что такие же проблемы возникнут и с биографией Чудотворцева, даже если она будет документирована лучше.

После того разговора с Платоном Демьяновичем книга о Фавсте окончательно переплелась для меня с книгой о Чудотворцеве. Одну книгу я уже не представлял себе без другой, со временем я все более склоняюсь к мысли, что это одна и та же книга. Мой предположительный доклад перерос в обширное исследование о разных версиях Фауста, и нашлось издательство, которое было не прочь такое исследование издать. Другое издательство предлагало мне написать популярную биографию Фауста, что, несомненно, упрочило бы мое материальное положение и мою репутацию писателя, но мое намерение написать «Русского Фауста» настораживало издателей, вызывало скептические улыбки или откровенное, довольно примитивное издевательство: «Значит, Россия – не только родина слонов, но и родина Фауста». Таких интеллектуалов раздражало, что фаустовская культура приписывается России, к тому же я с европейскими материалами в руках доказывал: фаустовский или фаустический дух задолго до Шпенглера означал стремление мыслить первоэлементы, то есть ими овладеть, сочетая две апостольские заповеди: «Духа не угашайте» (апостол Павел) и «Испытывайте духов» (Иоанн Богослов), правда, фаустовский дух заходил слишком далеко в испытании духов. И Парацельс, например (еще один Фауст), прямо говорил, что принудил бы самого дьявола служить себе, если бы мог, ибо не видит греха в том, чтобы дьявол служил добру и сама Церковь заклинает дьявола, чтобы изгнать его. Здесь-то и кроется главная проблема Фауста, его оправдание или осуждение: заклял ли Фауст адских духов троекратно, чтобы они служили ему в целях, быть может, более благих, или Фауст вступил в договор с адскими духами, отрекся от Бога, и тогда он заклят адскими духами, то есть проклят. В этой проблеме – существо Фауста, кто бы он ни был, и на Руси вместе с Фавстом ее разрешал Иван Грозный (Псевдо-Фауст, Анти-Фауст или Фауст на троне, с позволения сказать), отрубая Фавсту голову не для того ли, чтобы выявить, кто из них истинный Фауст.

Итак, я предположил, что Фауст, принятый в Москве при дворе Прекрасной Елены Глинской, и есть Фавст, обезглавленный за полгода до смерти Ивана Грозного. Сам я был совершенно уверен, что этот Фавст – русский, чему, как ни странно, нашлись доказательства при обстоятельствах столь же странных. Главным доказательством для меня самого была моя собственная фамилия и мое существование, хотя я понимал, что для других это не доказательство, но как для кого. Оказалось, что материалов, подтверждающих мою версию, не так уж мало, но они имеют свойство то появляться, то исчезать, как подземная река Алфей, текущая из Аркадии. Так, в библиотеках или архивах мне могли показать редкую книгу или рукопись, где упоминался Фавст, а во второй раз этого материала получить было невозможно, и ни в каких картотеках он даже не числился, просто пылился столетиями где-нибудь в уголке, а стоило мне взглянуть на него, как он исчезал бесследно, так что не только мне, но и сотруднику архива приходила в голову мысль, не во сне ли нам пригрезилось то, что мы недавно держали в руках, и подобным грезам на одиноких прогулках по коридорам книгохранилищ были подвержены и сотрудники издательства, вздумавшие меня проверить, так что «Русский Фауст» в конце концов вышел в свет, снабженный осмотрительным подзаголовком: роман-исследование.

Во многих источниках встречалось само имя «Фавст». С давних времен известно было заклинание: «Фавсте, Фавсте, принеси нам счастье», что соответствовало смыслу имени «Фавст». Особенно выразительно это звучало в диалектах, где выговаривали: «Хвавсте…» «Хвавст», естественно, переосмысливался в «Хвост», и тогда говорили: «Хвосте, Хвосте, приходи к нам в гости». Подобным образом в Белоруссии закликают дзядов. Хвост при этом понимался как нечто ведовское, но не ведьмовское, как нечто сопутствующее и неотъемлемое: где мы, там и наш хвост (Фавст). Я бы даже отважился сказать, что имя Фавст, Хвавст, Хвост кое-где на Руси и среди восточных славян употребляется синонимично восточному Хызру, а Хызр временами разительно напоминает Фавста. Даже зеленый цвет Фавсту сопутствует, хотя ходит Фавст в белой хламиде или в белой овчине (милоти), но у него очень часто охапка пахучих, целебных трав или ветвей, а его длинные седые волосы перевязаны плетеницей из хмеля. Он приносит и цветы, когда пожелает.

Так, в образе русского Фавста проступают черты Яр-Хмеля, Ярилы или Ивана Купалы. Купальское в образе Фавста подтверждается и тем, что Фавст связан с водой или с водной стихией. Так, в ответ на заклинание «Фавсте, Фавсте, выйди нам на счастье!» старец в белой хламиде с длинными белыми волосами и бородой выходит в Косине из Святого озера. Это озеро, находящееся на самом краю Москвы, сочетается с двумя другими озерами Белым и Черным. Святое озеро славится чудотворной иконой Божьей Матери, и само по себе оно странное и необычное. Начать с того, что этого, в сущности, московского озера никто не видел (впервые его увидели и сфотографировали только с вертолета), и к нему невозможно подойти, так как озеро окружено болотом, настоящей трясиной, где буквально некуда ступить, но само озеро нисколько не заболочено: вода в нем кристально чистая, поистине ключевая. Повторяю, среди высоких болотных трав виден лишь самый краешек озера, и у самого своего берега оно достигает 10–15 метров в глубину. А подальше от берега глубина озера превышает 30 метров. На дне его, говорят, остались деревья, и среди этих деревьев церковь, ушедшая на дно, когда воину Вуколу явилась над озером Пречистая Дева. Исцелился Вукол, то ли больной, то ли раненый, в лесном скиту, где подвизался некий святой старец, чье имя доселе неведомо (Иоанн? Фавст?). До того как больной или раненый Вукол достиг скита, он отличался отвагой и свирепостью в бою, о чем говорит само его имя: Вукол – уподобляющийся волку Вукол по благословению старца поселился на лесистом холме (теперь это Боровицкий холм в Кремлевских стенах), но каждое воскресение ходил к старцу, совершавшему Божественную литургию в своем скиту Холм, на котором жил Вукол, кающийся волк, омывался некой рекой. Именно Вуколу, бывшему волку, в сонном видении явлено было грядущее падение Киева. И с Боровицкого холма неведомый старец указал Вуколу на реку, омывающую холм, и рек: «Сок вам!» А что это, как не Москва? Когда над скитской церковью неведомого старца сомкнулись хрустальные воды Святого озера, старец из озера вышел, указал на него и произнес: «Ось икон», а вместо этого говорят «Косино», как будто ось икон в последние времена покосилась. И действительно, зеркало озера совершенно круглое, и у него должна быть ось. Озеро, повторяю, невидимо, ибо к нему не подойдешь: трясина не пускает. Таков московский Китеж, и, говорят, под водой и под землей озеро сообщается с озером Светлый Яр в Заволжье, где таится невидимый град Китеж. Из этого-то озера и выходит старец с белыми власами и белой бородой, облаченный в белую хламиду. Его давно уже не окликают: «Фавсте, Фавсте», но это имя осталось в родовом имени «Фавстов»; имя «Фавст», быть может, и всегда было родовым.

Вукол, со своим кровопролитным прошлым уподоблявшийся хищному волку, тоже оставил след в окрестностях. «Ковала мочь», – сказал некто, и вышла «Мочаловка». Но в Мочаловке проступает и другая зловещая анаграмма: «Мочаловка – моча волка». В новейшее время Мочаловка приобрела репутацию преступной слободки, где разрастались «малины», и впрямь имевшиеся в Мочаловке, даже по-своему не чуждые духовной жизни с культом Есенина (см. «Будущий год», глава «Сестра и друг»). Но почву для преступности подготовила именно Мочаловка как «моча волка». Ибо в этих местах с давнишних времен свирепствовали волки-оборотни. Они-то и были настоящими преступниками, завсегдатаями мочаловских «малин». В новейшие времена они сами не всегда знали, что в них волчья кровь (моча волка), но тем кровожаднее и коварнее они от этого становились (см. там же главу «Эра волка»), и не было на них управы, кроме лесного старца, но тот же лесной старец под сенью лип, где находится Софьин сад и где играет иногда на открытом воздухе театр «Красная Горка», осмотрелся однажды, указал руками на все четыре стороны и произнес: «Пир дорог!» – что и означает «пригород». Кто был этот старец: Фавст? Иоанн Громов? А вдруг новый Платон Чудотворцев?

В этом пире дорог, в пригороде Третьего Рима я был гостем-уроженцем, не из самых почетных, зато коренным. В шестидесятые годы я постоянно жил в домишке, опустевшем после смерти тети-мамаши. Мои отношения с Кирой разлаживались то и дело, потом вроде налаживались, как ей казалось, но мне от этого не было легче. Я предпочитал приезжать на Арбат из Мочаловки и возвращаться туда, ссылаясь на то, что у меня работа (переводческая), других моих работ Кира не признавала или делала вид, что не признает. Сама Кира после института сразу же устроилась в Институт национально-освободительных движений, сперва переводчицей, потом научным сотрудником, начала работать над диссертацией (что-то об африканском социализме по Леопольду Сенгору или о негритюде), но диссертацию так и не защитила. Главным на работе для нее было общение, нескончаемые разговоры о демократическом социализме в коридорах, за чашкой кофе (интересно было бы подсчитать, сколько этих чашек в день выпивалось и сколько сигарет выкуривалось; для меня демократический социализм – до сих пор запах черного кофе в дыму сигарет). То же самое продолжалось и дома в наших (?) комнатах, включая комнату Полюса. Сюда приходили барды; однажды Кира попыталась устроить у себя в квартире выставку художников-нонконформистов, но этому воспротивилась Клавиша, яростно защищающая покой Платона Демьяновича, и Кире пришлось отступить. Тем более возмущали Киру мои занятия чудотворцевским мракобесием, за которым кроется обыкновенный сталинизм, как она с намеком выражалась после появления фильма «Обыкновенный фашизм». О Чудотворцеве разрешалось говорить в Кириных апартаментах лишь как о жертве сталинских репрессий, хотя шаркающие шаги и диктующий голос Платона Демьяновича можно было расслышать за стеной, когда прерывалось гитарное бренчанье очередного барда. А когда к чудотворцевщине в моих занятиях присоединилась еще и фавстовщина, Кира просто рвала и метала, издеваясь над этим опусом: «Фавстов о Фавсте, или Потомок Фауста», – назвала она мою будущую книгу уверенная, что такая книга не будет напечатана; выход этой книги в свет она восприняла как личную обиду При этом что-то втайне импонировало ей в моих занятиях Фавстовым и новым Платоном, и Кира, может быть, даже поддержала бы меня, если бы в моих трудах не давала себя знать установка на Клавишу, как яростно шептала Кира иногда по ночам.

После смерти Платона Демьяновича кое-что сразу же изменилось. Во-первых, осенью 1972 году вышло «Бытие имени» на французском языке (полный, не всегда удачный, но весьма добросовестный перевод). Во-вторых, Кира узнала о существовании во Франции (и в Европе) некоего таинственного или тайного общества «Verdor», изучающего наследие Чудотворцева в связи с проблемой физического бессмертия и технического воскрешения. Я спросил было в шутку, не означает ли «Verdor» «золотого червя» (le ver d'or), но потом я узнал, что «Verdor» восходит все к тому же monsieur Vedro и должно пониматься как «зеленое золото» – «vert d'or». В структуре общества просматривалось ответвление элементариев; вполне органичен был их интерес и к новому Платону, и к Фавсту, чего Кира не могла не признать. Наконец, в-третьих, Адик Луцкий получил разрешение эмигрировать в Америку и перед отъездом формально развелся наконец с Кирой. Кира сохранила фамилию Луцкая (лишь бы не Чудотворцева) и могла бы стать полной хозяйкой Совиной дачи (уезжая, Адик уступил бы ей свою подмосковную недвижимость), но она категорически настояла, чтобы дача осталась за Адиком. Адик по-своему воспользовался Кириным великодушием, предоставив дачу в полное распоряжение Клавдии, которой после смерти Платона Демьяновича буквально негде было преклонить голову. Кира была задета, но приняла решение Адика как должное. По-настоящему Кира осиротела в 1965 году, когда уехала во Францию и не вернулась провозвестница коммунистического альбигойства Антонина Духова (Антуанетта Луцкая де Мервей). Я уже упоминал, что Антонина умерла во Франции в 1968 году, пятидесяти трех лет от роду, успев подписать протест против советского вторжения в Чехословакию. Думаю, что ближе Антонины у Киры никого на свете не было, но она крепилась и не подавала виду, что одинока. Правда, после развода с Адиком она стала особенным образом смотреть на меня и многозначительно молчать при наших нечастых встречах. Не ждала ли она, что теперь я сделаю ей предложение? Но я сделал предложение не ей.

Благопристойно выждав, когда после смерти Платона Демьяновича пройдет год, я собрался с духом и предложил Клавдии стать моей женой. Помню вопросительно-испытующий взгляд, которым она мне ответила. Потом я неоднократно чувствовал на себе этот взгляд, уверившись, что так она смотрела на меня и раньше, просто я еще не научился придавать значение этому взгляду.

– А вы разве не знаете, что я замужем? – просто, без малейшего намека на заднюю мысль спросила Клавдия.

Я не понял, что она имеет в виду и судорожно копался в мыслях, пытаясь сообразить, кто бы это мог быть. При всей своей внешней невозмутимости Клавдия, во-видимому, втайне наслаждалась моей растерянностью.

– Неужели и вы не верите, что мой муж – Платон Демьянович Чудотворцев? – произнесла она с внезапной горечью.

Я не мог ответить: «Верю!», – ибо что же значило мое предложение, если я верю? Но сказать ей: «Не верю!» – я тоже не мог. Про себя я подумал, что такое замужество не следует понимать слишком буквально и означает оно лишь верность усопшему, но Клавдия не позволила мне так думать:

– Или вы тоже считаете, что Платон Демьянович умер? Уверяю вас, он жив, и мы с ним работаем, как работали до сих пор.

Мне оставалось либо заподозрить психическое здоровье Клавдии, а этого я ни за что не хотел, либо принять сказанное все-таки за взвешенное иносказание, на что я и решился в конце концов. Но не скрою: в глубине души у меня шевельнулось что-то вроде понимания, более глубокого, чем хотелось бы мне самому, как будто я предвидел ответ Клавдии и был бы разочарован, если бы она ответила мне по-другому.

Наш разговор не прошел бесследно. Клавдия была удовлетворена моей реакцией и как будто даже по-женски благодарна за мое предложение, которое должна была отклонить. Разговор этот сблизил нас. Между Клавдией и мною что-то выяснилось.

В то время Клавдия начала трогательно заботиться обо мне, часто заходила ко мне и даже наводила чистоту в доме, напоминая тетушку-бабушку, вдруг бросавшуюся прибираться к приезду Веточки Горицветовой. Я же думал, на что Клавдия живет, хотя она упорно отказывалась говорить со мной на эти темы. Насколько мне известно, она сдавала комнаты на даче № 7, но эти деньги должны были уходить на помержание дачи в жилом состоянии, чтобы, по крайней мере, крыша не текла. Давала Клавдия и уроки иностранных языков (немецкого и французского), но спрос-то был тогда на английский язык. Девочки ходили к ней заниматься музыкой; их не могло быть много, поскольку известно было, что Клавдия «ничего не кончила», но она была ученицей Марианны Буниной, и одна или две ее ученицы отличились впоследствии на международных конкурсах.

Тогда уже вовсю полыхал спор между Кирой и Клавдией из-за чудотворцевского архива. В распоряжении Киры были старые работы Платона Демьяновича, опубликованные и неопубликованные, а когда возник спрос на его работы последних пятнадцати лет, оказалось, что все они в распоряжении Клавдии, и без Клавдии их не подготовить к печати. При этом законной наследницей была одна Кира (Полюс пережил отца на два года и довольствовался тем, что перепадало ему от Киры). Кира попыталась сама подготавливать отцовские рукописи к печати, но ей не хватало ни навыка, ни усидчивости, и приходилось делиться с Клавдией гонорарами, чтобы та могла работать. Но конфликт между ними вскоре опять обострился. Кира согласилась на сокращения и даже на изменения в книге Чудотворцева «Государство Платона». Либерал-редактор оказался единомышленником Киры в стремлении избавить Чудотворцева от чудотворцевщины. В ответ на это Клавдия выпустила в швейцарском издательстве полный текст книги, подвергая себя опасности репрессий, тем более что у нее не было ни московской прописки, ни официальной работы. Кира пришла в ярость, но демократическая социалистка и диссидентка не решилась апеллировать к властям, а власти почему-то закрывали глаза на происходящее, не решаясь трогать даже мертвого Чудотворцева и связанное (связанную) с ним. Но в Советской России невозможен был выход в свет книги под названием «Оправдание зла», когда и «Оправдание добра» Владимира Соловьева было под запретом, так что тоталитарная идеология, разоблачаемая Кирой в тесном кругу единомышленников, на самом деле защищала ее интересы. Клавдия смогла издавать новые работы Чудотворцева, доводившие Киру до бешенства, лишь в конце восьмидесятых – в начале девяностых годов, когда я начал писать эту книгу.

Я написал, что Клавдия одно время бывала у меня и даже чуть ли не пыталась вести мое хозяйство со своей немецкой аккуратностью, но посещения Клавдии прекратились, когда она застала у меня Клер.

Я называл ее Клер с тех пор, как давал ей уроки французского языка, и это имя пристало к ней, так что даже родной дед не называл ее иначе. Вообще же ее звали Калерия, Калерия Даниловна, хотя она должна была бы зваться Дарвиновной; ее мать Алла Параскевина (лишь после ее смерти я узнал, что ее настоящее имя Каллиста) вышла замуж за человека по имени Дарвин Петрович Мастерков. Алла и Дарвин погибли в автомобильной катастрофе, когда Клер едва исполнилось три года. Малышка Лера (так ее тогда звали) ехала с ними. В больнице пришли к выводу, что она тоже умерла, и ее тельце выдали деду Николаю Филаретовичу Параскевину, известному зубному врачу (у него в дипломе было написано: врач в области головы). И произошло нечто вроде чуда: у деда девочка ожила. Переломы срослись. К семи годам она уже ходила и говорила, хотя речь ее была несколько затруднена. Ma tante Marie навещала ее и дала ей первые уроки французского языка, чтобы развить ее речь. Незадолго до смерти тетушка-бабушка строго-настрого наказала мне эти уроки продолжать. Я продолжал их с перерывами, ибо девочка оказалась не очень способной к языкам. По настоянию Николая Филаретовича я пытался обучать Клер немецкому, но также без особых результатов. Может быть, мы занимались недостаточно регулярно, и занятия наши прерывались на годы, возобновляясь периодически, время от времени. Языки так не учат. Клер представлялась мне заурядной девочкой. В школе она тоже училась посредственно, не проявляя особой склонности ни к одному предмету. Окончив школу, Клер даже не пыталась поступить в институт, а выучилась на медсестру и пошла работать в Реацедос. Реацедосом сокращенно назывался Реанимационный центр доктора Сапса. В такой центр была переоборудована больница, куда привезли Клер после автомобильной катастрофы. Впоследствии на основе Реацедоса был создан Трансцедос (Трансплантационный центр доктора Сапса, где Клер работала в регистратуре). Тогда-то Клер и выразила желание брать у меня уроки английского языка, так как в Реацедос прибывали пациенты из-за границы, их становилось все больше, и без английского языка трудно было сохранить рабочее место, которым Клер дорожила. Теперь уже не я ходил к ней на параскевинскую дачу, а она заходила ко мне после работы. Английский язык давался Клер с трудом; нужны были все новые и новые уроки, чтобы она его не забывала, а хотя бы элементарное знание английского языка требовалось ей в повседневной работе. Наши уроки затягивались, и Клер постепенно начала вести мое хозяйство. Взыскательная аккуратность Клавдии не была ей свойственна, зато она готовила, стирала, мыла полы с неподдельным увлечением, как будто играла в куклы. Казалось, у нее было одно призвание – домоводство. (Я написал это невольно и вздрогнул: буквально то же самое говорила та tante Marie о моей матушке Веточке Горицветовой (Фавстовой). И у Клер были светло-каштановые волосы (винно-ореховые, как у Веточки?). Боюсь, не подумала бы тетушка-бабушка, будь она жива, что с приходом Клер вернулась Веточка Горицветова и теперь сама прибирает комнату для себя, как прибирала эту комнату для нее до самой своей смерти ma tante Marie.

Мне совестно признаться теперь в том, что я тогда не придавал значения хлопотам Клер, вернее, принимал их как должно е, настолько я привык, что в доме кто-то хлопочет; наоборот, пустота в доме казалась мне временной, противоестественной, но я сам ничего не делал для того, чтобы как-то заполнить эту пустоту, дескать, все образуется. Так все и образовалось; теперь-то я знаю, к чему это привело, но всему свой черед. Я был слишком занят тогда моими изысканиями по Фавсту, скитался по московским библиотекам и музеям. Наведывался в подмосковные усадьбы, упрашивал показать мне ту или иную редкую книгу, а то и рукопись, и мне, как правило, шли навстречу, хотя у меня не было ни научной степени, ни каких-либо внушительных документов. По-видимому, фамилия Фавстов что-то сохранила от магического воздействия имени Фавст, и, надеюсь, я не слишком злоупотреблял этим воздействием. Клер прибиралась у меня в доме в мое отсутствие. Она починила тетушкину пишущую машинку и перепечатывала мои выписки и мою пока еще неготовую рукопись. А я по крохам собирал скудные исторические сведения о Фавсте. Задача осложнялась тем, что эти сведения приходилось принимать на веру при всей их легендарности. Вообразите себе невероятность, засвидетельствованную документально. С такими-то сведениями и приходилось работать мне. Было бы проще признать, что я занимаюсь легендой о Фавсте. Я же уверился в том, что это предание или история.

Фавст появляется в Москве при дворе Василия Третьего. Появление его совпадает с женитьбой князя Василия на Елене Глинской, но из этого не следует, что Фавст принадлежал к литовскому окружению Елены. Судя по всему, он родился на Руси, но установить точную дату его рождения мне так и не удалось (где-то между 1501 и 1505 годами). Складывается впечатление, что ко двору московского князя он откуда-то приехал, возможно, все-таки с Запада; хотя невозможно установить, как он туда попал, не исключено, что он учился в западных университетах (в Болонском или в Феррарском, где изучал медицину Парацельс). Так или иначе, при дворе он сразу прославился как врач, вернее, как знахарь, ибо он не столько лечил, сколько исцелял. Фавст был великим знатоком целебных трав, которые вряд ли мог изучить в западных университетах. Он умел находить свои травы в подмосковных лесах. В связи с Фавстом упоминают и Адамову голову, и тирлич, и сон-траву. Сведения об этих колдовских травах действительно встречаются в польских книгах, начавших проникать на Русь как раз при Елене Глинской и особенно распространившихся при самозванцах. Но Фавст собирал самые обыкновенные травы, иной раз даже на городских пустырях, излечивая лопухами и крапивой различнейшие болезни. От Фавста, говорят, идет известный на Руси обычай предохраняться от черной немочи копытом лося: «землю ранней весной целовать не губами, копытом». Из рогов лося Фавст варил снадобье, излечивающее от смертельных воспалений. Упоминают особую приверженность Фавста к лосю, чуть ли не родство с ним вплоть до смутных толков о том, что Фавст иногда оборачивался лосем. Но ко всем целебным снадобьям, которые приготовлял Фавст, он прибавлял нечто, составлявшее суть его лекарского искусства. Это нечто, несомненно, происходило от пчел. Прежде всего, Фавст лечил медом, но мед у него был какой-то особенный. Если производить слово «Мочаловка» от мочала, на месте нынешнего поселка должны были быть обширные липовые леса. В этих лесах Фавст находил таинственные борти, чей мед позволял оживлять мертвых младенцев, если им вовремя смазать этим медом губы. А мочалом Фавст перевязывал раны и гнойные язвы, заживляя их. Немалое значение при этом имело само прикосновение Фавста. Возвращаясь к пчелам, Фавст, кроме меда, получал от них и другие целебные дары. Каждая пчела готова была поделиться с ним своим цветочным взятком, а пчелиной кашицей Фавст прикармливал чахлых младенцев, так что из них вырастали могучие воины. Извлекал Фавст из ульев и маткино млеко, таинственный секрет, вырабатываемый пчелиной маткой, ради которого каждая пчела из данного роя жертвует собой, так как иначе не может жить. Этим секретом Фавсту случалось воскрешать если не умерших, то обмерших или обмирающих. Самого Фавста пчелы никогда не кусали, но мертвые или умершие оживали иногда, когда их кусали Фавстовы пчелы, что современная медицина уподобила бы инъекциям. Как сказано, Фавст лечил бесплодие, и не от его ли снадобий забеременела первая супруга князя Василия Третьего, забеременела, да поздно: она уже была насильно пострижена в монахини за бесплодие. Но и Елена Глинская, говорят, забеременела не без участия Фавста, и Бог весть, что это было за участие.

Когда бы я ни вернулся домой, меня ожидала прибранная комната, приготовленный обед или ужин, перепечатанные страницы моей рукописи, а нередко и сама Клер. У нее давно уже был свой ключ от моего дома. Мне определенно не хватало ее, когда она отсутствовала, и однажды перед тем, как проститься с ней, я не удержался и сказал не совсем всерьез, что, если бы она была моей женой, и она ответила мне: «да!» с такой непререкаемой готовностью, что я не мог взять своих слов назад. Право же, я не ожидал такого решительного «да» и сказал то, что я сказал, повторяю, не совсем всерьез, если не просто в шутку: как-никак я был старше нее почти на двадцать лет и напомнил ей об этом.

– Еще неизвестно, кто моложе, – загадочно ответила она, потупив свои сумеречные глаза (неловко назвать их серыми).

Не могу не упомянуть, кого она мне напомнила, и через это тоже надо было переступить, и не перед этим ли я не устоял тогда, как и прежде.

Мне предстояло сдавать экзамены в институт, а у меня разболелись зубы, и ma tante Marie повела меня к своему хорошему знакомому, записному мочаловскому дантисту Николаю Филаретовичу Параскевину, предпочитавшему называть себя «врач в области головы». Он славился своим умением удалять зубы без боли, как было написано на вывеске, красовавшейся на его калитке. Николай Филаретович действительно удалял зубы без боли, что приписывалось особым анестезирующим снадобьям, а к этим снадобьям будто бы имел какое-то отношение кухонный мужик Николая Филаретовича, настоящий богатырь огромного роста, седовласый, с раскидистой белой бородой, в бороду вроде бы запутались лесные цветы, так что, казалось, вокруг нее всегда жужжат пчелы. И в приемной Николая Филаретовича пахло не лекарственной химией, а цветами, травами, лесной свежестью, и запах этот не выветривался даже зимой. Может быть, его поддерживала елка, наряженная в приемной к Рождеству а не к Новому году, а может быть, лесное благоухание исходило от золотистых веников, которыми седобородый богатырь мел полы. Мне кухонный мужик Параскевина кого-то напоминал, я был практически уверен, что это он еще недавно продавал гриб чагу вместе с целебными травами на мочаловском рынке. Но не он ли навещал нас, когда я был еще маленьким, принося тете Маше на именины букетик подснежников и время от времени медовые соты? Неужели ma tante Marie называла «князюшка Муравушка»… кухонного мужика? Впрочем, чего не бывает при советской власти? Николай Филаретович окликал его: «Вавка!» – как мне послышалось. «Безголовый черт!» – крикнул однажды на весь дом, не находя какого-то инструмента в своей зубодерне, «врач в области головы». Но когда тетушка-бабушка привела меня к Параскевиным в первый раз, нас встретил именно кухонный мужик, церемонно раскланялся с ней и что-то пробормотал. Я ушам своим не поверил. «Permettez moi, princesse, soigner ce plantard docile», – донеслось до меня. Слишком уж не вязались эти куртуазные французские слова с дремучей бородой. Я понял, что «ce plantard docile» («податливый отпрыск») – я, и обо мне просит разрешения позаботиться кухонный мужик Параскевина. Ma tante Marie только любезно кивнула ему в ответ. Вскоре я уже сидел в зубоврачебном кресле. Старик Параскевин осмотрел мои зубы и сказал, что один-придется удалять. «Моя дочь, молодой специалист, это сделает лучше, чем я», – сказал Николай Филаретович. Не скрою, что я похолодел от страха. «Неужели вы так меня боитесь? – раздался мягкий женский голос, жеманно растягивающий гласные. – А один мальчик, мой маленький поклонник, спросил меня недавно, прочитав вывеску: «Скажите, Алла Николаевна, это фамилия у вас такая: „Безболи“»? Ко мне бесшумно приблизилась девушка или совсем юная женщина. Она нисколько не походила на своего приземистого пузатого отца. Тоненькая, стройная, пышные каштановые косы туго обмотаны вокруг миниатюрной головки. Вся она походила на туго натянутую проволочку, и от нее исходил ток. О ней говорили в поселке, что она очень легкомысленна, что у нее много поклонников и перед ней трудно устоять. Я взглянул на ее маленькие ручки. Неужели они способны рвать зубы? Но она мне уже сделала обезболивающий укол (во рту запахло медом, а не медицинской химией), и через несколько минут зуб был вырван действительно без боли, что с удивленным облегчением я вынужден был признать. «Видите, – улыбнулась она, – скажете, по знакомству я рву зубы вместе с головой?.. Надеюсь, вы больше не боитесь меня? Зайдите ко мне послезавтра вечером, я взгляну, как заживает у вас лунка». Лунка заживала хорошо, и врачиха, бросив на меня быстрый взгляд, вдруг предложила полувопросительно: «Пойдем погуляем…» Я подумал, не на знаменитую ли мочаловскую танцплощадку она меня приглашает. Место славилось на всю Московскую область, хотя слава у него была недобрая. Танцплощадкой считалась прогалина между старыми липами, примыкавшая к Софьину саду. Иногда на этой прогалине играл театр «Красная Горка», обычно же там просто собиралась молодежь, приносили патефон и танцевали. Место это имело другое, более фамильярное название «Пятачок». К танцующим нередко присоединялись блатные, с которыми у меня были свои отношения. Говорят, на танцплощадке вопреки всем запретам своего строгого отца царила Алла Параскевина. Лишь в последнее время, окончив стоматологический институт, она перестала туда ходить. В тот вечер Алла повела меня в противоположном направлении к отлогому спуску. Внизу совсем недалеко от параскевинской (и от Совиной) дачи, крадучись, копошилась Таитянка.

Не буду еще раз вдаваться в бесконечный спор, как правильно называть ее: «Таитянка» или «Таитянка». Конечно, «Тайгянка» правильнее: она таится в сочных, высоких травах, в жирных, как-то особенно пышно цветущих бальзаминах, имея при этом свойство вообще исчезать и снова появляться. Иногда она разливалась целым озерком, среди которого возвышались старые деревья (кстати, обширное Мочаловское озеро тоже образовывалось той же Таитянкой); ниже по течению она скрывалась в мусорных торфяниках, чтобы снова пробиться на свет. Так повторялось неоднократно до впадения Таитянки в Векшу. В этих-то речках Федор Иванович Савинов и разводил, по преданию, форель, которую будто бы все еще вылавливали изредка в Таитянке, сам я не рыболов, но слышал, казалось, как она плещется, и вроде бы видел, как она выпрыгивает из воды. Удивительно, но об истоках Таитянки до сих пор спорят, как долгое время спорили об истоках Нила. В своих верховьях (громко сказано!) речка возникала из двух безымянных протоков, теряющихся в лесных болотах. Одно можно с уверенностью сказать: истоки Таитянки находятся совсем недалеко от истоков Векши, так что обе речки сливаются не только в устье Таитянки, но и в своих истоках (почти что). Обе речки текут в одном направлении, но у них как будто общее сердце, и Векшу я бы сравнил с артерией, а Таитянку с веной, как бы ни дико это звучало с медицинской точки зрения.

В тихо струящихся водах Таитянки чувствуется пульсация или напор кровяного давления, а между обеими речками расположен остров Мочаловка, и в лунные ночи мне приходила в голову сумасшедшая мысль, не из той ли же Аркадии течет наша Таитянка, тем более что старожилы помнят ее исконное название Македоница, что, впрочем, означает змею: то ли название говорило о том, что вдоль речки змеи водились (таились), то ли сама речка уподобляется извивающейся змее.

На берегу Таитянки Алла села на поваленный ствол старой ольхи и пригласила меня сесть рядом с собой. «А теперь расскажите мне о наследниках престола», – сказала она, заглянув мне в глаза.

Дело в том, что уже не первый годя втайне от тетушки-бабушки «толкал романы», как говорят блатные (они-то в основном и были моими слушателями). Полагаю, что тетушка-бабушка была осведомлена об этих моих импровизациях, но понимала, что запрещать их бесполезно: я и так скрывал от нее, чем я занимаюсь, уходя по вечерам из дома якобы гулять. Не знаю, что больше пугало ее: мое общение с блатными или то, что я им рассказываю, за что по тем временам действительно могли исключить из школы или даже посадить. Полагаю, что ma tante Marie, в свою очередь, втайне надеялась, не узнаю ли я от блатных что-нибудь о Веточке Горицветовой, что, если кто-нибудь из них встречал ее в каком-нибудь лагере. И я рассказывал странную историю с бесконечными продолжениями, соединяя в одном устном повествовании Вальтера Скотта и Дюма-отца, приписывая д'Артаньяну родство с графом д'Артуа и возводя его родословную к самому королю Артуру Три мушкетера так преданы д'Артаньяну, ибо чтут в нем священную королевскую кровь, о которой он сам не подозревает, но инстинктивно ведет себя как принц крови; государь может от него, в конце концов, произойти; поэтому три мушкетера берегут д'Артаньяна, хотя уберечь его трудно. Теперь я сопоставил бы д'Артаньяна с выходцем из священной Артании, которую исследует Олег Фомин (Мочаловка в Артанию, безусловно, входит). А тогда я, не боясь анахронизмов, незаметно отождествлял д'Артаньяна с Черным Рыцарем из романа «Айвенго», породнив их именем Пылающий Отпрыск (Plantard). Меня встревожила мысль, не читала ли Алла «Трех мушкетеров» или «Айвенго», и потому я не решился толкать р́оман, как привык это делать. «Что бы такое рассказать вам?» – осторожно спросил я. «А то, что вы обычно рассказываете», – ответила она.

Я предупредил ее, что у меня свой д'Артаньян, не совсем такой, как у Дюма, д'Артаньян – историческое лицо, он даже оставил мемуары, – добавил бы я теперь, – эти мемуары читал и пересказывал в светской беседе Виктор Гюго, подчеркивая пикантные подробности. Я начал рассказывать и увлекся, чему способствовала ее головка, зачарованно опускавшаяся мне на плечо, и упоительный ток Таитянки передавался мне через ее косы. Взошел месяц, и донеслось благоухание липового цвета, как будто это месяцем пахло. «Продолжение следует, – вдруг сказала она, что следовало сказать мне. – Ты проводишь меня?» – «Разумеется, Алла Николаевна», – промямлил я. «Просто Алла», – поправила она меня, мягко, но решительно беря меня под руку. Она распахнула передо мной калитку с вывеской «Без боли». «Ложитесь спать, Вавушка», – сказала она как ни в чем не бывало, когда нам открыл дверь седоволосый богатырь, деликатно отводя от меня глаза. Алла повела меня прямо в свою комнату и сразу принялась стелить постель. Через открытое окно пахло липовым цветом или месяцем. Я подумал, что здесь, как и на берегах Таитянки, должны были надрываться соловьи, но они замолчали совсем недавно, может быть, накануне. Я уходил под утро, и калитку за мной запирала она сама. «А можно… можно с вами еще увидеться?» – спросил я. «Приходи завтра», – ответила она, утвердительно поцеловав меня в губы. Наутро ma tante Marie ни в чем не упрекнула меня, видно, считала, что пора уже этому случиться. Ее заботило только, готовлюсь ли я как следует к экзаменам в институт. Я готовился днем, но каждый вечер шел все туда же. Алла непременно вела меня сначала на берег Таитянки, как будто именно Таитянка связывала нас. Там она просила продолжить мое повествование, и я продолжал сначала нехотя, потом увлекался. «Значит, царская кровь течет, как эта речка, незаметно, но неиссякаемо?» – спросила она меня однажды. Не помню, что я ответил, может быть, промолчал. Каждое наше свидание заканчивалось в комнате Аллы. Свидания прервались на время, пока я сдавал экзамены, но возобновились, как только я убедился, что поступил в институт. Только теперь я начал задумываться, к чему же это должно привести. Советоваться мне было не с кем. С незамужней тетушкой-бабушкой я не позволял себе говорить на такие темы. И вот однажды незадолго до рассвета у калитки я без особой уверенности спросил Аллу, не согласилась ли бы она стать моей женой. Алла засмеялась в ответ громче, чем, по-моему, следовало бы, только потом, вспоминая этот смех, я расслышал в нем горечь. «Вы мальчик, – сказала она мне на „вы“, как в первый день нашего знакомства. – Гениальный мальчик… Я же старше тебя на целых восемь лет». Не скрою, я выслушал этот ответ с облегчением, но и с обидой. До первого сентября оставались еще три-четыре вечера, но я больше не заходил к ней. А потом начался учебный год, вводный фонетический курс, когда мне пришлось подгонять под институтские стандарты мое немецкое произношение, усвоенное от тетушки-бабушки. Так незаметно пролетел сентябрь. А в первых числах октября я узнал, что Алла Николаевна Параскевина вышла замуж за своего сослуживца зубного техника Даниила Петровича Мастеркова. К свадьбе старик Параскевин подарил дочери машину. О Параскевине всегда говорили в Мочаловке, что он старик денежный. Кстати, я так и не узнал, сколько заплатила ему ma tante Marie за лечение моих зубов, но я уверен, что он взял с нее деньги непременно, несмотря на старое знакомство: когда дело доходило до денежных расчетов, Николай Филаретович не делал исключения ни для кого. Как зубной техник имея легальный доступ к золоту, он приятельствовал в свое время с Агатой Юрьевной и у самого Ильи Маркеловича Вяхирева бывал. У него водились и царские червонцы, и брюлики, и долларами он заблаговременно успел запастись. Я не видел Аллу после нашего последнего объяснения, даже зубы лечить ходил к стоматологу в общедоступную мочаловскую поликлинику. Я слышал, что у Аллы родилась дочка, что назвали ее Калерией. Алла водила машину только сама, мужа к рулю не пускала, и однажды машина сорвалась под откос, едва миновав мост, как раз там, где Таитянка впадает в Векшу…

Мы жили уже с Клер как муж и жена, а меня мучили сомнения. Я вспоминал эротическую щепетильность Лотарио в романе Гёте «Годы учения Вильгельма Мейстера». Лотарио порвал с любимой невестой, узнав, что ее мать была его кратковременной любовницей. С другой стороны, не литературный герой, а вполне реальный человек, мой любимый поэт Вячеслав Иванов женился на Вере Шварсалон, дочери своей первой жены. Второй пример явно перевешивал. Я спросил Клер, когда мне поговорить с ее дедом насчет нашего брака. К моему удивлению, Клер воспротивилась: «Нет уж, пожалуйста, не говори с ним. Дай мне подготовить его. Я сама тебе скажу когда». Я понял Клер в том смысле, что дед против нашего брака даже не из-за разницы в возрасте (этому он не придал бы значения: и не такое бывает), но для деда Параскевина я законченный неудачник, нигде не работаю и ничего не зарабатываю. Случайные гонорары за переводы запустил, так как слишком втянулся в свои фаустовские (фавстовские) штудии.

Русского Фавста с немецким Фаустом связывало что-то, кроме имени. Допускаю, что он встречал доктора Фаустуса при дворе Елены Глинской, где тот побывал, как и Парацельс бывал в Московии по некоторым сведениям. Два Фауста должны были слиться в один образ, так что похождения одного приписывались другому. Но, по-видимому, Фавст Епифанович встречался с доктором Йоханном Фаустом и за рубежами Руси, где Фавст бывал неоднократно. По моим сведениям, Фавст знал не только греческий язык, читал, писал и говорил по-латыни, что в те времена открывало доступ к тогдашней западной учености. Очевидно, Фавст говорил по-польски (русская знать осваивала в то время этот язык), но Фавст знал также немецкий и различные романские volgare (французское, итальянское, провансальское); у меня голова кружится, когда я представляю себе Фавста, читающего Данте, Петрарку, Боккаччо и произносящего (поющего?) кансоны трубадуров, но это слишком уж невероятно, как невероятно, впрочем, и само явление Фавста на Руси. Не исключаю, что Фавст посещал Запад, выполняя некие тайные поручения посольского приказа, но и медициной заниматься ему сперва не возбранялось, а где медицина, там алхимия и другие тайные науки. Я не сразу понял, почему несколько источников сообщают: у Фавста была кобыла. Не землю же на этой кобыле он пахал, хотя почему бы и нет; сакральная вспашка земли – дело княжеское. Я предположил, что кобыла имеет какое-то отношение к воинскому снаряжению: Фавст участвовал во взятии Казани, причем как воин, а не только как лекарь. Случалось ему сталкиваться и с немецкими рыцарями; из этих столкновений он выходил победителем, чему способствовало его могучее телосложение, но также его кобыла, на чем настаивают западные источники, где пишется, разумеется, caballo. Я подумал, не связана ли кобыла с родословной Фавста, не есть ли Кобыла собственное имя мужского рода, тот Кобыла литовского происхождения, от которого ведутся знатнейшие русские фамилии (скажем, Сухово-Кобылин, опять-таки Фауст в своем роде). Но и это предположение казалось недостаточным: контекст предполагал нечто иное. И в конце концов я пришел к выводу, что фавстовская кобыла не что иное как алхимическая cabala, пишущаяся с одним «b» в отличие от иудаической каббалы. «Кобыла», действительно родственна этому «cabala» или «caballio», что выдает кентаврическую природу великого искусства (Ars magna), напоминая Китовраса (Centaurus), без него царь Соломон не мог построить храма, а, согласно древнерусскому книжнику Ефросину, Китоврас – сын Давидов, старший брат Соломона, Богозверь (судите сами, от кого в таком случае происходит Фавст и кем он является, ибо тогда его предок рожден царицей, купавшейся в море, где на нее наплыл Богозверь, но царица была сама царского рода, царевна, царь-вена, по которой течет Кровь Истинная из моря в море (сын Богозверя Моревей, де Мервей, Меровейский), a «cabala» по-русски пишется «ковала», и потому «ковала мочь» Мочаловка, негласная вотчина Фавста Меровейского, а если «князь» происходит от слова «Konung», то «Konung» происходит от слова «Kunst» («мочь») и сродни этому слову вестница Грааля Кундри. Если доктор Йоханн Фаустус хотел мыслить элементы, то Фавст ведал тайной Божьей силой в русском духе, и не ему ли принадлежит высказывание: «Нет ничего, кроме Бога», на которое ссылаются элементарии, они же фаустианцы, путающие Фавста с Фаустом.

Фавст оказал Фаусту услугу, быть может, сомнительную, но оцененную Фаустом по достоинству На семнадцатый год своего договора с Мефистофелем, то есть за семь лет до его истечения Фауст впал в уныние и прислушался к увещеваниям своего старого соседа, как повествует народная книга. А старый сосед склонял Фауста к покаянию, ибо Бог не хочет смерти грешника. Эти слова пророка Иезекииля имели обыкновение повторять русские цари, начиная с Ивана Грозного. И Фауст склонился было к расторжению договора, подумал, что еще не поздно и покаяться, но поскольку эти мысли происходили не от веры, а от уныния, уныние же есть смертный грех, адский дух воспользовался этим, напал на Фауста с новой силой и едва не оторвал ему голову (а может быть, и оторвал для острастки, насадив на прежнее место, с него станется). Казалось бы, Фаусту нечего больше терять, и ничего не могло с ним случиться страшнее того, что ему предстояло, но Фауст испугался, подчинился адскому духу, а тот заставил его написать и подписать новый договор, не во всем совпадающий с прежним. Напрашивается даже мысль, что второй договор заключал с Фаустом не тот же самый адский дух, а другой (Чудотворцев немало мог бы рассказать о том, как они чередуются). В первом договоре Фауст предается телом и душою адскому князю Востока и его посланцу Мефистофелю, за что адские духи обязуются служить ему двадцать четыре года, после чего они могут унести Фауста в свою обитель. Нет сомнений в том, что адский князь Востока – Люцифер, или Денница, но имя его не названо, зато назван по имени его посланец Мефистофель, обязанный служить Фаусту 24 года. Во втором договоре имя Мефистофеля не названо, зато назвай великий Люцифер; специально оговорено, что тело и душу Фауст предает именно ему, так что оба договора один другому не противоречат, но и не совершенно идентичны, как если бы Чудотворцеву предложили сначала договор с товарищем Мариной, а потом с товарищем Цуфилером (Чудотворцев, насколько мне известно, не подписал договора ни с тем ни с другим, а Фауст подписал). Первый договор выполняется, главным образом, во внешнем мире, где Фаусту предлагается колобродить в разных странах и в разных стихиях, выкидывая разные штуки при императорском дворе. Второй договор касается внутреннего мира Фауста, его помыслов и намерений. Так Фаусту запрещается преклонять слух к любому увещеванию, направленному на спасение его души, исходит ли такое увещевание от человека «временного или духовного». При этом именно после того, как был подписан второй договор, Фауст залучает к себе на ложе Прекрасную Елену, что совершается не только извне, но изнутри, из любви к Елене, даже если Елена – призрак, о чем догадывались уже древние; тогда и Симона-волхва сопровождал призрак, а возможно, Симон-волхв был первый, удостоившийся впоследствии магического латинского имени Faustus, то есть первый в череде Фаустов. Показать Елену студентам доктор Йоханн Фаустус мог и с помощью Мефистофеля (студенты сочли Елену скорее небесным, чем земным творением); привести это небесное творение на ложе к Фаустусу был способен лишь сам Люцифер в последний год перед окончанием срока. Но главное во втором договоре – возможность по его истечении укорачивать или продлевать жизнь доктора Фаустуса, как будет угодно Люциферу.

Такая возможность упомянута во втором договоре, но не из чего не явствует, что доктору Фаусту она представилась. Сразу же по истечении договора Фауст исчез, и в его комнате остались лишь страшные следы последней борьбы: брызги крови, выбитые зубы, глаза, вырванные из глазниц, и по всей комнате студенистые куски мозга. По-видимому, дьявол напоследок размозжил Фаусту голову, ударяя ею то в ту, то в другую стену Но с последними годами Фауста связано предание о некоем эликсире, по-своему преломившееся у Гофмана в «Эликсирах дьявола». По сведениям, которыми я располагаю, этот эликсир обладал именно свойством продлевать человеческую жизнь, что практически равнозначно бессмертию. Адский дух предложил Фаусту эликсир жизни (если это жизнь) сразу после подписания второго договора, и Фауст не преминул отведать эликсира, но потом восстал против его действия, вскоре начал тяготиться бессмертием, которое обрел, и теперь уже предпочитал монотонной длительности конец, предусмотренный договором. Странная ситуация, когда на выполнении договора настаивает будущая жертва, а не тот, кому этой жертвой предстоит завладеть. Желание Фауста пренебречь эликсиром приводит дьявола в ярость, и свидетельство этой ярости – то, что осталось от Фауста в комнате, откуда он исчез. Дьявол чувствует себя обманутым, как он обманут по Гёте. Быть может, беса бесит фаустовское пренебрежение эликсиром, которым у дьявола есть все основания гордиться. Но от действия эликсира освобождает только одно: того же эликсира должен отведать кто-нибудь другой, причем по собственной воле, с пониманием последствий, и так случилось, что Фауста от эликсира освобождает наш Фавст, опять-таки уподобившись в этом Фаусту, то есть испив эликсира.

Вспоминаются многочисленные преданья о колдунах и колдуньях, которые никак не могут умереть, пока не передадут своего колдовского искусства кому-нибудь другому. Напрашивается вопрос, жили бы они вечно или, по крайней мере, до Страшного суда, если бы желающий перенять их тайну так и не нашелся бы? Сколько таких ведунов и ведуний среди так называемых долгожителей. А может быть, живущие не одно столетие и даже не одно тысячелетие также встречаются среди людей, разными способами скрывая или маскируя свой сверхестественный (или слишком естественный) возраст? Но исторический, пусть легендарный Фауст (не гётевский) был не настолько стар, чтобы тяготиться жизнью. Что же заставило его предпочесть монотонной, но все-таки привычной продолжительности ужасный конец? Неужели жизнь в союзе с дьяволом, само общество нечистого стало внушать ему такое отвращение, что он предпочел ей доподлинный ад, лишь бы что-нибудь переменилось? Я подумал, что искушение бессмертием переживает хоть раз в жизни каждый человек, и что, если кое-кто становится в этот момент бессмертным, а потом не знает, как от этого бессмертия избавиться: одним это удается, а другим нет? Что, если сама смерть – лишь маскировка бессмертия и умирают лишь для окружающих, а не для самих себя, как раз тогда-то и начиная ощущать свое бессмертие, не всегда желательное, что хорошо знали эллины, отличая посмертное состояние тени, потерявшей память, от подлинного бессмертия богов? Рационалистическое глумление над бессмертием и вообще над потусторонним, столь характерное для рационалистического восемнадцатого века, не вызвано ли фаустовским опытом бессмертия? «Бессмертные не воскресают», – вспомнилась мне фраза Чудотворцева, сказанная моей юной тогда тетушке-бабушке после лекции «Мистерия Орфея». Чудотворцев обещал продолжить эту тему, назначив Машеньке свидание на другой день, но в ночь убили Распутина, и я не знаю, состоялось ли их свидание когда-нибудь. Очевидно, бессмертие не всегда способствует, а иногда даже противодействует воскресению мертвых.

Фавст избавляет Фауста от участи более страшной, чем та, которую сам он для себя уже избрал. Такое заключение я вправе сделать из данных, которыми я располагаю. Требуется немалое мужество для того, чтобы принять на себя бремя, невыносимое для самого Фауста. Но, спрашивается, неужели мало было вокруг Фауста желающих выпить эликсир бессмертия по легкомыслию, из любопытства или из страха смерти, столь знакомого и тем, кто впоследствии издевался над бессмертием? К самому Фавсту жаждущие эликсира слетались как мухи на мед. Не был ли Фавст просто первым встречным, которого доктор Фаустус опоил дьявольским эликсиром? Я полагаю, Фавст уже тогда знал, что делал. Избавляя Фауста от эликсира, он избавил и тех, кто по недомыслию этот эликсир мог выпить. Для их спасения Фавст рисковал собой. У меня нет никаких сведений, позволяющих заподозрить, что Фавст предложил или хотя бы позволил хоть кому-нибудь выпить эликсир. Было только одно исключение, на мое несчастье, вопреки воле Фавста или по его недосмотру Но об этом речь впереди. Ярость, с которою дьявол набрасывается на Фауста при его кончине, разрывая его тело чуть ли не в клочки, объясняется не только тем, что Фауст пренебрег ухищренным адским снадобьем. Перед смертью Фауст произносит весьма странные слова. Он говорит, что умирает как христианин одновременно добрый и дурной. Сами по себе эти слова Фауста являются нарушением договора, обязывающего его к отречению от христианства и к борьбе против него. (Воинствующие безбожники более позднего, а для нас недавнего времени по своему невежеству не знали, чем руководствуются и кем руководимы.) Фауст признает себя дурным христианином, так как тело свое он готов предоставить Сатане, но он считает себя добрым христианином, так как, пренебрегая своим телом, он кается и молит Бога спасти его душу. Не считает ли он себя добрым христианином потому, что не прельстил малых сих эликсиром, а передал его богатырю, способному противостоять демонским стреляниям?

Пусть Фавст принял эликсир из сострадания к Фаусту, чтобы добрый христианин Фауст возобладал над христианином дурным в надежде на невозможное спасение (но разве для Бога есть невозможное? «Невозможная у человѣкъ возможна суть у Бога» (Лука, 18:27); не сюда ли восходит невнятное, но неизгладимое сказание о том, что Фауст все-таки спасся?). Но Фавст руководствовался не только состраданием к Фаусту. Несомненно он был движим той жаждой знания, которая только и могла быть оправданием Фаусту, если Фауст спасся. Недаром у Фавста была кобыла-кабала. Препятствуя распространению эликсира, Фавст решил исследовать его, а главное, изготовить свой эликсир, который воздействовал бы так же, но без дьявольского содействия. Для того чтобы достигнуть этой цели, нужны были, может быть, столетия. И этими столетиями Фавст располагал с тех пор.

Житие Фавста Епифановича подтверждает: он из тех Фаустов, которые если заклинают духов, то сами не позволяют духам себя заклясть. Власть над нечистыми духами дает апостолам Христос (Марк, 6:7), так что заклятие нечистых духов само по себе не является запретным для христианина. Другое дело – договор, согласно которому Фауст сам предался дьяволу. Нет никаких указаний на то, что Фавст заключил такой договор. И все же ситуация Фавста двойственна. Эликсир, предложенный Фаусту дьяволом, Фавст все-таки выпил. Фауст избавился от эликсира с помощью Фавста, а сам Фавст? Ему оставалось уповать лишь на помощь Божию. Фавст заклинал духов, изгонял бесов, а злые языки говорили о нем, что бесы у него на побегушках, что он изгоняет бесов силою Вельзевула, князя бесовского, и Фавсту ничего другого не оставалось, как напомнить им, что всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет и если Сатана Сатану изгоняет, как устоит царство его? (Матф., 12:24–26). На Святую Русь Фавст Епифанович возвращается, приобретя славу великого врача, не чуждого чернокнижию. И Фавст оборудует свою лабораторию в подмосковных лесах, черпая целебную силу в Святом озере, где ось икон, в Македонице-Таитянке и в прыткой Векше. Туда заводит Фавста его кобыла, и она «ковала мочь» там, где прежде была «моча волка», зараза оборотничества. Такова Мочаловка, где Фавст начал исследования, продолжавшиеся четыреста лет.

Нельзя сказать, что я совсем забросил переводы, изучая все это; кое-что я переводил от случая к случаю, выбирая по возможности то, что имело отношение к моей теме, хотя выбор был довольно ограничен: публикации на такие темы в то время не поощрялись, но гонорары время от времени я получал и все до копейки отдавал Клер, а уж она мне потом выдавала деньги на карманные расходы, сведенные мною к минимуму: в основном я тратился на транспорт в поисках нужных мне материалов, но мои поиски ограничивались окрестностями Москвы. Я убеждал себя, что наши расходы не превышают моих заработков и сносный образ жизни объясняется лишь тем, что Клер – хорошая хозяйка, хотя, честно говоря, я и тогда не мог не видеть, насколько наши расходы превышают мои жалкие заработки. Мне ничего другого не оставалось, как подавлять мои сомнения по этому поводу, иначе я бы не смог работать над «Русским Фаустом», не говоря уже об изысканиях по Чудотворцеву, но как бы я ни заглушал моих сомнений сплошной работой, в глубине души я и тогда понимал, что мы живем на зарплату Клер, да и этой зарплаты не должно было бы хватать на двоих. Оставалось думать, что единственной внучке помогает богатый дед, но возможно ли это, если дед не одобряет моих с ней… отношений? И вот однажды Клер не без торжественности вручила мне конверт. На конверте ничего не было написано, но она сказала, что ей поручено передать его мне. Я не нашел в конверте никакого письма и вынул из него лишь деньги, 150 рублей, по тем временам сумма не такая уж ничтожная, учитывая, что максимальная пенсия составляла тогда 120 рублей. «От кого это?» – удивленно спросил я. Помню, как она замялась. «От деда», – сказала она наконец, и я почувствовал, что она предпочла бы не говорить об этом дальше. Я не знал, что думать. Казалось бы, отношение Николая Филаретовича ко мне изменилось, если он предназначает эти деньги лично мне, и нам с Клер пора, так сказать, узаконить наши отношения, но как только я заводил об этом разговор, Клер настаивала на том, что дед по-прежнему категорически против. «Он этого не допустит, пока он жив, так он говорит», – повторяла она, а я находил эти слова циничными, как будто мы обречены ждать его смерти, чтобы пожениться. Тогда зачем же он передает мне деньги через внучку вместо того, чтобы просто давать деньги ей самой? Неужели он платит мне за то, что я на ней не женюсь? Я выразил намерение зайти к Николаю Филаретовичу, чтобы по меньшей мере поблагодарить его, но про себя я предполагал решительно с ним объясниться и, может быть, даже отказаться от его денег, сознавая, правда, при этом, как трудно будет нам без них жить. Или Николай Филаретович так дорожит заботами своей внучки; но весь поселок знал, что для этого у него есть, кроме кухонного мужика и ассистента, сравнительно молодая верная домработница, она же повариха и сиделка, так что внучка скорее мешает деду в его домашнем обиходе. Не платит ли он и деньги мне, чтобы Клер поменьше бывала дома? Но ему ведь уже тогда было за восемьдесят, возраст вроде бы не тот, хотя кто его знает. Или он по-прежнему считает позором брак своей внучки с литератором-неудачником, но помогает ей из жалости, так как она все еще не хочет с этим литератором порвать? Зачем тогда давать деньги этому литератору, с которым он сам и видеться-то отказывается? В конце концов, думалось мне, не вечно же это будет продолжаться, ему до девяноста недалеко… Но это продолжалось и продолжалось. Каждый месяц Клер с подчеркнутой аккуратностью вручала мне конверт с деньгами, как будто некий ритуал выполняла (так впоследствии она передавала мне квартирную плату в долларах от мадам Литли), а я вынимал те рубли из конверта и отдавал их ей же. Клер догадывалась о моих терзаниях. «Дед хочет, чтобы ты закончил свою книгу», – сказала мне она однажды. Может быть, он хочет выдать внучку за признанного все-таки автора книги, когда книга выйдет в свет? Так думать было удобно, и я остановился на этой мысли, не задаваясь даже вопросом, какой это дед передает мне деньги.

С тех пор как Фавст Епифанович воротился на Святую Русь, сняв с плеч доктора Фауста бремя бессмертия и возложив его на свои могучие плечи (не был ли Фавст среди студентов, прощающихся с Фаустом и внимающих его последнему слову накануне последней страшной ночи?). Фавсту на Руси сопутствует слух об эликсире бессмертия, который у него есть. (Кстати, уже тогда избранные понимали, что эликсир не ограничивается фиалом, где он содержится, не убывая от употребления; эликсир не обязательно пьется, но и впрыскивается, а главное, эликсир – это также рецепт его изготовления, возможного лишь при участии духов, лучше не говорить каких.) Слух этот на Руси распространяется не вслух (опять плохой каламбур, но иначе не скажешь). Этикетная или сакральная древнерусская словесность предпочла бы обойтись без самого слова «эликсир» именно потому, что это слово было ей знакомо; не лучше ли сказать «зелье», а «эликсир» или «бальзам» лишь писать, не произнося магические словеса всуе? Царь Иван Васильевич, которого скоро назовут Грозным, при всей своей склонности к удальству и озорству, нередко кровопролитному и непристойному, был охоч и до книжного учения, не чураясь и Великого Искусства, именуемого по-латыни Ars Magna. Царь был пытлив, а пытливость при неограниченной власти дает возможность ставить эксперименты, которые вызывают ужас утех, над кем они ставятся, и то, что подданным представляется террором, с точки зрения властителя, не выходит за рамки эксперимента. Фаустовское стремление мыслить элементы весьма и весьма не чуждо Ивану Грозному Тяга к элементам начинается для него с ядов (что может быть элементарнее?). Яды играют огромную роль в его личной жизни, по его мнению, а если таково мнение самодержца, значит, так оно и есть. Иван Васильевич уверен, что его первая жена Анастасия изведена ядом (не следует ли это понимать шире: если отравлена Анастасия, чье имя означает «Воскресение», не отравлено ли для царя само воскресение мертвых, и не отсюда ли странные то ли благочестивые, то ли кощунственные церковные службы, которые он совершает с опричниками?). Иван Васильевич прямо обвиняет в смерти Анастасии князя Курбского с его единомышленниками, то есть высшую русскую знать: «А и з женою вы меня про что разлучили? Только бы вы у меня не отняли юницы моея, ино бы Кроновы жертвы не было». В Кроновой жертве усматривают иногда содомский грех, творимый царем с Федором Басмановым, но не соотносится ли Кронова жертва и с философским эросом Платона, прельщающим царя, когда у него отняли «юницу», сиречь Анастасию, сиречь Воскресение? Иван остро чувствует свою смертность, «адамов грех», от которого царь не избавлен: «аще бо и порфиру ношу». Скрываясь под псевдонимом Парфений Уродивый, царь обличает смрадную телесность, и ангел для него смертоносный: «Людие божии благочестнии и вся племена земьстии, егда видите смертное тело на земли повержено и вонею объято – помолитеся ко ангелу смертоносному о мне да ведет душу мою в тихое пристанище». Вполне фаустовское противопоставление: «Смертное тело на земле повержено и вонею объято» и душа, которую смертоносный ангел ведет в тихое пристанище, тело дурного христианина, душа христианина доброго. Но Иван полагал, что и вторая жена его Мария Темрюковна отравлена (в семьях Темркжовых-Темляковых и Трояновых сохранились об этом предания). Страх перед отравлением, вообще перед насильственной смертью заводит царя так далеко, что он готов просить у королевы Елизаветы Английской убежище для себя со всем своим родом. Против всего русского народа царь выдвигает обвинение в том, что этот народ никогда не любил царских предков (каких царских предков царь на самом деле имеет в виду?). В это же время Иван приближает к себе немецкого (голландского?) лекаря Елисея Бомелия, «лютого волхва». Это тоже фигура фаустовского типа, так сказать, Лжефауст, которому Мефистофель служит, потому что он сам служит Мефистофелю. Елисей Бомелий был мастером отравлений, употребляя яды против тех, кто, по мнению царя, злоумышлял против него, и неудивительно, что царь самого Елисея Бомелия велел заживо изжарить на гигантском вертеле; поджариваясь, лютый волхв назвал множество имен; подозреваю, что он выкрикнул имя Faust (на немецкий лад), что и было учтено, когда смертный приговор выносился Фавсту.

Царю Ивану угрожали и мерещились яды (страх перед ядом – не худшая ли отрава?), Фавст находил для ядов противоядия не только в снадобьях, но и во внутреннем мире царя. Такие противоядия вырабатывались в ходе бесед с глазу на глаз. Не к этим ли беседам восходит царский псевдоним Парфений Уродивый, которым подписано и «Послание неизвестному против люторов. Творение Парфения Уродивого». Парфений значит «Девственник». Так царь Иван назвал себя, вступая в четвертый брак, а Парфений Уродивый выступает против тех, кто женится после смерти жены. В этом его юродство (Уродивый – Юродивый). Не знаю, стоит ли употреблять слово «амбивалентность», когда «юродство» и точнее и шире. Владимир Карпец предлагал мне перевести имя Кретьен де Труа как Юродивый Троянец. Иван же Грозный – Юродивый Девственник, женившийся семь раз. Если не Юродивого Троянца, то другие рыцарские романы Юродивый Девственник (не Троянец ли?) тоже читывал.

«Где ли Екати темные и страшные мечты, и Трофиниева по земли играния и волшвения?» – цитирует Иван Грозный Григория Богослова в первом послании Курбскому, но цитата эта читается как собственный вопрос царя Ивана, в ней слышится его собственный голос, напоминающий тайные беседы, а в них, кроме Курбского, наверняка участвовал и Фавст Темные и страшные мечты Гекаты были сокровенной областью Фавста (не говорили ли в свое время о фавстовщине, как теперь говорят о чудотворцевщине?). Фавст знал толк и в дионисийстве: «И Дионисия и стегну болящая и без времени рождения, яко же другоицы глава прежде; и фивеем безумие, сего почитающи и Семелию моления покланяема, и макидонским юношам сгружаемым ранами имиже почитается богиня». Не из области ли тех македонских юношей, стружаемых ранами, брала свое начало Македоница, она же Таитянка? Гласы и плища и плясания не пожелает ли повторить сам царь Иван Васильевич со своими опричниками, чье прозвание «кромешники» прямо напоминает древние оргии? Но Фавсту принадлежит и магическая острота «опричник-порченик», и одной такой остроты было достаточно для смертного приговора и мучительной казни. Фавст едва ли культивировал древние оргиастические культы при царском дворе, скорее он лечил подобное подобным. Испытанным противоядием для царя была шахматная игра, в которую вовлек его Фавст. В толковании Фавста шахматы означали притчу о царе (короле) в истории. Король проигрывает, потерпев мат, когда ему некуда отступить, а когда король выигрывает, ему некуда ступить, так как игра закончена и фигуры убраны с доски. Так что государь всегда не у дел, но без него в истории делать нечего. Все в истории совершается ради государя, но король терпит мат, отрекается от престола, когда начинает действовать. Так Иван Грозный дважды терпел мат, отрекаясь от престола: в 1564 году, когда он уехал в Александровскую слободу, и в 1575 году, когда он посадил на московский престол поддельного государя Симеона Бекбулатовича, но всякий раз, отрекаясь от престола, царь начинал действовать, нарушая правила царской игры, что королю не подобает, как свидетельствуют шахматы: король правит одним своим присутствием. Отсюда предание о «праздных королях» Меровингах, чье сакральное звание было клеветнически переосмыслено: король празден, пока он не делает зла, а когда он делает зло, он больше не король. Из праздных королей в романе «Айвенго» Черный Рыцарь, «Le Noir Faineant», он же Ричард Львиное Сердце, Plantard, Пылающий Отпрыск; того же происхождения в русской литературе Илья Голубиное Сердце, тезка Ильи Муромца, хоть и Обломов.

Как известно, Иван Грозный умер за шахматной доской. Уже первое отречение от престола едва не стоило Ивану жизни. Из Александровской слободы царь вернулся тяжело больным. Приближенные не все узнавали его. В тридцать два года царь почти совершенно облысел. Диагноз его болезни затруднителен даже с точки зрения нынешней медицины. Право же, тогдашняя хворь царя походила на опасное отравление. Что же такое иначе умножение струпий телесных и душевных, на которое жалуется царь? Нет сомнений, что страх перед отравлением определяет в хворях Ивана Грозного многое: вопрос в том, вызван ли этот страх пережитым отравлением, или от страха перед отравлением происходят все его симптомы, включая смерть? От яда, вызывающего струпья телесные и душевные, требовались, как сказано, соответствующие противоядия, одним из которых, как полагал Фавст, была игра в шахматы, развлекающая и предостерегающая. Предположим, Фавст вылечил Ивана Васильевича после его возвращения из Александровской слободы эликсирами и шахматами, а через двадцать лет на царя нападает подобная же хворь, тело его пухнет, и вокруг шушукаются об отравлении, и царь при смерти расставляет шахматные фигуры; не помогут ли они ему, как помогли когда-то, не сядет ли напротив него лекарь, пользовавший царя от хвори и отравы, хоть лекарю царь велел отрубить голову полгода назад, но не для того ли отрубали ему голову, чтобы он воротился столовой на плечах, а если голова не вернулась к нему на плечи и Фавст не вернулся к царю, значит, царь так устал, что обезглавил самого себя, оставив себе голову на плечах лишь для виду.

Приговаривая Фавста к обезглавливанию, царь Иван Васильевич испытывал эликсир бессмертия, о котором наверняка слыхал не от самого ли Фавста? Умрет ли на плахе обезглавленный, если он выпил эликсир? Не прирастет ли тут же голова к его туловищу? Если не прирастет, то какой же это эликсир бессмертия? Тогда Фавст – обманщик. А если прирастет, значит, Фавст – изменник: как он смел отказать царю в этом эликсире, чтобы навсегда исцелить царя от страха отравления и от самой смерти, чтобы на престоле сидел Бессмертный.

Отношение Ивана Грозного к смерти проникнуто духом подобного фаустовского экспериментаторства. Анастасия умирает (не от яда ли), и, лишившись Воскресения, Иван испытывает смерть. Говорят, что вторую свою жену Марию Темрюковну отравил уже он сам. Если даже это легенда, она красноречивее факта. Иван берет себе третью жену, Марфу Собакину, зная, что она смертельно больна, «испорчена», но царь при этом на что-то рассчитывает, и действительно, известно, что Марфа умерла (умерла ли?), выпив некий эликсир и через 360 лет обнаружена была в гробу, бледная, но как живая, «не тронутая тленом», а поскольку муж и жена – едина плоть, не искал ли царь Иван подобного же нетления, вступая в брак с умирающей, и не эликсир ли бессмертия она выпила, только эликсир не явил по той или иной причине всей своей мощи? Четвертая жена царя на другой день после свадьбы была посажена в колымагу, запряженную дикими конями, и кони унесли колымагу в пруд, где молодая царица утонула и была съедена рыбами, которых потом подавали к царскому столу как особенно вкусных. (Получив церковное разрешение на этот именно брак, царь и назвался Юродивым Девственником.) Конец пятой царской жены точно не известен (хорошо, если это был всего лишь монастырь). Шестая жена Ивана Василиса Meлентьева исчезает при столь же загадочных обстоятельствах, настолько загадочных, что высказывалось сомнение в самом ее существовании (оно, впрочем, подтвердилось). Седьмая жена Ивана Мария Нагая, мать царевича Димитрия, который был бы самозванцем, даже если бы взошел на престол он, а не Лжедмитрий (если Лжедмитрий не был истинным Димитрием, то есть царевичем, за которого себя выдавал). Царь Иван по-своему использовал незаконность брака с Марией Нагой, сватаясь к английской королеве Елизавете (ею был очарован и английский алхимик Джон Ди (еще один Фауст), а когда Елизавета отказала Ивану, он едва не обручился с леди Марией Гастингс. «А будет королевина племянница дородна и того великого дела достойна и государь наш… свою оставя, зговорит за королевину племянницу», – писал царский посол в Лондоне. Это последнее сватовство Ивана Грозного, возможно, проливает свет на загадку его брачно-эротических исканий. Каждую из своих жен царь Иван Васильевич подвергает испытанию, которого не выдерживает ни одна из них (кроме, может быть, Анастасии-Воскресения, которую-которое у царя отнимает наглая смерть). Таинственные искания царя Ивана продолжались в жизни и в смерти его второго сына (от Анастасии) царевича Ивана. Царевич не дожил до тридцати лет, а сменил уже трех жен, вернее, их сменил ему царь-отец. Вряд ли Иван Иванович выбрал их и тем более отказался от первых двух по собственной воле. За Евдокией Сабуровой в монастырь последовала Петрова-Соловая, а третью жену царевича царь Иван Васильевич избил, когда та была беременна, так что у ней произошел выкидыш, а когда царевич попытался вступиться за жену царь убил его (смертельно ранил?) ударом посоха. Кажется, особую ярость царя вызывал будущий ребенок: не тот, не от той, и эта ярость перекинулась на собственного сына, как будто он тоже не тот, и не удается найти для него жену истинно царского рода, царь-вену, чтобы через нее передавалась Кровь Истинная. Вот что искал царь Иван в крови царских жен и, не находя, проливал ее. Царь требовал, чтобы Фавст определял, истинная ли кровь течет в очередной жене; Фавст отказывался отвечать, царь обрекал очередную женщину страшной участи и винил в этой участи Фавста. Отсюда и поиски царской невесты в Англии, где сохранились пылающие отпрыски, знатоком которых является Фавст, но Фавст и тут промолчал, так что царю не оставалось ничего другого, кроме как обезглавить Фавста.

Иван Грозный вообще испытывал влечение к отрубленным головам, потому-то и было их столько отрублено в его царствование. Отрубленной голове царь придавал особое значение. Князь Ростовский был обезглавлен в Нижнем Новгороде, а его голову царь затребовал к себе в Москву. Чтобы предостеречь князя Мстиславского от измены, царь распорядился метать ему под двор отрубленные головы. Но голова Фавста предназначалась царем для другого употребления. Иван Васильевич не очень-то верил тому что отрубленная голова Фавста прирастет к его туловищу какие бы эликсиры Фавст не пил при жизни. От эликсира должна была остаться живой голова Фавста: вот на что рассчитывал Иван Грозный. Царь слыхал о говорящей голове, почитаемой тамплиерами. Тамплиеры были разгромлены, а голова осталась. Ходил слух, что это голова Иоанна Крестителя. Но и сам царь крещен Иоанном, и у Фавста своя причастность к Предтече: где Предтеча, там поток. Слыхал царь и о бородатой голове, которую зовут Бафомет. Не означает ли это имя Отец Мудрости или Отец Понимания, но оно также означает «источник», а не от этого ли источника ведется царь-вена? Все это царь намеревался исследовать, отрубая голову Фавсту, чья отрубленная голова должна была поведать царю то, о чем Фавст молчал, и пропажу его головы царь пережил лишь на полгода.

У царя Ивана был к Фавсту главный вопрос: о себе самом. Нетрудно было понять, кого имеет в виду Курбский, когда пишет в первом же послании Ивану: «Слышах от священных писаний, хотящая от дьявола пущенна быти на род кристьянский прогубителя, от блуда занятого богоборнаго Антихриста… В закони Господне в первом писано: „Моавитин и аммонитин, и выблядок до десяти родов во церков Божию не входят…“» Если Курбский считал незаконным расторжение Васильева брака с Соломонией Сабуровой, то тем более незаконным был для него брак Василия III с Еленой Глинской, и уж совсем незаконным был отпрыск этого брака Иван Васильевич, даже если он действительно был Васильевич и на Западе не назывался бы более вежливым словом «бастард» вместо русского не совсем пристойного, хотя и церковного и потому более точного «выблядок». Кто же тогда Димитрий-царевич, даже тот настоящий, убитый в Угличе (если он был убит)? Отпрыск незаконного седьмого брака с отпрыском незаконного второго брака, и еще неизвестно, чей был тот отпрыск, что, если Фавста Меровейского, чья говорящая голова и должна была ответить царю Ивану.

Фавст Меровейский присутствовал при московском дворе не только как лекарь, и он не первый князь Меровейский, присутствующий при дворе. Но и доктор Фауст был не единственный, и даже не первый Фауст. (Первый Faustus был, как сказано, Симон Маг, тоже слывший возлюбленным Елены, она же София.) Князья Меровейские связаны кровными узами. Мы не можем сказать того же о Фаустах, хотя и к фаустовщине могла быть наследственная предрасположенность. В западных источниках упоминается еще один Фауст, Faustus Sabellicus (Сабинский? Савский?). Нашего Фавста зовут Фавст Епифанович, о Епифане Меровейском ничего не известно, кроме его отчества Савельевич. Что, если Савелий Фавст тоже родом из Руси, что, если он дед Фавста Епифановича? Не смею слишком далеко заходить в своих гипотезах, но Иван Третий был женат на Софии-грекине (Зое) Палеолог вторым браком; внука Димитрия (роковое имя для русского царевича) дед Иван III заточил в тюрьму, а наследником Ивана III стал сын от второго брака Василий III, чей сын – Иван IV Грозный (если он его сын, ибо о его матери Прекрасной Елене Глинской рассказывают разное). Цепкий, подозрительный ум Ивана Грозного не мог не усматривать во всем этом аналогий. Что, если Савелий Фавстус со своей западно-восточной образованностью и лоском был фаворитом Софии Палеолог, как внук его Фавст Епифанович очаровал Прекрасную Елену Глинскую? А тогда кем же доводится Фавст царю Ивану Васильевичу? Троюродным братом или… или отцом? А тогда как не отрубить голову Фавсту, доведшему Ивана своим молчанием до убийства сына, и не скажет ли отрубленная голова, что он, Иван, тоже пылающий отпрыск наперекор ядовитому намеку беглого Курбского?

Присутствие князей Меровейских на Москве, а до этого в Киеве и в Новгороде Великом легендарно и все же очевидно. Говорят, что князья Меровейские – Рюриковичи, но не вернее ли было бы сказать, что Рюрик – князь Меровейский? Столь же сомнительны споры о том, происходят ли князья Меровейские от франкских Меровингов или, наоборот, франкские Меровинги происходят от князей Меровейских. В определенном смысле верно и то и другое. Все дело в именах Меровей, Меровия, которые я анализирую, руководствуясь «Бытием имени» Чудотворцева. Родовое имя Меровейские иногда писалось как «Мировейские», как будто оно происходит от церковного мира, то есть от миропомазания. В более позднее время тем самым принималось или оспаривалось княжеское достоинство Меровейских, как будто к миропомазанию не может восходить княжеский род. Но гораздо отчетливее в «Меровейских» мера. Меровей – тот, кто веет мерой, отвеивает неподходящее, негожее, несуразное. Глагол «веять», родственный имени ведического бога Ваю (веды тоже веют), напоминает, как Дух Божий носился над водами, когда тьма была отделена (отвеяна) от бездны. Мера же явно соотносится с мipoм, ибо мip есть мера, а без меры хаос. Потому где мip (мера), там также мир (строй, лад, но также сообщество, согласие). Согласие меры и мipa (мир) не может устанавливаться само по себе или по закону, каков бы ни был этот закон. Такое согласие даруется лишь чудом, а чудо есть Бог, как сказал поэт, хотя Богом не может быть ничего, кроме Бога, отсюда проблематичная мудрость элементариев (начиная от Фавста Меровейского?): нет ничего, кроме Бога. Может быть, лучше сказать: без Бога нет чуда, и отсюда происходит старофранцузское «Merveille», также родовое имя, совпадающее с родом Меровейских, и это совпадение говорит о родстве князей Меровейских с Меровингами больше, чем сомнительные родословия, достоверные, по Чудотворцеву, лишь как поэтические произведения (Книга М). О Мелхиседеке, особо чтимом Святой Русью, апостол Павел пишет, что он без отца, без матери, без родословия, и не потому ли последний царь Святой Руси будет царем по чину Мелхиседекову, и не потому ли лубянские следователи так упорно выпытывали у Вениамина Яковлевича Луцкого, кто скрывается под именем Мелхиседек, царь мира, как-то связанный и с Антуанеттой де Мервей (Духовой). Похоже, следователи что-то пронюхали, так как Мелхиседек действительно присутствует в роду Меровейских де Мервей, как его невозможный, но тем более реальный родоначальник (чудо есть чудо). Говорили же, что Мелхиседек – ветхозаветный Христос до Своего рождения от Девы Марии.

Меровей – веющий море, и в его имени оно отчетливо слышится (немецкое «das Меег», «mehr» – больше, «vermehren» – умножать). Меровей зачат в море сыном Давидовым, старшим братом Соломона Китоврасом, он Конечеловек, и по-немецки же кляча «Mähre» (магическая кобыла Фавста), в то время как «Мäге» – сказание, и «Песнь о Нибелунгах» начинается строкой: «Es ist in alten mären wunders viel geseit» («в древних сказаниях много говорится о чуде», wunder – чудо, – не la merveille ли?), «Mären» – сказания, и «Mähren» – Моравия, так в совпадении «моря», «сказания» и «конечеловека» образуется Меровия, Мировия, Меровея, Русь Мiровеева, как пишет Владимир Карпец, море, в котором (которым?) зачат Меровей, – Кровь Истинная, где богозверя-конечеловека приемлет царь-вена, она же царевна, она же царица. В Крови Истинной свет, что знал Парацельс, а где Свет, там Слово, что в начале, ибо откуда же: «Да будет свет»? Слово, Свет, Имя; их единство – Кровь Истинная, и потому в ней таится Несказанное, «священная загадка».

Фавст Меровейский при дворе царя московского был безудельным князем, как и Андрей Курбский, что не могло не быть замечено Иваном Грозным. Но уделы князей Меровейских не упоминаются ни в каких источниках. Значит ли это, что князья Меровейские были захудалым, вымирающим родом? Если так, то они вымирали всегда и продолжают вымирать, когда процветающие роды уже вымерли. Удел князей Меровейских был не то что засекречен; упоминать его всуе было не принято, не принято до сих пор, ибо этим уделом была Святая Русь или Меровия, царство мира и меры, отвеивающей греховный хаос. Потому-то в русском языке и «Рим» анаграмматически совпадает с «миром», на что обратил мое внимание Платон Демьянович, когда я в первый раз увидел его воочию. Тайным царем Третьего Рима мог быть только князь Меровейский, и в этом смысле на Руси всегда был тайный царь, которого сравнивают со скрытым имамом у шиитов. Но с другой стороны, имя этого царя должно быть Иван (анаграмма слова «Вина», а где вина, там покаяние; вот почему говорят «русский Иван»: Третий Рим стоит до Страшного суда, чтобы каяться). Это наводило Ивана Грозного на мысль, вполне определенную. Курбский попрекнул его сомнительным происхождением. «Бог наш Троица, – ответил ему Иван Грозный, – Им же царие величаются». Таким образом, самодержец происходит от Бога по имени Троица, ибо Троица анаграмматически читается «То Цари». Вот о чем идет тайный спор между князем и царем. Курбский первый сослался на Троицу: «Да и ныне не мни мене молчаща ты о сем: до скончания моего буду непрестанно вопияти со слезами на тя безначальной Троице, в нея же верую и призываю в помощь херувимского владыки Матерь, надежду мою и заступницу, владычицу Богородицу и всех святых избранных божиих, и государя моего праотца князя Феодора Ростиславича, иже целокупно тело имеет, во множайших летех соблюдаемо и благоухания, паче же аромат, от гроба испущающе…» Но целокупно тело имела и усопшая жена Ивана Марфа Собакина, и не Фавстов ли эликсир сохранил ее в нетлении на 360 лет. «Ты величаешь государем своего праотца Феодора Ростиславовича, пусть святого, и жалуешься на царя Троице, а Троица и есть отец царя», – вот что, в сущности, внушает Курбскому Иван. Курбский бежал, Фавст при дворе, но что, если он остался… в роли Курбского? Не станет ли царь Иван IV вечным царем Руси, если выпьет эликсира, которого не дает ему Фавст Меровейский, злоумышляющий на царя со своим сородичем Курбским? Вот за что Фавст был обезглавлен Иваном Грозным.

Но и царь Иван Васильевич Грозный не решился совершенно искоренить род князей Меровейских, чтобы Русь не распалась без меры и мира. У Фавста были сыновья. Царь оставил их род, их кровь, и даже имя их отца, записав их не Меровейскими, но Фавстовыми. Так и повелись на Руси дворяне, о княжеском происхождении которых все знали, но предпочитали не упоминать, боясь незнамо чего. Так повторилась история Темрюковых и Темляковых. Другая ветвь Меровейских-Фавстовых утратила дворянство, вписалась в духовенство, и ее отпрыски назвались Чудотворцевыми, а это родовое прозвание как раз и переводилось на французский: De la Merveille.

Обезглавленный Фавст начал являться еще при жизни Ивана Грозного, и видели его с головой на плечах как ни в чем не бывало. Этого Фавста и заклинал перед смертью Иван Грозный шахматными фигурами, но Фавст не ответил на его немую мольбу, и царь Иван умер: король без ферзя потерпел вечный мат. Зато впоследствии не было на Руси ни одного царствования, при котором Фавст хоть раз не явился бы при дворе. По моим сведениям Екатерина II (тогда еще царевна) сама пригласила Фавста в свои интимные покои, где имела с ним еще более интимный разговор. Екатерина только что получила от императрицы Елизаветы через свою приближенную камер-фрау Чоглокову индульгенцию на супружескую измену и даже прямое предписание забеременеть от кого угодно, если это невозможно от законного супруга (будущего Петра III). Екатерина обратилась к Фавсту с вопросом, знакомым ему со времени Ивана Грозного: как зачать от Крови Истинной? При этом она кокетливо смотрела на седовласого богатыря, как бы вопрошая, на что способен он сам в свои двести с лишним лет при голове, говорят, некогда отрубленной.

– Ma medecine peut guérir la stérilité, madame, si vous êtes sterile, – ответил Фавст на неожиданно изысканном французском языке с несколько архаическим призвуком. – Mais la conception provient de Dieu.

– Et vous, monsieur, ne pouvez-vous pas substituer le bon Dieu dans ce cas délicat? – спросила ученица французских вольнодумцев.

Фавст молча улыбнулся и дал Екатерине какие-то капли (по слухам, не столь достоверным, даже сделал ей какую-то инъекцию, как сказали бы теперь), после чего цесаревна действительно забеременела, и родился император Павел со всеми странностями своего царствования, полу Гамлет, полу Иван Грозный, к тому же гроссмейстер Мальтийского ордена, то есть иоаннитов, чей покровитель Иоанн Предтеча с отрубленной головой. Хоть Фавст и отказал Екатерине в ее конфиденциальной просьбе, он дал ей или впрыснул некое снадобье, а фавстовские снадобья чудодейственны, так как в них есть капля Истинной Крови; говорят, Фавст иногда добавлял в свои эликсиры свою собственную кровь.

В девятнадцатом веке о явлениях Фавста при дворе нет речи, хотя это не значит, что не было самих явлений, просто говорить о них стало дурным тоном: представьте себе русского шестидесятника, говорящего о живом Фаусте. В то же время учение Николая Федорова о воскрешении мертвых отмечено явным влиянием Фавста, по крайней мере, слухами о нем. Впрочем, в конце девятнадцатого – в начале двадцатого века толки о великом русском алхимике касаются скорее взрывчатых веществ, отсюда смертельное томление Раймунда Заблоцкого, тоскующего по встрече с Лесным Старцем, но взрывчатое странным образом сочетается с воскрешающим (мадам Литли и М. Vedro). Эту линию я предпочел обойти в моей книге по возможности избегая событий двадцатого века.

Сказка у меня сказывалась нескоро, как нескоро и дело делалось. Книга «Русский Фауст» вышла лишь в 1989 году. Раньше она наталкивалась на цензурные препоны, вежливо называемые редакционными или издательскими. Представляю себе, что было бы, если бы книга вышла хоть на пять лет раньше, а если на десять, а если на пятнадцать… Но тогда это была бы другая книга, ибо, пока книга лежала в редакции, я вносил в нее изменения, а от изменений проистекали новые трудности. Книга вышла слишком поздно, хотя раньше выйти не могла. В перестроечном угаре на нее не обратили внимания, и она затерялась в пестром хламе книжных развалов. Гонорар за книгу был настолько ничтожен, что о нем не стоило говорить. Меня это не особенно огорчило. Я был рад, что могу теперь всецело сосредоточиться на Чудотворцеве. Я срочно перевел с английского книгу под броским названием «Все об ангелах» и запасся кое-какими деньгами. Дело в том, что денежные поступления в конвертах, до сих пор приносимые Клер с неизменной регулярностью, вдруг прекратились. Может быть, это произошло от инфляции. Прежние сто пятьдесят рублей превратились в копейки. Вместо них нужно было приносить что-то вроде миллиона. Может быть, мой меценат, пожелавший оставаться неизвестным, разорился? Но дед Параскевин вел прежний образ жизни, жил, пожалуй, даже шире прежнего, насколько это возможно, когда тебе за восемьдесят; подражая новым русским, он даже окружил свой по-мочаловски обширный участок стенообразным забором из металлических листов. Или Николай Филаретович окончательно поставил на мне крест, когда моя книга вышла, ничего не изменив в моем положении? Я недолго раздумывал об этом, тем более что вскоре появилась мадам Литли с тремястами долларами за комнату, которую она у меня снимала. Деньги приносила мне все та же Клер каждый месяц все с той же аккуратностью, даже если мадам Литли в течение этого месяца ни разу не заглянула в комнату Она вообще отсутствовала подолгу, и в ее отсутствие мы жили с Клер по-прежнему Ни Клер, ни тем более я сам не решались обсуждать между собой вопрос, когда же ее дед, наконец, умрет, чтобы нам пожениться. Но я чувствовал: что-то тяготит мою Клер. Регистрация брака и модное теперь церковное венчание были для нее предметом сокровенных мечтаний. Она не могла желать смерти деду, но… но… но… Это немое «но» походило на понукание клячи-судьбы. За прошедшие годы я совершенно поседел, а Клер совершенно не менялась. Право, она была такой же, как в двадцать лет. Однажды на улице я встретил деда Параскевина, и что-то в его внешности поразило меня. Дело было даже не в том, что он шел, правда, с массивной тростью, но твердой поступью и нисколько не горбился. Я подумал о Клер. В ее чертах проступало необъяснимое сходство с дедом, хотя ему должно было стукнуть девяносто лет, а ей не было еще сорока.

После моей рецензии на спектакль «Троянова тропа» ко мне зачастил Всеволод Викентьевич Ярлов, влиятельный руководитель театра «Реторта», куратор неких эзотерических программ, словом, гроссмейстер Ярлов. Он не отказывался от намерения приобрести мой ветхий домишко, предлагая мне взамен недвижимость, где я только пожелаю, скажем, в Пиренеях. Ярлов предлагал также профинансировать («проплатить», как он выражался) и мою биографию Чудотворцева; я упорно отказывался, может быть, потому, что мне хватало трехсот долларов от мадам Литли, но, когда Ярлов предложил издать жизнеописание Чудотворцева в издательстве театра «Реторта», я не мог пренебречь таким предложением и вступил с ним в переговоры, что дало повод Ярлову посещать меня чаще. Ярлова неизменно сопровождал мой молодой двойник, так называемый Федорыч. Я невольно приглядывался к нему, и мне иногда казалось, что он моложе, а иногда, что старше своих лет. «Молодой человек трудной судьбы», – говорил о нем Ярлов, и я думал, не вышел ли он только что из лагеря, а может быть, скрывается от призыва в армию. Ярлов спрашивал, не сдам ли я Федорычу комнату; я отказался, сославшись на то, что комната уже сдана, хотя не сомневался, что Ярлов платил бы мне не меньше, может быть, больше (я догадывался, кто мне приплачивает за мою рецензию через мадам Литли), но деньги от Ярлова меня настораживали. Не приобретает ли он таким способом какое-то право, пусть моральное, не только на мою работу, но и на мой дом? Моя антипатия к Ярлову дошла до настоящего отвращения, когда я понял, кого мадам Литли называет «мосье Жерло». Мне же самому в фамилии «Ярлов» отчетливо слышалось «лярва».

Федорыч однажды даже ночевал у меня, о чем настоятельно просил Ярлов. Я не мог предоставить гостю комнату, за которую платила мадам Литли, хотя комната давно пустовала, и Федорыч ночевал на раскладушке в моей комнате. На вопросы он отвечал односложно, делал вид, что хочет спать, и я оставил его в покое, хотя ночью убедился, что Федорыч не может уснуть.

А потом произошло знаменательное событие: Николай Филаретович купил внучке машину. Он почти прекратил зубоврачебную практику, но деньги у него по-прежнему водились. Я вспомнил, как он подарил когда-то машину своей дочери Алле к свадьбе, и подумал, с кем же может быть свадьба у Клер, если не со мной. Как-никак ей тоже, между нами говоря, почти сорок… Клер стала реже бывать у меня, так как ей надо было учиться, чтобы получить водительские права. Между тем до меня дошли слухи, что у Клер появился молодой поклонник. О нем было известно только одно: он тоже водит машину, хотя, кажется, не свою. Клер действительно отсутствовала дольше обычного, но потом пришла, объяснила свое отсутствие все тем же получением водительских прав и передала мне очередной конверт от мадам Литли. Я сказал, что завтра мне надо быть в офисе Ярлова на Ярославском шоссе (адепты «Реторты» уже называли шоссе «Ярловским»). Клер сказала, что хочет обновить машину и заедет за мной. Я согласился.

Офис Ярлова размещался в здании театра, которое Ярлов недавно приобрел и переоборудовал по своему вкусу. Он вообще усиленно скупал недвижимость (арбатская квартира Чудотворцева, Совиная дача и мой дом в Мочаловке тоже входили в сферу его интересов). Здание театра стояло в стороне от Ярославского шоссе, дальше возвышались уже деревья лесопарка «Лосиный Остров». Ярлов принял меня с распростертыми объятиями, распорядился подать кофе с коньяком, сказал, что заранее согласен на любые мои условия, я попросил его сначала назвать свои. «Мои условия совпадают с вашими» – любезно парировал Ярлов. Честно говоря, я не знал другого издательства, склонного издать биографию Чудотворцева, а Всеволод Викентьевич положил передо мной готовый договор. Единственной уступкой автору в договоре были сроки. Издательство театра «Реторта» обязалось издать биографию Платона Демьяновича Чудотворцева, когда бы автор ее ни представил. А в остальном условия были не ахти какие. Авторский процент возрастал вместе с «продаваемостью книги», как выразился Ярлов, а при отсутствии продаваемости сводился к минимуму равному квартирной плате от мадам Литли за один месяц. Этот минимум выплачивался автору при подписании договора. «Не может быть условий выгодней; это же будет бестселлер, и дополнительные тиражи без конца», – широко улыбнулся Ярлов. Я подписал договор, получил триста долларов и только тогда сообразил: договор не ограничивал в сроках не только автора, но также издательство, получающее исключительные права на биографию Чудотворцева на неопределенное время, практически навеки. «Снявши голову по волосам не плачут», – подумал я, как подобает потомку обезглавленного Фавста. Мне ничего другого не оставалось, как откланяться. Ярлов долго жал мне руку на прощанье.

Из ярловского офиса я вышел несколько подавленный. Клер ждала меня в машине у парадного подъезда. Я впервые увидел эту машину. Меня неприятно поразил ее грязно-красный цвет. «Кто выбирал машину?» – спросил я. «Я выбирала», – вызывающе ответила она, и я почувствовал, что предстоит неприятное объяснение, может быть, окончательный разрыв. «Что же, чему быть, того не миновать», – успокаивал я себя. Клер вела машину молча. Ничего праздничного в этой поездке явно не было. Я сидел рядом с Клер. В открытое окно веяло пробензиненным асфальтом, но время от времени и лесным духом. Мне даже захотелось остановить машину и погулять с Клер в лесу. «Нет уж, поедем», – возразила она и опять замолчала. Я хотел спросить ее, куда она торопится, но не решился. Я жадно, как будто в последний раз, любовался влажной сочной зеленью по обе стороны шоссе, пока машина не выскочила на Кольцевую.

– Ну что, подписал ты договор с Лярвой? – спросила Клер, произнося это имя вслух с таким же отвращением, как я произносил его про себя.

– Да, подписал, – ответил я.

– И конечно, попался к нему на крючок. Так я и знала: этому конца не будет.

– Чему не будет конца?

– Твоим книгам. Ты будешь писать их одну за другой, все об одном и том же…

– Тебе разонравился «Русский Фауст»? Ты же сама перепечатывала его.

Ее передернуло.

– Перепечатывала. Сама напросилась. А теперь вижу: все об одном и том же, об одном и том же.

– Но позволь: я же подписал договор на книгу о Чудотворцеве.

– Все вы Чудотворцевы. Я на себе чувствую, какие чудеса вы вытворяете. Дал он тебе триста долларов?

– Дал. Хочешь – возьми их…

– Оставь их себе. Теперь триста долларов в месяц тебе обеспечены… на веки вечные…

– Это от мадам Литли?

– Она же тоже Чудотворцева де Мервей. А помнишь, как ты сто пятьдесят рублей получал?

– От твоего деда? Если это было в долг, я попытаюсь выплатить… Только я не помню, за сколько месяцев… за сколько лет.

– От деда, да не от моего! И теперь ты получаешь от него, за него, все равно!

– Ты говоришь, не от твоего, но тогда от какого же такого деда?

– А ты все еще не догадался? От твоего, конечно. – Я покосился на нее, подумав, не сошла ли она с ума. – Не знаю, как сказать: от твоего пра-пра-пра-пра… Как назвать его, если он жил пятьсот лет назад. Фавсте, Фавсте, выйди нам на счастье! – Она махнула рукой влево, где промелькнул краешек одного из Косинских озер, правда, Черного, а не Святого.)

– Так что же, мне Фавст по сто пятьдесят рублей в месяц платил?

– Разумеется, Вавушка-Муравушка. Помнишь его? Он у моего деда работал, а зарплату тебе передавал.

– Послушай, Клер, это ни на что не похоже, – возмутился я. – Твои шутки явно дурного тона. Если тебя раздражает мое присутствие, дай мне выйти из машины.

– Ну нет, милый. Из машины ты не выйдешь, пока не выслушаешь все, что я хочу тебе сказать.

– Останови хотя бы машину! Мы разобьемся.

– Ах, как было бы хорошо! Туда нам и дорога! Только я-то не разобьюсь…

– Ты считаешь, что так хорошо водишь машину?

– Я знаю, до чего меня довели. Я уже разбилась однажды насмерть, это он выходил меня, оживил, воскресил… как это у вас называется…

Я предпочел не отвечать ей. За окном опять мелькали деревья пригородного леса. Как мне хотелось выйти из машины и затеряться в пыльном кустарнике. А Клер не умолкала ни на минуту:

– Он меня на руках носил, а я пряталась у него в бороде. Борода пахла медом, цветами, лесом. Вот мы сейчас проехали через лес, и опять запахло его бородой. Если бы ты знал, как я любила его… До сих пор люблю… Этому конца не будет. Ужасно, правда? Но ты не понимаешь… Я и с тобой связалась, чтобы родить такого, как он. В тебе же его кровь течет, через тебя… А я еще маленькая хотела, чтобы она через меня текла. Я не знала, что он опоил меня своей кровью. Ваша кровь медом пахнет. Этому конца не будет, не будет конца! Ты не понимаешь: люди любуются небом, цветами, друг другом, потому что они знают, что все это на время, и они на время. Любуетесь всем этим благодаря смерти. А для меня смерти нет. Всему, что я вижу, не будет конца. И тебе конца не будет. Ах, как я хотела родить Фавста, такого, как он, богатыря! Но я никого не рожу, такие, как я, не рожают, не женятся, не посягают, кажется, так? Вот ты и не женился на мне, потому не женился, что я не умру правда? Ах, ты хотел, ты хочешь, ты готов на мне жениться? Я живу с тобой? Нет, это ты живешь со мной, а я с тобой не живу, я с тобой не умираю… как мой дед… Он сказал: пока я жив, ты за него не выйдешь. А он не умирает и не умирает… И я такая, как он. Иначе бы я умерла тогда, когда вся разбилась. Фавст выпоил меня своим зельем, а дед выпил его зелья тайком, нашел его фиал и выпил, без спросу. Вот мой дед и живет и мне жить не дает, а я не умру, я знаю, что я не умру. И замуж за тебя не выйду, пока дед жив, а дед не умрет… Он у Фавста украл эликсир и знает, что не умрет, никогда не умрет. А меня Фавст выпоил, и я не умру. Господи, что мне делать, солнце в небе, луна, снег, зелень, желтые листья, снова, снова, этому не будет конца. Ты знаешь, я хотела уйти от тебя, чтобы хоть что-нибудь было по-другому, хоть что-нибудь. А тот мальчишка… Тот мальчишка тоже ваших кровей… Куда мне деваться, Господи, куда мне деваться… от ваших кровей? Зачем он выходил меня? Я теперь никогда не умру, никогда не умру и никого не рожу… А я хочу, хочу родить фавстенка, и на фавстенка напоролась… Этому не будет конца.

Она гнала машину с явным превышением скорости. Люберцы уже остались позади. Я знал, что мы должны проехать мимо поста ГАИ и надеялся, что ее остановят. Вероятно, нам сигналили, но она не обращала внимания ни на что. Должно быть, нас преследовали, но не могли догнать. На бешеной скорости я с трудом распознавал окрестности, но все-таки угадывал приближающийся мост через Векшу. Клер искоса глянула на меня. Ее сухие глаза были полны отчаянья.

– Слушай, хочешь, я приторможу, и ты соскочишь. Ну, выйдешь, выйдешь… Зачем тебе со мной? Ты же мальчик… гениальный мальчик… – К стыду своему я не вспомнил тогда, чьи это слова. – Вот я сказала это, и мне тебя стало жалко, как было жалко ей. Тебе не нужно того, что нужно мне. Ну, выпрыгивай, выпрыгивай, что ж ты? Ушибешься чуть-чуть, но это же пустяки. Неужели ты до сих пор так и не понял, почему дед не разрешает мне выйти за тебя? Потому что он считает, что я твоя дочь. Не знаю, знал Дарвин или нет, от кого беременна моя мать. Может быть, предпочитал думать, что я все-таки от него. А я не сомневаюсь, что я сама ваших кровей. Потому я и не беременею… от вас. Нет, чтобы забеременеть надо умереть. Может быть, ты все-таки сойдешь? В последний раз спрашиваю. – Она буквально на секунду затормозила, но машина сразу же рванулась дальше.

– Значит, хочешь со мной? Моя мать по тебе тосковала. А я не знаю, что ты такое для меня. Когда мы ехали мимо озера, я тебя ненавидела… а сейчас… сейчас не знаю… Я сама ваших кровей… Но хочу… хочу попробовать, как моя мать…

Она резко направила машину влево, и мы с лязгом и скрежетом сорвались туда, где Таитянка впадает в Векшу.

Очнувшись, я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, не мог поднять головы. Я был не только весь забинтован, я был замурован в гипс. «Вот как чувствовал себя рыцарь в латах», – подумал я. Пытаясь позвать на помощь, я издал какой-то слабый звук. И тут же надо мной склонилась круглая бритая голова с подстриженными усами, напоминающими тюленя. Сходству способствовали и руки-ласты, ловко придавшие мне самое удобное для меня положение. Я не сразу вспомнил, кто это. До сих пор я видел его только издали. Надо мной склонялся сам доктор Дан Данович Сапс.

– Что с Клер? – еле-еле пролепетал я.

– Как вам сказать, – словоохотливо ответил доктор, – Калерия Дарвиновна (как мне показалось, он иронически подчеркнул ее отчество), Калерия Дарвиновна жива. Могу вам даже сообщить, что ее жизнь вне опасности, хотя она без сознания, и я затрудняюсь вам сказать, когда сознание к ней вернется. Но Калерия Дарвиновна – случай специфический. О ней нам не раз придется говорить. Советую вам сосредоточиться на вас самих. Не скрою: ваше положение не опасно для жизни, но достаточно серьезно. У вас переломы обеих рук и левой ноги, в каком состоянии ваши ребра, лучше пока умолчать. Правда, позвоночник не переломлен, что дает основания надеяться. Я передаю вас, так сказать, в родные руки. Ну-ка, Мурашка, займись им.

Знакомый мне с младенчества, седобородый богатырь принял меня в свои объятия и уложил еще удобнее. И этого-то богатыря доктор Сапс называл «мурашка»!

Признаюсь, во время смертельной гонки в машине Клер бывали моменты, когда я успокаивал себя мыслью, не сдвиг ли это по фазе, как теперь говорят, не рехнулась ли моя Клер, начитавшись «Русского Фауста»: своего кухонного мужика, доморощенного знахаря, за Фавста приняла. Вот что значит авторское самолюбие. Теперь всеми своими переломанными костями я чувствовал реальность ее отчаянного монолога. В те дни, не отличавшиеся от бесконечных ночей, я не сомневался, что меня в моем гипсовом панцире переворачивает и совершает со мной какие-то загадочные процедуры сам Фавст. Я впервые вдохнул медово-травянисто-болотный запах, о котором столько раз слышал и столько раз писал. Фавст поил меня своими пахучими зельями и впрыскивал мне что-то, запахом напоминающее ладан. Может быть, он просто курил ладаном в моей палате, куда никто не входил, кроме Фавста и доктора Сапса (изредка). Я заметил, что Фавсту не нравятся и даже мешают визиты знаменитого хирурга. Доктор Сапс принюхивался к запахам в моей палате, право же, он что-то вынюхивал. Аяв полубреду подсчитывал, сколько же Фавсту лет. Ему должно было быть за восемьдесят, когда ему отрубали голову. Иван Грозный убедился в действии эликсира, прежде чем поставить свой эксперимент. Теперь у меня была уникальная возможность расспросить самого Фавста. Но что, если необычный, но, несомненно, очень опытный медик примет меня за сумасшедшего? Надо сказать, что Фавст почти не говорил со мной и ни о чем не спрашивал. Не говорил он и с доктором Сапсом. На моих глазах он говорил до сих пор только с моей тетушкой-бабушкой. И все-таки авторская жилка оказалась во мне сильнее осмотрительности, и однажды после очередной дозы эликсира у меня вырвалось:

– Но ведь вам отрубили голову!

В ответ Фавст раздвинул свою дремучую бороду вместе с клубящейся сивой гривой, и я увидел красный рубец, опоясывающий его могучую шею.

– И что же, голова приросла оттого, что вы пили эликсир? – спросил я, сознавая всю неуместность моих слов и несоответствие их тому, что я хотел узнать, но в ответ послышался густой, негромкий бас Фавста:

– Выпил аки выпь. А еликсир значит: ели риск.

До меня не сразу дошел смысл его ответа. Речь Фавста была элементарна. В ней сочетались разные века и разные языки. В основном она напоминала писания древнерусских книжников, но были в ней вкрапления резко современные из научного, даже из молодежного сленга. Величественное витийство переходило в заумь юродивого, но я убедился в том, насколько осмыслен был язык юродивых, иногда поистине язык ангельский. Так иными языками говорили первые христиане. Фавст говорил иероглифами, переставляя в словах звуки, так что звук превращался в слово, а слово в звук. Что такое еликсир, если не ели риск? Кто лечится, тот рискует, что может быть рискованнее бессмертия? «Храп в могиле», – говорил Фавст, и от этого слова веяло первобытной Жутью, а потом я догадывался: в могиле прах, и кто храпит, если не прах; ангелы не храпят. Я раздумывал, кто такой нем яд певчий, и вдруг меня осеняло: это же Демьян Чудотворцев, Демон. «Демон моден», – утвердительно кивал головой Фавст. Речь Фавста могла казаться отрывистой в своих иероглифах, но потом из них образовывались периоды, «пероиды», – как говорил Фавст, а из пероидов собор; «Собор оброс», – присовокуплял мой предок. Пероиды – перья, и я понимал, что такое «выпил, аки выпь», цапля в совиных перьях (Совиная дача?).

– А у вас лекарь был? – спросил я.

– Река ль, лекарь, – ответил он, и вместо лекаря являлся рекаль, который лечит, ибо речет, но река тоже никуда не девалась, пробивалась из-под земли, чтобы исчезнуть: истая Таитянка.

– Царевна – царь-вена, – произнес Фавст, сделав мне очередную инъекцию, и я понял, что больше он мог бы ничего не говорить. Я сказал, что записал в моей книге легенды о нем.

– Легенды – гены, – отозвался Фавст.

Сквозь сон я слышал, как Фавст что-то напевает про себя. До меня доносилось что-то вроде «елень», перешедшее в какое-то подобие английского «alone», потом я различал «лоно», и доносилось «halo», «halos», ореол или корона вокруг луны. До меня дошло, что Фавст поминает Елену Прекрасную.

О ней он никогда не говорил, но я от него узнал многое, главное. Когда Фавст выпил эликсир бессмертия, он почувствовал себя в аду. «Ад – это длительность», – говорил товарищ Цуфилер Чудотворцеву. А мне вспоминалось отчаянье Клер: «Этому конца не будет». Эликсир бессмертия от лукавого для того и предназначен, чтобы вызвать отвращение к бессмертию, ибо отвращение к бессмертию и есть ад. Вот почему доктор Йоханн Фауст предпочел адской длительности в земной жизни срок, обусловленный первым договором. Фавст Епифанович в договор с дьяволом не вступал, обладая силой изгонять, то есть заклинать духов, адских в том числе. Но он выпил по доброй воле эликсир, изготовленный при пособничестве темной силы и узнал, что такое ад, как узнал его Данте. Но в отличие от Йоханна Фауста Фавст насытил и преодолел длительность своими изысканиями. Он поставил себе цель: без помощи темных сил силами человеческими изготовить эликсир, приносящий бессмертие до Страшного суда. Черной магии Фавст противопоставил белую. Сам по себе эликсир бессмертия не содержал в себе никаких дурных ингредиентов. Дурным был только его секрет, секрет от лукавого, применяемый с дурной целью. Когда я спросил Фавста, правда ли, что в эликсире бессмертия должна быть Кровь Истинная, Фавст промолчал, но молчание его можно было счесть знаком согласия. Фавст вообще предпочитал прорицанию молчальничество, так как его ответы неверно воспринимались смертными; не потому ли прорицания осуждаются Церковью. За молчание Иван Грозный велел обезглавить Фавста, надеясь от его головы услышать запретное, но от царя укатился колобок («око колб», – усмехнулся Фавст-алхимик).

– И вы воскресли? – по-мальчишески не удержался я.

– Воскрес? Воск сер, – строго ответил Фавст. – Христос воскрес, больше никто… пока.

– Но не скажете же вы, что вы жили… с отрубленной головой? – не отставал я.

Насколько я понял ответ Фавста, он очнулся в скиту, а шея его была обвязана мочалом, а мочало было пропитано медом.

Пользовал Фавста лесной старец в белом облачении. «Голова логова», – пояснил Фавст. «Иоанн Громов», – догадался я. А когда Фавст вышел на воздух под звездное небо, он увидел перед собой озеро, «Ось икон». Из озера вытекала речка. «Таитянка», – решил я про себя. А Фавст понял, что он в невидимом граде, где не умирают до Страшного суда. «Шамбала? Валгалла? Агартха?» – подсказывала мне моя смешная эрудиция. Фавст прочитал эти подсказки, как в открытой книге.

– Скорее уж Беловодье, коли на то пошло, – молвил он. – Се Сам-Град, Меровия, Алтарь. Рекут еще: Третий Рим, но и Третий Рим – град невидимый, Гардарик. Вся Святая Русь – град гевидимый, где невинно убиенные и убившие их, кающиеся.

– Где, дедушка? – впервые я отважился так назвать его.

– Здесь, – ответил он, – мы с тобой во граде невидимом.

Так я узнал, что невидимый град везде для тех, кому дано войти туда, и нигде для тех, кому туда войти не дано.

– Но здесь, дедушка, Мочаловка, – допытывался я.

– Пригород, – улыбнулся Фавст, – висит мочало, начинай сказку сначала.

– А лесной старец разве не ты? – не отставал я.

– Я тоже, – кивнул он.

И я узнал, как Фавст столетиями изготовлял свой эликсир бессмертия, считая это дело своим призванием, послушанием, покаянием. Фавст постиг, что это общее дело. «Федоров, m-r Vedro», – мелькнуло у меня в голове. «На то куль утра», – сказал Фавст. «Куль утра – культура», сразу смекнул я. Эликсир бессмертия от лукавого Фавст прятал, никому не давая ни капли, а все хотели именно дьявольского эликсира, выманивали его у Фавста, затевали войны, революции, террор, чтобы завладеть именно дьявольским эликсиром. Единственным, кому удалось почти по ошибке глотнуть запретного эликсира, был дед Параскевин, у которого в кабинете Фавст опробовал свои зелья. Врач в области головы выследил, где безголовый черт, как он называл Фавста, хранит свой фиал, ничтоже сумняшеся глотнул оттуда и стал бессмертным, что погубило жизнь Клер и мою тоже. Клер была первой, кому Фавст дал свой, настоящий эликсир бессмертия, изготовленный без помощи темных сил, но дедов глоток исказил действие эликсира, и с Клер произошло то, что произошло.

– А теперь я ухожу, – сказал Фавст, – делать эликсир для нее и для таких, как она. Бог не хочет смерти грешника. Потому и я не умираю, и дай мне Бог воскреснуть с праведными.

– А как я… без тебя? – воскликнул я.

– Выздоровеешь, не бойся. – Фавст перекрестил меня. – С ней хуже.

– Постой… Она говорила про мальчишку наших кровей. Он-то кто?

– Сны у тебя, – отчетливо сказал Фавст, тихонько затворяя за собой дверь. Теперь мне кажется, что я уже тогда понял его, и от этого тяжелее моя вина.

Я проснулся утром, чувствуя, что мне гораздо лучше. Я был даже готов принять все мои беседы с Фавстом за сны. Передо мной сидел улыбающийся, как всегда, словоохотливый доктор Сапс:

– Молодцом! Вы Фавстов, ничего не скажешь. Скоро гипс будем снимать.

– А что с ней, с Клер? – спросил я.

– С ней хуже. Знаете, это тот случай, когда эвтаназия обоснованна. Она не умирает и не приходит в себя. Боюсь, она мучается, но не может сказать. У нее здоровое сердце, так и пересадил бы его кому-нибудь. Но об этом и думать нечего. Эдак она до Страшного суда протянет. Всего хорошего, пока. Вверяю вас вашей сестре.

Доктор Сапс вышел, а ко мне в палату вошла Клавдия и с ней моя крестная Софья Смарагдовна. Клавдия поправила мне подушки и снова вышла. Софья Смарагдовна улыбалась мне со стула, где только что сидел доктор Сапс.

– Клавдия сюда действительно сестрой устроилась, не знаете? – первым делом спросил я.

– Мне ли не знать! Пора тебе знать, что Клавдия твоя сестра.

– Как сестра?

– Очень просто… и не просто. Веточка Горицветова осталась там, в Сибири, беременной, когда расстреляли твоего отца, а Мария Алексеевна тебя у меня прятала. Помнишь: я никогда не сплю. Веточка мыкалась по добрым людям, пока не пришло время ей рожать. В родильном доме нянюшкой работала Дуся Пешкина. Веточка умерла родами, и дочку ее собирались отсылать в дом ребенка. Муж Дуси услышал фамилию покойницы и сразу вспомнил ее. Антон Вальдемарович Адлерберг был племянником Оленьки, бабушки твоей; она за Аристархом Ивановичем замужем была. Вот Антон с Евдокией и удочерили Клавдию, дали ей фамилию «Пешкина».

В эту минуту Клавдия вернулась в палату.

– Что же вы не сказали мне, что вы моя сестра? – спросил я, как спрашивают, который час.

– А зачем было говорить? Я была уверена, что вы знаете.

– Откуда же мне было знать?

– Через Платона Демьяновича. Да и разве не прожили мы с вами всю жизнь как брат и сестра?