Я ВСЕ еще лежал в отдельной палате, и на душе у меня было неспокойно; я знал, что мою отдельную палату в Трансцедосе у доктора Сапса оплачивает Ярлов. В бескорыстие Ярлова я не верил. Я был уверен, что мне придется поплатиться за его щедроты. Что же ему все-таки от меня нужно? Биографию Чудотворцева он уже заполучил. Она по договору достанется ему если я ее когда-нибудь напишу, о чем пока что не могло быть и речи: руки были скованы гипсом, Клавдия кормила меня с ложечки, лишь кисть левой руки начинала едва-едва шевелиться. Или Ярлов хочет завладеть моим домом? Эта мысль вызывала у меня особую тревогу. Дело в том, что на другой день после встречи с Ярловым в его новом офисе я должен был идти в поселковый совет Мочаловки (теперь он назывался администрацией) насчет закрепления за мной моего участка. (А это называлось приватизацией земли.) Ходили слухи, будто участки, приватизированные своими давнишними фактическими владельцами, скупят некие воротилы из новых русских или выходцы с Кавказа, вьетнамцы, китайцы, арабские шейхи, словом, Гог и Магог. На приватизацию участков выделялось всего несколько дней (по слухам). Надо было для этого отстоять в длиннейшей очереди, в которой стояли день и ночь. Очередь не расходилась даже по ночам, когда двери администрации были заперты. Говорили об обмороках в очереди, даже о смертных случаях: так, от сердечного припадка умер под утро ветеран войны, у которого ничего не было, кроме развалюхи на клочке земли, где старик выращивал картошку питаясь исключительно ею; пенсии ему не хватало даже на хлеб. В эту смертельную очередь должен был встать и я. Опасения были небезосновательны. Неприватизированный участок могли отобрать по закону, которого пока еще не было, но у нас еще не то бывает. Впрочем, приватизация тоже не всегда спасала. Приватизированный участок предлагали немедленно продать, а в случае отказа сжигали ветхий домишко на этой земле, и тогда поневоле приходилось участок продать. Разумеется, на вырученные деньги невозможно было приобрести даже плохонькое жилье, а нередко деньги крали сразу после получения, и обобранные старушки мыкались пока по знакомым, кое-кто жег костры на пустырях или у наших речек Векши и Таитянки, не надеясь пережить ближайшую зиму. Вырубили знаменитую мочаловскую березовую рощу. На ее месте выросли уродливые махины, называемые коттеджами. Строились и отвратительные подобия замков, уродливо сочетающие готику, барокко и модерн. Сгорело деревянное здание мочаловского летнего театра, где играл иногда и театр «Красная Горка». Этот пожар был воспринят коренными жителями как примета хуже некуда. Безжизненные кирпично-железобетонные драконы подползали к улице Лонгина и к Софьину саду. Под угрозой была Совиная дача, но Клавдия ничего не могла предпринять. Она же так и оставалась бесправной жиличкой. Адриан у себя в Америке, наверное, даже не слышал о развитии событий у нас. Впрочем, на Совиной даче обосновался ПРАКС, а Клавдия дневала и ночевала в Трансцедосе, преданно ухаживая за мной.
На следующую же ночь после ухода Фавста мне приснился недостроенный, но уже разрушающийся на глазах особняк грязно-красного цвета, как автомобиль Клер, обрушенный ею под откос и валявшийся возле устья Таитянки вместе с нашими переломанными костями. То и дело от особняка отваливался кирпич, грозя упасть мне на голову, но безликие строители подбирали кирпич и водворяли его куда следует. Я шел в особняк, потому что мне некуда больше было идти, – особняк был построен на месте моего дома, и такая же безликая охрана пропустила меня, стоило мне сказать, что меня ждет гроссмейстер Лярва (может быть, я сказал: «Ярлов», но сам себя не расслышал). Я поднялся по крутой лестнице, но тут же оступился и по другим ступеням, которых раньше не заметил, скатился в открытый погреб, которого, входя, не заметил. Я скатывался в погреб, как недавно летел вместе с Клер под откос, и на дне погреба я услышал, как меня в погребе замуровывают кирпичами. Так в новелле Эдгара По «Бочонок амонтильядо» был замурован в винном погребе Фортунато (счастливчик).
Я проснулся, вернее, очнулся с мыслью, что надо бежать в исполком, в поссовет, в администрацию в очередь на приватизацию, но кошмар продолжался; я не мог шевельнутся, замурованный в гипс. Я хотел закричать, позвать на помощь, чтобы сняли гипс, мне же доктор Сапс обещал…
Но в дверь вежливо постучали, и в ответ на мое слабое «да» в комнату впорхнула все та же неизменная мадам Литли.
– Comment ça va, monsieur? – приветствовала она меня. Votre santé est inébranlable, je suis sure. Votre sang est la meilleure medecine. Votre sang survivra tous difficultés de votre vie, je vous garantie. Poussin garde… mais non, votre sang garde la clef.
С этими словами она мне сунула под подушку конверт. Не было сомнений, что там триста долларов.
– C'est dommage, – вздохнула она. – Notre charmante messagère est hors-jeu. Oui, Clair, la pauvre… Mais son destin est clair comme son nom… Elle survivra aussi… Ne vous faites-vous le mauvais sang! Avec votre sang elle survivra elle-même.
Последние слова насторожили меня, но я не решился уточнить их смысл и предпочел понять ее в том смысле, что она спрашивает ключ от своей комнаты, то есть от моего дома (ее комната не запиралась), она же заплатила… Я попросил ее обратиться к медицинскому персоналу ключ должен был остаться в кармане моего пиджака, если там что-нибудь осталось. Действительно, я предпочел бы, чтобы в доме кто-нибудь был, хотя бы мадам Литли, может быть, хоть ее присутствие защитит пока дом от Ярлова. Но мадам Литли покачала головой:
– Mais non! Зачем мне ключ от вашего дома, если там нет вас? Будем пока видеться здесь, – кокетливо добавила она, как будто свиданье назначала. С этими словами мадам Литли выпорхнула из палаты.
Но меня не оставляли одного. Не успела исчезнуть мадам Литли, как на стул около моей постели сел, потирая руки, сверкая очками и лысиной, сам мосье Жерло. Я сразу же обратился к нему с просьбой прислать мне священника.
– Не беспокойтесь, мой дорогой, – отозвался Ярлов. – Первое время ваше состояние, действительно, внушало опасения. И этот бородатый господин, медбрат, который опекал вас, кажется, его зовут Фауст… как вашего героя, нуда, есть по Казанской дороге остановка Фаустово, да и ваша фамилия… У нас ведь распространены имена в честь литературных героев. Помнится, на радио был музыкальный редактор Онегин Гаджикасимов. А недавно сожгли котгедж вместе с хозяином, с предпринимателем по имени Прометей. Так вот, этот господин Фауст приводил к вам священника, кстати удивительно похожего на него самого. С такой же бородой, знаете, в белом облачении. Так вот, он принял у вас глухую исповедь, вы же были без сознания.
«Старец Иоанн Громов», – подумал я.
Я не удержался и заговорил о том, что мне нужно в очередь на приватизацию. Ярлов добродушно рассмеялся:
– Вы о вашем домовладении беспокоитесь? Полноте, Иннокентий Федорович. Вы же наш автор. Ваша собственность вместе с вами самими под колпаком… ну, скажем, под эгидой ПРАКСа. Вы не забыли, что значит ПРАКС? Православно-коммунистический союз! Партию в шахматы? Может быть, это развлечет вас?
Неизвестно откуда на столике у моей постели появилась шахматная доска. Ярлов неторопливо расставлял на ней фигуры. У меня захолонуло внутри. Мне вспомнился Иван Грозный, умерший за шахматной доской. «Не на это ли он мне намекает? – подумал я. – Он же читал „Русского Фауста“. А Ярлов, расставляя шахматы, продолжал балагурить:
– Конечно, медбрат Фауст слишком стар и вряд ли мог быть назван в честь вашего Фауста. Скорее, здесь замешан гётевский Фауст, вряд ли Фауст Марло. Ну что ж, белые начинают. Не каждому доводилось играть с гроссмейстером Ярловым. Ваш ход, господин Фавстов… Ах да, вы не можете двигать рукой! Извините, но вы так хорошо выглядите, что я совсем забыл об этом. Ну что ж, ваш ход за вами. А вас мы развлечем другим способом. Все-таки пока что лучше не утомлять вас.
Ярлов встал со стула. Я спросил его, нельзя ли мне видеть молодого человека, которого все называют Федорыч. Ярлов заговорщически мне подмигнул:
– Я рад, что этот молодой человек трудной судьбы заинтересовал вас. Я передам ему, что вы о нем спрашивали. Но сейчас, к сожалению, Федорыч в командировке, в очень ответственной командировке.
Ярлов затворил за собой дверь, но через несколько минут дверь снова отворилась, и в мою палату внесли телевизор. У меня едва шевелились только пальцы левой руки. Я не мог даже книгу листать. Кое-что вслух мне читала Клавдия. Но кнопки на пульте я мог перебирать, так что на некоторое время я погрузился в телевидение.
До сих пор по моему плохонькому старенькому телевизору я смотрел только новостные программы, последние известия, как раньше говорили, ловил я иногда „Взгляд“ и „600 секунд“. Теперь я мог оценить магию телевидения в полной мере. Как ни странно, больше всего меня заинтересовала реклама, вызывающая всеобщее раздражение и нарекания. Реклама была интересна тем, что она и не рассчитана была на то, чтобы нравиться, сохранив навязчивость и настоятельность советского агитпропа. Реклама вовсе не вызывала желания купить рекламируемый товар, она убеждала, что нельзя не купить его, грозя за непослушание неизъяснимыми карами, болезнью, смертью, выселением из дома, неким отлучением от образа жизни, который реклама навязывала. Кто не следовал требованиям рекламы, тот становился отщепенцем, отбросом общества. Складывалось впечатление, что все рекламные ролики рекламируют одно и то же и грозят одним и тем же. Угроза отлучения была страшна, и она заставляла подчиняться рекламе, а не тот соблазн, который от рекламы должен был бы исходить. Если реклама прельщала, то она прельщала прежним советским образом жизни. Купишь то, что рекламируется, и восстановится прежний образ жизни, при котором не было рекламы, так что единственный способ избавиться от рекламы – купить все тампаксы или все памперсы, которые навязываются. Тогда избавишься от всех неудобств жизни, перестанешь рождаться и рожать, а не на это ли нацелена, в конце концов, реклама? Неудивительно, что по мере учащения рекламных вкраплений на телевидении и на радио падала рождаемость и возрастала смертность. Было очевидно, что в конечном счете рекламируется прекращение жизни, насильственное или естественное, тогда, по крайней мере, рекламы не будет, а вдруг ад – тоже реклама, если он так назойливо рекламируется? Складывалось впечатление, что именно реклама образует на экране один и тот же бесконечный фильм, прерываемый другими „художественными“ фильмами (так их называли тоже для рекламы), и среди них выделялись добрые, старые, советские фильмы, лишь в сочетании с рекламой обнаруживающие свой подлинный смысл. Не понимаю, почему обвиняют в кровопролитии голливудские фильмы. Там убийство – все-таки отклонение от нормы, и убийца, какой бы ни был он симпатичный, попадает в тюрьму или должен туда попасть. Добрые советские фильмы все были замешаны на кровопролитии Гражданской войны, ибо чем же другим занимались „комиссары в пыльных шлемах“, в сравнении с которыми гангстер-громила выглядел неуклюжим дилетантом. Сколько должно было пролиться крови, сколько лагерей должно было функционировать, сколько доносов должно быть написано для того, чтобы эти фильмы снимались? Главный вопрос был в том, неужели вся эта кровь, „кровь людская – не водица“, пролилась для того, чтобы теперь без конца показывать рекламу. Я смотрел „Белое солнце пустыни“ и думал, что зрители этого фильма не могут не напасть друг на друга, ни на что другое не рассчитано это общедоступное пособие по ведению гражданской войны. И теперь, когда показывают, что происходит в Ичкерии, или в Чечне, нетрудно убедиться: с обеих сторон воюют зрители „Белого солнца пустыни“ и никакой ваххабизм не вооружил боевиков лучше, чем крылатая фраза: „Восток – дело тонкое“, на что, вообще, как на всякую пошлость, нечего возразить.
Я поделился своими соображениями с Ярловым, который аккуратно навещал меня каждый день, иногда несколько раз на дню. Тот театрально захлопал в ладоши:
– Браво! Вы блестящий аналитик. ПРАКС нуждается в таких, как вы. Могу вас поздравить: вы утверждены экспертом Чудотворцевского фонда, работающего под колпаком… то есть под эгидой ПРАКСа. Ваши соображения всегда нами учитывались, теперь тем более.
Ярлов придвинул стул ближе к моей постели и заговорил еще доверительнее и задушевнее:
– Вы совершенно правы. Реклама на то и рассчитана, чтобы вызывать отвращение к тому, что рекламируется. Не все заказчики рекламы понимают это, но приноравливаться к этому вынуждены все. Мы не пропускаем на экраны другую, буржуазную рекламу западного толка. В конце концов, у всего нашего телевидения и, прежде всего, у рекламы одно назначение: вызвать отвращение к тому, что сейчас происходит (такое отвращение вызвать нетрудно, происходящее само вызывает его), вызвать ностальгию по настоящему, как выразился поэт, то есть поскольку все, что сейчас происходит, ненастоящее, какой-то идиотский карнавал или, скажем, дьявольское наваждение, пляска опричников в личинах, то настоящее видят в прошлом. Отсюда то, что нужно ПРАКСу, – тоска по Империи. На этом основывается наша стратегия и тактика. Неужели вы не обращали внимания на одну любопытную тенденцию: о советском, имперском прошлом тоскуют не только те, кто работает и не получает зарплаты, кто не может прожить на свою пенсию, кому нужна срочная операция, а ему не делают ее бесплатно, по советскому прошлому тоскуют преуспевающие, покупатели вилл на Лазурном Берегу, так называемые „новые русские“ (русские ли они, это другой вопрос). За примерами далеко ходить не надо. Вот Бенедикт Витальевич Биркенцвейг, банкир, нефтяник, телеворотила, учредил премию „Восторг“. Премия довольно внушительная в нищей стране: 150 000 долларов. Не баран наплакал. Такой премией и западная звезда не пренебрежет. И кто получает ее? Не какие-нибудь диссиденты или андерграундники. Нет, прежние лауреаты Ленинских и Государственных премий или те, кто получил бы Ленинскую премию в наше время, если бы эта премия присуждалась. А вот конкурент Биркенцвейга Алеко Вольфович Гансинский, владелец отдельного телеканала. Что происходит на этом телеканале? На нем решительно царит шоу „Русское поле“. Надеюсь, мне нет надобности напоминать вам советский шлягер: „Поле, русское поле, я уж давно человек городской“? Городской человек Алеко Вольфович возделывает на экране „Русское поле“, в то время как настоящие русские поля зарастают сорняками. Я слышал, что Алеко Вольфович подумывает о фестивале „Союз нерушимый“. Странная у нас буржуазия, не правда ли? Ничего похожего на буржуазную культуру она не создает, и не просто по бездарности, поверьте мне. Во-первых, советская культура была достаточно буржуазна, буржуазнее некуда. А во-вторых, они отлично знают, что их нынешние миллионы и миллиарды не их, а неизвестно чьи, вот в чем ужас. И Запад не принимает их, так что приходится культивировать своего рода патриотизм, национальную идею. Они хотят русского патриотизма, а получается советский, созданный такими же, как они; уверяю вас, ночью, просыпаясь в холодном поту, и Биркенцвейг и Гансинский мечтают о советском прошлом, когда первый был бы академиком, а второй знаменитым режиссером. На Западе им ничего не светит, кроме тюрьмы, там не принимают их в свою компанию, вот и приходится платить разработчикам национальной идеи, выдающим казнокрадство за общинный дух славянства, хотя община и общак – не одно и то же.
Мне вспомнились мои ночные строительные кошмары.
– Но скажите, Всеволод Викентьевич, спросил я, – зачем строить эти уродливые громадины, в которых жить неудобно, противно и страшно? Они же разрушаются по мере того, как строятся. К чему так бессмысленно даже не выбрасывать, а уничтожать деньги? Чтобы все видели, что эти деньги шальные или, скажем прямо, краденые? Или они не собираются в этих пышных трущобах жить? Разве этот ампир на свалке – не вернейший способ вызвать к себе ненависть, причем всеобщую? Неужели они полагаются на свою охрану? Но охрана ненавидит их не меньше, чем все остальные, и, пожалуй, собственной охраны им надо больше всего опасаться. Зачем это омерзительное бессмысленное столпотворение?
– Как „зачем“? Для отчетности, – ответил Ярлов. – Для отчетности перед ПРАКСом. Неужели вы вообразили, что на Святой Руси будет когда-нибудь капитализм и рыночная экономика? Мы даем им деньги, или они воруют с нашего ведома. А особняки – это их отчетность, как и присуждение премии „Восторг“, как и „Русское поле“. Кстати, в ПРАКСе обсуждается вопрос, не присудить ли вам за „Русского Фауста“ премию по номинации „Семь пядей во лбу“?
Я постеснялся спросить о денежном содержании премии.
– Но я боюсь, что утомил вас. – Ярлов перешел к заключительным аккордам нашей беседы. – Завтра, с вашего позволения, я приду не один. Нельзя допустить, чтобы вы скучали. К тому же мне понадобится ваше экспертное заключение.
Как только Ярлов откланялся, в палату вошла Кира. Оказывается, она заходила несколько раз, пока я лежал в беспамятстве. Кира принесла мне яблоки и апельсины. Она была сердечнее обычного, всплакнула даже.
– Говорила я тебе: „Не езди!“ Но разве ты когда-нибудь слушал меня? Вот и доездился.
– Не мог же я домой не ездить.
– Давно бы мог продать эту развалюху и жить со мной.
Это было что-то новое. Такого она до сих пор не предлагала. Я подумал, что как-никак мы с ней связаны всю жизнь. Но в палату вошла Клавдия, и Кира, не здороваясь и не прощаясь, ушла, как будто они с Клавдией не прослезились в объятьях одна у другой на премьере „Трояновой тропы“. Очевидно, их отношения снова обострились до непримиримости. Я даже не успел сказать Кире, что Клавдия – моя сестра. Я не сказал этого также потому, что не был уверен, не сочтет ли Кира это известие очередным злоумышлением против себя.
Меня мучила мысль о Клер. Чем я могу помочь ей? Я бы попытался что-нибудь предпринять, но я сам лежу без движения. Я решил предложить доктору Сапсу триста долларов из-под моей подушки, когда он придет, но вместо доктора Сапса в палату вошел Ярлов и с ним еще двое. Я сразу узнал обоих. Один из них был Аскер-Али-Муса, в прошлом Аскольд Нестоялов, а теперь признанный лидер движения, называющего себя РОИС (Российский исламский социализм). Аскер-Али-Муса был по-прежнему одет в строгий серый костюм. Правый пустой рукав был аккуратно подколот. Пустой рукав уподоблялся персональному знамени Аскера-Али. Таким майор Аскольд Нестоялов вернулся из афганского плена, куда попал, тяжело раненный, потеряв сознание. „Я и жил до этого без сознания, – говорил Аскер-Али. – Пришел в себя, только читая Коран“. Пустой рукав своеобразно сочетался с зеленым тюрбаном, без которого Аскер-Али-Муса не появлялся на людях. Аскольду Нестоялову ампутировали руку в афганском плену. „Хирург не спрашивал, какой я веры“, – говорил Аскер-Али-Муса. Пустой рукав не позволял усомниться в его личном мужестве. „Ислам не для трусов“, – говорил он. Аскер-Али-Муса сохранил офицерскую выправку и был по-военному немногословен. „Нечего болтать, – говорил он. – В Коране все сказано“. Высшее командование предпочитало не замечать отставного майора, отдельные генералы отзывались о нем иронически, не смея отрицать его воинской доблести. „Что поделаешь, рехнулся человек от ран“, – рекомендовалось говорить о нем, но среди младшего и среднего офицерского состава Аскер-Али-Муса пользовался несомненным авторитетом. Мусульмане твердо признавали его лидерство, и уже бывали случаи перехода в ислам под его влиянием. Существенно, что Аскер-Али-Муса распространял не просто ислам, но исламский социализм, причем российский.
Ярлов был суетливо почтителен с Аскером-Али-Мусой. Я не видел, чтобы он за кем-нибудь так ухаживал. Очевидно, Ярлов нуждался в Аскере-Али, а Аскер-Али в нем не нуждался. Ярлов подал даже Аскеру-Али стул, и тот вежливо осведомился, как я себя чувствую. Я оценил его сочувствие. Пустой рукав обязывал однорукого к солидарности со мной, безруким, по крайней мере, в данный момент.
Другой вошедший с Ярловым кинулся ко мне, как старый знакомый, в отличие от однорукого Аскера, протягивая мне руку, так что мне пришлось извиняться перед ним за то, что я вынужден отклонить его рукопожатие. (Неужели Ярлов не предупредил его, и протянутая рука не была очередным красивым жестом?) На самом деле я знал его мало, и встречались мы, помнится, у того же Ярлова. Но я много слышал об интеллектуальной величине по имени Игорь Кончак. Как видите, само имя его – красивый жест, карнавальный коллаж из „Слова о полку Игореве“. (Говорят, что его настоящая фамилия – Кончик.) Игорь и Кончак в одном лице – эффектный символ движения, идеологом которого является этот невысокий черноволосый человечек с брюшком, давно приобретший привычку суживать глаза, чтобы придать себе облик монголоида. Своим именем Игорь Кончик точнее обозначил свое движение, чем наименования, которые он неоднократно менял и все никак не мог подобрать. Сначала движение Игоря Кончака идиллически называлось ЛИСТ, и только посвященные знали, что это означает „Лес и степь“. Название „Евразия“ не удовлетворяло Игоря Кончака тем, что в этом названии первенствует „Евр“, то есть Европа (кое-кто по простоте душевной спрашивал, не еврейская ли это Азия?). Названия же, в которых первенствует „аз“, слишком легко превращалось в нечто вроде „Азеф“, что никак не устраивало Игоря Кончака. Он предпочел бы удовольствоваться самоназванием своих поклонников „кончаковцы“, но под таким названием трудно зарегистрировать партию, а Игорь Кончак мечтал о победе хоть на каких-нибудь выборах. В последнее время Игорь Кончак экспериментировал с названием „Орда“, дискредитированным либеральными историками, тогда как орда – позитивное начало русской истории (ставленником и союзником, если не героем орды был Александр Невский), и само слово „орда“ таит эзотерические смыслы; орда – дао (за вычетом „р“), орда рода, орда – радо (что? чему?). Отдельные молодежные группировки под названием „Орда“ образовались в подмосковных городах и кое-где в провинции, но Игорь Кончак претендовал на большее.
Рассадив гостей возле моей постели, гроссмейстер Ярлов с подчеркнутой рассеянностью, как бы машинально расставляя на доске шахматные фигуры (другие подобным образом перебирают четки), занимал гостей вкрадчиво неторопливым разговором.
– Прежде всего, господа, рекомендую: Иннокентий Федорович Фавстов, эксперт Чудотворцевского фонда, так сказать, душеприказчик великого русского мыслителя. „Сегодня приказчик, а завтра царства стираю в карте я“, как сказал поэт. Иннокентий Федорович попал в небольшую автомобильную неприятность, но пусть это не смущает вас, доктор Сапс быстренько поставит его на ноги, а мысль Иннокентия Федоровича и так на ногах, даже, если хотите, на крыльях. Но шутки в сторону, господа! Не до шуток „среди нашей нешуточности“, как сказал другой поэт. Я думаю, мы все согласны в том, что дальше так продолжаться не может. (Ярлов обвел глазами собеседников.) Что вы на это скажете, уважаемый Аскер? (Я догадался, что Ярлов не торопится предоставлять слово Игорю Кончаку, способному говорить много часов подряд.)
– Я пока послушаю, что скажете вы, – ответил Аскер-Али-Муса, чья природная сдержанность усугублялась мусульманской молчаливостью.
– Тогда я, с вашего позволения, продолжу. – Ярлов приосанился за шахматной доской. – Полагаю, что все мы объединены идеей великой евразийской империи, которой всегда была и, по-моему, остается Россия, Святая Русь, она же Третий Рим. Будем называть вещи своими именами. Эта империя всегда была и не может не быть православно-коммунистической. Точнее, не бывает неправославного коммунизма, но и православие не может не быть коммунистическим. Главным достижением Советской России было единение православия и коммунизма, совершенно традиционное для Руси с ее соборно-общинным духом. Говорят, при этом пострадали священники, но то были протестантствующие обновленцы, не видевшие в православии коммунизма, а в коммунизме православия, и потому не знавшие самого православия. Единство православия и коммунизма воплощено в личности Сталина. Выражением „культ личности“ зашифровано сакральное единство, и никаким партийным либералам не удалось осквернить этот культ. Но единство было поколеблено походом Хрущева против Сталина и против православия. Нельзя не заметить, как совпало одно с другим. Хрущев доказал, что, нападая на Сталина, нападают на православие. Эти нападки закончились крушением Советского Союза. Но Святая Русь осталась. ПРАКС намерен заявить об этом во всеуслышанье. Рассчитываю на вашу поддержку.
Игорь Кончак изнывал от желания поговорить, но Ярлов любезно кивнул в сторону Аскера-Али-Мусы.
– Вопрос в том, что поддерживать, – отозвался он. – Мы поддерживаем одно: исламский социализм. Если ПРАКС поддерживает исламский социализм, мы поддержим ПРАКС.
– Но согласитесь, – неуверенно заговорил Ярлов, пасуя перед солдатской прямотой Аскера, – Россия – все-таки православная держава. Я не уверен, что в России ислам может существовать без православия.
– А православие без ислама точно не устоит. Оно будет уничтожено Западом, вместе с Россией, кстати говоря.
– Я готов с этим согласиться, если ислам готов поддержать православие.
– Ни одна вера не может поддерживать другую, в особенности истинная вера, каковой является ислам. Мы поддерживаем православие, поскольку православие ведет к исламу, как это делает ПРАКС. Поэтому я с вами разговариваю, только поэтому.
– Ценю вашу откровенность, но все-таки… (Для меня непривычно было видеть смущение Ярлова. Я слышал, что он придает сношениям с РОИСом особое значение, но не настолько же…)
– Россия – мусульманская страна, – со спокойной уверенностью проговорил Аскер-Али-Муса. – Она сама этого не знает, но это так. Целомудрие русской женщины тоскует по чадре. Только исламский социализм положит конец ростовщическому банковскому капиталу. Мы перераспределим и будем постоянно перераспределять доходы в пользу бедных, и бедных у нас не будет, как заповедано Кораном. Не было и не может быть другого социализма. Вместо налогов закят, спасающий души.
– Закат Европы? – неудачно сострил я.
– Закят, – повторил Аскер-Али-Муса, – пытаясь произнести слово по-арабски. – Закат Запада, ибо Запад – это ростовщический капитал.
– Джихад? – спросил Ярлов.
– Джихад, – подтвердил однорукий воин. – Великий русский поэт выразил суть джихада:
– Пушкин?
– Да, Пушкин. Пушкин был мусульманин в душе. Никто, кроме мусульманина, не написал бы таких „Подражаний Корану“. За это его и убил европеец, крестоносец, пытавшийся обесчестить его жену… и Россию вместе с ней. Россия – мусульманская страна, если ее величайший поэт – мусульманин.
– А русский царь? – спросил я.
– Не может быть русского царя, кроме праведного халифа. А праведный халиф у нас был.
– Кто? – снова спросил я.
– Конечно, Сталин, – ответил Аскер-Али-Муса. Он встал со стула, собираясь уходить.
– Но вы поддержите нашу акцию? – встрепенулся Ярлов.
– Поддержим, насколько нам позволит наша вера и наша совесть.
С этими словами Аскер-Али-Муса закрыл за собой дверь.
– Но вы согласны с нами в главном? – почти крикнул ему вслед Ярлов.
– Мы уже условились об этом. Так Аллах велит, – ответил Аскер-Али-Муса из-за двери.
– Все-таки не может быть другой веры, кроме веры предков, – изрек Игорь Кончак, не дожидаясь, пока к нему обратится Ярлов. – Только вера предков исключает религиозную вражду, ибо вера предков не допускает прозелитизма; нельзя принять не своих предков за своих, и потому нельзя перейти в другую веру. Предков не меняют. Чингисхан следовал этому принципу и завоевал мир, оберегая все религии. Чингисхан наряду со Сталиным – вдохновитель ПРАКСа. Орда, орда, орда – вот истинный прообраз советской империи.
Он говорил бы еще долго, но Ярлов прервал его:
– Ваша позиция мне ясна. Поддерживаете ли вы нас в главном?
– Конечно! Безусловно! – с пафосом зажил Игорь Кончак, хотя я заметил, что вопрос смутил его.
– Тогда позвольте вас проводить. Мы рискуем утомить Иннокентия Федоровича, который все-таки не совсем здоров.
Ярлов обернулся ко мне:
– До свиданья, завтра я тоже приду к вам не один.
Я рассчитывал спросить его наедине, о какой акции идет речь, но Ярлов откланялся и в тот день больше не появлялся, оставив меня на попечение Клавдии, а с ней я предпочел ничего не обсуждать, чтобы не тревожить ее. Я не забывал, насколько она зависит от Ярлова и ПРАКСа, хозяйничающего в доме, где она живет.
На другой день Ярлов вошел ко мне с двумя молодыми людьми, яростно спорившими еще в коридоре. Оба они были одеты в одинаковую камуфляжную форму, и только по голосу я определил, кто из них девушка, а кто юноша. Девушка оказалась лидером возрожденного Комальба, юноша представлял Истком. Обе организации клялись в непререкаемой верности заветам Антонины Духовой, и оба лидера обвиняли друг друга в отступничестве. Я не сразу понял, в чем суть их разногласий, так как Ярлов не предоставлял слова ни юноше, ни девушке, лишь подливая время от времени масла в огонь их спора. Лидер коммунистических альбигойцев своим звонким голоском требовала абсолютной добровольности при формировании народной армии. Всеобщую воинскую повинность она объявляла посягательством на свободу личности, а профессиональную армию считала продажным охвостьем ростовщического капитала. Напротив, лидер Исткома еще не устоявшимся юношеским баском требовал всеобщей воинской обязанности без всяких скидок на здоровье и возраст. Весь народ должен состоять из воинов. Человек рождается воином и воином умирает. Любая работа, даже уборка мусора на улицах, рассматривается как работа для фронта. Добровольность при этом объявлялась лазейкой для предателей, извращенцев и других врагов народа. На это представительница Комальба яростно возражала. Комальбовская добровольность не допускает отказа от службы в армии, она лишь испытание на приверженность свету или тьме (рецидив подлинного альбигойского учения.) Кто отказывается добровольно вступить в комальбовскую армию, тот подлежит немедленному уничтожению, чтобы он снова мог родиться и в новой жизни искупить грех уклонения от священной войны с тьмой. Точно так же уничтожению подлежат и те, кто уклоняется от исткомовской всеобщей воинской повинности. Не совсем понятно было, как, согласно военной доктрине Комальба, поступать с младенцами. Если все рождаются воинами, согласно Исткому, то в чем же Комальбовская добровольность? Тут, возможно, опять обнаруживались корни старинного альбигойства. Рождение само по себе считалось грехом, а воинская служба понималась как искупление. Но, согласно Исткому и согласно Комальбу, уничтожению подлежали все, кто уклоняется от военной службы. Истком и Комальб наперебой заявляли о своей готовности поддержать акцию ПРАКСа, даже не спрашивая, в чем эта акция заключается.
– Главное то, что объединяет нас, а не то, что разъединяет, – наставительно подытожил дискуссию Ярлов. – А в главном вы согласны с ПРАКСом, не так ли?
Комальбовка и исткомовец заверили в один голос, что в главном они с ПРАКСом согласны, хотя ни на какие компромиссы в идеологической борьбе не пойдут. Ярлов вышел из палаты вместе с ними, так что мне опять не удалось спросить, какая акция предстоит и в чем главное, не допускающее разногласий.
Я чувствовал себя Лениным в саркофаге, у которого происходят некие таинственные совещания.
На другое утро меня безучастно осмотрел незнакомый врач и ретировался, не сказав ничего определенного. Буквально вслед за ним в палату вошел Ярлов. „Сегодня я надеюсь развлечь вас“, – доверительно сообщил он, потирая руки и привычно расставляя шахматы, как будто шахматные фигуры непременно должны были присутствовать при конфиденциальных переговорах, которые вел Ярлов. Я собрался задать ему мои вопросы, но Ярлов, угадав мою мысль, заверил меня, что в ближайшее время он сам объяснит мне все. В дверь постучали, и в палату торопливо вошел вихрастый очкарик; его лохмы были бы огненно рыжими, если бы их не обесцвечивала седина. „Валерий Фимченко“, – представил Ярлов вошедшего мне, а потом повторил дежурные слова об эксперте Чудотворцевского фонда. Новоприбывший принялся излагать свои идеи, явно довольный тем, что его слушают. Валерий Фимченко, классный программист, едва не стал хакером, но его отвлекли задачи другого рода, Он заложил в свой компьютер хронологию всемирной истории и пришел к выводу: она не что иное, как зашифрованный прогноз. Единственной достоверной книгой в истории человечества оказался Апокалипсис. Ключом к хронологическому шифру было звериное число 666. Из него выводились все сколько-нибудь знаменательные даты в истории, о подлинном значении которых можно судить по их нечистому источнику. Исторические события либо измышлялись, либо фальсифицировались Антихристом, предшествующим Христу согласно Фимченко. Рождество Христово произошло на тысячу лет позже, чем принято считать. Слуги Антихриста приписали христианской эре лишнюю тысячу лет, чтобы высмеять бессилие христианства. Крестовые походы начались, чтобы предотвратить распятие Христа. Крестом и распятием крестоносцы привлекали все новых и новых участников, и распятие Христа удалось предотвратить: крестоносцев возглавил сам Христос. События, предшествовавшие Рождеству Христову, происходили на материках, прекративших свое существование не так давно, как принято думать: гибель этих материков засвидетельствована Апокалипсисом. Армагеддон не что иное, как Троянская война, которой завершилась история Атлантиды. Змеи, задушившие Лаокоона и его сыновей, – первые волны начинающегося потопа. Деревянный конь, от которого предостерегает Лаокоон, эмблема, хорошо знакомая по кораблям викингов. Лаокоон погиб, не поверив, что надвигается потоп. Викинги – потомки троянцев, уплывшие на деревянных конях мстить ахейцам. И те и другие – обитатели Атлантиды, междоусобной войной погубившие свой материк. Индия и Китай – названия затонувшего материка Лемурия. „Махабхарата“, „Рамаяна“, „Троецарствие“ посвящены событиям на этом материке, также погибшем. Избранный народ Ветхого Завета – народ Рос, о котором говорит пророк Иезекииль. Это русские, тоже потомки атлантов-троянцев. Будущее, настоящее и прошлое то и дело меняются местами в историографии. Так произошло, например, с убийством русского царя Александра II, которое выдается западной историографией за убийство короля франков Дагобеpa II, произошедшее якобы в первом тысячелетии после Рождества Христова (что Рождество Христово было на триста с лишним лет позже убийства Дагобера II, мы уже знаем). Через пять лет после цареубийства в России священник Беранже Соньер получает назначение в деревню Рен-ле-Шато в предгорьях Пиренеев. Через десять лет после цареубийства он находит таинственные документы, возрождающие или фабрикующие миф о сакральном королевском роде Меровингов. Любоцытно, что Октябрьской революции тоже еще не было. То, что рассказывают о ней, относится к русской революции, которая должна произойти в конце первого тысячелетия после Рождества Христова, то есть, по Фимченко, в конце мнимого двадцатого, а на самом деле десятого века. Ярлов многозначительно подмигнул мне, но Валерий Фимченко сам обратился ко мне:
– Я давно собирался встретиться с вами. Ваша книга „Русский Фауст“ показывает, как живуча инерция привычной историографии. Историк подтверждает значение события, совершившегося у него на глазах, перенося его в прошлое. Это всего лишь прием, не более, я понимаю. Вы не можете не знать, что Фавст Епифанович был обезглавлен не в 1583, а в 1983 году, на четыреста лет позже. Обезглавила Фавста некая секта. Ее глава, называемый своими последователями „Иван Грозный“, очень хотел побеседовать с головой Фавста. В случае эксгумации вы найдете в одной из могил на мочаловском кладбище обезглавленное тело, уверяю вас.
В его словах, по-исследовательски нейтральных, была такая жуткая убедительность, что я весь сжался в моем гипсовом саркофаге, подумав, не я ли обезглавленный Фавст. Ярлов небрежно передвигал фигуры на шахматной доске.
– Мы оба с интересом выслушали вас. – Ярлов поднял глаза на Фимченко. – Судьбу вашего труда, который вы нам предложили, будет, откровенно говоря, решать Иннокентий Федорович. Надеюсь, он прочтет или ему прочтут ваш труд в ближайшем будущем в зависимости от событий, которые произойдут или не произойдут, согласно вашему прогнозу. Звоните мне… после этих событий.
Ярлов выпроводил Фимченко, и сразу же в дверь снова постучали. В ответ на ярловское „войдите“ в палату вбежал низенький кругленький человечек. Его обширная лысина была обрамлена венчиком жестких черных волос. Его глаза пугливо бегали, а своим глазам я не поверил: передо мной нервно приплясывал сам Бенедикт Витальевич Биркенцвейг, протягивая Ярлову увесистый дипломат:
– Вот! Здесь все – как мы уславливались. Можете не пересчитывать.
– Не сомневаюсь. Вы же не о двух головах, – величественно произнес Ярлов.
– Теперь я могу лететь? Препятствий не будет?
– Летите, голуби, летите, – промычал Ярлов. – И подольше не возвращайтесь. Может быть, лучше вам не возвращаться совсем.
– А на присуждении премии „Восторг“ вы не позволите мне присутствовать? Мы намереваемся присудить эту премию вам… как главному режиссеру театра „Реторта“.
– Что ж, присуждайте, – милостиво согласился Ярлов. – Только при одном условии: таким же „Восторгом“ вы отметите Иннокентия Федоровича Фавстова с его книгой „Русский Фауст“.
– Разумеется, разумеется.
– И не обижайтесь, если узнаете, что в России национализирована ваша собственность. Сами понимаете: собственность была предоставлена вам на время. Я бы предложил вам управлять вашей национализированной собственностью, как это делалось в Китае, но вы слишком уж непрофессиональны: любое дело развалите. Так что довольствуйтесь вашей виллой на Лазурном Берегу и счетами в заграничных банках… До поры до времени.
Биркенцвейг засеменил к двери, где столкнулся с долговязым субъектом, в котором я с не меньшим изумлением узнал Алеко Вольфовича Гансинского.
– Так это ты все устроил, Алик! – взвизгнул Биркенцвейг. – Может быть, и тебе премию „Восторг“ присудить? Вот уж режиссер режиссера видит издалека!
– Смотрите, как бы вам обоим не присудили что-нибудь другое, – изрек Ярлов. – Принесли, Калека Вольфович?
Мне показалось, что, закрывая за собой дверь, Биркенцвейг вздохнул с облегчением, заметив, как Алеко Вольфович передает Ярлову аналогичный дипломат. Ярлов не постеснялся тут же раскрыть его. С моего одра я увидел, что весь дипломат набит толстыми пачками долларов.
– Не пересчитываю, так как умею считать до двух и знаю: вы не о двух головах, – повторил Ярлов.
– Я же не так богат, как Беня, – неожиданно высоким голосом взвизгнул Гансинский.
– Теперь богатый не богат, – процитировал Ярлов „Книгу о бедности и смерти“ Рильке.
– Но я могу… могу лететь? Препятствий не будет?
– Рожденный ползать летать не может, – опять процитировал Ярлов. – Препятствий не будет. Но помните: мы достанем вас, где бы вы ни были, и в лучшем случае предложим выбор между здешней и тамошней тюрьмой, где условия лучше… а в худшем… сами понимаете. Но пока ваши дела не так плохи. Мы, вероятно, все-таки запустим ваше телешоу „Союз нерушимый“. Чего доброго, и вы „Восторга“ удостоитесь.
Гансинский поспешно откланялся. Кажется, он и вправду торопился на самолет.
– Вот, теперь можно поговорить по душам, – обратился Ярлов ко мне, но дверь без стука открылась и на пороге появился мрачный тяжеловес в камуфляжной форме:
– Виленин Владиславович Типунов, – угрюмо доложил он.
Не дожидаясь приглашения, в комнату вошел щуплый человек среднего роста, тоже в камуфляжной форме. Он снял офицерскую фуражку, и среди редких волос обнаруживалась изрядная плешь.
– Виленин такой молодой, и юный Октябрь впереди, – фальшиво пропел Ярлов. – Садитесь, Виленин Владисловович, не стесняйтесь нашего эксперта. Сразу скажу вам: ваше дело в шляпе.
– Предвыборная программа готова, Всеволод Викентьевич?
– Не только предвыборная, но и президентская. Вся она заключается в тексте гимна, который имею честь вам предложить.
– Так это гимн?
– Гимн, как вы заказывали.
– Хорошо, – одобрил Виленин Владиславович. – Только правильно ли обращаться к Руси с призывом: „не трусь“?
– Так это же не к Руси. Это к ретивой рати. А вообще если вы подберете другую рифму то я ничего не буду иметь против. Мне, кроме рифмы „гусь“, ничего больше в голову не приходит.
– Неуместно, – согласился Типунов.
– Баян Орфеевич Ганимедов с минуты на минуту представит музыку.
– Орфеевич? – насторожился Типунов.
– Кажется, он действительно Орфеевич. Музыкант в третьем или даже в четвертом поколении. Но в народно-патриотической аудитории он именуется Баян Ерофеевич.
– Вы уверены, что гимна достаточно?
– Вполне достаточно. Дело даже не в гимне. СССР – вот что обеспечит вам победу при любых обстоятельствах. И не придерешься: СССР – Свободная Счастливая Святая Русь. Кто устоит перед этим? В этом вся ваша программа. Все остальное от лукавого.
– Пожалуй.
Виленин Владиславович встал и на прощание пожал кончики моих пальцев на левой руке. Опытным глазом он определил, что можно у меня пожать. Ярлов пошел проводить его. На несколько минут в моей палате воцарилась Клавдия. Она взбила мне подушки, накормила супом, очистила апельсин, но поспешила уйти, как только вернулся Ярлов.
Я понял, зачем Ярлов оплачивает мне отдельную палату. Не найти лучше места для конфиденциальных встреч и совещаний. И пресса не имеет сюда доступа. Неужели это заговор, и я в него вовлечен явочным порядком, так как не могу встать и уйти? Но на что я им нужен?
Между тем вернувшийся Ярлов неторопливо передвигал шахматные фигуры. Я снова вспомнил смерть Ивана Грозного. Вспомнил я и неоконченную партию на шахматном столике в апартаментах, где убивали Распутина.
– Чувствую, мне пора высказаться, – начал Ярлов. – Наконец представился момент. О многом вы должны были сами догадаться. Да, в ближайшие дни, может быть, в ближайшие часы предстоит наша акция. Это мягко говоря. Но не хочется употреблять слов более громких. Нам нет нужды захватывать власть. Мы и так у власти. Мы были у власти с тех пор, как существует Русь. Самое слово „Русь“ ввели мы. Достижением последнего времени, лично моим, с вашего позволения, является слово „ПРАКС“. Все скверное у нас произошло потому, что слово это найдено было слишком поздно. Но раньше оно не могло быть найдено. Ислам, действительно, был бы предпочтительнее для нашей евразийской родины, но что поделаешь. Остается исламизировать православие и опровославить ислам. У нас общие святыни и общие цели. Посмотрите, с какой быстротой исламизируется просвещенная Европа. А коммунизм… Наш коммунизм в том, что для нас на миру и смерть красна. Вот почему мы, красные, против белых и розовых с их общечеловеческими ценностями. Мы можем допустить любые свободы, любые формы собственности, лишь бы человек был наш. И все останется по-прежнему. А кто наш, кто не наш, решаем мы, и ненаших устраняем.
– В этом и будет заключаться акция? – спросил я.
– Не совсем. Мы просто заявим, что мы у власти, вернее, власть у нас, и нам никто не сопротивляется, по крайней мере, открыто.
– А что будет после акции?
– Ничего. Все останется по-прежнему. В этом наш принцип. Остается только провозгласить его. Мы только сбросим гнет мондиализма с его общечеловеческими ценностями. Телевидение, в особенности, реклама сделали все, чтобы эти ценности опротивели русскому человеку, не говоря уже о самой жизни, которую он тоже связывает с этими ценностями, хотя жизнь останется, в общем, такой же и без них, но все-таки без них. Это уже завоевание. Так что не победить мы не можем, поскольку мы уже победили. Мы только напомним об этом и отпразднуем победу.
– А потом? Будут ли, например, выборы?
– Вот о чем вы беспокоитесь! Не ожидал от вас. Как и до сих пор, будут выборы, но не будет выбора. Все равно избран будет наш человек. Другого мы не допустим.
– Виленин Владиславович Типунов?
– Хотя бы. Он наш человек, человек государев.
– Государев? Кто же государь?
– ПРАКС. Кто же еще? Соборное самодержавие – вот сокровенная суть ПРАКСа. Любому нашему человеку мы можем доверить всю полноту власти, потому что власть над ним у ПРАКСа.
Этого я не ожидал. Я молчал.
– Что же вы не спрашиваете о самом главном? – продолжал Ярлов. Всех, на кого мы рассчитываем, я спрашивал, согласны ли они на главное. Наш человек не боится крови. Вот главный признак нашего человека. Таким образом, главное – это смертная казнь. Вы услышите, какой радостный вопль поднимется, когда мы возвестим, что смертная казнь увековечивается. И тот, кто обрадуется этому будет прав. Смертная казнь – сакрализация человеческой жизни. Отказ от смертной казни – безразличие к человеку, чего человек не выносит. В смертной казни отказывает человеку тот, кто не верит в бессмертие души, в воскресение мертвых. А внутри социального организма смертная казнь – лишь целительная ампутация, при которой ампутированный член регенерируется, реинкарнируется. Существует, наконец, оргазм смертной казни. Вырастают же под виселицами мандрагоры от спермы, изливаемой повешенными. Итак, согласны ли вы с ПРАКСом в самом главном?
– Нет, – твердо ответил я.
– Рассчитываю переубедить вас в ближайшее время. А теперь я настрою для вас телевизор. Утром пораньше просто включите его, и все. А теперь покойной ночи.
Ярлов ушел, оставив на шахматной доске расставленные фигуры.
Я долго не мог уснуть, забылся беспокойным сном лишь к утру и проснулся позже обычного. Немедленно я включил телевизор. Сон тут же как рукой сняло. На экране двигались танки, двигались неуклонно, неумолимо, безостановочно. Долгое время я обращал внимание только на улицы, по которым они двигаются. У меня сложилось впечатление, что танки занимают позиции по всей Москве. Удивляло отсутствие комментариев. Потом голос диктора с деланым спокойствием произнес: „Ввиду чрезвычайных событий происходит передислокация бронетанковых войск“. И сразу же вслед за этим объявлением по экрану поползли титры: „ПРАКС… ПРАКС… ПРАКС…“ В первый раз я увидел это слово на экране телевизора.
Передвижение танков сменилось на экране православным церковным богослужением. Молодой подтянутый епископ, носящий церковное облачение как военную форму, торжественно возглашал: „С нами Бог!“ И тут же по экрану побежали те же титры: „ПРАКС… ПРАКС… ПРАКС…“ Я подумал, всели зрители знают, что такое ПРАКС. Через некоторое время голос за кадром призвал население сохранять спокойствие и объявил, что поддержание общественного порядка гарантируется. Затем по экрану снова поползли танки в сочетании с титрами: „ПРАКС… ПРАКС… ПРАКС…“ Становилось скучновато, но я подумал, что скука – необходимая принадлежность этого действа, если угодно, его цель. Скука подтверждала, что все остается по-прежнему.
Я спохватился и посмотрел, по какому каналу это все показывают. Обозначение канала я нашел не сразу. В левом углу экрана еле различалась цифра 0. Итак, это был нулевой канал. Мне очень хотелось посмотреть, что показывают по другим каналам, но я боялся, что потом не найду нулевого, никак не обозначенного на пульте.
А танки все шли, шли, шли, перемежаясь церковными богослужениями, трогательными пейзажами, милыми заброшенными деревушками, памятниками православной архитектуры, мимо которых тоже шли танки. Теперь уже и на танках можно было прочитать: „ПРАКС“.
Внезапно зрелище оживилось. Стали показывать телешоу с голыми девицами всех цветов кожи. Зазвучала мелодия марша демократической молодежи, впрочем, без слов, но старшее поколение помнило слова: „Дети разных народов, мы мечтою о мире живем“. Я понял, что это идет телешоу Гансинского „Союз нерушимый“. Вдруг на эстраду выбежали молодые люди обоего пола в спортивных костюмах, иногда просто в трусах. Они держали в руках пучки березовых прутьев. На прутьях кое-где сохранились листья, так что пучки походили на банные веники. Но, как выяснилось вскоре, это были розги, которыми новоприбывшие принялись хлестать участниц телешоу. Хлестали напоказ, но, по-видимому, хлестали больно, так как слышались взвизги, не лишенные, впрочем, эротизма. Трудно сказать, во что превратилась сцена: в баню, в застенок, или шло всеобщее радение; было непонятно, кто кого хлещет. Но вот к микрофону подбежала голая дива и завизжала: „Грешна! Грешна! Грешна!“ Хлипкий юноша в трусиках хлестнул ее еще раз, на нее накинули серую хламиду, а юноша сказал: „Иди и больше не греши!“ Участницы телешоу подходили к микрофону одна за другой, покаянно визжали и уходили со сцены в серых хламидах. Правда, казалось, что некоторые возвращаются, голые, их опять секут, и вся процедура повторяется, пока по экрану бегут титры: „ПРАКС… ПРАКС… ПРАКС…“ „Прах-с“, – впервые мелькнуло у меня в голове, и я удивился, как это не приходило мне в голову до сих пор.
Потом показали Красную площадь. Туда также вышли молодые люди, слишком легко одетые для поздней осени. В воздухе заметны были снежинки. Вышедшие на площадь неумело размахивали метлами, лопатами и вилами. Они выметали, ворошили, отвеивали что-то невидимое. „Прах-с“, – повторили про себя. А подметальщики, ворошилыцики, веяльщики начали что-то ритмически выкрикивать. Наконец, я расслышал, что, занятые своим таинственным делом, они кричат: „Меро-вей! Меро-вей! Меро-вей!“ А на экране все те же титры: „ПРАКС! ПРАКС! ПРАКС!“
Вдруг сборище сбилось с ритма и, толкаясь, поспешно, чуть ли не в панике покинуло площадь. На Красную площадь входили танки, как будто сюда-то они и двигались. На танке ехал Ярлов в кожане, с непокрытой лысиной, с курительной трубкой в руке на манер Сталина. На танке было написано красными буквами: „ПРАКС“. Танк остановился напротив мавзолея. Я думал, что Ярлов поднимется на мавзолей, но он остался на танке.
– Товарищи! – размеренно произнес Ярлов. – Октябрьская революция продолжается. („Все-таки продолжается, – подумал я про себя. – По Фимченко, она только начинается“.) Да, революция продолжается. Мы сбросили ненавистный гнет заокеанского владычества. Мы выпалываем ядовитые плевелы сатанизма, заполонившие русское поле. Объявляю вам, товарищи! Смертная казнь возвращается! Мы за смертную казнь!»
Голос Ярлова потонул в ликующем реве. Танк с Ярловым поехал дальше. Только на его лысину была водружена казацкая папаха. Танк Ярлова показывали то на той, то на другой улице. Танк останавливался, и Ярлов возглашал: «Смерть сатанистам!», «Смерть мондиалистам!», «Смерть паразитам!». Вскоре, впрочем, Ярлов начал повторяться и все чаще просто кричал: «Смерть! Смерть! Смерть!» – и толпа хором ревела: «Смерть!». Только на Пушкинской площади Ярлов счел нужным расшифровать свою магическую аббревиатуру. Перед памятником Пушкину он снял папаху и торжественно провозгласил: «Товарищи! Православно-коммунистический союз вернет смертную казнь!» И толпа заревела: «ПРАКС! ПРАКС! ПРАКС!»
Тут произошло нечто совершенно невероятное. Не надевая папахи, Ярлов объявил: «Товарищи! Соотечественники! Православные! Слово предоставляется патриарху отечественной философской мысли профессору Платону Демьяновичу Чудотворцеву». И на танке рядом с Ярловым оказался Платон Демьянович. Я понял, что самое главное, для меня по крайней мере, совершится сейчас.
Трудно было представить себе место, менее подходящее для Платона Демьяновича, чем танк. Кроме того, кто лучше меня помнит дату его смерти. И все-таки я не сомневался, что на танке Чудотворцев. «Сестра! Сестра! – слабо крикнул я. – Клавдия!» Но она не шла, а Платон Демьянович говорил:
– Товарищи! – обратился он к толпе, как привык обращаться к своей аудитории за долгие годы советской власти. – Помните ли вы, Кто сказал: «Царство Мое не от мира сего»? – (Толпа молчала. Я не расслышал никакого ответа, а Чудотворцев расслышал, или непревзойденный мастер диалога сделал вид, что расслышал.) – Да, это сказал Христос. Тот, Чье царство не от мира сего, смертью смерть попрал. Так что же еще можно сказать о смерти после того, как Он воскрес?
Я увидел, как судорога пробежала по лицу Ярлова. Чудотворцев сказал не то, на что рассчитывал Ярлов. А чего он, собственно, ждал? Неужели он рассчитывал манипулировать Чудотворцевым… теперь? Танк тронулся. На некоторое время он исчез с экрана. А когда танк снова показали, Чудотворцева рядом с Ярловым уже не было. Только обозначение канала изменилось. Вместо нуля появилось оо, эмблема бесконечности. Но меня такая бесконечность больше не интересовала. Я переключил телевизор на другой канал.
Тут в палату вошла Клавдия.
– Знаешь, я только что видел Платона Демьяновича, – не удержался я.
– Очень рада за вас. Я тоже смотрела… вместе с медперсоналом.
Несмотря ни на что, мы все-таки оставались на «вы». «Ты» в общении с ней прорывалось кое-когда только у меня.
– Так вы видели его? – зачем-то снова спросил я.
– Конечно, видела. Но для меня в этом нет ничего особенного. Я с ним вижусь постоянно. Мы работаем.
– А как вам вообще вся эта ярловская акция?
– Акция вполне удалась. Только, по-моему правильней назвать ее чудотворцевской акцией.
– Вы считаете, что Платон Демьянович…
– Я не считаю, я убеждена. В чем же смысл этой акции, если не в том, что Платон Демьянович наконец обратился к православному народу, к русским людям?
– И вы согласны… со всем остальным?
– С ним я всегда согласна.
– Ас господином Ярловым?
– Всеволод Викентьевич своей акцией лишь послужил Чудотворцеву. Жаль только, что новая книга Платона Демьяновича не вышла к этому дню. Кира Платоновна сделала все, что в ее силах и даже сверх своих сил, чтобы этому воспрепятствовать.
– Какая книга?
– «Записки о Христе». Мы работали над этой книгой в последнее время.
– Разве он писал ее… при жизни?
– Он и завершил ее при жизни… вот сейчас… совсем недавно… Неужели вы тоже не верите… как она?
– Почему же она… воспрепятствовала?
– Давайте не будем обсуждать этого. Вы все-таки еще не здоровы. Она доказывает, что Платон Демьянович не писал этой книги, что ее написала я. Как будто я могла бы написать что-нибудь подобное!
– Но книга выйдет?
– Да, Всеволод Викентьевич издает ее в своем издательстве… вопреки всем усилиям Киры Платоновны.
И все-таки я не мог не спросить ее снова:
– И вы во всем… во всем согласны с господином Ярловым?
– В этом, повторяю, я с ним согласна.
– А в главном?
– Это и есть главное для меня, как, надеюсь и для вас.
– А Всеволод Викентьевич вас не спрашивал, согласны ли вы с ним в главном… для него?
– Нет, не спрашивал. Думаю, что и для него главное Чудотворцев.
– К сожалению, нет. Он сам называет главным для себя возвращение смертной казни.
– Но ведь это только слова, рассчитанные на эффект. Всеволод Викентьевич – человек театра. Вы же слышали, что сказал о смерти Платон Демьянович, и Всеволод Викентьевич не прервал его…
– А по-моему, прервал. Он дал знак танку двинуться, а когда танк снова появился на экране, Платона Демьяновича уже не было.
– Платон Демьянович есть. И всегда будет. Меня не будет, а он будет. – Слезы послышались в голосе Клавдии, но я не мог не добиться от нее решительного ответа).
– Скажите, а если бы Ярлов спросил вас, как он спрашивает всех, за смертную ли вы казнь, что ответили бы вы?
– Я ответила бы, что я против.
– Даже если бы он пригрозил вам, что не издаст новую книгу Чудотворцева?
– Его книгу нельзя не издать. На вопрос о смертной казни я бы ответила: «Нет!» Но, слава Богу, мне он такого вопроса не задавал.
Я вздохнул с облегчением. Все-таки она моя сестра. Свое «нет» она произнесла с той же интонацией, что и я. Так мне показалось.
Клавдия вышла из палаты. Я включил телевизор и прошелся по всем программам, везде напарываясь на рекламу. Все передачи шли своим чередом, как будто ничего не случилось. И в новостях не шла речь ни о чем особенном. Сообщали о конкурсах красоты, о громких преступлениях, о неплатежах. Показывали улицы Москвы, на которых не было никаких танков. Куда они девались? Так быстро ушли? Но ведь они были на всех улицах, даже на Красной площади. Почему молчат об этом? Неужели акция все-таки не удалась? Где Ярлов? Я подумал было, не арестован ли он, но тогда об этом тоже сообщили бы. Лишь в самом конце новостей ведущая кокетливо сообщила о премьере телеспектакля «ПРАКС» на новом телеканале. Несколько журналистов отдали дань своеобразному искусству известного режиссера Всеволода Викентьевича Ярлова, чей театр «Реторта», истинная лаборатория магического жеста, использует некоторые приемы легендарного театра «Красная Горка». Тут на экране появился Чудотворцев со словами: «Да, это сказал Христос», так что появление Платона Демьяновича подавалось как театральный прием, не более. Показали кадры с движущимися танками, похвалив технику монтажа. На мгновение промелькнули веяльщики с лопатами, издалека донеслось: «Меро-вей!» Но самое главное с криками «Смерть! Смерть!», на экран так и не выплеснулось. Неужели Ярлов потерпел поражение в главном, добившись лишь вялых комплиментов своему театрально-телевизионному искусству? С другой стороны, разве сам Ярлов не заверял меня, что все останется по-прежнему, и в этом его победа? Но чего стоит победа Ярлова… без смертной казни, когда он требует именно смертной казни? Значит, его победу растворили в ненавистном плюрализме, которому Ярлов противопоставлял полифонию, ссылаясь на Чудотворцева? Все-таки Ярлов рассчитывал не на это, а на что-то другое. Наверное, были и танки, и народные толпы, скандирующие: «Смерть мондиалистам», хотя большинство (а что такое толпа, если не большинство) не понимает, что такое «мондиализм», невольно меняя в этом слове «о» на «а». Признаться, я уже устал видеть Чудотворцева на танке, повторяющего: «Да, это Христос сказал». Но поздно вечером ситуация переломилась. В новостях безучастно сообщили, что обстреляна машина известного режиссера гроссмейстера Ярлова. Некоторое время поддерживалось тревожное ожидание, наконец, в информацию внесли уточнения. Машина Ярлова обстреляна из автоматов по дороге на дачу режиссера в пригороде. Преступный мир попытался избавиться от непреклонного борца с преступностью. Сам режиссер не пострадал, но погиб его водитель. У меня заныло сердце. «Кто? – мучительно думал я, – неужели…» Я бы позвонил на телевидение, но руки мои были все еще скованы гипсом, да и телефона в палате не было, вообще, никого не было, только телевизор. Позвать сестру я не решался. Что я ей скажу? Что для меня водитель Ярлова? На экране появилась роскошная машина, изрешеченная пулями. У машины ораторствовал Ярлов, жестикулируя трубкой. Вот к чему приводит господство мнимых общечеловеческих ценностей. В коррумпированном обществе царят убийцы. Тут требуется террор, террор… «Не побоюсь этого слова, – вещал Ярлов. – Да, террор… „Реторта“ – не просто театр, это школа борьбы с преступностью». Тут на экран прорвались толпы, ревущие: «Смерть! Смерть! Смерть!» Ревом толпы был изысканно оттенен патетический голос Ярлова: Для него это личная потеря… Но не только для него… Молодой человек трудной судьбы обещал многое. Погиб не просто водитель, погиб будущий предводитель Святой Руси. Чтобы убедиться в этом, достаточно вглядеться в его лицо. (На экране крупным планом показали портрет Федорыча, как будто давно ждали такого случая.) Достаточно услышать его имя… И Ярлов со значением произнес: «Погиб Михаил Федорович Меровейский… Где был нынешний Иван Сусанин?»
Почему Меровейский? При чем здесь Иван Сусанин? Ах да, Михаил Федорович… Слов нет, эффектная концовка телеспектакля… Может быть, и обстрел машины, и убийство водителя – лишь режиссура «Реторты»? Я сам себя чувствовал в реторте, всю ночь не смыкая глаз. «Сны у тебя», – слышался мне голос Фавста. Рано утром Ярлов уже был в моей палате:
– Вы уже все знаете? Жаль, что наше торжество омрачено таким трагическим событием и нынешний день приходится начинать не поздравлением, а искренним соболезнованием вам.
– Разве это не был телеспектакль?
– Помилуйте, что же такое история, если не телеспектакль? Вспомните Просперо: «We are such stuff as dreams are made of, and our little life is rounded with a sleep». – (Ярлов щеголял английским произношением, а мне снова послышалось: «сны у тебя»). – Да, да, погибший был ваш родной сын.
«Что же Фавст морочил меня? – подумал я. – Но разве я сразу не понял: „сны у тебя, сын у меня“?»
– Почему же он Федорыч? Почему Меровейский?
– Неловко объяснять подобные вещи родному отцу такого сына. – Ярлов говорил, не скрывая издевки. – Почему ваш сын имеет право на фамилию Меровейский, вы сами убедительнейшим образом доказали в книге «Русский Фауст»… А Федорыч… Мы называли его Федорыч по отчеству деда, как Полюса называли не Платоновичем, а Демьянычем, Демоновичем. У парня не было никаких документов. Я сразу привязался к этому юноше трудной судьбы. Мы сказали, что его документы потеряны. Пришлось понести некоторые расходы, и он получил паспорт на имя Михаила Федоровича Меровейского.
– Вы уверены?..
– Совершенно уверен. Анализы мадам Литли неопровержимы. Она и установила факт вашего… родства. Я вижу, вы стесняетесь спросить о его матери. Кира Платоновна здесь, в морге, где лежит несчастный Федорыч. Она не поднимается к вам только потому, что не хочет встречаться с Клавдией, э-э, Федоровной. Так что во всех вас Кровь Истинная, не сомневайтесь.
Я рванулся из моих гипсовых оков:
– Это ты убил его! Ты организовал это убийство. Твоя акция не была бы акцией, если бы не пролилась кровь Меровейских.
Ярлов только усмехнулся:
– Осторожнее, Иннокентий Федорович! Своими надломами вы можете возобновить ваши переломы. Я понимаю ваши чувства. Если вы возьмете себя в руки (ах да, извините, руки у вас тоже переломлены), ну, скажем, если вы овладеете собой, я позову санитаров, и они доставят вас в морг… то есть туда, где сейчас Кира Платоновна и он… простите, я, наверное, никогда не отвыкну называть его «Федорыч…»
Санитары бережно переложили меня на каталку и отвезли в лифт. Мы спустились на первый этаж, где перед каталкой бесшумно открылись бронированные двери. Прежде всего при лампах дневного света я увидел Киру Совершенно седая, высохшая, как мумия, она стояла над столом, где лежало тело, прикрытое поблескивающим пологом из синтетики. Кира оборотилась ко мне, и в ее сухих глазах я увидел отчаянье, как у Клер перед тем, как та направила машину под откос.
– Прости, – глухо сказала Кира. – Это я во всем виновата. Я от тебя скрыла… Ты не знал.
Ярлов откинул синтетический полог, и я увидел обезображенное пулями лицо Федорыча (я тоже, наверное, никогда не смогу назвать его иначе).
– Совершено кровавое преступление, – сказал Ярлов. – Я бы сказал, это ритуальное убийство. Полагаю, что родители убитого не могут не требовать смертной казни для убийц, кто бы они ни были.
Я увидел телевизионную аппаратуру Сцену с родителями над телом убитого сына Ярлов снимал. Все это происходило в ярловской реторте. Я с отвращением отвернулся от лярвы.
– Нет, – сказал я, подавляя тошноту.
– Нет, – отозвалась Кира. – Его не вернешь. Зачем другие такие же тела?!
– Небовичи! – проскрежетал Ярлов. – Что же, значит, молодому князю Меровейскому повезло с предками, но не повезло с родителями. Признаться, я ничего другого и не ждал от господина Фавстова. Но, может быть, хоть вы, Кира Платоновна, напоследок над телом вашего мертвого сына проявите материнские чувства?
Я видел, какую страшную ловушку поставил Кире Ярлов. На такой вопрос невозможно было ответить: «Нет!» Кира молча покачала в ответ головой.