Женя слышала, как Серго продирается сквозь колючие заросли, и подумала: зачем он так напролом, там ползком надо, весь поцарапается. Ей не хотелось вставать с жесткой, теплой земли. Вокруг сидели собаки и смотрели на нее в привычном ожидании. Женя вспомнила, как она стеснялась при них в первый раз, да и Серго стеснялся. «Тореадор, смелее», — донеслась мелодия клаксона с шоссе. Такие клаксоны давно уже вошли в моду, и владельцы машин сигналили звуками музыкальной классики или популярных песен. Делали они это подчас без всякой нужды, упиваясь искусством для искусства. Женя не знала классических опер, но мелодиями подсознательно наслаждалась.
Часа в три дня Серго заказал тарелку борща в придорожной столовой, где Женя мыла посуду. Потом она выходила выливать помойное ведро и видела, что тощий чернявый парень все еще сидит на скамейке под запыленным платаном. Проходя мимо него, Женя замедлила шаг. Парень поднял глаза и попросился переночевать. Женя ответила, что ночевать у нее негде. Парень промолчал, но когда она снова проходила мимо, он повторил свою просьбу На этот раз промолчала Женя.
«Где же ты, моя Сулико», — послышалось на шоссе.
Столовая закрылась. Женя накормила собак объедками (до сих пор они жадно глотали помои) и направилась домой, если можно так выразиться. Примерно полдюжины собак сопровождало ее, как всегда. Обернувшись, Женя убедилась: давешний чернявый парень замешался в собачью стаю и тоже трусит за ней следом. Не доходя до реки, Женя свернула с шоссе и углубилась в ежевичник. В сущности, это был огромный пустырь, тянувшийся до самого моря вдоль каменистого русла реки, обмелевшей в жару. Здешние полудикие собаки давно облюбовали это место. Незадачливого прохожего, осмелившегося свернуть с шоссе в кустарник, подстерегали не только впивчивые колючки, но и собачьи зубы. Голодные собаки свирепели в своих владеньях. Они могли загрызть не только поросенка, плещущегося среди оголившихся речных камней, но и человека. Женя знала собачьи тропы в ежевичнике, знала, куда свернуть и где пробраться на четвереньках. Парень пёр за ней напролом, даже не нагибаясь. Колючки наверняка рвали его одежонку и кожу. Он вскрикивал от боли, матерился вполголоса и поминал колючую проволоку. Его руки были изодраны в кровь, когда он вышел на прогалину, где на горячей земле лежала Женя. Здесь как будто не ступала человеческая нога, хотя шоссе тянулось в каких-нибудь ста пятидесяти метрах, и Женя до поздней ночи могла слушать свои любимые мелодии.
«Куда, куда вы удалились», — пел на шоссе клаксон.
Пока Женя по-собачьи облизывала парню кровоточащие руки, он сбивчиво говорил, и, не дослушав, Женя по-матерински привлекла его к себе и постаралась, чтобы все произошло, как положено: надо же было как-то утешить этого щенка!
«Не остуди свое сердце, сынок», — подвывал на шоссе клаксон.
Парня звали Серго. Так и в справке было записано: Серго. Он был найденыш, родом откуда-то из этих мест. Ежевичник был ему знаком, хотя и не так хорошо, как Жене. Где-то в таких же кустах на него наткнулась бабка, промышлявшая сбором пустых бутылок. Подробностей бабка не рассказывала. Она унесла его в свою конуру и выпоила бутылочным молоком. Как только мальчонка научился ходить, бабка взяла его на бутылочный промысел. Сама бабка уже плохо видела, а Серго издали примечал, как блестит стекло на пляже или под кустом, У бабки время от времени останавливались воры. Они-то и приняли Серго на свое попечение, когда бабка умерла. Впрочем, Серго засыпался в первом же деле. Дело оказалось мокрое, с убийством, и хотя Серго всего только стоял на стреме, он мыкался по колониям для малолетних лет шесть; там и читать научился.
«Сатана там правит бал», — рявкнул на шоссе клаксон.
Невозможно было точно установить, сколько Серго лет. Официально насчитали ему восемнадцать. Серго только что освободился из колонии. Ему предстояло призываться в армию, но он убежал сюда, на родину, к теплому морю, в поисках неизвестно кого и неизвестно чего. Деньги у него кончились. Воровать Серго не хотел. Пока что он промышлял тем, что помогал на вокзале новоприбывшим отдыхающим дотащить до такси тяжелые чемоданы. Сегодня ему посчастливилось: он заработал целых пять рублей, поел борща и оставшуюся трешку совал Жене в надежде на ночлег. Но у Жени ночевать было негде. Она сунула трешку обратно в карман Серго и велела ему прийти завтра в столовую на обед.
«В бананово-лимонном Сингапуре», — простонал в отдалении клаксон.
У нее, действительно, негде было ночевать. У нее никогда не было собственной жилплощади, только койка в чужой комнатушке.
Лет тридцать пять назад в город вернулся Константин Христофорович, пожилой грек, высланный в свое время из города вместе с другими греками. Константин Христофорович вернулся с деньгами и даже выкупил свой прежний дом у новых случайных владельцев, которые не прижились на юге и, не в пример другим, тоже предпочли вернуться с деньгами на свою нечерноземную родину. Константин Христофорович жил один-одинешенек, и к нему начала ходить длинноглазая, стройная, совсем еще юная абхазка Марина. Она мыла в доме полы, стирала белье, готовила, как умела. Когда Марина забеременела, Константин Христофорович всерьез намеревался жениться на ней, но скоропостижно умер. Дом отошел к его дальней родне. О Марине с ребенком никто даже не вспомнил.
«Широка страна моя родная», — с надрывом взвыл вызывающий клаксон. (Эту машину все знали. На ней ездил владелец местного кафе «Черноморочка», где за порцию жареной рыбешки, пойманной тут же на берегу, брали пятнадцать, а когда и двадцать рублей.)
Из родильного дома Марина с Женей на руках вернулась в родной барак. Барак принадлежал опытному хозяйству по выращиванию цитрусовых, известному в городе под названием «Три апельсина». Марина занимала в бараке койку за перегородкой, а в комнате ютилась многодетная русская семья. Перед бараком росли пальмы, умилявшие приезжих своим тропическим ажуром. Приезжие не знали, что это трахикарп, так называемая сорная пальма; она растет здесь, как на севере крапива, и переносит температуру до -16°. Люди же не переносили температуру ниже нуля в сыром бараке, где каждый обогревался как умел. Коренное население курортного города кашляло до кровохарканья. Марина умерла от воспаления легких, когда Жене было двенадцать лет. Многодетная русская семья не выгнала девчонку из барака, однако очередные дети заняли Маринину койку, а глава семьи сколотил для Жени дощатый топчан, на котором та спала до сих пор. Женю кормили, правда, не сытнее, чем сами ели. Никто не обратил внимания на то, что Женя перестала ходить в школу. Целыми днями девочка бродила по улицам в поисках съестного и возвращалась в барак только поздно вечером, чтобы заснуть на своем топчане под одеялом, почти уже не существующим.
«Я люблю тебя, жизнь», — надрывался на шоссе очередной клаксон.
При этом Женю влекли книги, и она каждый день заходила в книжный магазин на том же шоссе. Она подметала там пол, бегала за горячим лавашом для продавщицы, а та уделяла ей кусок лаваша и позволяла рыться в книгах, валяющихся на полу. Так Женя раскопала и прочла «Маугли» Киплинга. Эта книга стала символом ее веры. Женя уверилась в том, что она Маугли. Оставалось только найти себе стаю. Такой стаей оказались бродячие собаки.
«Я пушистый беленький котенок», — интимно мяукнул в сумерках клаксон.
Стая бродячих собак впрямь напоминала волчью стаю, когда они кружили вокруг одиноко пасущегося теленка, пока их не отгоняли камнями. На городских помойках и на задворках мясных лавок собаки больше походили на своих родичей и предшественников-шакалов. С этими-то собаками и подружилась Женя. Она бегала в их стае, как Маугли. Кроме Жени, с бродячими собаками дружил только Жора, так что Женя не могла не сблизиться с ним.
«Небоскребы, небоскребы! А я маленький такой», — кликушествовал клаксон.
Жора был городской юродивый. Седина пробивалась уже в его пышных усах. Вряд ли он брился сам, и неизвестно, кто брил его изредка. Однако пиджак на Жоре был приличный, хотя и выгоревший на солнце. Жора вовсе не был каким-нибудь беспризорным бомжем или бичом. Он жил в полном довольстве в доме старой Кетеван. Про Кетеван говорили, будто она родом из Аджарии. На улице она всегда прикрывала лицо краем черного платка, как мусульманка, однако регулярно посещала православный храм. Кетеван была вдова, но ни в чем не нуждалась, хотя три ее сына жили отдельно от матери. По слухам, Жора приходился ей дальним родственником. Говорили, будто фамилия Жоры «Берия», будто отец его действительно тот Берия, а родился Жора не то от его родной племянницы, не то от дочери. Сам Жора всегда говорил только одно слово, и разные люди понимали это слово по-разному. Одни полагали, будто Жора представляется: «Жора». Другие уверяли, что он шамкает: «Гамарджоба!» (Здравствуйте!) Большинству же слышалось в Жорином пароле просто «Жопа». Женя помалкивала, но знала про себя: так Жора называет ее.
«Сердце красавиц склонно к измене», — заливался на шоссе клаксон.
Несколько раз на дню Жора кормил бродячих собак. Несколько собак всегда сопровождало его или сидело вокруг него. Среди этих собак все чаще была Женя. Жора делился с ней горячим лавашом, угощал ее инжиром, виноградом, приносил ей из дому копченое мясо. Женя наконец-то ела досыта и смотрела в глаза своему благодетелю с кроткой преданностью и обожанием. Однажды Жора поднялся с горячего камня, на котором сидел целыми днями, и зашагал в сторону реки. Собаки бежали за ним по шоссе, среди них Женя. Не доходя до реки, Жора свернул в ежевичник. Там он встал на четвереньки и по-собачьи пополз под кустами. Женя послушно ползла за ним. Так они выбрались на укромную прогалину, Жора обернулся к ней и вдруг обнял ее. Женя даже не охнула под его тяжестью. В присутствии собак благоговейно, с благодарностью она вытерпела всё.
«О всесильный бог любви!» — пел клаксон.
Прогулки в ежевичник повторялись регулярно. Жене не было четырнадцати лет, когда она забеременела. Все вокруг не сомневались, от кого это, но делали вид, что ничего не замечают. Рожать Женя уползла в ежевичник. Ледяной зимний дождь лил на голую прогалину. Под этим дождем Женя родила своего первенца, искусав себе губы в кровь, чтобы не кричать. Вокруг сидели собаки. Впоследствии Женя уверила себя, что пуповину ей перегрызла одна из них, старая сука с отвислыми сосками. Дома Женю никто ни о чем не спрашивал. Хорошо хоть не принесла в подоле, а то и так в комнате не повернешься. Соседи шушукались, будто Женя родила мертвого ребенка. На том и порешили.
На рассвете Женя кинулась в ежевичник, Собаки по-прежнему сидели и лежали в кустах, ребенка же как не бывало. Женя осмотрела прогалину, обшарила окрестные кусты, всплакнула и успокоилась. Не иначе как Жора приходил ночью и унес ребенка. А, может быть, его выкармливает в своем логове та сука с отвислыми сосками. Спросить было некого, но всё говорило Жене, что всё в порядке. Это подтвердили и объятия Жоры через несколько дней, когда снова пригрело солнце.
С тех пор Женя не беременела. Она нашла себе работу в придорожной столовой и сама кормила собак. Жора на менялся. Даже седины не прибавлялось у него в усах. Он по-прежнему бормотал свое «Жопа… Жопа.,» Но вот умерла старая Кетеван. Хоронить ее приехали сыновья. Справив пышные поминки, они заколотили дом и под руки повели Жору в машину. Вдруг Жора вырвался и побежал по раскаленному шоссе. За ним погнались, но погоне мешали собаки, хватая бегущих за брюки. Жора бросился навстречу грузовику, и грузовик переехал его как раз напротив поста ГАИ. Милиция констатировала самоубийство, если вообще можно говорить о самоубийстве идиота.
Серго зашел в придорожную столовую на сороковой день после Жориной смерти. Женя вздрогнула. На этой самой прогалине ее обнимал Жора. На этой самой прогалине она рожала. На этой самой прогалине она по-матерински утешила бродячего щенка, показав ему, что такое… да, что такое сука. Да кто же такой Серго, если не ее сын, родившийся восемнадцать лет назад на этом самом месте? И на это же самое место она придет рожать от него. Так не лучше ли остаться здесь навсегда и лежать, не вставая, на жесткой, теплой земле? Интересно, обгложут собаки ее кости или нет? Собаки сидели вокруг и смотрели на Женю в привычном, напряженном ожидании.
А на шоссе вдруг разразилось целое попурри клаксонов: «Летите, голуби, летите…», «Родина слышит, Родина знает…», бетховен-ское «Обнимитесь, миллионы», но надо всем этим возобладало пронзительное, отчаянно дребезжащее: «Калинка, калинка моя, в саду ягода малинка, малинка моя!»