Куприн заставил ахнуть не только своих киевских и одесских приятелей, но и видавших виды столичных литераторов. Он стал «зятем Давыдовых» — известнейшей петербургской семьи, издававшей журнал «Мир Божий». Как-то вдруг, из ниоткуда возник в столичном литературном мире и заставил с собой считаться. Правда, для этого пришлось несколько лет прожить с унизительным клеймом «зятя Давыдовых», но цель оправдывала средства.
Вообще история эта настолько туманная, что пора наконец подойти к ней вплотную.
Муся
Семья Давыдовых играла важную роль в общественной и культурной жизни Петербурга. Главу семьи — Карла Юльевича Давыдова — выдающегося виолончелиста, директора Петербургской консерватории, Куприн не застал. Тот давно скончался.
Вдова Карла Юльевича, Александра Аркадьевна Давыдова, родовитая дворянка, дама светская, очаровательная, говорившая большей частью по-французски, — некоторое время держала литературный салон, была знакома с Гончаровым, Тургеневым и семьей Виардо, материально и морально поддерживала поэта Надсона в его последние годы. Благоволила к Гаршину, Мамину-Сибиряку, Горькому и не находила таланта у Чехова.
С 1892 года Давыдова издавала журнал «Мир Божий», который к началу нового века превратился в орган марксистов (Александра Аркадьевна звала их «марксятами»). За полемикой «Мира Божьего» и народнического «Русского богатства», с которым сотрудничал Куприн, увлеченно следила читающая Россия. И только посвященные знали, что на самом деле сотрудники обеих редакций дружат и что у Александры Аркадьевны был страстный роман с Николаем Константиновичем Михайловским, редактором «Русского богатства».
Марксистский уклон «Мира Божьего» возник отчасти потому, что дочь Давыдовой Лидия Карловна вышла замуж за Михаила Туган-Барановского, одного из первых теоретиков отечественного марксизма.
Лидия Карловна Давыдова была помощницей и любимицей матери. Она окончила Высшие женские (Бестужевские) курсы, знала несколько языков, отвечала в «Мире Божьем» за отдел переводной литературы и сама много переводила. С юности она отличалась живым умом и прогрессивными взглядами. Ее гимназическими подругами были Надежда Крупская и Ариадна Тыркова-Вильямс, и обе впоследствии занимались политикой. Давыдова предполагала именно Лидии передать «Мир Божий», но та умерла в 1900 году, совсем молодой. Эта смерть совершенно подкосила мать, тем более что незадолго до этого она пережила трагедию с сыном Николаем.
Николай Карлович Давыдов (в семье его звали Кока, Кикш) был типичный представитель «золотой молодежи», бонвиван и балагур, душа компании. Окончив юридический факультет Петербургского университета, он мог бы сделать блестящую карьеру, но судьба распорядилась иначе. Николай Карлович провалился в полынью, и его парализовало. На него надеяться Давыдовой не приходилось; он стал инвалидом, передвигался в коляске, хотя духом не падал и в шутку называл себя велосипедистом.
Был у Давыдовых и свой «скелет в шкафу». В семье воспитывалась приемная дочь Мария, для близких Муся, о которой судачил весь светский Петербург. Она-то и станет женой Куприна.
Никто точно не знал истории появления Муси в доме Давыдовых. Любопытным приходилось довольствоваться той версией, что озвучили сами Давыдовы. Якобы 25 марта 1881 года горничная доложила Александре Аркадьевне, что кто-то позвонил в дверь, она открыла, а там ребенок, на вид около года. И рядом никого. Бросились вниз к швейцару; тот вспомнил, что наверх прошла хорошо одетая дама с ребенком на руках, а вышла уже одна.
Девочку оставили, и дату ее появления записали как дату рождения. Окрестили Марией.
И пошли по Петербургу толки. Говорили, что это внебрачная дочь Александры Аркадьевны и Николая Константиновича Михайловского. Кто-то утверждал, что это ребенок от Надсона. Но более подозревали Карла Юльевича, который не отличался строгой моралью; предполагали, что мать Муси — кто-то из его консерваторских учениц. Однако сама Мария Карловна, Муся, как-то обронила, что ее матерью была террористка-народоволка Геся Мироновна Гельфман, одна из двух женщин (вторая — Софья Перовская), осужденных по делу об убийстве 1 марта 1881 года императора Александра II. Геся не была казнена только потому, что на момент вынесения смертного приговора была беременна. По официальной версии, девочка, которую она родила в тюрьме, была помещена в воспитательный дом и, не прожив и года, умерла.
Сохранились и фотографии, и выразительные описания внешности Муси Давыдовой. «Черноглазая, жизнерадостная, остроумная женщина, Мария Карловна была необычайно привлекательна, и ее чуть хрипловатый, насмешливый голос звучал задорно и победно», — вспоминал Корней Чуковский. Вера Николаевна Бунина писала, что Мария Карловна была похожа на красивую цыганку. А вот Ариадна Тыркова-Вильямс несколько приоткрыла причины, заставлявшие Куприна страдать в этом браке:
«Муся была странная девушка. Очень хорошенькая. Стройная, с правильным лицом, с нежной кожей, с темными волосами и темными, насмешливыми глазами. Ее портил смех, недобрый, немолодой. Точно смехом своим она говорила:
— Какие вы все дураки, и до чего вы все мне надоели.
С раннего детства видела Муся вокруг себя знаменитостей, музыкантов, певцов, артистов, писателей, чьи имена повторялись с восхищением, иногда с искренним почтением. В Мусе все эти знаменитости дразнили беса насмешки. Она была очень неглупая девушка, но не было в ней ни крупинки энтузиазма ни к идеям, ни к людям. Беспощадно отмечала она в них все дурное, глупое, ничтожное и очень зло всех и все высмеивала. В ней не было злости, не было желания делать людям что-то неприятное, дурное. Но сердце у нее было немолодое, подсушенное. Возможно, что на нее с детства шли холодные сквозняки от женщины, которую она звала мамой. Все же Муся была очень общительная, у нее было много приятельниц, приятелей, поклонников. Ей нравилось, когда за ней ухаживали. Кокетничать она была мастерица».
Если добавить, что во время знакомства с Куприным Мусе было всего 20 лет, то картина будет полная. Безмятежного романа здесь просто быть не могло.
Но вернемся к герою. В конце 1901 года Куприн приехал в Петербург, приняв предложение Миролюбова возглавить отдел беллетристики «Журнала для всех». По пути вместе с Буниным заехал в родную Москву, где Бунин (снова!) представил его членам литературного кружка «Среда», собиравшимся в квартире писателя Телешова. А потом, как рассказывала Мария Карловна, тот же Бунин привел Куприна к ним домой.
В тот момент, когда горничная доложила, что приема дожидаются господа Бунин и Куприн, Муся Давыдова, слушательница историко-филологического факультета Высших женских курсов, зубрила конспекты. Мать, сославшись на нездоровье, к визитерам не вышла, и Мусе пришлось занимать их самой. С Буниным она была знакома довольно коротко — настолько, что они обменивались шутливыми письмами. Иван Алексеевич искрометно острил и в этот раз и, что называется, с порога затеял игру в сватовство, расхваливая ей якобы жениха, которого он привел: «Обратите благосклонное внимание — талантливый беллетрист, недурен собой. Александр Иванович, повернись к свету! Тридцать один год, холост. Прошу любить и жаловать». Все смеялись, Куприн то краснел, то бледнел. Потом разговорились об общих знакомых: Людмила Ивановна Елпатьевская, «мамаша», была близкой подругой Александры Аркадьевны Давыдовой, а ее дочь Лёдя — подругой самой Муси.
А вот Лёде запомнилось, что в «Мир Божий» Куприна привела как раз ее мать, а никакой не Бунин. Как было на самом деле, неизвестно, но складывается впечатление, что Куприна изначально привели сюда как жениха, иначе с чего бы вдруг Бунину затевать именно такую игру?
Дальше события разворачивались стремительно. Александр Иванович начал часто бывать у Давыдовых и в редакции «Мира Божьего», помещавшейся в той же квартире. Он познакомился с фактическим редактором Ангелом Ивановичем Богдановичем (был еще зитц-редактор), которого очаровать не смог; позже опишет его: «...человек, несмотря на внешнюю хилость и плюгавость, строгий до свирепости, придирчивый, недоверчивый, и дерзкий на язык» («Петр Пильский», 1931). Зато он подружился с инвалидом Кокой, пусть сводным, но все-таки братом гипотетической невесты. Добавим к этому веселый купринский нрав, обаяние, покладистость (в меру) — и дело сделано. «Незаметно все привыкли к Куприну, — вспоминала Мария Карловна, — и он стал у нас своим человеком. Моей матери он нравился: его непосредственность, жизнерадостность отвлекали ее от постоянных тяжелых дум о своей болезни и о смерти старшей дочери. Она охотно слушала его рассказы о военной службе, различных эпизодах его жизни, знакомых писателях».
Однако в качестве зятя Александра Аркадьевна, конечно, Куприна не рассматривала. Что это за партия для столичной барышни из известной семьи? В 1900 году она собиралась отдать Мусю за Ивана Ивановича Иванова, ведущего критика «Мира Божьего», человека почтенного и широкообразованного. Вот это партия! (Почему-то брак не состоялся.)
А вот Куприн, как оказалось, очень даже видел себя в качестве жениха. Всего через месяц после знакомства с Мусей, в сочельник 24 декабря, он сделал ей предложение, а в канун Нового года подарил обручальное кольцо с гравировкой: «Всегда твой — Александр. 31. XII. 1901 года». И девушка его тут же надела, вызвав слезы матери: «Не слишком ли это рано? Только купеческие невесты носят кольца до свадьбы».
Почему Муся так себя повела, прекрасно зная, что у матери больное сердце и нервничать ей нельзя? Потому что не любили ее и хотела поскорее покинуть этот дом? Потому что в голове был ветер? Или придумала себе высокую миссию по продвижению этого молодого таланта? Наверное, все вместе.
Что и говорить, это был мезальянс. Куприн для Муси — человек совсем не ее круга: не слишком образован, провинциален, красотой, которая сражает наповал, не блистал, не дворянин и к тому же беден. Для него же она во всем была «слишком»: слишком красивая, слишком светская, слишком умная, слишком... Если не рассматривать версию, что это была любовь с первого взгляда (а о том, что это не так, говорят дальнейшие события), то остается предположить взаимовыгодный договор.
Александра Аркадьевна, которая чувствовала себя все хуже, противилась этому браку недолго. В первых числах 1902 года она сдалась. Вдруг заговорила о завещании и скорой кончине, призвала Мусю и ее жениха: «Я говорила вам, Александр Иванович... что не следует торопиться со свадьбой, прежде чем вы и Муся хорошо не узнаете друг друга. Но теперь я чувствую, что мне осталось недолго жить. После моей смерти ей будет тяжело остаться одной с больным братом на руках и теми обязанностями, какие я возлагаю на нее моим завещанием». Давыдова смирилась, понимая, что юную Мусю, а с ней и инвалида Коку просто не на кого оставить. А этот Куприн все же бывший офицер, жизненный опыт определенно есть, в конце концов, он просто физически здоров и силен. Вытянет как-то. Просила их венчаться скорее, до Великого поста.
Некоторые подробности этого решающего разговора передавала Вера Николаевна Бунина со слов мужа. Якобы Давыдова дала свое благословение только для того, чтобы Куприн подхватил «Мир Божий»: «Александра Аркадьевна больше думала о журнале, чем о счастье дочери, у которой, как и у Куприна, был бешеный характер и которая к Куприну не чувствовала ничего, кроме дружбы. Кажется, и Куприн отдавал предпочтение Лёде Елпатьевской, к тому же он уже пил». Бунин вроде бы при всем этом присутствовал, и когда потрясенная Муся вылетела из спальни матери с возгласом «Что мне делать?!», он не стал ее отговаривать.
Прочитав эти опубликованные строки в 1958 году, Мария Карловна напишет Буниной, что никакого благословения Александра Аркадьевна «высказать не могла... Она считала Куприна молодым, подающим надежды беллетристом, но никогда не видела в нем большого таланта, который когда-либо выдвинется в первые ряды. <...> Поэтому она была настроена против моего брака с Куприным. И если бы не влияние ее любимой приятельницы, Людмилы Ивановны Елпатьевской, которая настраивала Александру Аркадьевну, особенно во время ее болезни, в пользу Куприна, то этот брак не состоялся бы... Мнение о том, что Куприн был желательным членом редакции такого старого журнала как “Мир Божий” и мог бы способствовать его успеху, было в то время нелепым».
Значит, «мамаша» Елпатьевская помогала своему «найденышу». В остальном же Мария Карловна еще более все запутала; не хотела, чтобы стала известна правда об этом браке.
Хотя свадьба не афишировалась, весть о ней быстро распространилась. Долетела и до Киева, откуда в Петербург немедленно пришло письмо Анны Георгиевны Карышевой с карами небесными для неверного возлюбленного. Опасаясь каких-нибудь скандальных действий с ее стороны, Александр Иванович ответил, что всё — слухи и никакая свадьба не планируется.
Всполошились друзья и коллеги Александры Аркадьевны Давыдовой. Писательница Варвара Николаевна Цеховская просила подругу Давыдовой, поэтессу Ватсон, передать той, что, «живя на юге России, слышала страшные вещи о выходках, которые позволял себе Куприн в пьяном состоянии. <...> Ватсон выполнила ее просьбу, на что Давыдова якобы ответила: “Все русские писатели — пьяницы!”».
Мария Карловна вспоминала, как ее пришел отговаривать Ангел Иванович Богданович. Он тоже намекал, что недурно бы навести справки в Киеве о том, что за человек ее жених. А потом начал бить на самолюбие: утверждал, что Куприн — талантливый беллетрист, но и только. Он никогда не прославится, никогда не подымется выше среднего уровня, никогда не напишет большой вещи, о которой заговорит вся Россия. Стоит ли растрачивать свою молодость, красоту и ум на посредственного литератора?
Знал бы об этом Александр Иванович! В глаза-то ему, будущему зятю Давыдовой, никто не смел ничего говорить. 30 декабря 1901 года (за день до того, как он подарил Мусе обручальное кольцо) он познакомился в большой писательской компании с Федором Федоровичем Фидлером. Это был интересный человек: немец, страстно влюбленный в русскую литературу и собиравший дома «литературный музей». Туда попадали и книги, и автографы (он всегда носил с собой специальные альбомы), и личные вещи писателей, даже окурки. Так вот Фидлер, искушенный в литературном общении, после знакомства с Куприным удивленно записал в дневнике: «Молодой Куприн держался столь естественно, будто всю жизнь провел исключительно среди именитых писателей — ему, новичку, следовало бы проявлять больше робости». И чуть позже, под впечатлением от обеда в ресторане: «Присутствовали также: Мордовцев, Мамин и Куприн. С последним (безымянный новичок) все обращались как с равным: без оттенка снисходительности и опеки».
Свадьба приготовлялась хоть и спешно, но с вывертом. Венчать молодых должен был Григорий Петров, скандально известный в то время проповедник. На его проповеди в церкви Святого Благоверного и Великого князя Александра Невского при Михайловском артиллерийском училище ходили толпами. К нему-то и отправили Куприна договариваться.
Оказалось, что в числе документов, необходимых для совершения обряда, должно быть свидетельство о говении. Времени на это не было, и, по словам Марии Карловны, они просто купили документ, презрев формальности. Только потом она узнала, что Куприна это больно ранило: он с трепетом относился к грядущему событию.
Венчались 3 февраля 1902 года. Мария Карловна вспоминала, что было разослано очень много приглашений, а народу явилось еще больше. Главным образом, чтобы услышать что-нибудь этакое от Петрова, но тот всех разочаровал, ничего этакого не произнес. На банкете многие перепились. «3 февраля была свадьба моя с Мусей, — писал Куприн «мамаше», Людмиле Ивановне Елпатьевской. — Ангел (Богданович. — В. М.) напился до потери человеческого образа». То есть Елпатьевская не присутствовала. Не были приглашены ни родные жениха, ни его друзья и коллеги. Последние узнали о свадьбе по слухам. В конце февраля Телешов писал Бунину:
«Говорят, Куприн женился на Мусе и теперь “Мир Божий” — его, и Ангел — его секретарь.
Правда ли?»
Бунин отвечал: «Куприн действительно женился на Мусе Давыдовой. Знаю из верного источника». То есть и он, общий друг «молодых», на их венчании не присутствовал.
Из писателей был только Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк, близкий человек в семье Давыдовых. С недавних пор он был женат на бывшей бонне Муси — Ольге Францевне Гувале, которая любила свою воспитанницу, а потому печалилась: «Обвенчали мы Мусю на скорую руку, так что все было грустно и тоскливо. Александра Аркадьевна, предчувствуя, что ей все делается хуже и хуже, просила, чтобы Муся скорее венчалась».
Не думаем, чтобы и Куприну было весело. Не такой он представлял себе свою свадьбу. Здесь явно не он — офицер — оказывал честь девице, а его «брали в семью».
И снова вопросы, ответы на которые напрашиваются сами собой. За чей счет игралась свадьба? На что Александр Иванович собирался содержать свою светскую жену? Достаточно сказать, что первую брачную ночь, по ее словам, они провели в какой-то съемной комнате, за нехитрой трапезой, и муж развлекал ее частушками:
А потом было так: днем Муся жила дома (этого требовала мать, которая была уже при смерти), а на ночь уходила к мужу. Представляем себе, каких мучений самолюбия стоило ему все это. Но приходилось «старацця», особенно во время бесконечных обедов и ужинов, которые давались в их честь родственниками Давыдовых. Наверное, каждый такой визит был для Куприна испытанием: нужно было следить за манерами, поддерживать светскую беседу, блистать остроумием. Вроде удавалось. Так, в первых числах марта они навещали Мамина-Сибиряка с Гувале, и та написала родным: «Вчера вечером была у нас Муся с мужем, последний нам начинает все больше и больше нравиться». Для сравнения — через три года Мамин напишет матери о Мусе Куприной: «Бедняжка очень несчастна со своим мужем, с которым никак не может разойтись. Пьяница и т. д.».
Уж Мамин мог бы не развешивать ярлыков! И сам не был ангелом, и сам привел Куприна в трактир Давыдова (в просторечии «Давыдка» или «Капернаум») на Владимирском проспекте. Это дешевое пристанище «третьей власти», репортеров, пленило Александра Ивановича на долгие годы и обрело бессмертие в его рассказе «Штабс-капитан Рыбников» (1906):
«Как и всегда, братья-писатели сидели вокруг длинного стола и, торопливо макая перья в одну чернильницу, быстро строчили на длинных полосах бумаги. В то же время они успевали, не прекращая этого занятия, поглощать расстегаи и жареную колбасу с картофельным пюре, пить водку и пиво, курить и обмениваться свежими городскими новостями и редакционными сплетнями, не подлежащими тиснению. Кто-то спал камнем на диване, подстелив под голову носовой платок. Воздух в кабинете был синий, густой и слоистый от табачного дыма».
Сюда-то и сбегал наш герой от светских раутов. Здесь была привычная для него по Киеву и Одессе атмосфера, и здесь он начал обрастать той свитой забулдыг, какой неизбежно обрастают пьющие люди. В «Капернауме» начался теперь уже петербургский миф биографии писателя, который утверждает, что стал этот кабак его штаб-квартирой, что даже письма ему сюда адресовали, что платил Александр Иванович репортеришкам за каждого приведенного ими забавного человека.
Но это позже, а пока рушилась последняя преграда на карьерном пути Куприна. 24 февраля 1902 года, через три недели после свадьбы, скончалась Александра Аркадьевна Давыдова. По ее завещанию издательство и «Мир Божий» перешли к Мусе, совладельцами назначались Кока Давыдов и Ангел Богданович. Куприн возглавил отдел беллетристики, покинув одноименный отдел в миролюбовском «Журнале для всех». Всё, можно было больше не «старацця». Возможно, так он думал, недопонимая, какая ответственность легла на его плечи, и не представляя, что отныне ради успеха семейного дела его будут буквально заставлять писать. А ведь за ним следили с пристрастием. «Умерла... Давыдова, и Мир Б<ожий> перешел к мужу ее дочери, — сообщала Зинаида Гиппиус своему корреспонденту. — Говорят, пошатнется Мир».
Об этом говорили не только из-за Куприна. Вскоре после Александры Аркадьевны скончался официальный редактор журнала. Мария Карловна с Богдановичем стояли перед выбором, кого пригласить на его место. Так в один прекрасный день Куприн увидел перед собой Федора Дмитриевича Батюшкова, «породистого» столичного профессора, читавшего курс истории всеобщей литературы в Петербургском университете и на Высших женских (Бестужевских) курсах. Это был обаятельнейший человек средних лет, блондин с окладистой бородой, глаза которого всегда улыбались. Он носил слишком известную фамилию — был внучатым племянником поэта Константина Николаевича Батюшкова. Никакой симпатии поначалу между ним и Куприным не возникло, скорее наоборот. Только через несколько лет Федор Дмитриевич станет самым близким и преданным другом Александра Ивановича.
Обновленная редакция «Мира Божьего» переехала на новое место: вместе с ней молодые Куприны поселились в роскошной квартире на Разъезжей, 7. И вот в Киев, Одессу, которые помнили Александра Ивановича еще Сашкой, стали доходить фантастические слухи: «Куприн живет в Петербурге, женился, он в первых рядах молодых талантливых беллетристов, пользуется всеобщим признанием, тонкий “Журнал для всех” он оставил, сейчас он редактор-издатель толстого журнала “Мир Божий”. Теперь у него денег куры не клюют. У него квартира из десяти комнат, собственная дача в Крыму. Он барин. Своим новым положением Куприн очень доволен. Всем киевлянам, очутившимся в Питере в затруднительном положении, он выдает по 25 рублей».
Эти слухи запомнились Борису Киселеву, сыну киевского друга Куприна. Запомнились и рассказы отца о том, как он навестил Александра Ивановича в той самой барской квартире. Куприн сам был ошарашен переменами в своей жизни, шутил, что Киселев должен явиться к ним на обед только во фраке, и повторял: «Миша, Миша, куда мы с тобой попали!», хотя Миша так до конца своих недолгих лет никуда и не попал.
Приезжали в Питер и другие приятели из прошлого. Один из них шокировал Марию Карловну, ввалившись в гостиную в пальто и мокрых галошах, а на ее вопрос: «Что вам угодно?» — рявкнул: «Да мне не вас, а Сашку, где он, черт его побери, здесь у вас?»
Наверное, не меньшим открытием стали для Марии Карловны родные ее мужа. Вдовий дом, где до сих пор жила Любовь Алексеевна, и съемные квартиры, где обитали семьи Натов и Можаровых, были совсем из другой жизни, нежели гостиные ее родственников.
Покончив со срочными делами и переездом, Куприн повез жену в Москву знакомить с матерью. Нечего и говорить, что Вдовий дом рассматривал Марию Карловну во все глаза и потом судачил, что дамочка-то питерская, модная, свекровь по имени-отчеству называла, а вот «мамашей» так назвать и не смогла. Однако Любовь Алексеевна была счастлива! Она искренне полюбила Марию Карловну и до конца своих дней признавала только ее (вторую жену Куприна она не примет).
Бог весть, понравилась ли невестка сестрам мужа Соне и Зине, которые жили тогда в Подмосковье: первая в Троице-Сергиевом Посаде, вторая в Коломне. Мария Карловна вспоминала лишь о том, что ей удалось познакомиться со знаменитым Стасей.
Надо полагать, из-за траура молодожены отказались от медового месяца за границей. Куприн и не хотел туда; ему не терпелось побывать в Ялте. Сразу после свадьбы он писал Чехову: «Застану ли я Вас в Ялте, если приеду туда в марте или в начале апреля? Мне бы Вас очень, очень хотелось видеть и познакомить с Вами мою жену». Неизвестно, ответил ли Антон Павлович. В то время серьезно болела Ольга Леонардовна, он переживал, уезжал к ней и в Ялте подолгу отсутствовал. Тем не менее Куприны все-таки поехали в Крым. Чехова не застали, но кого-то да застали, тех же Елпатьевских. И впервые в жизни наш герой мог сказать им: «Раз Антона Павловича нет, мы с женой поедем пока на нашу дачу». Ему не терпелось увидеть дачу Давыдовых в Мисхоре (татарском поселке неподалеку от Ялты), которая по завещанию Александры Аркадьевны перешла Коке.
Странное дело: до сих пор никто из крымских краеведов не интересовался этой дачей. Казалось бы, все адреса Куприна давно установлены, однако дача Давыдовых, где он встретил бродячих артистов, описанных в «Белом пуделе», и где написал первые шесть глав «Поединка», оставалась фантомом. Мы впервые устанавливаем ее адрес, руководствуясь очень четкими указаниями в мемуарах Марии Карловны.
Теперь это территория элитного санатория «Морской прибой» в Мисхоре, а в начале XX века это был поселок Новый Мисхор, принадлежавший (при Куприных) графу Павлу Петровичу Шувалову. Местность, достаточно пустынная, благоустраивалась членами царской фамилии и богатейшими семьями России, строившими здесь дачи. Соседями четы Куприных оказались князья Юсуповы и великий князь Петр Николаевич Романов, владелец прекрасного дворца в арабском стиле «Дюльбер». А за благами цивилизации нужно было ходить в соседнюю Алупку, через роскошный парк имения графа Михаила Семеновича Воронцова.
Сегодня трудно установить, сохранилась ли сама дача Давыдовых. Один из ее фасадов запечатлела семейная фотография: Куприн держит Марию Карловну на плече. За ними добротный дом с открытой верандой и деревянными резными, «татарскими» балконами. Наверное, обходя дачу, Александр Иванович не верил глазам своим: и от самого дома, и от видов кружилась голова. Окна одного фасада показывали бескрайнее море, другого — зубчатую вершину горы Ай-Петри. Неподалеку среди древних седых сосен журчал горный ручей. И никого. Вот она, пустыня лейтенанта Глана, царство Пана!
Но полного одиночества не было, да Куприн его и не любил. С ними приехал Кока, и они хохотали, сочиняя непристойные эпиграммы на соседей. А потом пришла телеграмма от его мамы, что она едет к ним, и Куприн сорвался в Ялту ее встречать. Любовь Алексеевна, впервые оказавшаяся в крымском южнобережном раю, не могла удержать слез. Из какой беспросветной бедности вырвался ее Саша! Разве не об этом она мечтала! Разве не ради этого принесла себя в жертву! Теперь она стала для сына и невестки одной матерью на двоих. А вскоре собиралась стать и бабушкой — Мария Карловна была беременна.
Бывая в Ялте, Куприн все никак не мог застать Чехова, общался с Елпатьевскими и знал из первых уст то, о чем говорила тогда вся читающая Россия. В Гаспре с прошлого года жил Лев Толстой и беспрестанно хворал. Сначала перенес воспаление легких, едва не умер, а весь апрель 1902 года (когда приехали Куприны) болел брюшным тифом. Елпатьевский ездил его консультировать и, вероятно, рассказывал Куприну то, что рассказывал многим: «...ездил через день из Ялты в Гаспру и дежурил у его (Толстого. — В. М.) постели с восьми вечера до восьми утра: впрыскивал ему камфару, давал дигиталис и шампанское. Благодаря этому Толстой выжил. <...> Для современной литературы он точно “идолище поганое”: хотел бы поглотить всех, кто пытается, хотя бы мимоходом, бросить тень на его славу; признает только мертвых. <...> О Горьком Толстой отзывается так, что его слова, ввиду их сугубо откровенно характера, даже и передать нельзя».
Куприн узнал, что Горького водил к Толстому Чехов, а Елпатьевский организовал встречу со Львом Николаевичем для Короленко. Александр Иванович наверняка просил при случае представить и его.
Существует два очерка Куприна о том, как он познакомился с Толстым. Первый — «О том, как я видел Толстого на пароходе “Св. Николай”» (1908); второй — «В гостях у Толстого» (1928). Между ними пролегло 20 лет, и некоторые детали не совпадают. В первом Куприн рассказывал, как однажды к нему приехал Елпатьевский и сказал, что завтра утром Толстой будет в ялтинском порту — он уезжает из Крыма; есть возможность подойти познакомиться. Во втором уточнял: «Должен оговориться: представили ему (Толстому. — В. М.) меня не по моей просьбе, а по его желанию». В первом утверждал, что встреча состоялась весной 1905 года, во втором — летом 1904-го. У Куприна была плохая память на даты: Толстой выехал из Ялты 25 июня 1902 года и больше никогда там не бывал.
#_02.jpg
Куприн и Лев Толстой. Шарж Петра Троянского. 1900-е гг.
#_03.jpg
«М<ария> П<авловна> Чехова и А<лександр> И<ванович> Куприн на набережной в Ялте. 1900–1902». Шарж Александры Хотяинцевой
Судя по всему, это было минутное общение; слишком многие хотели проводить Толстого из Ялты. Но оно точно было, потому что сам Лев Николаевич вспоминал о Куприне: «Познакомили меня на пароходе. Мускулистый, приятный... силач». Куприна же поразило несходство Толстого с его портретами. Он ожидал увидеть «громадного маститого старца, вроде микельанджеловского Моисея», а увидел «очень старого и больного человека», похожего «на старого еврея, которые так часто встречаются на юго-западе России» («О том, как я видел Толстого на пароходе “Св. Николай”»). Еще минута — и Куприну стало нечем дышать от осознания, что его жизнь на какой-то миг пересеклась с жизнью гения, что одним этим воспоминанием он должен быть счастлив до конца своих дней...
Ранней осенью удалось наконец повидаться с Чеховым. 26 сентября 1902-го Антон Павлович сообщил жене в Москву: «Вчера был у меня Куприн, женатый на Давыдовой (“Мир Божий”), и говорил, что его жена плачет по нескольку раз в день — оттого что беременна. И совы по ночам кричат, и кажется ей, что она умрет во время родов. А я слушал его и на ус себе мотал. Думал: как моя супруга станет беременной, буду ее каждый день колотить, чтобы она не капризничала». Это горький юмор: мечта Чехова о ребенке никак не осуществлялась, а чувствовал он себя уже очень плохо. Куприн же потом ему напишет: «Я до сих пор помню и никогда, вероятно, в моей жизни не забуду того вечера, когда я заходил прощаться с Вами и как Вы говорили со мною о родах и о прочих сюда относящихся вещах».
Женатый мужчина, ожидающий пополнения в семействе, Куприн подал в отставку и получил ее 12 сентября 1902 года. Так закончилось его служение Вере, Царю и Отечеству; теперь он собирался служить другому богу и думал, что с армией расстался навсегда. Жизнь рисовалась в радужных красках; все удавалось. Оставалось мечтать о двух вещах: написать роман и чтобы жена родила сына. Он и имя выбрал: Алексей.
Ребенка ждали к концу года.
Лида
Третьего января 1903 года у Александра Ивановича родилась дочь, которую назвали Лидией. Ему не нравилось имя, но такова была предсмертная воля Александры Аркадьевны Давыдовой: девочку назвали в честь Лидии Карловны, сестры Муси. Ребенка крестил тот же Григорий Петров, что год назад венчал ее родителей.
Немедленно полетела телеграмма Чехову: «Поздравляем Новым годом. Желаю счастья. 3 января жена родила девочку. Куприн». И вдогонку — письмо: «Если Вы получили мою телеграмму, то знаете из нее, что 3 января у нас родилась девчонка. Она появилась на свет... с самой монгольской физиономией. Теперь орет, спит и ест с невероятной жадностью, или, как говорит наша акушерка, “жакает”. Ну, вот я и pater familias, что и требовалось доказать».
Не будем упрекать нашего героя в том, что так навязчиво изливал радость на Чехова. Конечно, он был счастлив, хотя и мечтал о сыне. Однако он тут же взял с жены обещание, что они никогда не будут сумасшедшими родителями: не будут считать, что их ребенок — пуп земли, заставлять всех вокруг им восхищаться и впадать в идиотизм. Мария Карловна согласилась (выполнить это обещание не удастся).
Появление Лиды стало началом конца семейной пары Куприных. О причинах можно лишь догадываться. Во-первых, по поводу рождения дочери Александр Иванович запил. 19 января 1903 года (то есть через 16 дней после радостного события) Фидлер, наблюдая его на Товарищеском обеде, записал в дневнике: «...третьего числа сего месяца <Куприн> стал отцом; выпил со мной на брудершафт и был в конце концов настолько хорош, что на ногах не держался». Вполне вероятно, что Мария Карловна впервые поняла то, о чем ее предупреждали перед свадьбой: муж — пьющий человек.
Во-вторых, в их жизнь мрачной тенью вползло киевское прошлое Куприна, о котором Марию Карловну тоже предупреждали. Она стала получать письма с оскорблениями и угрозами от Анны Георгиевны Карышевой. По словам Марии Карловны, сначала она их читала, потом стала отдавать мужу (нетрудно представить, с какими комментариями), а потом они начали отправлять их обратно нераспечатанными. Эта история закончится безобразно. В 1904 году «Мир Божий» (который Карышева, конечно, читала) опубликует рассказ Куприна «Корь», где он опишет свою связь с Анной Георгиевной, не изменив ее имени и отчества, и подчеркнет, что герою после этой связи было невыразимо гадко. Каково?! Нам почему-то видится за этим злая воля Марии Карловны: слишком женская месть.
У Куприных начались размолвки, длительные отлучки Александра Ивановича и жалобы на то, что дома из-за крика ребенка он не может писать. Потом он стал намекать, что его рутинная работа в «Мире Божьем» по чтению бесконечных рукописей не дает тех денег, какие дают гонорары, а отвлекает страшно. Не пора ли ему бросить это и заняться творчеством? Александр Иванович бил наверняка: с некоторых пор он заговорил о том, что собирается писать роман об армии, с которой недавно простился. Уже и название придумал — «Поединок», то есть в некотором роде его дуэль с вскормившей его системой и, разумеется, родным 46-м Днепровским пехотным полком. Мария Карловна дрогнула: через пару месяцев после рождения Лиды она отпустила мужа в Крым, на дачу, с единственным условием — писать.
Трудно сказать, как это условие сочеталось с тем, что она разрешила пригласить на дачу киевлянина Мишу Киселева. «Две недели мы с тобой посвятим на то, что обойдем почти весь Южный берег Крыма пешком, — сообщал ему Куприн. — Это путешествие так меня манит, что, думая о нем, я испытываю ощущение щекотки». Он с удовольствием планировал детали: «Выеду в воскресенье 2-го марта, буду в Севастополе в среду утром на пароходной пристани. Ты же... тоже будешь в Севастополе, в среду утром. Валяй!» Но Миша не смог приехать.
И вот Александр Иванович один на мисхорской даче. Теперь он настоящий лейтенант Глан, осталось найти Эдварду. И она нашлась (может быть, в воображении):
«Я тогда жил в Мисхоре, на южном берегу моря, в пустой даче. Никого кругом не было. Зеленели кусты. Черные дрозды прилетели уже дней пять-шесть тому назад и насвистывали своими довольно фальшивыми голосами смешные мотивы.
И вот наступила эта чудесная пасхальная ночь. Ночь была так темна и ветер так силен, что я должен был обнимать ее за талию, помогая ей спускаться вниз по вьющейся узенькой дорожке.
Мы легли на крупном мокром песке около самой воды. Море было неспокойно. Это было приблизительно часов около 12 — 2 ночи. Черное небо, порывистый ветер с Анатолийского берега, свет только от звезд и едва различимые пенные гребни последних волн. <...>
Это была моя последняя пасха, моя последняя весна. Так красиво и нетерпеливо шуршало около наших ног море, так неожиданно послушны, готовы и радостны были эти гордые губы...» («Мой паспорт», 1908).
Разумеется, Куприн ездил к Чехову, просил дать что-нибудь для «Мира Божьего», взахлеб рассказывал тому о Люлюше, как они с женой уже называли Лиду, впав в то родительское помешательство, которого боялись. Чехов был грустен. Его семейная жизнь не клеилась: он жил в Ялте, а Ольга Леонардовна в Москве. Они месяцами не виделись. С огромным трудом Чехов заканчивал новую пьесу о гибнущем вишневом саде... И знал, что сам погибает.
Куприн тоже сел за работу. Решено: он напишет большую вещь, повесть или роман, чтобы доказать «им», своим сослуживцам, что не пропал без них, не опустился, а сделал карьеру, стал столичным писателем... И вот уже в памяти всплыли проскуровское захолустье, тоска, бессонные ночи, казармы, полковые смотры. И сам он, тогдашний, двадцатилетний, стоит в кромешной тьме на проскуровском вокзале и, как на чудо, смотрит на сверкающий курьерский поезд, остановившийся на минуту в этом Богом забытом углу. Допустим, его будут звать Юрочкой Ромашовым, хорошая фамилия, нежная и наивная. Сколько было у него надежд! Ведь он видел себя генералом... И как горько он плакал по ночам из-за гибнущих иллюзий. А что, если сделать так, чтобы вместе с этим начинающим Куприным-Ромашовым служил Куприн уже такой, каким он был на момент выхода из полка? Во всем разуверившийся. Фамилия его, скажем, будет Назанский. И пусть они спорят, стоит ли вообще служить...
Так, или примерно так, рождались первые главы «Поединка» и, возможно, родилось бы и все остальное, если бы в один прекрасный день Александр Иванович не встретил в своей «отшельнической пустыньке» колоритного бродягу. Здоровенный мужичина с воловьей шеей и мрачным взглядом исподлобья остановился у дачи и спросил дорогу на Ялту. Куприн пригласил его выпить — и в ближайшие 15 лет они не расставались.
Петр Дмитриевич Маныч — так звали нового приятеля Куприна — сразу займет в его свите из мелких литераторов и репортеров особое место. Он будет его оруженосцем и телохранителем, будет вовлекать в самые грязные скандалы и побоища. Современники в один голос называли Маныча страшным человеком: охотник гулять за чужой счет, он мог обокрасть пьяного, мог ударить исподтишка. Силищи он был такой, что с ним боялась связываться даже полиция. Сам Куприн сложит о нем двустишие:
Со временем всех членов свиты Куприна в Петербурге станут звать «манычарами», а Федор Фидлер запишет в дневнике: «У Куприна стоят по обеим сторонам два ангела: черный — Маныч, втягивающий его в любой скандал, и белый — Батюшков, вытягивающий его из любого скандала». Однако дружбы с Батюшковым пока еще даже не намечалось. Пока Куприн бесился от того, что Мария Карловна в его отсутствие слишком тесно по делам журнала общалась с Батюшковым. И страшно ревновал.
Александр Иванович притащил Маныча в Петербург и поселил в своей квартире. Мария Карловна (по ее словам) восприняла это спокойно. Когда она спохватится, будет поздно.
Жена потребовала отчета о работе. Очень волнуясь, то и дело проверяя ее реакцию, Александр Иванович начал читать историю Ромашова. И скоро убедился, что жена не в восторге. Слушала внимательно и вдруг резко оборвала:
— Я не понимаю, почему в монолог Назанского ты вставил Чехова. «Пройдет двести — триста лет, и жизнь на земле будет невообразимо прекрасна» и так далее. Это же просто дословно из «Трех сестер»!
Секунда — и рукопись, изорванная в клочки, полетела в камин.
В лице Марии Карловны Куприн приобрел холодного и жесткого критика. Она не щадила его любви к Чехову, а он так хотел убедить ее, что Антон Павлович — гений!
Убедить так и не смог, хотя летом повез семью в Крым и на сей раз уже с женой побывал на даче Чехова. Даже много спустя, в советские годы, когда Чехов был канонизирован, Мария Карловна писала о знакомстве с ним сдержанно, без восторгов и патетики. Скорее критично. Вспоминала, что он балагурил, мол, они с Ольгой Леонардовной тоже «молодые», подшучивал над женой: «Уверяет всех, что она урожденная баронесса фон Книппер, а на самом деле ее фамилия Книпшиц», а та снисходительно улыбалась. Потом Чехов стал вгонять в краску Куприна, рассказывая байки о каких-то его поклонницах. Все это казалось Марии Карловне дурным тоном. Вероятно, она вела себя высокомерно (она — издательница, а это всего лишь литератор, один из многих), и бедный Куприн выбивался из сил, пытаясь сгладить углы этой не самой ровной встречи, судя по ее воспоминаниям:
«Когда мы возвращались в Мисхор, то Александр Иванович спросил меня:
— Как тебе понравилось у Чеховых?
— Не понравилось мне одно: ты вначале очень конфузился — не знаю кого, а потом разошелся и стал занимать общество военными анекдотами. И мне хотелось сказать тебе словами ефрейтора Верещаки: “Вижу я, что ты уже начинаешь старацця”. А когда ты это делаешь в обществе, то мне это неприятно».
Сразу видно: Мария Карловна была дама резкая, нелицеприятная. И с мужем не церемонилась. Однако ладила с его матерью Любовью Алексеевной, которая вновь присоединилась к ним. Вернее, думается, Любовь Алексеевна умела ладить с ней; она давно научилась ладить с кем угодно. И всегда занимала сторону невестки. Тем более теперь, после рождения Люлюши, к которой она очень привязалась.
Куприну приходилось всем угождать. Чтобы потушить скандал с Карышевой, он даже пригласил в Мисхор ее сыновей.
То ли желая отомстить мужу за его прошлое, то ли по легкомыслию молодости, Мария Карловна постоянно заставляла его ревновать. Вот и теперь ее подруга, соседка по даче, случайно (а может быть, очень даже специально) разоткровенничалась с Куприным о том, что брат ее мужа раньше ухаживал за Мусей, но вы не подумайте, ничего такого... Видимо, произошла крупная ссора, потому что в конце августа Куприн оказался в одиночестве в Одессе и так бурно заливал там горе, что писал Миролюбову с просьбой выслать 50 рублей. Вернуться в Петербург ему было не на что.
Остановиться он уже не мог и всю осень пребывал в пьяной депрессии. Тяжело переживал трагическую весть из Киева: летом скоропостижно скончался Миша Киселев. В октябре поделился с его вдовой: «Моей девочке 10 месяцев и 25 фунтов. Это самый суровый и капризный деспот, каких только можно себе вообразить. Она — радость, но все остальное скверно. Тяжела жизнь, сплетни, пересуды, зависть, ненависть. О, во сколько раз я был беззаботнее, счастливее, сильнее и талантливее, когда жил у вас на печке и воровал вашу наливку». Александр Иванович начинал тяготиться пребыванием в своем семейном доме. Именно в это время он писал «Белого пуделя», где ему чрезвычайно удалась картина детской истерики: «...виновник... суматохи, ни на секунду не прекращая своего визга, с разбегу повалился животом на каменный пол, быстро перекатился на спину и с сильным ожесточением принялся дрыгать руками и ногами во все стороны». Думаем, он видел это ежедневно, потому большей частью заседал в «Капернауме» и дошел наконец до рецидива.
Поздним октябрьским вечером 1903 года к Марии Карловне явился дворник с вестью о том, что внизу ждет городовой, а где-то в участке сидит ее муж, у него нет документов, так вот нужно удостоверить личность. Мария Карловна, дочь почтенных родителей, оказалась в участке! Там, содрогаясь, увидела мужа и его закадычного приятеля карикатуриста Петра Троянского. При составлении протокола поняла, что они повздорили с полицией из-за каких-то девиц легкого поведения, помешали какой-то облаве... Куприна не смутило, что его жена вынуждена при всем этом присутствовать. Когда он стал читать протокол, под которым должен был расписаться, рассвирепел и стукнул пристава протоколом по физиономии. Снова проснулся поручик! Троянский не возражал против дебоша — он тоже в прошлом был военным, и тоже презирал полицию.
Куприна и Троянского судили, и две недели они просидели под арестом в Литовском замке. Так начиналась скандальная слава писателя в Петербурге и вместе с ней кончалось терпение Марии Карловны.
Закончился же этот непростой 1903 год катастрофой: Александр Иванович заболел брюшным тифом и чуть не умер. Это было первое «чуть не умер» в его лихой биографии. Болел Куприн тяжело, с бредом, страшными брюшными и головными болями. Испугался. Как любой здоровый человек, он раньше здоровья не замечал. И не думал о смерти. Теперь же настойчиво просил жену в случае трагического исхода выполнить его волю. Во-первых, до последнего момента держать его за руку, но как только он умрет, больше не смотреть на него. Во-вторых, не носить траура. И в-третьих, проследить за тем, чтобы на похоронах не произносились пошлые, трафаретные речи.
Предполагаем, что Мария Карловна ухаживала за мужем без особого сочувствия, потому что после выздоровления он написал Чехову: «...в Крыму летом не буду и вообще начинаю кочевую жизнь». Похоже, что он говорил уже только о себе. Бунин в середине января 1904 года интересовался у Федорова, переехал ли в Одессу «Купришка». В том же январе Александр Иванович сложил с себя редакторские обязанности в «Мире Божьем». Он так и не сумел поладить с Богдановичем и Батюшковым, к тому же устал от сплетен: мол, этого «зятя Давыдовых» печатают в журнале только потому, что родственник.
Куприн хотел самостоятельности, строил какие-то планы, но 27 января 1904 года о многих планах пришлось забыть. Началась война с Японией, ставшая первым тяжелым испытанием для России в наступившем XX столетии. Она же стала первой войной, которую довелось пережить нашему герою (впереди будут Мировая, или, как ее называли — Великая, и Гражданская).
Живя в Петербурге, Куприн не мог остаться в стороне от того патриотического подъема, который охватил столицу. Однако смотрел на события сугубо прагматично. «На войну меня взять не могут, я в отставке, — писал он Чехову, — но корреспондентом, тысячи на полторы в месяц, я бы сейчас же поехал». Позже, в 1909 году, Александр Иванович поделится с Батюшковым: «...очень может быть, что завяжется война. Я не хочу ее прозевать, как прозевал японскую. Тогда я слишком поздно спохватился. Все лучшие газеты (богатые) были уже расхватаны, а мне остался один Нотович, предложивший 400 р. в м-ц, чего не хватило бы на чаи телеграфистам и другой челяди. <...> Каждый человек, по чьему-то замечательному выражению, должен испытать славу, любовь и войну». Вот такое интересное смешение практицизма и пафоса.
А ведь война — это то, к чему Куприна готовили с малолетства. К слову, Чехов хотел ехать на фронт отнюдь не корреспондентом. «Если буду здоров, — писал он А. В. Амфитеатрову, — то в июле или августе поеду на Дальний Восток не корреспондентом, а врачом». (Роковое «если»: 2 июля 1904 года Антона Павловича не станет.)
Стремление Чехова на фронт какое-то более гуманное, если не сказать — гражданственное. Впрочем, удивляться нечему — в это время Куприн уже находился под сильнейшим влиянием тех, кто не разделял ура-патриотических настроений. В его жизнь клином вошел Максим Горький.
Горький
На закате жизни Александр Иванович признается: «...я много раз бросал “Поединок”, мне казалось — недостаточно ярко сделано, но Горький, прочитав написанные главы, пришел в восторг и даже прослезился. Если бы он не вдохнул в меня уверенность к работе, я романа, пожалуй, своего так бы и не закончил».
Максим Горький сыграл в судьбе нашего героя такую громадную роль, что позволим себе подробнее остановиться на истории их знакомства и сотрудничества. Для этого вернемся несколько назад.
Начать следует с осени 1902 года, когда Куприны жили предстоящим рождением ребенка. Тогда Александр Иванович, не веря своему счастью, вел переговоры о выпуске сборника рассказов в издательстве «Знание». «Если это выгорит, я буду и богат и знаменит», — писал он Мише Киселеву.
Издательство «Знание» — высокая планка. Оно было создано в 1898 году коллективом пайщиков, от которого со временем остались двое: Константин Петрович Пятницкий и Максим Горький, властитель дум тогдашней молодежи, новый пророк и бунтарь. Пятницкий был «ногами», а Горький «головой», то есть принимал решение, что именно следует издавать. «Знание» выпускало в основном книги молодых писателей-реалистов, в первую очередь участников московского кружка «Среда», куда входил сам Горький. Писатель, рекомендованный Горьким (а именно так следовало трактовать выход в «Знании» той или иной книги), имел все шансы прославиться молниеносно. Так случилось, к примеру, с Леонидом Андреевым после выхода в 1901 году сборника его рассказов. Разумеется, Куприн считал, что пишет не хуже Андреева, а тот факт, что Бунин ввел его в «Среду», позволял надеяться на успех. Однако он не был уверен в выпуске сборника и, возможно, не без задней мысли делился с Чеховым: «Все теперь зависит от Горького». (Чехов имел на Горького огромное влияние.)
Куприн был знаком с Горьким шапочно. Они встречались в Ялте, на гастролях Московского Художественного театра, и позднее, но раскланивались и только. А вот Мария Карловна хорошо знала Пятницкого, который некогда был ее преподавателем в гимназии, да и с Горьким достаточно близко общалась в той же Ялте. Словом, она не удивилась, когда в ее гостиной появился Пятницкий и сказал, что Горький напрашивается в гости: мол, в издательстве не дадут поговорить, а он хотел бы как следует познакомиться с Куприным.
Так Мария Карловна писала в своих мемуарах. На самом деле все могло быть чуть-чуть не так: она сама могла организовать эту встречу, дабы Горький подтолкнул мужа к серьезной работе. Мария Карловна не забывала неприятных прогнозов своей матери и Ангела Богдановича о том, что Куприн никогда не напишет большой вещи, и не собиралась с этим мириться. Ее муж будет знаменитостью, и для этого все средства хороши.
И вот Горький сидит у них на Разъезжей и расспрашивает Куприна о том, что тот сейчас пишет. Всё рассказы да рассказы? А когда же будет роман или повесть? Тот возьми и скажи: думаю, мол, об этом, и если писать, то об армии, которую знаю хорошо. Горький оживился, ухватился за идею и велел завтра прийти к нему для длинного и серьезного разговора: «Если не возражаете, вы посвятите меня в план этой работы и разрешите мне, как старшему товарищу, дать вам несколько советов».
Куприн пошел. Вернулся весь просветленный (по словам Марии Карловны) и с твердой верой в то, что роман или повесть об армии очень нужны. И вот почему, по словам Горького: в стране обострился конфликт революционного движения и армии, подавляющей выступления. Что позволяют себе господа офицеры, кем себя возомнили? Ведут себя, особенно в пьяном виде, вызывающе, студентов не жалуют. Нужно вскрыть со знанием дела внутренние пороки армии, а кто же лучше бывшего офицера сможет это сделать? Это будет злободневно. И прибавил: «Если вы эту повесть не напишете — это будет преступлением».
Каким хорошим психологом был Горький! Как умело нажал на нужные пружины: купринскую обиду на армию и желание прославиться. А вскоре и простимулировал наилучшим образом: дал добро на издание купринского сборника рассказов, а в перспективе — двухтомника.
«Дела мои литературные так хороши, что боюсь сглазить, — писал Куприн Чехову в начале декабря 1902 года. — “Знание” купило у меня книгу рассказов. Не говоря уж об очень хороших, сравнительно, материальных условиях, — приятно выйти в свет под таким флагом». Через два месяца Антон Павлович уже держал в руках книжку «Рассказы» с автографом от «вечно и неизменно преданного» автора. Получил ее в Ясной Поляне и Толстой с уважительным письмом: «Я был бы бесконечно счастлив, если бы хоть что-нибудь в ней оказалось достойным Вашего внимания». Конечно, за это счастье наш герой готов был платить, не задумываясь о последствиях. А ведь Горький с его идеей об антиармейском произведении выступил чистым демоном-искусителем: дескать, опорочь все то, что было когда-то свято, за это сделаю тебя знаменитым.
Контролировать работу над долгожданной большой вещью взялась Мария Карловна. Она достаточно насмотрелась у матери, как это делается. Александра Аркадьевна доходила до того, что запирала Мамина-Сибиряка в комнате, оставив ему пару бутылок пива, и не выпускала до тех пор, пока он не просовывал в приоткрытую дверь рассказ.
Куприн загорелся. Название пришло сразу — «Поединок». Чуть позже пришло имя главного героя Ромашова. И любовная линия уже родилась в голове, и руки чесались сесть за работу. Вот тогда-то он и поехал на дачу в Мисхор, о чем мы рассказывали выше. Рассказывали и о том, как после критики жены писатель разорвал рукопись. Однако хитрая женщина собрала все кусочки, склеила и терпеливо ждала. Куприн же не возвращался к «Поединку» полтора года и делал вид, что такой рукописи никогда не существовало.
Мефистофель-Горький довольно долго к нему не приближался. Закончился 1902 год, прошел 1903-й, начался 1904-й. И тут, в январе, Горький не только появился, но и спровоцировал, как получилось, один нехороший поступок Куприна.
Семнадцатого января, в день рождения Чехова, Московский Художественный театр давал премьеру «Вишневого сада». В присутствии автора! Узнав об этом, Александр Иванович сорвался в Москву, предварительно запросив у Чехова (срочной телеграммой) два билета. Приехал, правда, один и, передав Антону Павловичу визитную карточку, просил: «...приткните меня куда-нибудь». А дальше начались чудеса, потому что в день приезда он встретился с Горьким и Пятницким и узнал, что буквально на днях уходит в набор второй «Сборник “Знания”», в котором выйдет «Вишневый сад», и если он немедленно что-то напишет, то это еще успеют включить в «Сборник».
Куприн недолго колебался между встречей с Чеховым и возможностью блеснуть рядом с ним под одной обложкой. Махнув рукой на премьеру, он уехал в Троице-Сергиев Посад, к сестре Соне, где спешно написал рассказ «Мирное житие». Чехову же солгал, что его вызвали неотложные дела. А Чехов даже время спустя, 5 мая 1904 года (когда был уже при смерти), в письме все извинялся: до него-де дошли слухи, что Куприн на что-то обиделся, на плохое место, что ли, но он-де лучшего места не смог достать и до последнего держал для него билет...
Видимо, совесть Куприна все же мучила, потому что в том же мае он поехал в Ялту, но Чехова не застал, он выехал в Москву. Они больше никогда не увидятся. Новости Куприн узнал от Марии Павловны: брат уже не встает с постели, Книппер хочет везти его лечиться за границу, а им с матерью кажется, что он уже оттуда живым не вернется. В первых числах июня Александр Иванович прочитал в газетах, что Чехов прибыл в Баденвейлер.
На этом невеселом фоне подоспело событие, которое буквально толкнуло Куприна в объятия Горького. В начале июля Александр Иванович все-таки ушел от жены (как тогда думал, навсегда). Скандал произошел на даче под Петербургом, в деревне Малые Изори. Куприн запил, притащил с собой собутыльников, с которыми в пьяном и голом виде купался в местном озере. У Марии Карловны сдали нервы, и она огрела его по голове графином. Как она утверждала, это случилось 2 июля 1904 года.
Оскорбленный, Куприн уехал в Петербург. Вернувшись с дачи домой, Мария Карловна обнаружила от него записку: «Между нами все кончено. Больше мы не увидимся. А. К.».
Когда Александр Иванович писал записку, он уже должен был знать страшную весть: 2 июля умер Чехов. Тихая смерть. Еще полгода назад она бы вызвала волну горя, а теперь газеты ежедневно приносили страшные цифры потерь на Дальнем Востоке. К смерти привыкли. Куприн узнавал из газет, что Книппер хотела хоронить мужа в Германии (домой не довезти!), но русская общественность выступила с протестом, и она везет его через Вержболово в Петербург... О том, что привезет в вагоне-рефрижераторе для устриц, конечно, и помыслить не мог.
С отвращением Куприн читал некрологи. Вот она, пошлость, какой покойный не выносил! «Чехов сошел в могилу, оставив яркий след в русской литературе»... «Чехов... Это звучит как родина, как мать, как детство»... На литературном небосклоне померкла звезда первой величины. Стало темнее, стало сиротливее»... «Умер лучший друг, который проникновенно...» Да разве так нужно писать?! То же переживал Горький. «Газеты полны заметками о Чехове, — делился он с женой, — в большинстве случаев — тупоумно, холодно и пошло».
Горький и Куприн встретились на похоронах Чехова в Москве. Но перед этим Александр Иванович, судя по всему, был среди тех, кто 8 июля 1904 года встречал тело Антона Павловича на петербургском Варшавском вокзале. «Точно сон припоминаются его похороны, — писал он. — Холодный, серенький Петербург, путаница с телеграммами, маленькая кучка народу на вокзале, “вагон для устриц”, станционное начальство, никогда не слыхавшее о Чехове и видевшее в его теле только железнодорожный груз» («Памяти Чехова», 1905).
В Москве поезд из Петербурга уже встречала многотысячная толпа. На одной из фотографий с похорон ясно видны опрокинутые лица Куприна и Горького. Позднее Горький поделится с Буниным: «Мне страшно понравился Куприн на похоронах Чехова. Это был единственный человек, который молча чувствовал горе и боль потери. В его чувстве было целомудрие искренности. Славная душа!»
Оба они были взбешены и раздавлены унизительными сценами, которые пришлось наблюдать и на московском Николаевском вокзале, и по пути следования траурной процессии к Новодевичьему монастырю, и при отпевании в церкви. Горький потом выплеснется в письме жене:
«От Ник<олаевского> вокзала до Худ<ожественного> театра я шел в толпе и слышал, как говорили обо мне, о том, что я похудел, не похож на портреты, что у меня смешное пальто, шляпа обрызгана грязью, что я напрасно ношу сапоги, говорили, что грязно, душно, что Шаляпин похож на пастыря и стал некрасив, когда остриг волосы, говорили обо всем — собирались в трактиры, к знакомым и никто ни слова о Чехове. Ни слова, уверяю тебя. Подавляющее равнодушие, какая-то незыблемая каменная пошлость и — даже улыбки. <...> Везде, где я и Шаляпин являлись, мы оба становились сейчас же предметом упорного рассматривания и ощупывания. <...> Было нестерпимо грустно. Шаляпин — заплакал и стал ругаться. “И для этой сволочи он жил, и для нее он работал, учил, упрекал”. Я его увел с кладбища».
Общение с Горьким на похоронах, помноженное на взвинченные горем нервы, дало два результата. Во-первых, Куприн предложил Горькому выпустить в «Знании» сборник памяти Чехова — без пошлости и штампов, и чтобы писали для него только четверо: он сам, Горький, Бунин и Леонид Андреев. Горький согласился и немедленно послал Андрееву с Буниным письма. Андреев, знавший Чехова шапочно, ответил ревниво: «...почему ты напираешь на Куприна? Души нет у Куприна, талант большой — но пустой. <...> Не нравится он мне, совсем чужой». Неприязнь была взаимной.
Во-вторых, Александр Иванович вдруг решил снова взяться за «Поединок». А немного подумав, договорился с Горьким и Пятницким, что отдаст его в «Сборник “Знания”», Батюшкову же написал, чтобы «Мир Божий» на «Поединок» не рассчитывал. Не преминул заметить: «...меня всегда тяготила моя “родственная” связь с журналом; часто мне приходилось слышать темные намеки, отголоски сплетен, смысл которых заключался в том, что меня печатают и хвалят в журнале ради моей близости к нему. <...> И вот поэтому-то ту повесть, которая для меня составляет мой главный девятый вал, мой последний экзамен, я и хочу отделить от этого родственного благоволения».
Так в заброшенную было рукопись потекли новые токи. И направлялись они умелой рукой: с сентября 1904 года и вплоть до окончания работы Горький контролировал процесс. В это время сам Горький уже был фигурой ведóмой: недавно он примкнул к РСДРП (осенью 1905-го станет членом этой партии) и выполнял совершенно конкретные политические задачи. В условиях тяжелейшей войны с Японией, расшатывая ситуацию внутри страны, революционные партии стремились к разложению армии. Разложить армию — разложить государство. Большевики вели антивоенную пропаганду, и в этом смысле на повесть Куприна, думается, возлагались большие надежды. «Поединок» должен был «выстрелить», стать бестселлером, дойти в самые глухие углы России.
Даже поверхностного взгляда на «Поединок» достаточно, чтобы понять: повесть была сделана с учетом всех модных тенденций того времени. Здесь и толстовство, и ницшеанство, и анархизм, и эсеровские идеи. К тому же создатели шли по проторенной дороге, имея готовый рецепт литературного скандала в военной среде — историю с романом Фрица Освальда Бильзе «Из жизни маленького гарнизона» (1903). Автор, лейтенант 16-го прусского обозного батальона, стоявшего в городке Форбах в Эльзасе, живописал многие уродливые явления в германской армии. Хотя он и скрылся под псевдонимом, но был разоблачен, тираж книги конфискован. Бильзе судили, материалы процесса над ним публиковались и были популярны не менее самого романа. Скандальную книгу немедленно перевели на русский, и именно в 1904 году вышло несколько ее изданий. Куприн впоследствии будет отрицать, что он ее читал, во что трудно поверить.
Горький, консультируя Куприна, прекрасно знал, что делает. В конце года (то есть накануне январских событий 1905-го) он писал Леониду Андрееву: «Как только ты пришлешь свой “Красный смех” — сейчас же мы его в типографию отдадим, не волнуйся! И выходит очень гармонично: ты изображаешь войну, Куприн — военных — банзай!» То есть и «Красный смех» и «Поединок» — это агитационное оружие, с которым можно идти в атаку на «проклятый царский режим». В подтверждение своей мысли приведем свидетельство современника: «В то время как в течение всей войны японская литература в поэзии, прозе и песне старалась поднять дух своей армии, модные русские писатели также подарили нам два произведения... Это были “Красный смех” Андреева, стремящийся внушить нашему и без того малодушному обществу еще больший ужас к войне, и “Поединок” Куприна, представляющий злобный пасквиль на офицерское сословие».
Вряд ли Александр Иванович думал обо всем этом летом 1904 года. Ему скорее снова пришлось «старацця», потому что он взял у Горького с Пятницким аванс под будущий «Поединок» и обязался высылать повесть главами. Между тем он запойно пил в Одессе, горюя из-за ссоры с женой и смерти Чехова, о котором пытался написать воспоминания, но не получалось ровно ничего. Повесть тоже шла туго. Восстановив в общих чертах те главы, что были написаны когда-то в Мисхоре, и выслав их в «Знание», Александр Иванович намертво застопорился. Серьезное творчество и запой — вещи все-таки несовместные. Да и не был уверен в себе. «Я не удивился бы, если бы Вы их вдруг забраковали», — писал он Пятницкому о высланных главах.
Наконец он не выдержал без жены и дочери, которые поехали догуливать лето в Балаклаву, городок под Севастополем. Мария Карловна рассказывала, что Куприн по ним соскучился, потому и появился чудным сентябрьским вечером на балаклавской набережной. Приехал без вещей, поскольку решение ехать в Крым было спонтанным и он ворвался на пароход, когда уже подымали сходни. Предполагаем, что такое внезапное решение могла продиктовать ревность. Кто-то в Одессе, прибыв из Крыма, что-то этакое сказал...
Словом, из Одессы Куприн пароходом добрался в Севастополь, а оттуда лошадьми в Балаклаву. Едва ступив на землю, застыл в изумлении. Пыльная дорога между лысыми холмами вдруг уперлась прямо в море, но море необычное. Скорее это была огромная округлая лужа, налитая до краев и неподвижная. Откуда она налилась, понять было невозможно, потому что открытого моря не было видно. В конце лужи сошлись зигзагом два утеса. На одном средневековые башни, которые он так часто видел с борта парохода, когда ходил из Одессы в Ялту. Но ведь этой лужи со стороны открытого моря он тоже не видел. Это какое-то пиратское гнездо!
С этого момента начинается самый яркий миф биографии писателя — балаклавский. Ни одно место на земле не пленит его с такой силой. Он словно бежал, бежал, и от трудностей, и от самого себя, и вдруг оказался в сказке. Из Балаклавы не хотелось убегать никуда. Древняя земля разбудит в нем какую-то глубинную разбойничью память, и Куприн, выросший на Майн Риде и Стивенсоне, начнет играть «в пиратов». Он снова почувствует себя лейтенантом Гланом, открывшим экзотический мир: прокопченных греков-рыбаков, возникающих на лодках прямо из скал. Но подробнее о Балаклаве мы расскажем позже, а сейчас вернемся к семейной истории.
Мария Карловна вспоминала, что вид ее мужа был ужасный и швейцар не пустил его в отель, а когда она повела его ночевать к себе в номер, балаклавцы лишились дара речи. Утром под их окнами собрались зеваки, судачившие о том, до чего пали нравы столичных дам. Явился половой от хозяина отеля и потребовал, чтобы бродяга предъявил документы, а потом подоспел и помощник пристава. Пришлось показать паспорт, и поводов посудачить прибавилось: ба, да это законный муж такой красивой дамы!
Куприны помирились. Может быть, Александр Иванович рассказал жене о воскресшем «Поединке», что уже отослал первые шесть глав Горькому и с тревогой ждет его мнения, что вот о Чехове сборник затеял... И она, все еще ждавшая, когда же он прославится, сдалась и простила его, но при условии, что бросит пить и возьмется за работу.
Покорившись, Александр Иванович, как говорится, вернулся в приличное общество. Жена успела свести знакомство с местной библиотекаршей Еленой Дмитриевной Левенсон и фельдшером Евсеем Марковичем Аспизом. Левенсон вспоминала, что Александр Иванович не стремился общаться и заговаривал с ней лишь тогда, когда других не было. Аспизу тоже запомнилось, что Куприн был угрюм и подавлен.
Еще бы! Поводов для ревности было сколько угодно. Тот же Аспиз, холостой и молодой красавец. А еще Александр Иванович обнаружил, что вокруг его жены увивается какой-то смазливый юнец. Так в жизни нашего героя появился Василий Александрович Раппопорт, бывший питерский гимназист, весельчак и богема, подлинный Панург. Очень скоро Куприн понял, что юнец не влюблен, а одержим своего рода корыстью: после исключения из гимназии он начал пописывать в газетах, потому и не упустил случая приударить за издательницей «Мира Божьего». Куприн имел нюх на таланты: обласканный им Вася вскоре начнет работать в столичных газетах под псевдонимом Регинин и станет легендарным «желтым» журналистом. Подобно Манычу, подобранному в Мисхоре, Вася, подобранный в Балаклаве, станет верным оруженосцем писателя. Мы еще не раз с ним встретимся.
Однако более всего Куприна занимали балаклавские аборигены. Вот, например, владелец их дачи (которую они сняли) — бирюк, ничем не интересуется, кроме своего сада, о котором может говорить часами. Сосед из домика пониже, грек Коля Констанди, живет морем и непонятно, кого любит больше: красавицу-жену или свой баркас «Светлана». Ему безразлично, что Куприн писатель; он полагает, что это то же самое, что писарь. И снисходительно разрешает «кирийе Александру» (господину по-гречески) иногда выходить с ним в море. А как греки поют в местной кофейне! Напьются молодого вина, закусят «макрелью на шкаре» и затянут старинные южные рыбачьи песни. А то вдруг грянут современное — «балаклавскую страдательную»:
Куприн мурлыкал в такт и не представлял, что мелодия этой песни через десять лет зазвучит повсеместно, став маршем «Прощание славянки».
В Балаклаве было удивительно спокойно, люди жили в полном ладу с природой, и Куприну казалось, что перед ним оживший затерянный мир Гамсуна, необитаемый остров Дефо, вокруг бегают Пятницы — полудикие греки. Он впервые увидел наяву то, о чем читал и о чем мечтал. Быстро пришло понимание: в Балаклаве должен быть его Дом — такой, какого он никогда не имел. С цветником и огородом, собаками и кошками, лодкой и снастями в сарае и с морем в двух шагах. Так ли уж был одинок и несчастен Чехов на своей ялтинской Белой даче?.. Не был ли это желанный покой? Как Антон Павлович говорил о своем саде? Кажется, так: «Послушайте, при мне здесь посажено каждое дерево, и, конечно, мне это дорого. Но и не это важно. Ведь здесь же до меня был пустырь и нелепые овраги, все в камнях и чертополохе. А я вот пришел и сделал из этой дичи культурное, красивое место». Прав Чехов: каждый должен хоть кусок земли облагородить... Куприн на одном дыхании написал очерк «Памяти Чехова» и послал Пятницкому. Лед тронулся.
Но «Поединок»! Что с ним? Горький молчит, Александр Иванович извелся, Мария Карловна сердится, что он бездействует. И вдруг — телеграмма, содержание которой он процитирует Горькому через 15 лет: «...как не вспомнить мне одного утра в Балаклаве. Мы только что пришли под парусом с моря, где ночью на створе маяков Херсонесского и Форосского ловили белугу. Вылезли мы из баркаса — я и мой капитос Коля Констанди — осипшие, в рыбьей чешуе, немного пьяные и тащили на палке полуторапудового белужонка. Вдруг подходит фельдшер Евсей Маркович Аспиз. “Вам телеграмма, вы ждали”. Это Вы телеграфировали по поводу одолевших меня сомнений: “Товарищ, не робейте, роман и т. д.”. Какой теплотой тогда сказалось во мне это слово — товарищ. Это одно из самых нежных моих воспоминаний».
Горький одобрил! «Поединку» быть!
В «Знание» из Балаклавы полетели еще две главы — седьмая и восьмая.
Вновь вспоминая себя двадцатилетним подпоручиком, Куприн пишет о своем командире полка, который орал «рычащим басом, раздававшимся точно из глубины его живота». Наорал он на Юрочку Ромашова, а потом как ни в чем не бывало пригласил обедать. И тупо-покорный Ромашов не смог отказать. А ведь его только что унизили криком... Как научиться ни на что не обращать внимания? А сам-то он? Придет сейчас домой и наорет на своего денщика. Захочет — наорет, захочет — ударит. Ничего ему за это не будет. Круговорот унижений...
А вот Ромашов идет в Офицерское собрание на бал и видит паноптикум полковых дам, глупых, жеманных, пустых: «Они употребляли жирные белила и румяна, но неумело и грубо до наивности: у иных от этих средств лица принимали зловещий синеватый оттенок». И Ромашова преследует ужасная мадам Петерсон, с которой у него роман просто потому, что нельзя не иметь романа. «О, какая она противная!» А Шурочки, светлой Шурочки Николаевой, жены сослуживца, в которую он влюблен, на этом балу нет. Ромашов еще не знает, что ее нужно бояться. Он вообще еще не знает, что такое женщина...
Сам Куприн уже знал. Перед отъездом в Петербург жена заявила, что свет уже оповещен о их разрыве, поэтому им неприлично возвращаться вместе и жить в одном доме. Она поедет одна, вернется на Разъезжую, а он должен снять холостую квартиру. Конечно, он может приходить к ней, но ночью, чтобы никто не видел. И при одном условии: сначала показывает новые страницы «Поединка», а только потом заходит.
Повесть брала Куприна измором, висела над ним дамокловым мечом, тем более что Пятницкий новые главы сразу отправлял в набор. Такая технология не оставляла шансов на переделку, даже на простое осмысление написанного, на полировку «свежим взглядом».
Куприн устал, и потом он пил. Фидлер, встретивший его 26 ноября 1904 года, записал в дневнике: «На мой вопрос, чем он занимается, Куприн ответил: “Пью, развратничаю, пишу”. — “Как же ты можешь при этом писать?” — “Могу. Обливаюсь холодной водой и пишу. Сейчас пишу повесть — ого! Когда она появится, это будет для публики как винт в задницу. Четыре листа уже готовы, осталось написать еще шесть. Я напишу их здесь”. — “А долго ты здесь пробудешь?” — “Еще месяц!” — “Ты хочешь написать за месяц шесть листов?” — “Я могу писать по листу в день”». Запись во многом характеризует душевное состояние Александра Ивановича: он зло сообщает Фидлеру, что его жена, освободившись от него, теперь может вернуться в любимое общество «дам в шелковых платьях», а самого его просят не появляться в «Мире Божьем» и «уже не хотят принимать ни в одном приличном обществе». Что ему надоел алкоголь и хотелось бы перейти на кокаин. Что его дочь Лида «превратилась в какого-то зверя»: любой каприз должен быть исполнен немедленно.
...Александр Иванович снял комнату на Казанской улице, и иногда появлявшаяся там жена для посторонних именовалась двоюродной замужней сестрой. Жестоко? Конечно. Но, наверное, эта месть была адекватна его выходкам. Прознав о холостой квартире, растленная богема повалила сюда толпами. «Поединку» угрожала реальная опасность, но закончить его помог трагический 1905 год.