Куприн: Возмутитель спокойствия

Миленко Виктория Дмитриевна

Глава четвертая.

«ПОЕДИНОК» ЗАМЕДЛЕННОГО ДЕЙСТВИЯ

 

 

1905 год стал решающим в жизни Куприна: он вознес его на вершину литературного Олимпа. Еще зимой, бражничая в «Капернауме», писатель был всего лишь подающим надежды, а уже летом он слыл мэтром и гордо подписывался: «Александр Куприн, ауктор “Поединка”». Все случилось очень быстро, на волне неслыханных для России событий, чуть было не похоронивших империю. Тех событий, которые Ленин назовет «генеральной репетицией» перед Октябрем.

Купринский «Поединок» станет одной из судьбоносных книг XX века. Начав свое разрушительное действие в годы первой русской революции, он взорвет армию во время Первой мировой войны. Тогда-то автору придется расплачиваться за славу. И не только тогда — за нее он будет расплачиваться всю жизнь.

 

Накануне

Накануне больших потрясений Куприн собирался ехать в Троице-Сергиев Посад дописывать «Поединок». Мария Карловна вспоминала, что о событиях Кровавого воскресенья 9 января он узнал все в том же «Капернауме», кричал: «Подумай только, какая выдумка — идти с иконами к царю! А этот дурак ничего не понял и приказал стрелять в безоружных людей...» Однако далее ничего сверхобычного он, видимо, не ожидал, потому что все-таки уехал в Троице-Сергиев Посад. Там-то он и понял, что что-то происходит.

Ночью к нему постучали. Полуголый, босиком побежал отворять:

— Телеграмма?

— Телеграмма, — ответили.

Пришли с обыском. Перетрясли все бумаги, многое забрали, в том числе черновик XIV главы «Поединка» (Ромашов на пикнике впервые объясняется с Шурочкой). Главу пришлось восстанавливать по памяти, отсылать ее Пятницкому с заклинанием: «Скоро конец». А тот торопил: до Пасхи нужно сдать в печать, скорее!

Куприн уже был близок к кульминации. Он подвел своего героя к торжественной сцене полкового смотра; в подробностях изобразил истерическое нервное напряжение, до которого люди были доведены репетициями. А потом живописал ночной кошмар любого военного: Ромашов, замечтавшись, «потерял ногу» (сбился с шага), смял и расстроил движение своей роты, и она превратилась в бесформенное стадо. На глазах корпусного командира! И вот катарсис: от Ромашова отвернулись сослуживцы, мужу Шурочки что-то донесли, и он явился выяснять отношения, все на Ромашова орут, а он понимает, что впору застрелиться. И ропщет: «Бог! Зачем ты отвернулся от меня? Я маленький, я слабый, я песчинка, что я сделал тебе дурного, Бог? Ты ведь все можешь, ты добрый, ты все видишь, — зачем же ты несправедлив ко мне, Бог?» В тяжелых мыслях, ночью он лежит в траве у железнодорожной насыпи и вдруг оказывается не один. Поблизости возникает солдатик Хлебников, посмешище всего полка: «Он увидел перед собой мертвое, истерзанное лицо, с разбитыми, опухшими, окровавленными губами, с заплывшим от синяка глазом». Зачем пришел сюда Хлебников? Бежать хотел или под поезд броситься? И рушатся преграды и субординации. Раздавленный жизнью офицер Ромашов обнимает изможденного, избитого солдата и называет его братом...

Не успел Александр Иванович отослать это Пятницкому, как ему дали знать: Горький доволен, хочет встретиться. Мы уже никогда не узнаем, о чем они говорили и какие новые рекомендации последовали, но после сцены с солдатом Хлебниковым, над которой Горький прослезился, повествование приобрело новую тональность. Герой переживает кризис, и автор вместе с ним последовательно приходит к мысли о греховности военной службы: «...вся военная служба с ее призрачной доблестью создана жестоким, позорным всечеловеческим недоразумением. “Каким образом может существовать сословие, — спрашивал сам себя Ромашов, — которое в мирное время, не принося ни одной крошечки пользы, поедает чужой хлеб и чужое мясо, одевается в чужие одежды, живет в чужих домах, а в военное время идет бессмысленно убивать и калечить таких же людей, как они сами?”»

Эта и другие фразы были написаны тогда, когда русская армия сдала Порт-Артур (23 декабря 1904-го), когда пришли вести о провале сражения под Мукденом (10 марта 1905-го)... Не слишком ли глобальные выводы позволил себе Куприн, прослуживший всего четыре года? Неужели не осознавал, что повесть, которую он задумал в мирном 1902 году, совершенно иначе зазвучит в военном 1905-м? Почему не остановился? Потому что большая часть текста была уже набрана? Потому что не понимал силы печатного слова?

Все он понимал, но время было такое. Досадно было за неудачи на Дальнем Востоке, но досадно этак на расстоянии. Этакая «диванная революция»: сижу я тут в трактире за рюмкой, читаю газеты и возмущен, что не побеждаете.

В 1908 году случится характерный инцидент. Как-то в Театральном клубе Куприн «зацепится» с поручиком, на груди которого увидит орден Святого Владимира 4-й степени. Ему покажется, что высокая награда мало соответствует невысокому армейскому чину поручика. И Куприн поинтересуется:

«— А за что вы получили “Владимира”?

— За отличие в сражении под Мукденом, — гордясь, отвечал визави.

— Почему же вы его носите не там где надо? — спросил, щурясь и злясь, Куприн.

— А где же надо?

— Где?.. А на том самом месте, какое вы показывали японцам, когда удирали от Мукдена! — эта хамская реплика была произнесена резко и очень громко, чтобы слышали все».

Александр Иванович считал себя вправе обличать даже фронтовиков, в то время как сам играл в шпионов, преследуя какого-то несчастного вояку по фамилии Рыбников, внешне похожего на японца. По воспоминаниям Чуковского, Куприн целый месяц дожимал этого Рыбникова, чтобы тот признался, что он шпион: водил его во Владимирский собор, зорко следя, умеет ли он креститься по-русски. Потом эта история ляжет в основу рассказа «Штабс-капитан Рыбников» (1906), который современники считали одним из лучших у Куприна. В рассказе Рыбников все же окажется шпионом: проговорится проститутке в борделе.

Однако в «Поединке» писатель не просто обличал. Устами спившегося философа Назанского он вынес приговор армейской пехоте, «несчастным армеутам», и даже предсказал ей скорую гибель. Страшно читать монолог Назанского из XXI главы! Правда, он вроде бы говорил всего лишь о своем полке, убеждая Ромашова бежать из него без оглядки: «Все, что есть талантливого, способного, — спивается. У нас семьдесят пять процентов офицерского состава больны сифилисом. Один счастливец — и это раз в пять лет — поступает в академию, его провожают с ненавистью. <...>. Настанет время, и оно уже у ворот. Время великих разочарований и переоценки ценностей. <...> И я глубоко, я твердо уверен, что настанет время, когда нас, господ штаб- и обер-офицеров, будут бить по щекам в переулках, в темных коридорах, в ватер-клозетах, когда нас, патентованных красавцев, неотразимых соблазнителей, великолепных щеголей, станут стыдиться женщины и, наконец, перестанут слушаться наши преданные солдаты. И это будет и за то также, что мы, начальственные дармоеды, покрывали во всех странах и на всех полях сражений позором русское оружие, а наши же солдаты выгоняли нас из кукурузы штыками». Митингующие толпы потом выхватят из монолога Назанского нужное и будут скандировать: «Господ штаб- и обер-офицеров будут бить!!!!!»

Весь этот монолог ощутимо инородный в повествовательной стилистике «Поединка», прямо вставная прокламация. С заманчивым посулом: солдаты, ждите, скоро будет время, когда можно будет не подчиняться офицерам, бить их. И для студенчества с интеллигенцией, вгрызавшихся в Ницше и Макса Штирнера, в монологе Назанского есть посул: «Настанет время, и великая вера в свое Я осенит, как огненные языки святого духа, головы всех людей, и тогда уже не будет ни рабов, ни господ, ни калек, ни жалости, ни пороков, ни злобы, ни зависти. Тогда люди станут богами». Вообще же, как писал современник, в «Поединке» «...простой народ натравливается на войско, солдаты — на офицеров, а эти последние на правительство».

Теперь уже не узнать, кто помогал Куприну писать этот монолог, но помогали явно. Он мог позволить постороннее вмешательство хотя бы потому, что запойно пил. В марте 1905 года Корней Чуковский, только что появившийся тогда в столице, писал жене: «Куприн здесь. Он от пьянства распух».

Судьба Ромашова плескалась на дне пивной кружки. Поссорив его с мужем Шурочки и устроив между ними грязную драку, Куприн задумал их дуэль. По законам жанра. Но Горький не советовал (вульгарщина! офицерщина!), а предлагал дать философский финал, в котором герой, осознав всё и решившись, порывает с армией и начинает путь к себе. На глубокий финал у Куприна не было ни времени, ни сил. 8 апреля 1905 года он отослал Пятницкому главу XXI (ту самую, с монологом Назанского) и поклялся: «Вечером обязательно пришлю конец. Это наверняка. И вздохну радостно».

Так родился очередной миф: вроде бы последнюю главу — сухой рапорт о гибели Ромашова на дуэли — написали за Куприна. Миф возник в 1936 году в докладе о Горьком тогдашнего генерального секретаря Союза писателей СССР Владимира Петровича Ставского. Среди других фактов, попутно, без ссылок на источники, Ставский привел и такой: «Когда Куприн писал свою повесть “Поединок”, у него не выходила последняя глава. Собрались Куприн, Андреев, Бунин, Горький. Куприн жаловался на свою неудачу. Тогда каждый из этих писателей сел и написал от себя главу. Прочитали Куприну, и тот выбрал главу, которую написал Горький». Эту версию позднее закрепил писатель Петр Павленко, сославшись на то, что слышал эту историю от самого Горького. Версия шаткая: Горького, Андреева и Бунина в апреле 1905 года не было в Петербурге, и собраться вместе они не могли. Однако ничего не берется из ничего, и главное в этом мифе то, что Горький участвовал в процессе создания «Поединка».

Вскормил миф и тот факт, что имеются два рукописных варианта последней главы повести: черновой набросок в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки («Публички») и полный вариант в Российском государственном архиве литературы и искусства (далее РГАЛИ). Последний написан не купринской рукой.

Литературоведы еще в 1960-е годы предположили, что это рука Петра Маныча, но экспертизы не проводили. В недавно опубликованных дневниках Фидлера появилось подтверждение: «...Маныч обратился ко мне с предложением передать в мой литературный музей два варианта концовки “Поединка”. Сказал, что Куприн, когда писал вторую половину повести, жил у него и все время пил. Пятницкий его торопил, требуя окончание, и тогда он попросту решил умертвить своего героя. Поначалу Куприн намеревался оставить Ромашова в живых и вывести его во второй части повести».

Мария Карловна рассказывала со слов очевидцев, что участь Ромашова была решена в том же «Капернауме». Куприн после безумного ночного бегания по городу в поисках финала пришел в пивную рано утром, отправил лакея на Казанскую, где ночевал Маныч, велел привезти оттуда дуэльный кодекс, из которого и взял нужную форму рапорта. Выходит, вместе с кодексом явился и Маныч, потому что сам Александр Иванович уже не мог даже писать! Он набросал что-то вчерне, сколько смог (этот вариант в РГАЛИ), а потом, дорабатывая, диктовал Манычу окончательный вариант, который заверил своей подписью.

Так 9 апреля 1905 года каторга кончилась. Последняя глава «Поединка» исчезла в типографии. Ромашов погиб.

Горький и Пятницкий придавали повести Куприна большое значение: «Поединком» открывался очередной, VI «Сборник товарищества “Знание”». Когда Бунин спрашивал Пятницкого в письме, есть ли там еще место, тот отвечал: «...это зависит от Куприна: раньше он говорил, что даст повесть в 10 листов, а теперь обещает чуть не 20». Больше десяти листов Куприн не даст, место для стихов Бунина найдется, но он пойдет вторым. Наконец-то!

По хитрому плану Горького и Пятницкого верстку сборника передали цензору в субботу на Страстной неделе, за которой следовали пасхальные каникулы. В то время цензор обязан был рассмотреть книгу за неделю, максимум за десять дней, и цензор не успел вчитаться как следует. Об этом Куприн рассказал Фидлеру 2 мая 1905-го все в том же «Капернауме»: «На днях появится его повесть “Поединок”. Он ожидает крупных неприятностей за “оскорбление” офицерского сословия. Рукопись была искусно преподнесена цензору в тот момент, когда он мог лишь бегло ее просмотреть, а потому пропустил без изъятий». Фидлер не преминул отметить, что Александр Иванович был совершенно трезв, понимал важность момента и сказал ему: «Спасибо, что ты веришь в меня!»

Ему очень хотелось, чтобы в него верил еще один человек. 5 мая Куприн написал Горькому, жившему тогда в Ялте: «Завтра выходит VI Сборник <...> Теперь, когда уже все окончено, я могу сказать, что все смелое и буйное в моей повести принадлежит Вам. Если бы Вы знали, как многому я научился от Вас, и как я признателен Вам за это». Признательность писатель выразил и в посвящении «Поединка»: «Максиму Горькому с чувством искренней дружбы и глубокого уважения эту повесть посвящает автор».

Мария Карловна утверждала, что муж получил солидный гонорар: тысячу рублей за лист. И разыграл сцену. Когда она сидела в редакции и вела деловой разговор с Богдановичем, он вполз в дверь на четвереньках. В зубах болтался какой-то пакет. Дополз до нее и приподнялся на корточки:

— Гав, гав, гав, твой верный песик принес тебе свой гонорар.

Фидлер со слов Петрова-Скитальца называл другую сумму: «Самая низкая плата за печатный лист в... “Сборниках” — 300 руб.; такой гонорар получил Куприн за “Поединок”». Даже в этом случае Александр Иванович заработал приличную сумму — 3000 рублей. Может быть, поэтому Мария Карловна снова допустила его к себе. 29 апреля Фидлер записал: Куприн «ворчливо сообщил мне, что вновь помирился с женой».

Оставалось ждать выхода «Сборника». 18 мая Фидлер встретил Куприна в «Капернауме» и записал в дневнике: «Я спросил, правда ли, что его антиармейская повесть “Поединок” уже вызвала ожидаемый скандал. “Пока еще нет. Книга вообще расходится куда хуже, чем я надеялся. Тома четвертый и пятый разошлись тиражом от ста до ста пятидесяти тысяч экземпляров, а шестого продано до сих пор всего лишь двадцать пять тысяч”».

Полагаем, что 25 тысяч экземпляров за столь короткое время («Сборник» вышел 6 мая 1905-го) — прекрасный результат, но Куприну, похоже, не нравилось, что все еще нет скандала. В какой же момент он случился? По какой причине сборник вдруг начали расхватывать так, что в июне потребовалась допечатка тиража?

А вот именно в тот момент, когда Куприн мирно беседовал в «Капернауме» с Фидлером.

 

Банзай!

«Поединок», по словам одного из первых серьезных комментаторов повести, появился «после поражения при Мукдене и страшной Цусимской катастрофы, когда русское общество более чем когда-либо было подавлено совершавшимися событиями и искало причин наших неудач».

Если точнее, сборник поступил в продажу в дни Цусимской катастрофы. 14–15 мая 1905 года в проливе между Кореей и Японией, к востоку от острова Цусима, произошло морское сражение, определившее исход войны. Российская 2-я эскадра флота Тихого океана была разгромлена Императорским флотом Японии. Большая часть русских кораблей была потоплена противником (в том числе флагманский корабль; командующий эскадрой получил тяжелое ранение в голову и попал в плен) или затоплена своими экипажами, часть капитулировала, некоторые интернировались в нейтральных портах и лишь четырем удалось вернуться домой. Общественный резонанс был колоссальным: и ругались, и плакали, и стонали от бессилия и досады. Это был предел, за которым разочарование руководством страны и армией уже ничто не могло сдержать.

Революционные политические силы не упустили момента. Играя на уязвленном национальном самолюбии, они начали агитационную атаку. Похоже, одной из первых взрывные возможности «Поединка» оценила газета правых земцев «Слово». 22 мая 1905 года она ехидно заявила: «Удивительно ли, что полк, жизнь которого описывает автор, окончательно провалился на смотру... Удивительно ли, добавим, что мы проваливаемся на большом кровавом смотру на Дальнем Востоке». И пошло-поехало. Леволиберальная газета «Наша жизнь», созданная членами Союза освобождения, заявила, что другой армии и не может быть «в бюрократическом государстве, где связана воля и мысль народа». В общественное сознание вбрасывался тезис: «Поединок» объясняет причины поражений русской армии на Дальнем Востоке. Этого оказалось достаточно. Начался бум.

«Проект Горького» успешно осуществился: повесть Куприна не только подогрела неприязнь либеральной общественности к «военщине», но и начала разъедать изнутри саму военную среду. Но Горький хотел именно этого. «Великолепная повесть! — заявил он в конце июня. — Я полагаю, что на всех честных, думающих офицеров она должна произвести неизгладимое впечатление... <...> Куприн оказал офицерству большую услугу. Он помог им до известной степени познать самих себя, свое положение в жизни, всю его ненормальность и трагизм!» Ту же мысль озвучит большевик А. В. Луначарский, прибывший в октябре 1905 года из-за границы для подготовки вооруженного восстания. Назвав разоблачающие сцены «Поединка» «обращением к армии», он выразит уверенность, что повесть разбудит в офицерстве «голос настоящей чести».

И офицерство, разумеется, заинтересовалось, что за «Поединок» такой. Тем более что почва уже была подготовлена книгой Бильзе «Из жизни маленького гарнизона» и многие воспринимали повесть Куприна как ее русскую версию. Маршал Советского Союза Борис Михайлович Шапошников, бывший в 1905 году молодым офицером и служивший в 1-м стрелковом Туркестанском батальоне в Ташкенте, вспоминал: «Перевод с немецкого книги Бильзе “Из жизни маленького гарнизона” и в особенности роман Куприна “Поединок” вызвали самую живейшую дискуссию. Многие в романе увидели если не себя, то своих знакомых. Как это ни горько, а нужно признать, что типы в романе Куприна схвачены верно. В нашем батальоне не нашлось дон-кихотов, которые бы посылали Куприну вызовы на дуэль, как это было в некоторых полках, расположенных в европейской части России. Во всяком случае, кое на кого роман “Поединок” произвел отрезвляющее действие, и не только на офицеров, но и на их жен».

Как и следовало ожидать, офицерство разделилось на два лагеря: тех, кто не принял «Поединок» и счел его личным оскорблением, и тех, кто, призадумавшись, согласился, что Куприн во многом прав. Последние, группа офицеров Петербургского военного округа, уже в конце мая отправили ему официальный благодарственный адрес с двадцатью подписями: «Язвы, поражающие современную офицерскую среду, нуждаются не в паллиативном, а в радикальном лечении, которое станет возможным лишь при полном оздоровлении всей русской жизни». Сегодня в РГВИА можно прочитать материалы дознания по этому делу: выявление офицеров, подписавших адрес. Фразу о язвах поставил эпиграфом к своей статье «Обреченные» (Мир Божий. 1905. № 8) Федор Дмитриевич Батюшков. Он сравнил сцену полкового смотра в «Поединке» с картиной И. Е. Репина «Торжественное заседание Государственного совета 7 мая 1901 года» (1903): и там и там, по мысли Батюшкова, наружно блестящая и мощная машина, обреченная на скорую и страшную гибель.

Оздоровление России, о котором мечтали смельчаки, подписавшие адрес, уже подготавливали эсеры и эсдеки, — и те офицеры, что одобрили «Поединок», в грядущих кровавых осенне-зимних событиях вооруженного восстания в Москве всерьез задумывались, выполнить ли команду «Пли!» или только сделать вид, что выполняешь. Кстати сказать, по воспоминаниям участников первой большевистской боевой группы, в те весенние дни 1905 года у них были сторонники из гвардейских офицеров, мечтавшие о перевороте и искавшие сотрудничества с революционерами. Некоторые из тех, кто не мечтал, сломаются в недалеком будущем. Мария Карловна вспоминала, как к ним домой явились офицеры лейб-гвардии Семеновского полка Назимов и князь Федор Николаевич Касаткин-Ростовский. У обоих была дурная репутация: все знали, что они участвовали в расстреле толпы 9 января 1905-го на набережной Мойки. Когда же полк во время декабрьских беспорядков в Москве и Голутвине снова был отправлен для подавления митингующих, наступил предел. Назимов буквально рыдал: их, армейскую элиту, отправили воевать с собственным народом! Стрелять в мирное население! Он день за днем записывал все свои мысли в тетрадь и хотел бы отдать ее Куприну. Однако больше не пришел.

Трудно сказать, кого тогда было больше: поклонников или противников «Поединка». Бесспорно одно — равнодушных не было. Куприн попал в нерв событий. Он оказался отважнее Бильзе, выпустившего свою книгу под псевдонимом, — поставил подлинное имя. Очень скоро о «Поединке» узнали его бывшие сослуживцы по 46-му Днепровскому пехотному полку. Узнали быстро, потому что в их Офицерском собрании, расписанном в повести всеми красками, теперь работала городская библиотека. Современник, служивший тогда писарем в штабе 12-й пехотной дивизии, вспоминал, что на «Сборник “Знания”» немедленно был наложен запрет. Тех, кто все-таки попадался за чтением «Поединка» и других вещей Куприна, наказывали.

Можно представить, что пережили бывшие начальники Александра Ивановича. Например, комполка Байковский, который пятый год был в отставке и время для чтения имел. Неизвестно, содрогнулся ли генерал Драгомиров, которого после поражения под Мукденом император планировал назначить главнокомандующим русской армией. Генерал скончался 15 октября 1905 года на своем хуторе под Конотопом, вдали от Петербурга, в котором теперь издавались такие повести. К счастью, не докатился позор до генерал-майора Ивана Николаевича Назанского (предшественника Байковского), чья фамилия в повести досталась спившемуся философу-революционеру. Он умер еще в 1902 году.

Как-то Борис Лазаревский, приятель Куприна, опросил некоего офицера 46-го Днепровского пехотного полка и поделился сведениями о прототипах героев повести с Фидлером: «Шульгович — А. Н. Байковский, генерал-майор в Киеве; Петерсон — Плисова (в Киеве); Бег-Агамалов — Бек Буазаров в городе Проскуров <...>; Осадчий — Гржегоженский (Харьков); Слива — Андрусский; Федоровский — Стемиковский (±); Дорошенко — Дорошевич; Лех — Сивоха (±); Арчаковский — Кочеровский, Тальманы — Волжинские (он — в Проскурове, она ±), Липский — Ващенко». Как видим, некоторые персонажи до сих пор служили в Проскурове, то есть, с точки зрения автора повести, продолжали влачить животное и бездуховное существование.

Особенно взбешен был «горец» Бек-Буазаров, узнавший себя в Бек-Агамалове, свински напивающемся в публичном доме (глава XVIII). Так Куприн спустя много лет отомстил своему однополчанину за эпизод с предложением застрелиться, о котором мы рассказывали выше. Желая драться с Куприным на дуэли, Бек-Буазаров несколько раз приезжал то в Петербург, то в Москву, но не смог разыскать обидчика.

Очень скоро писатель получил коллективный протест от своих бывших сослуживцев, на который невозмутимо отвечал: «Я не имел в виду исключительно свой полк. Я не взял оттуда ни одного живого образа». Интересно, что это цитата из интервью для ведущей в то время австрийской либеральной газеты «Neue Freie Presse» («Новая свободная пресса»). «Знание» оперативно познакомило европейского читателя с подноготной русской армии: «Поединок» (еще в рукописи!) был переведен на немецкий, французский, польский, шведский, итальянский языки.

Особенно показателен французский перевод 1905 года. Обложка была оформлена в подражание обложке книги Бильзе, и название поставили такое: «Une petite garnison Russe (Le Duel)» — «Из жизни маленького русского гарнизона (Поединок)». А под фамилией Куприна значилось: «Ancien Officier de l'Armée Russe» (бывший офицер русской армии). То есть читателю давали понять, что повесть не плод вымысла, автор знает, что пишет. Заметим, что с сентября 1905 года представителем и защитником авторских прав Куприна (и других писателей-«знаньевцев») в Европе стало социал-демократическое издательство «Демос», созданное по инициативе ЦК РСДРП. Сначала оно работало в Женеве, а с декабря 1905 года было перемещено в Берлин.

Итак, скандал состоялся. Конечно, громко возмущались военные издания: солидная газета «Русский инвалид», которую Куприн читал еще с кадетских лет, «Военный голос», «Разведчик». Своего рода итог этим публикациям с присоединением собственного негодующего голоса подведет Александр Иванович Дрозд-Бонячевский в работе «“Поединок” с точки зрения строевого офицера» (1910). Автор аргументированно доказывал, что Ромашов — alter ego Куприна — на самом деле простой неудачник и слабак: «Нашему солдату далеко не по душе эти тряпичные, нестроевые Ромашовы, которые только и способны, что изгадить смотр!» Назанский же, еще одно alter ego, вообще человек конченый, «алкоголик и эсер по убеждениям». Дрозд-Бонячевский счел все его монологи чистой агитацией: «...самая решительная и страстная агитация против армии ведется через посредство Назанского <...> Ну разве это не та же пропаганда, которая разбрасывается повсюду всеми этими “новыми, гордыми и смелыми людьми”? Но пропаганда, облаченная в художественную форму, — не анонимная, а подписанная крупным литературным именем!» В 1909 году Дрозд-Бонячевский станет комендантом Гатчины, а Куприн в 1911-м купит там дом. Их противостояние продолжится.

Сбылась мечта нашего героя: он, приютский мальчишка с тяжелыми комплексами, не поступивший в академию и неудавшийся офицер, стал знаменитостью. Причем не как «зять Давыдовых», а сам! Его осаждали корреспонденты и узнавали на улице. Он всем доказал, что у него было иное, высокое предназначение, и теперь уже не собирался считаться ни с кем и ни с чем. «Слава и деньги дали ему одно, — утверждал Бунин, — уже полную свободу делать в своей жизни то, чего моя нога хочет, жечь с двух концов свою свечу, посылать к черту все и вся».

Однако слава вышла геростратова. На долгие годы Куприн обрек себя на унизительные сцены. Одна из них запомнилась Людмиле Сергеевне Елпатьевской, Лёде: в конце 1906 года на каком-то званом ужине на Куприна обрушился офицер, только что вернувшийся с Дальнего Востока. Еле разняли. Другую сцену, случившуюся в 1910 году в Одессе, вспоминал борец Иван Заикин, близкий друг Куприна. Он и Александр Иванович пировали с шумной компанией в ресторане одесского отеля, и там же наверху, в ложах, проходил банкет какого-то полка. Офицеры, увидев Заикина, во главе с генералом подошли к барьеру ложи с бокалами в руках:

«Генерал сказал:

— Пью за здоровье борца и авиатора Ивана Михайловича Заикина!

— Благодарю вас, разрешите, ваше превосходительство, познакомить вас с моим наилучшим другом Александром Ивановичем Куприным.

Генерал шевельнул усом, как таракан, и молчит. Я второй раз:

— Благодарю, ваше превосходительство, разрешите представить моего наилучшего друга.

Куприн встал. Генерал будто не слышит и не видит. Я третий раз говорю:

— Ваше превосходительство, познакомьтесь.

— А, это тот самый Куприн, который написал “Поединок”. Я не считаю возможным подать ему руку».

Далее было еще унизительнее: свита Куприна начала стыдить генерала, а тот просто развернулся и ушел. Куприн якобы сказал: «Вот такими я их и вывел в повести “Поединок”». То есть — обиделся!..

Разумеется, Александр Иванович с замиранием сердца ждал отзыва Льва Толстого. Не знаем, дождался ли. По воспоминаниям, Толстому читали «Поединок», он слушал очень внимательно, хвалил хорошее знание армейской жизни и образ Шульговича. Однако отмахнулся от сцены братания Ромашова с Хлебниковым; счел ее фальшивой. О монологах Назанского сказал: «Жалкое это рассуждение Назанского. Это — Ницше». «Что за мерзость речь Назанского», — написал он дочери Марии 15 октября 1905 года. — Я не читаю этих гадостей, сделал исключение и не рад».

#_04.jpg

«Такими я их и вывел в “Поединке”», — зло сказал Куприн Ивану Заикину. Рис. Василия Вознюка. 2016 г.

Ни Толстого, ни других образованных читателей обмануть не удалось: рука Горького в «Поединке» была видна отчетливо. «Герой г. Куприна... мыслит по-горьковски со всеми его специфическими вывертами и радикализмом», — утверждала газета «Московские ведомости». По мнению «Русского вестника», близость к «“великому” Максиму» испортила купринскую повесть «тенденциозными проповедническими страницами», а в основе «злобно-слепой критики армии» лежит «тот же рецепт Максима Горького: “Человек! Это звучит гордо”».

Словом, Куприна сочли очередным «подмаксимовиком», а это налагало определенные обязательства. Он понял, что нужно вживаться в новую роль — революционера, и старательно «учил текст». Полного перевоплощения, впрочем, не выйдет. Погоны ведь прирастают к коже...

Знал ли Александр Иванович, что представлял собой Горький весной–летом 1905 года? О том, что он оказывал финансовую помощь большевикам и был в курсе готовящегося вооруженного восстания? Догадывался ли о том, кто такой «Никитич», Леонид Борисович Красин, которого он встречал у Горького? Красин был прислан Лениным из Женевы возглавить боевую группу большевиков. Вряд ли Александр Иванович был посвящен в детали. У Горького было минимум две причины, чтобы ему не доверять: его офицерское прошлое и его пьянство. Пьющие люди ненадежны. А вот использовать в агитационных целях — это да.

Летом 1905-го Горький жил под надзором в финской Куоккале, знал о том, что его товарищи по партии через Финляндию ввозят в страну оружие, что распространяют его среди петербургских рабочих, что уже установили контакты с Кавказом, Уралом, Латвией, Эстонией... Самуил Яковлевич Маршак, любимец Горького, вспоминал его планы в то время: «...займем арсенал, возьмем главный штаб, телеграф, государственный банк». Во время Декабрьского восстания в Москве в его московскую квартиру, охраняемую кавказской дружиной, будет свозиться оружие для боевых отрядов.

Куприн бывал у Горького и один, и с Марией Карловной. Долгожданная слава их окончательно помирила. Принимая поздравления, в каждой компании они рассказывали одно и то же. «Вскоре после того как “Поединок” появился в печати (и имел такой грандиозный успех), — вспоминал Чуковский, — Куприн стал очень картинно, со множеством забавных подробностей рассказывать друзьям и знакомым, как он дописывал последние главы повести и какую благодатную роль сыграла в этом деле Мария Карловна. Рассказывал при ней... или, вернее, рассказывали они оба, перебивая и дополняя друг друга, потому что, как и многие молодые супруги, они часто говорили зараз об одном и том же, в одном и том же стиле, с одинаковым выражением лиц и смеялись одинаковым смехом».

Обоим особенно запомнился визит к Горькому 5 июня 1905 года, когда они были приглашены на авторскую читку пьесы «Дети солнца». Дело было в «Пенатах», усадьбе Ильи Ефимовича Репина. Тогда-то Куприн и познакомился с Репиным, любовь к которому сохранит до конца жизни. Атмосферу того дня передает рисунок Репина: Горький читает пьесу; опустив голову и весь превратившись в слух, сидит Владимир Васильевич Стасов; подперев голову рукой, пристально смотрит на Горького Гарин-Михайловский... Куприна не сразу увидишь: он находится за спиной Горького, на отлете, и выражение лица скорее равнодушное. На рисунке нет ни Леонида Андреева, ни Петрова-Скитальца, которые тоже гостили у Горького, но на читку не пошли, слышали пьесу и раньше.

Куприн завидовал Андрееву и Скитальцу, что не может себе позволить общаться с Горьким так, как они. Даже после выхода «Поединка» он не стал «своим». Как вспоминала Мария Карловна, когда они возвращались из Куоккалы, зашел такой разговор:

«— А Скиталец сказал сегодня интересную вещь, — вспомнил Александр Иванович. — Горький предлагал ему быть на “ты”, но Скиталец ответил: “Мы с вами не пара. Я горшок глиняный, а вы — чугунный, если слишком близко стоять с вами рядом — разобьешься”.

— Да, конечно, — вздохнул Александр Иванович, — а как ты думаешь, Маша, мне Горький предложит быть с ним на “ты”?

— Нет, Саша, не предложит.

— Так что же, по-твоему, я горшок глиняный?

— Нет, не в этом дело... Ведь Алексей Максимович уже раз сказал тебе, когда вы говорили о дуэлях, и сказал, как ты передавал мне, с раздражением: “Однако крепко сидит в вас, Александр Иванович, офицерское нутро!”

Некоторое время мы молчали».

Однако Куприн не отступился. Он начал упорно бывать в Куоккале, как некогда бывал на даче Чехова. «Он участвовал в прогулках в лес, в традиционных горьковских кострах, увлекательно рассказывая о своей необычайно яркой, полной скитаний и встреч жизни, — вспоминал Юрий Желябужский, сын актрисы Марии Андреевой, в то время гражданской жены Горького. — Видно было, как ему дороги минуты, проведенные с Горьким». Александр Иванович изводил Горького своими творческими сомнениями, все еще не понимая: он больше не нужен. Горькому было неинтересно слушать о том, что вот как бы оживить Ромашова, да чтобы он проходил какие-то там стадии... И однажды Горький вспылил: «Да что это такое! Что вы все оплакиваете своего Ромашова! Умно он сделал, что наконец догадался умереть и развязать вам руки. По руслу автобиографического течения плыть легко, попробуйте-ка поплавать против течения».

И Куприн вдруг понял и задумчиво поделился с женой: «Знаешь, Маша... я чувствую, что Горький во мне разочаровался. <...> Я перестал интересовать его. Он считает, что он меня исчерпал. <...> Я понял, что у Алексея Максимовича накопилось против меня раздражение и сейчас он не мог или не хотел больше его сдерживать. <...> Видишь, Маша, больше говорить нам с Алексеем Максимовичем не о чем, друг друга мы все равно не поймем».

Теперь уже невозможно установить, когда именно случилось это прозрение. Полагаем, что не раньше конца 1905 года, потому что летом и осенью Куприн еще хотел быть полезен Горькому и «товарищам».

В середине июня, в разгар поездок Куприна к Горькому в Куоккалу, газеты принесли ошеломляющие вести с Черноморского флота. Новенький броненосец «Князь Потемкин Таврический» 12 июня вышел из Севастополя в район Тендровской косы, 14 июня экипаж (свыше семисот матросов) взбунтовался, казнил некоторых офицеров и пошел в Одессу, узнав, что там начались беспорядки. К вечеру встал на внешнем рейде, повергнув городские власти в оцепенение.

Мог ли Куприн оставаться в Петербурге, когда началась такая заваруха в его любимой Одессе?! Биографами этот период освещен путано. В канонической хронологии жизни и творчества писателя, составленной Ф. И. Кулешовым, сообщается, что Куприн прибыл в Одессу только в середине июля 1905 года. Но как быть с записью в дневнике Чуковского: «Я помню его (Куприна. — В. М.) в Одессе... в 1905 (как он прятался в Потемкинские дни на Большом фонтане)»? Конечно, Корней Иванович по прошествии многих лет мог спутать «Потемкинские дни» и «послепотемкинские дни», но мог быть точен. В таком случае дальнейшие события выглядят логичнее.

Если Куприн действительно был в «Потемкинские дни» в Одессе, то видел и слышал страшные вещи. Здесь несколько дней бушевали бунт и погром. Сожгли деревянную эстакаду в порту, пакгаузы и склады РОПиТ, потопили пароходы... Уверенные в поддержке артиллерии мятежного броненосца, какие-то личности заявляли, что Одесса отделяется от России. Хватит ее кормить! Создается независимая Южнорусская республика! Нужно только еще Крым забрать с Севастополем и Черноморским флотом! Моряки не подведут! И на этом фоне «Потемкин» дал несколько залпов по Одессе.

Обыватели не представляли, что это только начало. Люди посвященные (Куприн вполне мог быть среди них) знали, что большевики готовили масштабное восстание на Черноморском флоте, но планировали его позже, осенью. Команда «Потемкина» нарушила их планы, и все пошло наперекосяк. На борту также царила растерянность. Напугав Одессу, 18 июня броненосец покинул порт и куда-то ушел.

Большевики потеряли связь с мигрирующим кораблем. Именно этим мы беремся объяснить реплику в июльском письме Горького писателю Евгению Чирикову: «...Куприн... на днях едет на Кавказ, ему охота поступить командиром на “Потемкина”». В эти же дни Фидлер записал в дневнике: «Куприн... как мне сказали, на Кавказе. “Что он там делает?” — спросил я. — “Революцию”, — улыбнувшись, ответил Горький». То же находим в письме Бунина Федорову от 17 июля 1905 года: «Купришка удрал на Кавказ. Видел ли ты его и какое он произвел на тебя впечатление?»

Что же получается? Не успев попасть на борт в Одессе, Александр Иванович поехал разыскивать броненосец на Кавказе. Значит, он был посвящен в планы восстания. В случае успеха в Одессе броненосцу предписывалось идти к берегам Кавказа, лучше всего в Батум, где гарнизон и крепость сочувствовали большевикам, и начинать масштабный бунт.

Хотелось бы понять, командиром чего мог стать Куприн на броненосце? Что он, пехотный поручик, понимал в корабельной артиллерии? Остается предположить, что ему поручили разложить своим «Поединком» еще и флот.

Видимо, не найдя броненосец (25 июня экипаж сдался румынским властям), Куприн снова прибыл в Одессу, откуда 15 июля морем ушел в Ялту. Принято считать, что он пробыл в Ялте, у осиротевших Чеховых, с 15 по 27 июля, однако Мария Павловна Чехова в письме Бунину замечала, что Куприн приезжал всего «дня на три». Где он был все остальное время? Общался в портовых пивных с матросами? Выяснял настроение? Вполне вероятно.

Покидая Ялту, Александр Иванович дал интервью местному репортеру с обещанием: «...у...у...у! Да и работать же буду, как вернусь!» И обещание сдержал: едва вернувшись из Крыма, 30 июля 1905 года, он читал монолог Назанского на большом литературно-художественном вечере в Териоках, устроенном Горьким и Андреевой. Часть сбора пошла на поддержку забастовки рабочих Путиловского завода, часть — в пользу Петербургского комитета РСДРП. «Программа <вечера> сплошь революционная, — вспоминал поэт Иван Рукавишников, также выступавший там. — Настроение взвинчивается с каждым номером. “Настанет время, когда обер- и штаб-офицеров будут бить!” — Зала гудит».

Куприн был прекрасный чтец, это отмечали все современники. И нет ничего удивительного в том, что выступить с монологом Назанского его пригласят и в Севастополь, где Александр Иванович попадет в самое пекло событий.

 

Балаклавская глушь

Случайность ли, что Куприн в сентябре 1905 года оказался в Севастополе? Точнее, неподалеку от него, в балаклавской глуши, где можно было, с одной стороны, знать все, чем дышит по соседству база флота, а с другой — особо не попадаться на глаза? До сих пор считалось, что да, чистая случайность, просто приехал отдыхать. Мария Карловна рассказывала, что была обеспокоена затянувшимся бездельем супруга, что он много рассуждал о продолжении «Поединка», романе «Нищие», за который сядет... вот-вот сядет... И ничего не менялось. Вспомнив чудо, случившееся год назад в Балаклаве, она вновь решила везти его туда. Но какие-то смутные сомнения остаются.

Прежде чем Александр Иванович появится в Балаклаве, стоит напомнить, чем в это время затишья перед бурей жил Севастополь.

«Потемкинские дни» уже отгремели, панихиды по убитым офицерам отслужены, официальные акценты газетами расставлены: прискорбное, позорное, беспримерное в летописях русского флота событие. С неофициальной оценкой было сложнее. Значительная часть населения сочувствовала восставшим потемкинцам; офицеров оскорбляли прямо в глаза. Главный командир Черноморского флота и портов Черного моря вице-адмирал Григорий Павлович Чухнин, хорошо осведомленный о бунтарских настроениях судовых команд и подрывной деятельности эсеровских и эсдековских агитаторов, был начеку. Обстановка накалилась еще и потому, что 23 августа 1905 года позорным для России миром была окончена война с Японией.

Чтобы отвлечь население от революции и поднять патриотический дух, городские власти готовились пышно отметить 50-летие обороны Севастополя 1854–1855 годов. Планировалось открытие целого ряда памятников, для чего в конце сентября в Севастополь прибыл председатель Комитета по восстановлению памятников Севастопольской обороны Его Императорское Высочество великий князь Александр Михайлович.

В эти дни Куприны и приехали в Балаклаву. Вскоре к ним присоединилась семья Маминых: Дмитрий Наркисович, его жена Ольга Францевна (бывшая бонна Марии Карловны) и дочь Аленушка.

Если в прошлом году на появление Куприна никто не обратил внимания, а швейцар не пустил его в отель, но теперь это был триумфальный въезд. Прокопченные греки-рыбаки, конечно, так и не поняли, кто, собственно, такой этот «кирийе Александр», но поняли, что за прошедший год он стал чем-то знаменит. Однако местная интеллигенция! Она-то все знала.

Библиотекарь Левенсон, задыхаясь от неслыханной чести лицезреть сразу Мамина-Сибиряка и Куприна, о котором столько писали газеты, немедленно завела альбом почетных посетителей по образцу тетради в ялтинской лавке Синани. И первый же автограф оставил Александр Иванович:

Что за странная пора, Что за век теперь такой? То кричали мы: «Ура!», А теперь кричим: «Долой!»

Интересный автограф. Скорее растерянный, нежели боевой.

На этот раз Александр Иванович сменил гнев на милость и по отношению к фельдшеру Евсею Марковичу Аспизу. Счастье ведь делает нас великодушными, «...это уже был и не прошлогодний Куприн, — вспоминал Аспиз, — даже внешность его как будто изменилась. От прежней угрюмости и замкнутости не осталось следа. Перед нами был веселый, жизнерадостный, яркий, подвижной, общительный человек».

И почти сразу на Куприна обрушилось еще одно счастье. Балаклавские власти, кланяясь и заискивая, предложили известному писателю участок земли на выгодных условиях. Чтобы, так сказать, осчастливил своим присутствием.

Участок в Балаклаве! Место, где будет Дом!

Оказалось, что по берегам бухты все уже распродано, но есть земля в балке Кефало-Вриси, что по пути к средневековой крепости. Куприн возликовал, вспомнив чеховский завет: мало чести тому, кто просто поддерживает в порядке возделанную до него землю; попробуйте-ка превратить пустырь в цветущий сад. А пустырь был выдающийся: голая скала, к которой прилепилась узенькая полоска выжженной солнцем земли. Зато вид на древние башни, а воздух...

Аспиз вспоминал, что участок был огромный: четыре десятины (то есть более 400 соток). Купчая была оформлена на имя Марии Карловны, и Куприн забыл обо всем. О том, что он новый «буревестник», что на набережной нужно «играть в писателя», что нужно вообще-то что-то писать. Он утонул в заботах о своей земле; мотался по Крыму в поисках саженцев, бредил планом дома.

Решено: он вообще сюда переедет. Будет с местными греками-пиратами рыбу ловить. Куприн сделал все для того, чтобы сосед Коля Констанди разрешил ему быть пайщиком и вторым гребцом на его баркасе «Светлана». Море — не шутки, кого попало туда не берут. Нужны железные нервы, выносливость, физическая сила, умение работать в спайке. И совершенно конкретные знания и навыки. Куприн вызубрил имена ветров, типы морских узлов, крючков и крюков, как ставить парус, как выбирать якорь. А уж местные обычаи и суеверия руки просто чесались записать: «...нельзя свистать на баркасе; плевать позволено только за борт; нельзя упоминать черта, хотя можно проклинать при неудаче: веру, могилу, гроб, душу, предков, глаза, печенки, селезенки и так далее; хорошо оставлять в снасти как будто нечаянно забытую рыбешку — это приносит счастие; спаси Бог выбросить за борт что-нибудь съестное, когда баркас еще в море, но всего ужаснее, непростительнее и зловреднее — это спросить рыбака: “Куда?” За такой вопрос бьют» («Господня рыба», 1907).

Однажды Коля Констанди популярно объяснил ему, почему нельзя спрашивать рыбака, куда он собирается и где будет ставить сети. «Никогда не спрашивайте моряка, куда он идет. Пойдет он туда, куда захотят судьба и погода. Может быть, в Одест, на Тендровскую косу, а если подымется Трамонтана, то, пожалуй, унесет в Трапезунд или Анатолию, а может и так случиться, что вот, как я есть, в кожаных рыбачьих сапогах, придется мне пойти на морское дно, рыб кормить» («Колесо времени», 1929). Вряд ли Коля сказал так красиво, но суть Куприн запомнил на всю жизнь.

Он очень хотел стать здесь своим, упоенно интересовался балаклавским бытом. Он растрогался, узнав от того же Коли, что у любого судна, не важно, лодки или броненосца, есть душа. Поэтому в местном храме под куполом на ниточках висят модели корабликов, точные копии тех, что погибли в море. Через несколько лет, оказавшись в Марселе, Куприн увидит в тамошних морских костелах такие же, узнает, что их называют «экс-вото», и живо вспомнит Балаклаву.

Так он и мотался по городку — в кепке, куртке, пропахшей рыбой и облепленной чешуей, с истертыми в кровь пальцами, исцарапанный, но счастливый. Все кричало о том, что он станет балаклавским Гланом. Он уже убедил Колю Констанди выкрасить его баркас белой краской, а бортик — золотой. Как у яхты «Bel ami» Мопассана. И он мог уже выдохнуть: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Но за все приходится платить, и те же силы, что возвели его на вершину Олимпа, потребуют в жертву обретенный рай — Балаклаву. (Этой причинно-следственной связи наш герой почему-то никогда не поймет.)

На дворе был октябрь 1905 года, и писателю пришлось вспомнить о том, что он «буревестник». Газеты принесли телеграммы о начале забастовки в Москве, а затем и в Петербурге: остановились железные дороги и городской транспорт, закрылись почта, телеграф и магазины. В Севастополе внешне было спокойно, однако местные революционные организации готовились в любой момент вступить в игру. Они-то и пригласили Куприна почитать на благотворительном вечере что-нибудь из «Поединка». Назначили дату: 14 октября. Аспиз рассказывал, что вечер был организован якобы с целью сбора средств «в пользу бедных студентов», а на самом деле часть денег шла «на революцию». Для прикрытия пригласили отставного генерал-майора Павла Дмитриевича Лескевича, общественника, либерала, главу Народного дома. Его использовали втемную: потом окажется, что он не представлял, кто такой Куприн и о чем его «Поединок».

Думаем, что дата была выбрана не случайная. На следующий день, 15 октября, был назначен армейский призыв. Его планировалось сорвать уже накануне, и Куприн с пацифистской пропагандой оказался как нельзя кстати. В Балаклаву за ним прислали экипаж, и он с женой и Аспизом прибыл к зимнему зданию Городского собрания. В зале было много взвинченной молодежи, но много и военных, пришедших из уважения лично к Лескевичу. Александр Иванович выступал последним, после концертной программы, поэтому сидел за кулисами. Сюда-то, по словам Аспиза, к нему явился какой-то офицер и стал хвалить «Поединок». Когда он ушел, Куприн долго смотрел ему вслед и проронил: «Какой-то удивительный, чудесный офицер». Когда вскоре писатель увидел в газетах портрет Петра Петровича Шмидта, идейного вдохновителя революционных событий в Севастополе, то узнал этого «чудесного офицера».

Но вернемся в Городское собрание. Дождавшись своего выступления, Александр Иванович начал читать монолог Назанского — тот самый, об офицерах, которых скоро будут бить. Это в Севастополе-то, где понятия воинского долга и чести всегда были традиционны. Да еще в дни празднования 50-летия обороны города! Конечно, начался скандал, и вечер, по словам Аспиза, «превратился в политическую демонстрацию». Офицеры покидали зал, а революционно настроенная публика, улюлюкая им вслед, аплодировала Куприну.

На Лескевича было страшно смотреть. Он бросился к Куприну:

«— Вы меня подвели, милостивый государь, оскорбили офицерство. Черт знает что читали!

Куприн объяснил ему, что он читал выдержки из “Поединка”, книги, пропущенной цензурой.

— Какого “Поединка”? — недоумевал генерал.

Наконец Куприн, который во время разговора стоял по старой привычке навытяжку, не выдержал и, переменив тон и позу, заявил:

— Генерал, я сам поручик в отставке. Если господа офицеры чувствуют себя обиженными, я готов дать им удовлетворение. Мой адрес — Балаклава, дача такая-то.

— Драться! Я сам буду с вами драться! — взвизгнул генерал.

— С вами драться я не буду, а с ними хоть со всеми».

Бог знает, чем кончилась бы эта история, если бы через несколько дней не произошли события, сразу ее зачеркнувшие. 17 октября 1905 года Николай II, подчиняясь сложнейшей ситуации в стране, подписал Манифест «Об усовершенствовании государственного порядка», гарантирующий свободу слова, совести, собраний. Как можно было теперь призвать Куприна к ответственности? Свобода слова — можно критиковать кого угодно, хоть самого императора. Однако же за ним был установлен негласный полицейский надзор. Судя по всему, его осуществляли балаклавский пристав Цемко и городовой Федор, которых Куприн потом вспоминал без всякой опаски. Если верить его рассказам, то весь надзор свелся к совместным пирушкам.

В Севастополь весть о Манифесте пришла 18 октября. Мы ничего не знаем о реакции Александра Ивановича на Манифест, но наверняка она была такой же, как у его друга Бунина, оказавшегося в тот день в Севастополе: «Купил “Крымский вестник”, с жадностью стал просматривать возле памятника Нахимову и вдруг слышу голос стоящего рядом со мной бородатого жандарма, который говорит кому-то в штатском, что выпущен манифест о даровании свободы слова, союзов и вообще “всех свобод”. Взволновался до дрожи рук, пошел повсюду искать телеграммы, нигде не нашел и поехал в “Крымский вестник”. В кабинете редактора... прочел наконец манифест. Какой-то жуткий восторг, чувство великого события».

Стихийную и бурную радость горожан революционные партии быстро и умело направили в нужное русло: митинг, а потом огромная толпа подошла к городской тюрьме с требованием немедленного освобождения политических заключенных. Когда митингующие стали напирать на ворота, охрана открыла по ним огонь. Погибли люди.

Весь следующий день Севастополь роптал, а 20 октября торжественно хоронил убитых. Многотысячная толпа на кладбище была потрясена пламенной речью лейтенанта Шмидта, приносившего клятву памяти погибших: «Клянемся им в том, что мы никогда не уступим никому ни единой пяди завоеванных нами человеческих прав!» «Клянемся!» — вторила толпа. «Клянемся им в том, что всю работу, всю душу, самую жизнь мы положим за сохранение нашей свободы!» — «Клянемся!»

Эти новости Куприн должен был прочитать в том же «Крымском вестнике». Вместе со многими наверняка негодовал, узнав о том, что Шмидта после этой речи арестовали и собирались судить за воинское преступление: лейтенанту флота нельзя было участвовать в революционном митинге. Севастопольцы проклинали главного командира Черноморского флота Чухнина и требовали освобождения Шмидта...

Столичная пресса, получаемая из-за забастовки с большим опозданием, порадовала Куприна новой газетой «Новая жизнь», в которой он смог прочитать горьковский цикл «Заметки о мещанстве». Думаем, Александр Иванович знал, что это большевистская газета и что Горький руководит в ней литературно-художественным отделом. Репортером там пристроился его прошлогодний балаклавский знакомец Вася Раппопорт-Регинин, который потом расскажет, что работал бок о бок с создателем большевистской партии Владимиром Ильичом Ульяновым, Лениным.

Вряд ли, конечно, Куприн жил одной политикой, у него было много других дел. Больших забот требовал купленный участок, где он высаживал плодовые деревья, задумал разбить виноградник. Ежедневно нужно было контролировать рабочих, которые взрывали скалу, выравнивали площадки под посадку. Вместе с тем он узнавал из газет, что Шмидта освободили, читал его телеграмму «Спасибо, товарищи, я снова в ваших славных рядах». Читал, что Чухнин, устав разбирать дела об оскорблениях офицеров флота гражданским населением, пригрозил, что офицерам разрешат прибегать к оружию, а виновные в оскорблении будут арестованы или оштрафованы на значительные суммы. А потом — началось.

Одиннадцатого ноября 1905-го газеты и слухи принесли вести о том, что на Корабельной стороне Севастополя, во флотских казармах, во время митинга произошло столкновение между матросами и офицерами. В результате были ранены контр-адмирал Писаревский и штабс-капитан Штейн (через несколько часов умерший). Восставшие избрали тут же в казармах Совет матросских, солдатских и рабочих депутатов, приступивший к разработке плана дальнейших действий. Экипажи некоторых боевых кораблей поддержали Совет; лидировал в этом новейший и мощнейший крейсер Черноморского флота «Очаков». Для командования восставшей эскадрой нужен был боевой офицер — пригласили Шмидта. 14 ноября он прибыл на «Очаков»; на крейсере были подняты красный флаг и вымпел командующего флотом. К этому времени Севастополь уже был объявлен на осадном положении. Для усмирения бунта прибывали верные правительству войска...

На следующий день разыгралась трагедия.

Куприн рассказывал в очерке «Севастопольские события» (1905), что 15 ноября, услышав какие-то далекие залпы, они в Балаклаве решили, что прибыла очередная делегация на празднование 50-летия обороны Севастополя. На самом деле это были первые залпы расстрела восставших, прозвучавшие в 15 часов 20 минут. Через два часа все было кончено. И все это время Александр Иванович, узнав о случившемся от извозчиков, пытался выехать в Севастополь. Наконец удалось.

Добирался долго: шоссе было запружено колясками, повозками, телегами. Перепуганное население спасалось.

— Что в Севастополе? — кричал им Куприн.

Извозчики, обычно разговорчивые, отвечали неохотно и кратко:

— Пальба идет.

— Там все друг друга постреляли.

— Поезжайте, сами увидите.

Уже стемнело, и, спускаясь к городу, Александр Иванович видел в небе лучи прожекторов. И вот — апокалиптическая картина:

«С Приморского бульвара вид на узкую и длинную бухту, обнесенную каменным парапетом. Посредине бухты огромный костер, от которого слепнут глаза и вода кажется черной, как чернила. Три четверти гигантского крейсера — сплошное пламя. <...> Когда пламя пожара вспыхивает ярче, мы видим, как на бронированной башне крейсера, на круглом высоком балкончике, вдруг выделяются маленькие черные человеческие фигуры. До них полторы версты, но глаз видит их ясно.

Я должен говорить о себе. Мне приходилось в моей жизни видеть ужасные, потрясающие, отвратительные события. Некоторые из них я могу припомнить лишь с трудом. Но никогда, вероятно, до самой смерти, не забуду я этой черной воды и этого последнего слова техники, осужденного вместе с сотнями человеческих жизней на смерть сумасбродной волей одного человека» («Севастопольские события»).

Под «одним человеком» Куприн подразумевал адмирала Чухнина. Он позволил себе и более смелое высказывание: «Это тот самый адмирал Чухнин, который некогда входил в иностранные порты с повешенными матросами, болтавшимися на ноке». Откуда Александр Иванович это взял? Не важно. В репортаже главное не правда, а выражение причастности к событиям. Писатель, пропустивший сам расстрел, интервьюировал свидетелей: «Тут в толпе многое узналось о том, что в начале пожара предлагали “Очакову” шлюпки, но что матросы отказались. О том, что по катеру с ранеными, отвалившему от “Очакова”, стреляли картечью. Что бросавшихся вплавь расстреливали пулеметами. Что людей, карабкавшихся на берег, солдаты приканчивали штыками. Последнему я не верю: солдаты были слишком потрясены, чтобы сделать и эту подлость».

Сын Петра Шмидта Евгений тем не менее подтверждал то, что рассказали Куприну. Он был с отцом на горящем «Очакове» и позже вспоминал: «Повстанцы бросались в воду, лезли в трюмы, на ванты... В воде их продолжали беспощадно расстреливать из орудий и пулеметов; кому чудом удавалось доплыть до берега, того приканчивали солдаты карательного отряда, расположенные длинной цепью. <...> Цепь... расставленная... по берегу, принимала на штыки каждого подплывавшего матроса... публика, наблюдавшая за ходом трагедии с Приморского бульвара, поспешила на помощь погибавшим повстанцам и там, где представлялось возможным, укрывала матросов от разъяренных солдат».

А вот Куприн пишет, что солдатики Литовского полка, которых он видел, были жалкие, перепуганные, твердившие: «Господи, Боже мой, Господи, Боже мой».

И, конечно, автор «Поединка» не забыл о своей главной мишени: «...подходит офицер, большой, упитанный, жирный человек. <...> Это все происходит среди тревожной ночи, освещенной электрическим светом прожекторов и пламенем умирающего корабля.

— Это еще что-о, братцы! А вот, когда дойдет до носа — там у них крюйт-камера, это где порох сложен — вот тогда здорово бабахнет...

<...> Солдаты повернулись к нему спиной».

Куприн приехал, когда все уже было кончено, и тем не менее его свидетельство очень ценно. Всей правды о событиях 1905 года мы не знаем до сих пор. К тому же Севастополю, первую оборону которого запечатлел Лев Толстой, снова удалось привлечь внимание большого мастера слова. И так же, как Толстой после севастопольской трагедии передумал быть военным, Куприн, нам кажется, передумал быть революционером. Кровь быстро приводит в чувство.

Дальнейшее, по воспоминаниям Аспиза, — оживший приключенческий роман. Вернувшись из Севастополя поздним вечером, Александр Иванович не мог уснуть и встретил таких же бессонных и озабоченных Аспиза и библиотекаршу Левенсон.

«Мы сообщили ему, — рассказал Аспиз, — что у нас находятся спасшиеся матросы, и повели его к ним. Я не могу найти слов для описания сцены, как он приветствовал их, жал руки, говорил что-то ободряющее, значительное, сердечное... Хорошо помню слова Куприна, когда мы вышли с ним в другую комнату:

— Какие люди! — говорил он с удивлением и восхищением. — Над ними витает смерть, а они думают только о судьбе Шмидта!». (Шмидт к этому времени уже находился под арестом на броненосце «Ростислав».)

Сам Куприн описал эту сцену в рассказе «Гусеница», говоря о себе в третьем лице. Некий живущий в Балаклаве писатель на него похож: «Явился, черт его знает откуда, весь в рыбьей чешуе, но с водкой, с колбасой, с таранью и с жареной камбалой. И грубый какой! “Нечего, говорит, вам здесь петрушку валять. Ну-ка, ребятушки, тяпнем после трудов праведных”. Кто-то было захотел возмутиться: “Позорно в дни таких великих событий думать о пьянстве”. Но если бы вы только видели, как они накинулись на еду и с каким наслаждением пили водку».

Спасшихся матросов нужно было где-то спрятать, а потом уже «товарищи» собирались их вывозить по поддельным паспортам. Задача не из легких. Даже если переодеть матросов, то как вывести из Балаклавы? Единственная дорога, на которой по ночам всегда дежурит городовой («по слухам, служивший в тайной политической полиции»), проходит мимо дома пристава Цемко. И потом матроса, даже переодетого, сразу выдадут походка и рост. К тому же в Балаклаве не бывает в ноябре посторонних: все друг друга знают.

Писатель из рассказа «Гусеница» не растерялся: городового он засадил пить и играть в домино с Колей Констанди, а Цемко взял на себя: «...пойду к приставу и буду всю ночь слушать его вранье, как он был на Кавказе джигитом. Он, дурак, думает, что я все это в газетах опишу».

Аспиз добавлял подробности:

«Куприн предложил план: я должен был пойти вперед, как бы прогуливаясь, и таким образом показать путь матросам. Сам он пошел “занимать” полицейских... Когда я проходил мимо участка, я слышал голос Александра Ивановича и хохот городовых, которым он что-то рассказывал и выкидывал разные штуки, притворившись пьяным.

План удался. Через несколько минут вся группа вышла на Ялтинское шоссе, и к ней присоединился Куприн. Я вернулся домой, а Куприн повел их степью в Чоргунь и благополучно доставил в условленное место».

В деревне Чоргунь было имение композитора П. И. Бларамберга и барона А. К. Врангеля, которые согласились разместить матросов у себя под видом рабочих виноградника. Никто из них не был арестован.

Порядок в Севастополе, остававшемся на осадном положении, был более-менее восстановлен к 18 ноября, и в этот же день Куприн прочитал в «Крымском вестнике» официальный отчет о событиях, от которого осатанел. Потери были представлены совсем незначительные, поведение Шмидта дегероизировалось: дескать, при первых же выстрелах по «Очакову» он сбежал, а брошенные своим вождем матросы метались в панике.

Александр Иванович сел писать опровержение: те строки о горящем «Очакове» и карательном отряде, которые мы цитировали выше. Он выражал общее мнение севастопольцев: люди были потрясены и подавлены и беспримерной, какой-то немотивированной жестокостью по отношению к восставшим, и официальным фарисейством. «Длинная, по-жандармски бессмысленная провокаторская статья о финале этой беспримерной трагедии, помещенная в “Крымском вестнике”, — возмущался Куприн, — набиралась и печаталась под взведенными курками ружей. Я не смею судить редактора г. Спиро за то, что в нем не хватило мужества предпочесть смерть насилию над словом. Для героизма есть тоже свои ступени. Но лучше бы он попросил авторов, адъютантов из штаба Чухнина, подписаться под этой статьею».

Купринский репортаж с Приморского бульвара полетел в Петербург. Почта в те дни работала плохо, поэтому он был напечатан поздновато, 1 декабря 1905-го, явно подрастеряв свою сенсационность. Со времени трагедии на «Очакове» прошло уже две недели; шло следствие. Однако и «позавчерашние новости» такого характера были нужны: Петербург ничего не знал и питался чудовищными слухами. Газеты наперебой сообщали, что «Очаков» потоплен, пол-Севастополя разрушено артиллерийским огнем и т. д.

Имя Куприна снова оказалось у всех на устах. Тем более что революция вступала в кульминационную фазу: 7 декабря началось восстание в Москве. Оно бушевало более недели: с уличными баррикадами, захватом восставшими вокзалов, открытыми вооруженными столкновениями с казаками и полками, погромами магазинов, обстрелами зданий артиллерией.

Александр Иванович все это пропустил; именно в эти дни над ним самим сгустились тучи. Им одновременно заинтересовались комендант Севастопольской крепости Неплюев и командир Черноморского флота Чухнин. Первый впоследствии сообщал, что «местный землевладелец писатель А. И. Куприн... 6 декабря 1905 года во время устроенного в Городском собрании вечера прочел стихи собственного сочинения, возбудившие волнение среди публики и давшие в результате вечеру демонстративно-революционный характер». Неясно, о каком вечере идет речь и как вообще он мог состояться: Севастополь до сих пор жил на осадном положении. Неплюев имел полномочия высылать из крепости политически неблагонадежных, и 7 декабря балаклавский пристав Цемко получил указание выпроводить Куприна.

События этого дня Александр Иванович красочно вспоминал 29 лет спустя в одном из рассказов: сидел он себе в Балаклаве, безмятежно пил утренний кофе, когда на пороге вырос Цемко. Вроде такой же, как всегда, но выражение лица каменное:

«— Извольте прочитать и в извещении расписаться.

Это была бумага ко мне от крупного севастопольского начальника, и она кратко гласила: “Именующему себя литератором, поручику в отставке такому-то, предлагается через двадцать четыре часа выехать из Балаклавы, со строгим воспрещением впредь появляться в районе радиуса Севастополь — Балаклава. В получении этого предложения — расписаться”.

Я спокойно, без лишних вопросов и протестов, подчинился воле властей предержащих: в течение получаса уложил все свои вещи в два походных чемодана и сказал:

— Я готов.

Пристав Цемко любезно нанял мне парного извозчика до севастопольского вокзала и прощай, прощай навсегда, моя милая Балаклава. Прощай, купленный мною и любовно возделанный участочек “Кефаловриси”, прощайте, дорогие друзья, балаклавские рыбаки, все эти Констанди, Паратино, Капитанаки, Стельянуди, Ватикиоти, Мурузи и другие храбрые грекондосы, с которыми я разделял прелесть и труды морской жизни» («Светлана», 1934).

На самом деле Куприн выехал из Балаклавы не сразу. Выселение было отложено на три дня в связи с тем, что к нему имел претензии еще и Чухнин. Прочитав очерк «Севастопольские события» и узнав о том, что он, оказывается, входил в иностранные порты с повешенными на ноке матросами, адмирал подал на автора иск в Симферопольский окружной суд. Требовал привлечения к уголовной ответственности по статье за опорочение должностного лица. 11 декабря Куприн сидел на допросе у судебного следователя и, учитывая то, что оставаться в Крыму он не мог, с него взяли подписку о невыезде из Петербурга до разрешения дела.

Наш герой не придал особого значения обоим инцидентам. Списал все на условия осадного положения и, можно предположить, гордился собой. Столичные газеты немедленно затрубили: «Известный беллетрист А. И. Куприн по сведениям, полученным его женой, арестован в Севастополе, где он собирал материал по поводу последних событий». Вышел очередной скандал, Куприн пострадал за правду. Чего же достойнее для сумасшедшего декабря 1905 года?

Однако оба инцидента будут иметь роковые последствия. Они отберут у Куприна Балаклаву. А ведь счастье было так возможно, так близко...

 

Нельзя!

Куприн больше никогда не сможет жить в Балаклаве. Но поймет это не сразу. Не раз и не два он будет в отчаянии упираться лбом в непрошибаемое «нельзя!».

Под новый, 1906 год писатель вернулся в Петербург. Корней Чуковский, ходивший тогда за ним по пятам и просивший что-нибудь для сатирического журнала «Сигнал», который редактировал, писал жене: «...Куприн мне очень понравился. Так как он пьянствует, то жена поселила его не в своей квартире, а в другой, — специально для этой цели предназначенной. В особнячке, куда можно пройти через кухню Марьи Карловны. Там — обрюзгший, жирный, хрипящий — живет этот великий человек, получая из хозяйской кухни — чай, обед, ужин». Ужасный портрет. Таким же Куприна изобразил карикатурист «Сигналов» (1906. № 4) Александр Любимов: безобразно толстый, неряшливо одетый, сутулый человек, на котором фрак топорщится во все стороны, а из жилетного кармана свисает рюмочка на цепочке. Это одна из первых карикатур на Куприна; со временем из них можно будет составить галерею.

В первые же дни нового года «Знание» выпустило второй том рассказов писателя, куда вошел «Поединок». Однако Александр Иванович уже был не тот, что три года назад, когда Горький с Пятницким выпустили первый том. У него самого теперь было издательство, и «Мир Божий» выпустил два тома его рассказов, верстался третий. Он и сам теперь стал знаменит, да и обижался на Горького, словом, не собирался дальше оставаться «подмаксимовиком». В мае он обронит в разговоре с Фидлером, что Горький его «сейчас мало интересует». К концу года Куприн расстанется со «Знанием» и начнет подыскивать авторов для литературных сборников, которые намеревался издавать под собственной маркой. Горький же в феврале 1906 года покинет Россию, спасаясь от ответственности за участие в революционных событиях. Вплоть до конца 1913 года он будет следить за творчеством Куприна с итальянского острова Капри и расстраиваться. Тот явно изменит революционному лагерю.

Александр Иванович мысленно еще долго был в Балаклаве, откуда приходили неприятные вести. Он прочитал в «Русском слове», что Неплюев потребовал увольнения Левенсон и Аспиза. Последний вспоминал, что за них вступился балаклавский городской голова, утверждая, что их некем заменить. На что Неплюев якобы ответил: «Если не удалят, вышлю голову».

Куприн тоже ходил по Петербургу в ореоле политического мученичества, и о причинах его высылки из Балаклавы немедленно родилась байка. Якобы Александр Иванович в сильном подпитии отправил телеграмму царю: «БАЛАКЛАВА ОБЪЯВЛЯЕТ СЕБЯ ВОЛЬНОЙ РЕСПУБЛИКОЙ РЫБАКОВ ТЧК КУПРИН». Вскоре пришел ответ: «КОГДА ПЬЕШЬ ЗАКУСЫВАЙ ТЧК СТОЛЫПИН».

Всерьез расследовать истоки байки мы не станем, иначе придется признать, что демократия тогда была невероятная: каждую шальную телеграмму подданного передавали царю, и тот на нее отвечал или поручал кому-то из министров. А вот допустить, что Александр Иванович, пародируя тогдашние сепаратистские лозунги, мог что-то подобное присочинить, можем. Хотя сам потом отпирался.

«Это было в знаменитые октябрьские дни, — рассказывал он. — Вдруг какой-то шутник, а может быть, наивный враг распустил слух, что я задумал “отложиться с Балаклавой от России и провозгласить себя президентом демократической рыбацкой республики”.

Всякий, кто знаком с моими политическими убеждениями, конечно, поймет нелепость даже самой мысли о подобном коварном заговоре с моей стороны. Но, представьте, вскоре после этого слуха меня выслали из Балаклавы».

Тем самым писатель поддерживал версию, будто его выслали из-за этой байки. Может быть, сам и додумался вмешать сюда Петра Аркадьевича Столыпина, назначенного в апреле 1906 года министром внутренних дел и одновременно премьер-министром России. Литературная братия склоняла его имя на все лады, потому что, наводя порядок в стране, Столыпин занялся и совершенно потерявшей страх прессой.

Репрессивные меры не обошли «Мир Божий». В свете последних событий журнал еще более полевел и стал изданием откровенно социал-демократического толка. Мария Карловна, очарованная сотрудником редакции, красавцем меньшевиком Николаем Ивановичем Иорданским, вовсе перестала считаться с народником Богдановичем. Тот уже не мог сопротивляться, потому что был тяжело болен. И вот в августе 1906 года обласканный Иорданский поместил в «Политическом обозрении» «Мира Божьего» (№ 8) статью такого толка (один из ее пунктов — «Крушение “истинно-либеральной” политики г. Столыпина»), что журнал был закрыт, а редактор Батюшков отдан под суд.

В том же августе, в день 36-летия Куприна, вышла его статья «Армия и революция в России» в венской газете «Neue Freie Press» (1906. 26 августа. № 15103). Автор, снова пройдясь по порокам офицерства, напомнил иностранному читателю, что русская армия — крестьянская армия: «Если армию охватит пожар, то тем же пламенем будет воспламенено и крестьянство. Если взрыв произойдет среди крестьянства, то он зажжет и армию <...> Мы в настоящее время накануне... бунта. Армия и народ обоюдно поставили себе это целью и взаимно подбадривают друг друга». Далее Александр Иванович выразил восхищение революционерами, которые не в пример офицерам «...действуют не по готовым образцам и не по мертвым канцелярским приказам, а по собственной инициативе и вдохновению, и в этом залог их силы». И в один прекрасный день, утверждал он, они ударят: «И нельзя ни одной минуты сомневаться в том, что... они обратят в бегство офицеров, выступивших для подавления восстания: ведь они нисколько не хуже и не лучше тех офицеров, которые постыдно, без боя сдавали целые эскадроны неприятелю, низко вели себя на восставших судах “Потемкин” и “Очаков”, и теперь, при взрыве недовольства среди солдат, совершенно потеряли голову. И этот первый пушечный залп будет сигналом к всеобщему разложению армии и к народному восстанию». Статья, перепечатанная многими русскими газетами, вызвала большую полемику.

С таким вот шлейфом — антиармейских суждений, запрещенного «Мира Божьего» и вовсю гремящего «Поединка» — Александр Иванович в сентябре 1906-го как ни в чем не бывало явился в Балаклаву. Он рассчитывал, что история с его выселением уже забыта. Осадное положение в Севастополе было снято. Коменданту крепости Неплюеву эсеры недавно сделали последнее предупреждение, совершив на него покушение. Чухнина же эсеры убили. Таким образом, его иск к Куприну, рассмотрение которого в апреле 1906 года было перенесено в Санкт-Петербургский окружной суд, остался без истца.

Словом, у Куприна были свои резоны. Были они и у Марии Карловны: она все еще ждала от мужа новой громкой вещи, а он говорил, что хотел бы написать о Балаклаве, о лове белуги.

На набережной они встретили Батюшкова, который с некоторых пор сопровождал их неотступно (об этом чуть ниже). Зашли к Аспизу, затем в «Гранд-отель», где Мария Карловна сделала фотографию: Куприн, Батюшков и Аспиз на балконе гостиницы. А потом разыгралась неприятная сцена. Перед Александром Ивановичем возник пристав Цемко, который его высылал. Аспиз вспоминал, что он был растерян: «...по закону он должен арестовать Александра Ивановича, но ему это тяжело и он просит немедленно уехать, так как иначе он, пристав, пострадает». Распоряжения о высылке никто не отменял.

Что Куприн мог возразить на это? Перед ним, как это бывало не раз, вырос приказ. Непрошибаемое «нельзя». И он — знаменитый писатель, кумир Петербурга — вмиг стал маленьким, жалким, нашкодившим кадетиком, которого сейчас возьмут и посадят в карцер. Это было страшное унижение, хотя он не подал виду и шутил:

В Балаклаву, точно в щелку, В середине сентября, Я приехал втихомолку, Но приехал зря. Не успел кусок кефали С помидором проглотить, Как меня уж увидали И мгновенно — фить.

Куприн больше никогда не вернется в Балаклаву. Эту цену пришлось заплатить за славу «буревестника».

..А слава ширилась. Жизнь «Поединка» уже никак не зависела от воли его автора. Повесть зачитывали до дыр. В 1906 году ее переводы появились там, где были особо сильны антирусские настроения: в Польше и в Финляндии.

Сейчас, по прошествии столетия, можно трезво оценивать значение «Поединка». Повторимся: для России XX века это была одна из самых судьбоносных книг. С одной стороны, она была очень нужна. Сколько офицеров, узнав себя в персонажах повести, тогда призадумались, подтянулись, начали исправляться! В 1924 году белый генерал Петр Николаевич Краснов напишет Куприну о своем впечатлении от «Поединка»: «Мое сердце горело негодованием, лицо пылало от стыда — не на Вас, а на то, что такие сцены, такие картины могли быть найдены Вами в Русской Армии и могли послужить Вам яркими, незабываемыми типами. Уже тогда я понял, что многое блестит у нас не золотом, а позолотой, и со всею силою молодого организма я принялся за работу, чтобы исправить те прорехи, на которые Вы указали со всею силою Вашего таланта».

А как славно сражался потом на фронтах Первой мировой войны 46-й Днепровский пехотный полк! И другие полки. Куприн радовался этому и чувствовал свою сопричастность положительным сдвигам. В первые месяцы войны, беседуя с молодым офицером, он задумчиво подведет итоги:

«— И все-таки один человек понял меня правильно. И я был вознагражден за все. Да, за все.

— Кто же это?

— Государь...

— Государь..?!

— Да, государь. После японской войны были проведены в армии реформы. Прекрасные реформы. Офицерский ценз был поднят. “Шмаргонские академии”, легендарные юнкерские училища для второгодников и недоучек... превратились в военные училища. Туда уже пошла охотно способная, хорошая русская молодежь по окончании гимназий и реальных училищ. <...> Материальное положение офицерства было улучшено. Рукоприкладство начало исчезать... Ах, я знаю, конечно, у государя были честные и гуманные советники генералы, они составляли проект реформ. Они проводили. Но мне говорили, что государь читал “Поединок”. И, может быть, в первый раз, тогда с моих слов он узнал, как живут его пехотные офицеры в медвежьих углах его громадной империи».

Всё это так. Но была и обратная сторона медали. Мы не зря сравнили эту купринскую повесть с миной замедленного действия. В 1905-м она еще не разорвалась, а так, сработали первые ловушки. Мина продолжала тикать. Для того чтобы она сработала, потребовалось, чтобы каждый мало-мальски грамотный русский солдат прочитал повесть и узнал себя в избиваемом Хлебникове. И восстал.

Это случится в 1917 году: солдаты и матросы подымут на штыки своих офицеров. И им за это ничего не будет.