Куприн: Возмутитель спокойствия

Миленко Виктория Дмитриевна

Глава пятая.

ОМУТ

 

 

Куприн называл «Поединок» своим «девятым валом». А что может быть после девятого вала? Зыбь и плавающие обломки.

Так с ним и случилось. Ранняя исчерпанность творческой биографии. Прогремев в годы первой революции, писатель вместе с ее сворачиванием начал погружаться в вязкий омут демонстративных и бытовых скандалов. Слова «Куприн» и «хулиган» в общественном сознании стали синонимами. А началась полоса порицания с того, что писатель оставил семью.

 

Лиза

В 1907 году в жизни нашего героя появилась другая женщина — Елизавета Морицовна Гейнрих. Ей будет суждено разделить с ним всё: его тяжелейшее расставание с первой семьей, лечение в клиниках от хронических запоев, смерть общей дочери, революцию, эмиграцию, его болезни в старости. До последнего вздоха Александра Ивановича его верная Лиза будет рядом.

Куприн не терпел, когда вторгались в его личную жизнь. Считал, что она не имеет никакого отношения к творчеству. Однако без понимания его личной жизни невозможно объяснить многие известные произведения этих лет: рассказы «Суламифь» (1908), «Морская болезнь» (1908), знаменитый «Гранатовый браслет» (1911). К тому же история его отношений с Елизаветой Морицовной до сих пор лежала под спудом семейного мифа. Все сведения об этой женщине черпались из мемуаров ее дочери Ксении, которая чего-то о матери не знала, что-то недоговаривала. Между тем недавно опубликованная переписка Мамина-Сибиряка разрушает миф о безропотной, «бедной Лизе», рисует в ином свете и ее саму, и ее родословную. Вообще это была настоящая «мыльная опера», потому что герои этой истории были связаны между собой почти родственными узами.

Куприн впервые мог увидеть Лизу еще тогда, когда с молодой женой Мусей наносил первые визиты ее родным и близким. Лиза, почти ровесница его жены, воспитывалась в семье Мамина-Сибиряка. Это грустная история. В 1890 году, в Екатеринбурге, Мамин без памяти влюбился в актрису Марию Морицовну Абрамову (в девичестве Гейнрих). Отец Марии, Мориц Гейнрих Ротони, происходил (якобы) из древнего графского венгерского рода; принял активное участие в венгерской революции 1848–1849 годов, бежал от преследований в Россию, осел в Оренбурге, где стал именоваться Морицем Григорьевичем Гейнрихом, продолжая оставаться австрийским подданным. Женился. Потом переехал в Пермь, где открыл фотоателье. Семья была большая; у Марии было десять братьев и младшая сестричка (так принято считать) Лиза.

После конфликта с отцом Мария ушла из дома, забрав Лизу, и стала жить самостоятельно. Вышла замуж за актера Абрамова, сделала театральную карьеру, а потом связала свою судьбу с Маминым-Сибиряком. Это был страстный, но гражданский брак: Абрамов не давал развода. Счастье оказалось недолгим: в 1892 году, вскоре после родов, возлюбленная Мамина скончалась. У него на руках остался младенец, дочка Аленушка, и десятилетняя Лиза.

Дмитрий Наркисович не представлял, что делать с детьми. Ему помогла Александра Аркадьевна Давыдова, будущая теща Куприна. Она взяла Лизу к себе; ее вместе с Мусей воспитывала Ольга Францевна Гувале. Несколько лет приемыш Давыдовых Муся, будущая Мария Карловна Куприна, видела рядом с собой девочку, — еще большего приемыша, и привыкла относиться к ней как бедной родственнице. Они вместе учились в гимназии, где Лиза, до десяти лет остававшаяся неграмотной, совсем не блистала.

Быстро выяснилось, что девочка незаконнорожденная. Всей правды мы не знаем. Есть версия, что на самом деле она была не сестра, а дочь актрисы Марии Абрамовой. Это вполне вероятно: в момент рождения девочки Марии Морицовне было 17 лет. Кстати, за год до смерти она обронила в письме отцу загадочную фразу: «Метрика Лизы у меня, о ней можно не беспокоиться, для девочки это безразлично». Что — «это»? Истинное происхождение? Эту интересную версию подтверждает одна реплика Федорова, одесского друга Куприна: «...женился вторично, прожив с Елизаветой Морицовной Абрамовой до смерти своей». Оговорился Федоров, назвав фамилию «Абрамова», или знал правду? Может быть, актер Абрамов девочку не признал, поэтому пришлось Морицу Гейнриху — на самом деле деду, а не отцу — записать Лизу своей дочерью? Узнать правду интересно еще и потому, что дочь Елизаветы Морицовны и Куприна станет актрисой. Возможно, гены: актрисой была ее бабушка.

В 1894 году Мамин поселился в Царском Селе, забрал у Давыдовых Лизу и неожиданно обнаружил, что ее призвание — возиться с детьми. Она всей душой приросла к Аленушке (то ли племяннице, то ли на самом деле сводной сестре), а та к ней. Перешла в дом Мамина и «тетя Оля» Гувале, помогать по хозяйству. Вскоре она стала женой Дмитрия Наркисовича. Лиза, к тому времени красивая молодая девушка, ее раздражала, потому что напоминала о предшественнице, актрисе Абрамовой. Дмитрий Наркисович жаловался на Лизу своей матери: «...все ссорится с тетей Олей. Измучила она меня и решительно не знаю, что с ней делать». К Аленушке Гувале относилась спокойнее: девочка была больная, жалкая.

Лиза окончила профессиональную школу рукоделия в Царском Селе, став учительницей. У нее обнаружился талант к рисованию. И вот однажды она увидела, как Мамин горюет о кончине Александры Аркадьевны Давыдовой, а вскоре в их доме появилась вместе с мужем, писателем Куприным, насмешливая красавица Муся, ставшая во главе семейного дела Давыдовых... Лиза тоже мечтала выйти замуж, чтобы наконец избавиться от «тети Оли», а Мамин никак не мог оформить ей паспорт. Он делился с матерью: «Вчера я, наконец, получил паспорт Лизы, стоивший больших хлопот. Она теперь Елизавета Морицовна Гейнрих... Как оказывается, это было даже совсем не трудно: дает отчества и фамилии незаконнорожденным детям казенная палата».

Кто-то сватался к Лизе. В октябре 1903 года у нее появился очередной жених. «Это третий по счету, — писал Мамин матери. — Очень хороший молодой человек, с университетским воспитанием, из хорошей семьи. Не знаю, пойдет она за него или нет — девица мудреная». Не пошла.

Между тем ей нужно было бежать из дома Маминых. Поползли слухи о том, что Дмитрий Наркисович неравнодушен к Лизе, которая становилась все больше похожа на его погибшую любовь, актрису Абрамову. «Тетя Оля» изводила ее, и девушка ушла в Евгениевскую Общину сестер милосердия, при которой можно было жить. А потом началась Русско-японская война. В отличие от Куприна, высчитывавшего, сколько может получать фронтовой корреспондент, Лиза поехала с санитарным поездом в Харбин. «У нее на руках 18 человек тяжелораненых. Сначала, говорит, было жутко, а потом привыкла и словно отупела. Она прежде не выносила крови, а тут и к этому привыкла», — делился с матерью Мамин. Потом она заведовала перевозкой тифозных больных, и Мамин печалился: «По моему мнению, Лиза может уцелеть в этом аду только чудом».

В середине мая 1905 года, когда Куприн нервно ожидал первых откликов на только что вышедший «Поединок», Лиза приехала в отпуск. Рассказала, что встретила в Иркутске любовь, военного врача с Кавказа, показала его фотографию. «Партия для нее очень хорошая, — писал Мамин матери. — Только мне не нравится его физиономия. Какой-то дикарь, хотя и настоящий русский дворянин». Мамин оказался прав: однажды Лиза увидела, как ее избранник избивал беззащитного солдата. С ним сразу все было кончено, а несчастная девушка оказалась близка к самоубийству от разочарования и очередного краха в личной жизни.

Вернувшись с фронта, Лиза работала в больнице на Васильевском острове. Иногда бывала у Маминых, и Дмитрий Наркисович радостно сообщал матери: «Лиза гостит у нас в ожидании жениха или места. Последнее было бы лучше, тем более, что благодаря военной карьере и миловидной наружности места сколько угодно». Вышло так, что и место, и жениха Лиза нашла в семье Куприных. Мария Карловна возьми да и предложи «бедной родственнице» поработать бонной их дочери Лиды, а та возьми и согласись.

В начале мая 1906 года все вместе они выехали в Даниловское, родовое имение Федора Дмитриевича Батюшкова (о нем мы подробнее расскажем позже).

Считается, что именно в Даниловском случилось зарождение романа Куприна и Лизы, но четкой картины не выходит. Их дочь Ксения, вспоминая семейные рассказы, писала:

«В Даниловском Куприн... влюбился в Лизу. <...> Однажды во время грозы он объяснился с нею. Первым чувством Лизы была паника. Она была слишком честной, ей совсем не было свойственно кокетство. Разрушать семью, лишать Люлюшу отца казалось ей совершенно немыслимым, хотя у нее зарождалась та большая, самоотверженная любовь, которой она впоследствии посвятила всю жизнь.

Лиза... обратилась в бегство. Скрыв ото всех свой адрес, она поступила в какой-то далекий госпиталь, в отделение заразных больных, чтобы быть совсем оторванной от мира».

Полная абракадабра. Госпиталь — это, скорее всего, больница, где Лиза работала еще до поездки в Даниловское. И никакого бегства не было. Осенью, уже после Даниловского, Мамин писал матери, что у них гостили дочка Куприных Лида и Лиза в качестве ее бонны. Вера Николаевна Бунина вспоминала, как они с Буниным в то же время обедали у Куприных, Иван Алексеевич поцеловал руку у гувернантки Лизы, а Куприн, багровея, заорал: «Ты знаешь, что у барышень руки не целуют!» Очевидно, что он был влюблен, если так ревновал, но Лиза жила у них на Разъезжей, никуда не сбегала.

Есть и другие несостыковки. Той же осенью Куприн расточал в письме комплименты Марии Павловне Чеховой:

«Дорогая Мария Павловна! <...>

Вы помните, Бодлер как-то сказал:

“Я испытал в жизни все неистовства любви. Я знал великанш, карликов, уродов. Но каждый раз, когда я встречал чистую, изящную женщину с нежной душой, мне хотелось носить ее на руках и плакать от умиления”.

По отношению ко мне это сказано, конечно, слишком густо. Но нечто подобное я всегда испытывал к Вам.

Я думаю о Вас часто, часто... Рад, что Вы позволяете мне это.

С наслаждением помчался бы в Москву. Но звено за звеном сковывает меня дурацкая, скучная, обязательная работа. Впрочем... и цепи ведь разрываются. Я постараюсь.

Ваш душою, умом и сердцем

А. Куприн».

Их встреча в Москве состоялась, но закончилась не очень хорошо — Куприн уехал, не попрощавшись. Так завершился этот флирт. Следующим летом Александр Иванович уже приедет в Ялту с новой женой, а Мария Павловна замуж не выйдет никогда. Ни в одной биографии Куприна нет упоминания об этой истории его сердца, но ведь она была.

Так что же получается? Думаем, объяснение с Лизой случилось гораздо позже лета 1906 года. Однако в Даниловском все-таки разыгралась семейная драма с бурным выяснением отношений. Какую-то роковую роль в этой драме сыграл Батюшков, который чуть позже пожалуется в письме Владимиру Галактионовичу Короленко: «...мне — невинно виноватому в разъезде — приходится расхлебывать и думать за других <...> Надо мне было уйти из журнала два года назад. Я это чувствовал, но смалодушничал». Почему невинно виноватому? То ли потому, что на самом деле не давал никаких поводов для ревности, то ли потому, что решающая ссора произошла в его имении Даниловское. Чувством вины Федор Дмитриевич будет угрызаться много лет и сделается добрым ангелом Куприна, взвалив на себя всю ответственность за его выходки. Отчего бы, спрашивается?..

Корней Чуковский прямо писал, что Батюшков «...б<ыл> влюблен в Марию Карловну Куприну. Та над ним трунила — и брала взаймы деньги для журнала “Мир Божий”. <...> Он закладывал имения — и давал, давал, давал...». А ведь Федор Дмитриевич, пожалуй, был хорошей партией для Марии Карловны. Выходец из старинного дворянского рода, уважаемый ученый, светский человек. Учитывая то, что Куприна почти никогда не было дома, сближению Марии Карловны и Батюшкова ничто не препятствовало.

Федор Дмитриевич был холост; его личная жизнь не сложилась. В молодости он сватался к дочерям ректора Санкт-Петербургского университета Бекетова, сначала к Александре, затем к Екатерине. Получил отказы. В первом случае это было во благо русской литературы: Александра Бекетова выйдет замуж за Александра Львовича Блока и родит сына Сашу, который станет великим поэтом.

Вряд ли Мария Карловна отвечала Батюшкову взаимностью, скорее она придумала этот роман, чтобы позлить мужа. Во всяком случае, уже после разрыва с ней Куприн напишет Батюшкову:

«Помни, ради Бога, что я не только люблю тебя несравненно, но и горжусь твоей дружбой. Могу ли я дурно говорить о тебе? Подумай!

Иногда я бывал несправедлив к тебе, но только тогда, когда М<ария> К<арловна> уверяла меня, что ты был ее любовником. Я не верил, но впадал в сильное бешенство.

Она выдумывала про тебя дурацкие анекдоты, выдумывала прозвища и через день ссылалась на меня!»

Обращение к Батюшкову на «ты» тоже появилось после Даниловского. Федор Дмитриевич приезжал туда, у них с Куприным состоялся какой-то задушевный разговор, после которого и случились такие метаморфозы. Потом была поездка в Крым (с инцидентом в Балаклаве), все еще с Марией Карловной, а под новый, 1907 год Куприн приехал в Даниловское уже один. Оттуда просил Батюшкова: «Напиши мне, прошу тебя, о Марии Карловне. Ты знаешь все, что меня интересует. Потому что я, вопреки моим героическим решениям, уже тоскую и скулю. В Даниловском мне всё-всё напоминает лето, и ее, и Люлюшку. Ты ведь понимаешь всю горькую сладость и неисходную тихую печаль этих воспоминаний...»

Во-первых, неясно, о каких героических решениях идет речь. Во-вторых, совершенно очевидно, что он все еще любит свою жену.

Даниловское «зацепило» Куприна не только волнующими воспоминаниями. Здесь, в огромном господском доме постройки конца XVIII столетия, он мог почувствовать себя и владельцем «дворянского гнезда», и опять же лейтенантом Гланом. Это была непролазная глушь по соседству с городком Устюжна — тем самым, где произошел случай с самозванцем, принятым за ревизора, «подаренный» Пушкиным Гоголю для его будущей комедии. Даниловское чем-то походило на Балаклаву, только там были море и рыбалка, а здесь лес и охота. Александр Иванович полюбит это место, многое здесь напишет. Сейчас же, в начале 1907-го, он вернулся из Даниловского в Петербург в состоянии близком к помешательству. Поселился в «Пале-Рояле», но на Разъезжей иногда появлялся. Мария Карловна тактично писала, что у него начались приступы неврастении, и приводила пример. Как-то они с Батюшковым пришли после премьеры пьесы Леонида Андреева «Жизнь человека», и на мрачный вопрос мужа: как пьеса? — она посмела сказать, что пьеса хороша. Александр Иванович, прикуривая в этот момент, бросил горящую спичку на подол ее газового платья... 28 февраля Чуковский по секрету написал Валерию Брюсову: «Куприн заболел белой горячкой».

Если верить Марии Карловне, то ее муж был болен. Если верить Ксении Куприной, то в это время он уже страдал по Лизе и поэтому был не в себе. В любом случае, Куприн больше себя не контролировал и его срочно нужно было лечить. Вот в этот-то момент и появилась Лиза, без которой (опять же согласно мифу) он не смог бы победить запой. Вроде бы с ней встретился Батюшков и использовал все методы убеждения: мол, вся надежда только на нее, от нее зависит будущее русской литературы, она должна дать Александру Ивановичу шанс начать новую жизнь и т. д. Лиза поверила, ведь она своими глазами видела такое преображение: буйного и пьющего Мамина-Сибиряка «тетя Оля» вполне цивилизовала. Одним словом, она согласилась ехать с Куприным в клинику в Гельсингфорсе.

Вышел страшный скандал. Потрясенный Фидлер записал в дневнике: «...Куприн находится в Гельсингфорсе, причем с гувернанткой своей дочери. Это — не кто иная, как Лиза, то есть Елизавета Морицовна Гейнрих, милое и невинное существо... родная сестра Маруси, покойной “жены” Мамина; есть подозрение, что Мамин и сам был влюблен в нее. Какой это для него удар! Говорят, что Муся желает развестись с Куприным».

Семья Маминых сразу отреклась от Лизы. Возмущенная «тетя Оля» жаловалась свекрови: «...Лиза порадовала нас, и при этом имела дерзость написать Мите очень развязное письмо, оправдывая себя тем, что каждый человек имеет право на частичку счастья. Митя ей, кажется, не ответил на такое похабное письмо». Хороша частичка счастья! Три недели избранник Лизы лечился в закрытой клинике от алкоголизма, а сама она жила в пансионе. Что у них были за свидания? Скорее встречи медсестры и больного.

У обоих было время подумать, и думы их не могли быть веселыми. Самый трудный вопрос — пятилетняя дочь Куприна Лида. Александр Иванович страдал от того, что бросает ее, а Елизавета Морицовна — что оставляет без отца эту девочку, которую хорошо знала и любила. Они даже решили как-то отобрать Лиду у Марии Карловны, которую Куприн считал плохой матерью. «Конечно, ей хорошо на каждом шагу совать мне Люлюшу, — жаловался он Батюшкову в письме. — Это и выгодно и выставляет ее в привлекательном свете — любящей матери, оставленной негодяем мужем. Я для Люлюши готов сделать решительно все, что в моих силах. Что же касается Ел<изаветы> Морицовны, то она Люлюшу любит чуть ли не более, чем я, и всякий намек на то, чтобы девочку ограничить чем-нибудь, ее возмущает. Но ведь самая-то жизнь Люлюши при ней будет несчастная. М<ария> К<арловна> только притворяется любящей матерью. <...> Вся ее забота о Лидуше заключалась только в том, что она по утрам брала ее в грязную постель и давала ей играть косой или, уезжая из дома, дразнила ее: “а мама уезжает, бедная мама, а тебе не жаль мамы?” и т. д. <...>».

Тридцать первого марта 1907 года Мария Карловна официально объявила о начале бракоразводного процесса. Эта весть огорошила Любовь Алексеевну Куприну, мать писателя. Она не приняла Елизавету Морицовну. Отвернулась от Куприна и сестра Соня.

Начинался этот роман непросто. Однако «медовый месяц» для своей новой избранницы Александр Иванович организовал: Одесса, а оттуда в Крым.

 

Второе дыхание

Новая любовь подарила Куприну второе дыхание. В первые годы жизни с Елизаветой Морицовной он напишет те произведения, что принесут ему репутацию «генерала от русской литературы». Не все, правда, считали их талантливыми. Георгий Адамович писал:

«Имя Куприна было популярно в России после выхода “Поединка”. Некоторые критики видели в нем законного наследника русского литературного престола и, в подтверждение своего мнения, ссылались на отзыв Толстого. Как все знают, Толстой был крайне суров в оценке новейшей беллетристики: два-три его снисходительно-ласковых слова о Куприне были поэтому сильнейшей поддержкой.

Но мало-помалу внимание к Куприну ослабевало. Его не перестали читать, но о нем перестали говорить. Всё, что последовало за “Поединком”, убедило даже самых горячих поклонников Куприна, что художественные средства его ограничены, вкус не безупречен и кругозор не широк. <...> Поэтому, мне кажется, Куприна будут читать только до тех пор, пока жив быт, который он отразил. Его творчество преходяще, как все, что создано не-поэтом».

Жизнь показала, что Адамович заблуждался: читать со временем перестали как раз «Поединок», а «Гранатовый браслет» и «Гамбринус» любят до сих пор. Именно в них Куприн оказался поэтом.

Писатель прекрасно понимал, что нельзя останавливаться на «Поединке». Эта повесть должна была стать началом чего-то нового, освободив его от груза армейского прошлого. Но каким должно быть это новое? Что заинтересует читателя теперь, когда революция пошла на спад?

Критики подзадоривали. «Первый крупный успех Куприна — его “Поединок”, — писал в обзоре журнала «Весы» Евгений Аничков. — Но в “Поединке” читали не столько его, сколько какого-то воображаемого русского Бильзе. Этому дало повод художественное несовершенство повести для одних, а для других страстное желание иметь своего Бильзе, и именно Бильзе, а не Куприна или вообще художника. И Куприну грозила опасность стать автором “Поединка”. Опасность серьезная. К чести его как художника надо прежде всего сказать, что эту опасность он благополучно миновал». И критик хвалил только что вышедший в издательстве «Мира Божьего» третий том рассказов.

«Не увидишь ли ты Аничкова? — спрашивал Александр Иванович в письме Батюшкова. — Или не знаешь ли ты его адреса? <...> Он очень умно, ловко и по-дружески отцепил меня от “Поединка”, к которому меня ни с того ни сего хотят притачать на веки веков».

Расхваленный том рассказов был выслан Толстому в Ясную Поляну, и в ответ оттуда пришел его портрет с автографом. Он занял место рядом с портретом Чехова и стал самой дорогой реликвией нашего героя.

Расставшись с Марией Карловной, писатель больше не хотел снабжать своими рассказами «Мир Божий», возродившийся после запрета под названием «Современный мир». Оставаясь членом редакции, он был обязан что-то туда давать, и давал, но большей частью литературные рецензии. Последний рассказ — «Гамбринус» (1907) — был напечатан в журнале как раз в момент ссоры Куприных.

В то время в обществе и, разумеется, в литературе началось осмысление прошедших кровавых событий 1905–1906 годов. В их оценке интеллигенция, — и без того расколотая на монархистов и марксистов, консерваторов и социал-демократов, патриотов и либералов, — разделилась на тех, кто вступал в Союз русского народа, и тех, кто сочувствовал еврейству, скопом обвиняемому противоположной стороной в организации и разжигании революционных беспорядков. Куприн примкнул к сочувствовавшим, показав в «Гамбринусе» трагедию еврея-скрипача из одесской пивной.

Казалось бы, чем, помимо политики, оригинально это произведение? И «маленьких людей» в русской литературе достаточно, и нравы питейных заведений Куприн описывал и до этого, но своим «Гамбринусом» он сразу вписался в городской миф. Это талант: уловить настроение, атмосферу города. Гости Одессы и сегодня приходят в Литературный музей, чтобы увидеть памятник герою купринского рассказа. Сидит Сашка-музыкант на бочке, играет на скрипке, и сам он зачарован своей мелодией. А неподалеку, на Дерибасовской, слушают скрипачей посетители нынешнего «Гамбринуса», потягивая фирменное пиво. Это не тот подвал, где разворачивалось действие купринского рассказа, но не будь того, не было бы и этого. И, уж конечно, одесситы (без ссылок на источники!) рассказывают налево и направо, что Александр Иванович дружил со скрипачом Сашкой, что подарил ему журнал с напечатанным рассказом, да еще и серебряный портсигар в придачу.

Тот, купринский «Гамбринус» помещался на Преображенской, 32. Его мир и воссоздал писатель, смешав внешние реалистические приметы с глубокой романтической, мифопоэтической образностью. В рассказе за очерковой поверхностностью видна архаичная двухуровневая структура «верхнего» и «нижнего» города. Первый ослепляет фальшивым блеском и огнями, второй, подземный, «ископаемый», мир пивной-подвала, поражает ощущением ада: «Становилось все жарче. С потолка лило, некоторые из гостей уже плакали, ударяя себя в грудь, другие с кровавыми глазами ссорились из-за женщин и из-за прежних обид и лезли друг на друга». Выразителен образ «капитана» этого преисподнего ковчега — инфернальной буфетчицы с маской вместо лица: «...полная, бескровная, старая женщина, которая от беспрерывного пребывания в сыром пивном подземелье походила на бледных ленивых рыб, населяющих глубину морских гротов. Как капитан корабля из рубки, она с высоты своей буфетной стойки безмолвно распоряжалась прислугой и все время курила, держа папиросу в правом углу рта и щуря от дыма правый глаз. Голос ее редко кому удавалось слышать».

На фоне этих Дантовых картин жизни Вечного города личная история Сашки-музыканта, на наш взгляд, выглядит как-то мелковато. Вот он пошел на Русско-японскую войну, потом пришел, потом грянул 1905 год, потом он попал в участок по политическому делу (разбил скрипку о голову провокатора) и вернулся искалеченным: левая рука, обычно державшая скрипку, была приворочена локтем к боку, а пальцы торчали у подбородка. Однако неугомонный музыкант достал окарину и засвистал: «Человека можно искалечить, но искусство все перетерпит и все победит».

Давно установили прототип Сашки — Александр Яковлевич Певзнер — и даже нашли его фотографию 1910 года. Поразились, что внешне не похож он на купринского героя, моложе, да и больно презентабелен. И с руками у него все в порядке, хотя Куприн напустил тумана, рассказывая друзьям, что оказался провидцем: когда писал рассказ, Сашке ничто не угрожало, а «через год или полтора после напечатания рассказа... жизнь проделала над этим героем все так, как было описано у Куприна».

Как было на самом деле и читал ли скрипач Певзнер «Гамбринус», кто теперь скажет? А вот о том, что балаклавский рыбак Коля Констанди прочитал рассказ «Господня рыба» (1907), где Куприн сделал его имя достоянием широкой общественности, известно доподлинно. После выхода рассказа скромный «атаман рыбачьего баркаса Коля Констанди, настоящий соленый грек, отличный моряк и большой пьяница», не знал отбоя от дачников, которые хотели кататься только на его «Светлане».

Куприн, возможно сам того не осознавая, нашел в «соленом греке» своего Макара Чудру, свою Старуху Изергиль, романтического героя, вдохновенного рассказчика, пленяющего верой в чудо. Портрета Коли нет в «Господней рыбе», не появится в дальнейшем, а он станет сквозным героем нескольких произведений. Внешность — это преходяще, это неважно. Главное — душа, дух этого человека, сотканный из бурь и бризов, гулкой памяти древней земли. И что с того, что на самом деле Коля был прозаический толстяк и носил кличку Подтяжка? Что домик его, сохранившийся в Балаклаве, неказист?.. В «Господней рыбе» он предстает Учителем Куприна, кладезью рыбацкой мудрости и всяких морских сказок: «Живет где-то среди моря, на безлюдном острове, в глубокой подводной пещере царь морских раков. Когда он ударяет клешней о клешню, то на поверхности воды вскипает великое волнение».

Сохранился отзыв Коли Констанди на «Господню рыбу». Шуточно адресуя свое письмо «капитану каботажного плавания А. Куприну», Коля сетовал, зачем тот придумал легенду о царе морских раков. Он не говорил такого: «Это вы написали ерунду и даже чепуху. Такого большого рака быть не может. Про Летучего Голландца — это правда. Я сам о нем слышал. А вот рак — бабьи сказки». Кто-то из балаклавских «соленых греков» сделал сверху приписку: «брехуну писателю».

«Господня рыба» откроет целый балаклавский цикл очерков и рассказов, который писатель назовет «Листригоны». Это тоже слово из мифа: Гомер называл «лестригонами» (через «е») кровожадных великанов, напавших на Одиссея и его спутников в 10-й песне «Одиссеи». Они жили по берегам пиратского залива, описание которого у Гомера удивительно напоминает балаклавскую бухту. «Листригоны» по праву считаются вершиной творчества Куприна. Это сплав поэзии и прозы, это щемящее признание в любви и одновременно прощание с потерянным раем...

То, что рай потерян, Александр Иванович понял во время «медового месяца» с Лизой. По его просьбе Батюшков просил ходатайствовать об отмене запрета на въезд в Балаклаву сенатора и члена Государственного совета Петра Петровича Семенова-Тян-Шанского. Вот отрывок из его прошения, поданного Столыпину:

«Дело идет об одном очень талантливом беллетристическом писателе — Александре Ивановиче Куприне, владельце маленького участка земли и виноградника в Балаклаве. Он был выслан оттуда по распоряжению генерала Неплюева за то, что произносил какие-то буйные речи.

Может быть, суровая мера изгнания его из единственного собственного угла, в котором он может преклонить свою буйную голову, и была временно необходима. Но с тех пор он вполне протрезвился, пройдя полный курс лечения в санатории близ Гельсингфорса, откуда медики послали его на полное выздоровление на юг, советуя ему окрепнуть, работая в своем саду и на рыбной ловле и доканчивая живо его интересующее высокохудожественное произведение — начатую повесть.

Он художник в душе и революционером никогда не был, о чем свидетельствует его служба в рядах русской армии (где он был офицером).

Возвращение в родной угол, на собственную землю, в обстановку мирных и любимых занятий есть единственный луч спасения для гибнущего таланта и вот почему я решаюсь обратиться к Вашему великодушию с ходатайством о возвращении Куприна в Балаклаву в надежде, что присутствие его там в своем скромном уголке, при некотором надзоре за ним близких, никому никакого вреда принести не может».

Ходатайство не помогло.

Александр Иванович не стал испытывать судьбу, заявившись в Балаклаву «на авось», — не хватало, чтобы повторилось прошлогоднее унижение. Он с Елизаветой Морицовной остановился в Гурзуфе — сказочном местечке под Ялтой. Можно представить, с какой тоской писатель смотрел на древние башни Балаклавы, когда проходил мимо них на пароходе. «Я решил продать Балаклаву за шесть тысяч рублей, — писал он Батюшкову из Гурзуфа, — из которых большую половину отдам Марии Карловне. Подумай, платить каждый месяц сторожу, платить налоги, платить работникам, садовникам, в плодовых питомниках и т. д. и т. д. — и не иметь возможности даже выехать в эту землю обетованную — ужасно оскорбительно! Доверить же все это Марии Карловне никак нельзя. Она не будет ровно ничего платить, земля останется без призора, виноградник быстро выродится и станет не плюсом, а минусом земли, фруктовые деревья одичают и земля потеряет стоимость».

В таких невеселых мыслях, все еще тяжело переживая семейный разрыв, Куприн открывал любимой женщине Крым. Апрельский, пасхальный, барский и взбалмошный Крым, когда-то ослепивший и зачаровавший его, начинающего писателя из провинции. Он приезжал сюда с первой женой, теперь вот привез возлюбленную.

Об этих днях напоминают несколько фотографий. На одной Куприн с Лизой запечатлены верхом; на другой позируют на веранде, увитой гроздьями глицинии. На третьей веселая компания пирует на винзаводе в Массандре. Рядом с Куприным, нахлобучившим на голову турецкую феску, сидит на бочке крошечная Лиза. Куприн со стаканом в руке.

Полностью отвратить его от спиртного Елизавете Морицовне не удалось. И санаторий не помог. Однако она держала его на «порционных выдачах», разрешала выпить за обедом, но в меру. Видимо, поначалу он слушался, потому что был влюблен.

Этому душевному подъему мы обязаны появлением рассказа «Суламифь» (1907) о любви царя Соломона и простой девушки из виноградника. «Сцены в “Суламифи” таковы, — признавался автор Батюшкову, — что я должен часто выбегать на улицу и глотать снег для охлаждения и приведения себя в нормальное состояние».

К слову, этот рассказ наряду с «Гамбринусом», похоже, сделал Куприна героем еврейского народа. Так, в качестве писателя, целовавшего еврейским женщинам руку со словами «Нижайшее мое почтение царице Саломее», изобразил Куприна в романе «Мэри» (1912) еврейский писатель Шолом Аш.

По возвращении в Петербург Куприн поселился в пригороде столицы Гатчине. Думаем, потому, что не хотел встречаться с людьми из той жизни, в которой он был мужем Марии Карловны. Елизавета Морицовна, напротив, пыталась навести мосты с близкими, ведь очень любила и Мамина-Сибиряка и Аленушку, но Гувале была непреклонна. Александру Ивановичу доброжелатели донесли, что Мария Карловна уже утешилась в обществе Николая Иорданского.

Это был удар! Иорданского трудно было вынести не только из-за ревности и уязвленного самолюбия. Он был хорош собой и считался по тем временам романтическим героем, которым Куприн так и не стал. Революционер с большим стажем (товарищами его студенческих лет были Борис Савинков, тогдашний руководитель Боевой организации эсеров, и член этой организации Иван Каляев, убивший 4 февраля 1905 года великого князя Сергея Александровича, генерал-губернатора Москвы), Иорданский в дни революции входил в состав Петербургского совета рабочих депутатов вместе с Троцким. На VI (Объединительном) съезде РСДРП в Стокгольме (10–25 апреля 1906 года) он был избран кандидатом в члены ЦК. В «Мире Божьем» Иорданский печатался с 1903 года, с 1905-го стал членом редакции. Напомним: именно из-за его статьи журнал был запрещен.

Мария Карловна вспоминала, что муж (пока еще законный) пришел на Разъезжую и чуть ли не с порога заявил: «Твой верный песик побегал, побегал и вернулся». А потом спросил в лоб:

«— Слышал я, что мое место занял сосиаль-демократ Иорданский <...> Но это неправда?

— Правда.

— Нет, неправда! Скажи мне, скажи, что это неправда, и даю слово, что я тебе поверю.

— Это правда, Саша.

Он молча встал, взял свой потрепанный старый чемодан и, слегка горбясь, пошел к двери».

Мария Карловна не стала его останавливать; она знала, что Елизавета Морицовна уже беременна. Разрыв с мужем дался ей нелегко, из-за стресса обострился процесс в легких, она кашляла кровью. «Я очень любила твоего отца, Лиданька, — писала она своей дочери много лет спустя, — и решиться разойтись с ним было очень трудно, но когда я убедилась в том, что больше не могу служить ему опорой и поддержкой потому, что он сам же довел меня не только до острой неврастении, но даже и до более серьезного нервного расстройства, то я порвала с ним, и было действительно лучше для нас обоих, потому что каждый устроил свою дальнейшую жизнь по-своему, и мы перестали, наконец, мучить друг друга с ожесточением, на которое способны только страстно любящие люди».

Куприн действительно устроил свою дальнейшую жизнь. Что же касается Марии Карловны, то здесь поначалу все обстояло сложнее. Мы не стали бы отметать версию о том, что она была для Иорданского заданием партии. Став ее гражданским, а затем законным мужем, Иорданский занял пост редактора «Современного мира», и социал-демократы получили в свое распоряжение популярный толстый журнал с приличным тиражом.

Мария Карловна не скрывала, что Иорданский не хранил ей верность, что на него «женщины вешались, как на вешалку». Перед подругами она кокетничала: «Не везет мне <...> Первый муж пьяница. Второй социал-демократ. Не знаю, что хуже». На самом деле, Иорданский тоже выпивал, и его вспоминали как завсегдатая кабаре «Бродячая собака». Молотов рассказывал о том, как встретился с ним в 1917 году в президиуме Петросовета: «Этот Иорданский был, так сказать, выпивоха большой. <...> У него все дела вела некая Мария Карловна, которая вместе с ним жила». Как пренебрежительно: «вместе с ним жила». В этакой-то обстановочке кому было дело до Лиды Куприной? Александр Иванович не зря беспокоился.

Наш герой не прощал обид и хорошо умел мстить печатным словом. Полагаем, что его ответом жене и Иорданскому стал рассказ «Морская болезнь» (1908). Героиня, социал-демократка с безликой фамилией Травина, плывет на пароходе из Одессы в Ялту, где ее должен встречать муж, тоже социал-демократ. В пути она страдает приступами морской болезни, при которых реальность куда-то уплывает, сознание двоится, троится. Привычная, размеренная жизнь осталась где-то там, на берегу, и там же вернется, а пока Травина во власти моря и пароходной команды. Под предлогом отдыха от качки в свою каюту ее заманивает помощник капитана, и в каком-то полуобморочном мареве она с ужасом понимает, что происходит. Потом помощник капитана отдает ее юнге, потом снова приходит сам... На ялтинском причале она видит мужа, который вроде бы такой же до боли родной, а вроде бы уже и какой-то скучный. Не в силах снести позор случившегося, ночью она признается ему во всем. И что же? В ответ слышит какие-то банальные, книжные фразы. Скука, скука...

Возможно и то, судя по определенной символике сюжета, что Куприн всё прекрасно понимал про «задание партии», и содержание рассказа шире семейной разборки (что уловил Горький, но об этом чуть ниже).

«Морская болезнь» наделала шума. Критики были озадачены грубостью и пошлостью рассказа, тем более что его первоисточник в те годы знали все — была в ходу такая народная песня «Однажды морем я плыла»: героиня укачалась на пароходе, капитан в каюту пригласил, шампанского налил, через год родился сын, и т. д. Однако Александр Иванович и хотел, чтобы всё было пошло и мерзко. Его коллеги, не зная истинных мотивов, встревожились, увидев в «Морской болезни» симптом погружения в порнографическое болото, разлившееся в то время шире некуда.

Куприн без всяких видимых причин в «Морской болезни» смело разделся неумело... —

иронизировал Саша Черный, ведущий поэт только что появившегося журнала «Сатирикон».

На Капри огорчился Горький: «...Куприн... предал социал-демократку на изнасилование пароходной прислуге, а мужа ее, эсдека, изобразил пошляком». И еще резче высказался в одном из писем: «Не находите ли вы, что армейский поручик Куприн слишком часто сморкается на социал-демократию? Талант хорошо, но скандалить не обязательно». Революционная миссия Куприна далее уже была невыполнима, Горький это понял.

В то же время массовый читатель, охочий до «клубнички», читал «Морскую болезнь» взахлеб и верил, что это быль. Даже много лет спустя, в 1920 году, Борису Лазаревскому в Константинополе показали пароход «Трувор», на котором якобы служит тот самый помощник капитана по фамилии Марандо, описанный Куприным. Сгорая от любопытства его увидеть, Лазаревский записывает в дневнике:

«Для этого я даже поеду на пароход. Нужно посмотреть такую знаменитость.

Тамаре (подруга Лазаревского. — В. М.) он очень нравится.

Помощник этот говорит о случае “Морской болезни”: “Бог послал мне в каюту счастье...”

Я совершенно согласен с такой точкой зрения».

Когда эту запись прочитает сам Куприн, Лазаревский с его слов сделает сноску: «Он соврал. Куприн выдумал. Paris 1921».

Итак, социал-демократам Александр Иванович отомстил. Финансовые дела с Марией Карловной кое-как решил, передав им с Лидой большую часть своих авторских отчислений. Он остался членом редколлегии «Современного мира». Творческие связи с первой женой не прекратятся, она будет самым преданным его читателем и критиком. Елизавета Морицовна здесь недотягивала. Может быть, поэтому, когда после разрыва с Марией Карловной Куприн взялся за «Яму», некому было его удержать от этого шага.

Так называется повесть о публичных домах, вызвавшая едва ли не больший скандал, нежели «Поединок». Есть уверенность, что это был заказ от альманаха «Земля», специализировавшегося на подобной тематике, и часть работы у Куприна уже была сделана. В романе «Нищие», который ему никак не давался, по воспоминаниям, был такой сюжет: Ромашов выздоравливает после дуэли, подает в отставку, переезжает в Киев, становится репортером и однажды в публичном доме встречает Шурочку. Та рассказывает, что муж провалил экзамены в академию и застрелился... Видимо, отложив рукопись, писатель развил именно этот ее фрагмент в отдельное повествование. Эскизно «Яма» была набросана уже в рассказе «Штабс-капитан Рыбников». Старт взят. Теперь нужно сесть и написать повесть. Но как сесть?!

Внешние обстоятельства этому мало способствовали. Елизавета Морицовна, будучи на последних месяцах беременности, ослабила вожжи, и Куприн снова запил. Теперь его часто видели в петербургском богемном ресторане «Вена» на углу улиц Гоголя, 13 (Малой Морской), и Гороховой, 8. Владелец уж и не знал, чем угодить Александру Ивановичу, на которого публика шла валом. Кто-то даже пустил по Петербургу шутку:

Ах, в «Вене» множество закусок и вина. Вторая родина она для Куприна...

В апреле 1908 года пошла гулять и другая эпиграмма, написанная поэтом-сатириконцем Петром Потемкиным:

Водочка откупрена, Плещется в графине... Не ругнуть ли Куприна По этой причине?

В том же апреле в «Сатириконе» (№ 3) появилась характерная карикатура: Александр Иванович, криво восседая за столом в «Вене», уже спит (видны белки закатившихся глаз), однако огромной ручищей властно удерживает полную рюмку. Под рисунком ядовитая подпись: «Поединок».

Свиту своих собутыльников Александр Иванович теперь называл «венскими друзьями». Вокруг него вились знакомые нам Маныч, Вася Регинин, но появились и новые персонажи. Например, критик Петр Моисеевич Пильский, сотрудник «Современного мира», бывший юнкер того же 3-го Александровского военного училища, которое окончил Куприн. Пильский входил тогда в моду, чему немало способствовала его близость к Куприну. Александру Ивановичу импонировала задорная злость Пильского, о чем говорит сохранившаяся эпиграмма:

— Чтоб не писать безграмотные басни, Навек угасни! И на холме крутом с отвагой фермопильской Надгробный камень твой обгадит критик Пильский.

Очень близко к нашему герою подобрался и Александр Иванович Котылев, тезка и редкий нахал. Он зарабатывал литературным маклерством: брал у писателей рукописи, пристраивал их, получая за это проценты. Славился Котылев и редким умением выбивать (иногда в прямом смысле) авансы из издателей.

В этой компании Куприн шумно отмечал радостное событие: 21 апреля 1908 года у него родилась вторая дочь, которую назвали Аксиньей (Оксаной, Ксенией). Ее имя, правда, на французский манер — Кисá Куприн — через 20 лет прогремит в европейском кинематографе. У этой девочки будет более счастливая судьба, чем у Лиды Куприной, которую отец все еще пытался как-то отобрать у Марии Карловны.

«Лиза Гейнрих мало того, что отбила у Муси мужа, хлопочет еще и о том, чтобы отбить у нее ребенка», — рассказывал Мамин-Сибиряк матери в том же апреле 1908 года. И дальше сообщал:

«А наша Лиза... недавно произвела на свет девочку. Бедный ни в чем не повинный ребенок.

Сам же Куприн безнадежно погибший человек... запойный... и пока его спасает только богатырское здоровье... Но все это до поры — до времени...»

Маминых не разжалобило рождение Ксении. Счастливая мать послала им фотографию младенца, но скоро получила ее обратно. Не лучше повела себя и Любовь Алексеевна Куприна. Приехав погостить в Гатчину, она всем своим видом выказывала неодобрение, к внучке почти не прикасалась. Потом все-таки взяла на руки. Обрадованная Елизавета Морицовна хотела сделать фотографию, но Любовь Алексеевна спешно положила ребенка обратно... Никем не одобряемый младенец, которого нельзя было даже крестить! Родители не венчаны, и сделать это невозможно, пока не получен развод.

В эти же дни закончилось слушание дела, возбужденного против Куприна адмиралом Чухниным, уже покойным. Писателю, за давностью лет, был вынесен смехотворный приговор: штраф 50 рублей с заменой арестом на 10 дней в случае несостоятельности. Вот она, цена потерянной Балаклавы!

Исполнение приговора, однако же, затянулось. Куприна не могли найти. Сначала он был в Ессентуках, где лечился от ишиаса, потом уехал в Даниловское, где закончил первую часть «Ямы». В мельчайших деталях, с запахами, звуками, слухами, писатель изобразил один день из жизни «двухрублевого заведения Анны Марковны» в неназванном большом южном городе, на Большой Ямской улице. Обитательницы заведения едят, пьют, развратничают, рыдают, дерутся, и все это сопровождается рассуждениями автобиографического героя с философской фамилией Платонов. О том, что весь ужас существования домов терпимости в том, что нет никакого ужаса, все к этим домам привыкли; что «наши русские художники слова — самые совестливые и самые искренние во всем мире художники — почему-то до сих пор обходили проституцию и публичный дом». Под воздействием этих обличительных речей один из героев повести, студент Лихонин, решается спасти падшую душу: забирает из публичного дома проститутку Любу. На этом первая часть обрывается.

Александр Иванович продал рукопись «Московскому книгоиздательству» (которое выпускало альманах «Земля»), получил гонорар, собрал вещи и... окончательно исчез из Петербурга.

 

Житель города Житомира

Мало кто знает, что формально до конца своих дней Куприн оставался жителем Житомира. В этом городе в августе 1909 года он получил новый паспорт, с ним 17 лет прожил в эмиграции и в конце концов вернулся в СССР. Этот документ хранится в купринском личном фонде ИРЛИ РАН, и до сих пор так и не найден внятный ответ на вопрос: какая нелегкая занесла писателя в Житомир?

Сам Александр Иванович в интервью представлял все так — мол, просто решил «осесть на земле»: «Моя давнишняя мечта иметь свою землю, заниматься садоводством и огородничеством. Я уже было осуществил это в Балаклаве, где приобрел имение и посеял виноград. Но меня лишили радости видеть плоды моих трудов». Однако разве нельзя было заняться тем же, к примеру, в Одессе? Батюшков утверждал, что его друг поехал в Житомир изучать нравы публичных домов, что было необходимо для продолжения «Ямы». Тоже слабый аргумент: публичных домов хватало повсюду. Так почему же Житомир?

При активной помощи местного историка Игоря Валерьевича Александрова, сопоставив массу фактов, мы пришли к единственно возможному объяснению. Осенью 1908 года сестра писателя Зинаида Нат вступила во владение усадьбой в Житомире, наследством от свекра. В отличие от матери и сестры Софьи, она не отвернулась от брата после его разрыва с Марией Карловной. Зинаида Ивановна, невестка и жена уважаемых в городе Натов, возможно, могла помочь Куприну узаконить его новую жену и дочь. Мы не станем уходить в хитросплетения юридических формальностей тех лет, просто отметим: как только Александр Иванович сумеет узаконить свою семью, он из Житомира уедет.

Куприн прожил в этом маленьком волынском городке всего полгода, но память по себе оставил громкую. Здесь с ним случилось несколько историй такого рода, что в летописи провинции они составили целую авантюрную главу, а городским властям в то непростое пореволюционное время доставили немало хлопот. Его надолго запомнили и местный полицмейстер, и надзиратель его околотка, и, конечно, городовые, к помощи которых не раз прибегала Елизавета Морицовна, разыскивая мужа.

Писатель успел сменить в Житомире как минимум три адреса. Сначала он остановился у сестры, затем в доме по улице Хлебной, 15, на котором сегодня висит мемориальная доска. В то время дом принадлежал генералу Бадаеву, и его дочь вспоминала, что Елизавета Морицовна видела мужа редко, гораздо чаще его видел сброд из шинка еврея Пини на Соборной площади. Ах, какую здесь готовили фаршированную рыбу! А «заïдки», каменные крендели, обсыпанные солью?! А сушеная тарань, такая дубовая, что ее нужно долго бить о стол?! А фирменные житомирские «деруны»?!

Соня Нат, племянница писателя, бегавшая к нему по сто раз на дню, припоминала, что по утрам дядя Саша выходил на охоту за газетами, которая нередко затягивалась на несколько дней: «Получалось это так — не найдя газет в городе, он шел за ними на вокзал, по дороге обязательно встречал каких-нибудь знакомых или вовсе даже не знакомых ему рыбаков и, не возвращаясь домой, отправлялся с ними на рыбалку».

Однажды он пропал так надолго, что близкие всерьез перепугались.

«Как сейчас помню — мы сидим на веранде: вдруг возле калитки словно из-под земли вырастают три зловещие, совершенно невообразимые фигуры, лица у всех черные, заросшие щетиной, все обвешаны патронташами, ножами, за плечами ружья.

Мне стало очень страшно. Не разбойники ли пришли убивать и грабить нас?

Двое незнакомцев — тощие, третий же — низенький, круглый, как шар.

— Зина! — весело кричит похожий на шар разбойник. — Не узнаешь? Да ведь это же я!

— Боже мой, Саша, откуда ты? На кого ты похож! Мы все так волнуемся!

Дядя Саша сказал, что дома будет ровно через полчаса, и, не переодеваясь, отправился со своими спутниками в ресторан. Летняя площадка ресторана с обвитыми диким виноградом ажурными беседками и с эстрадой, на которой выступал румынский хор, была видна с террасы нашего дома.

Что же будет дальше?

Сначала охотники, усевшись за столик и, видимо, не успев вдоволь наговориться за неделю бродяжничества, долго беседовали, пили пиво. Затем Куприн поднялся на эстраду и начал дирижировать хором. Раздались громкие аплодисменты.

Вечером дядя Саша рассказал нам о своих приключениях. Как и следовало ожидать, виной всему оказались все те же злополучные газеты. Проходя в тот день по базару, он увидел двух незнакомых охотников. Разговорились. Они пригласили его с собой. Один из них даже сбегал за ружьем. Ночевали в лесу, на сеновалах, в избушке лесника, угодили в болото, по грудь в воде переходили речку...»

Какие же, наверное, бурные сцены повидал тогда скромный домик на Хлебной! Не потому ли и оттуда пришлось съехать? И вот, наконец, третий купринский адрес в Житомире, интересующий нас более всего: Пушкинская улица, дом Яницкой. Здесь писатель попытался создать Дом, который не удалось создать в Балаклаве.

Соня Нат утверждала, что обстановка была очень скромной. Запомнились много-много книг и то, что все окна дядиной квартиры выходили в сад, которым он занялся всерьез: «Дядя Саша был заядлым огородником и садоводом. Считал, что это его второе призвание. В саду у него был розарий и небольшой парничок. Почему-то вдруг решил разводить артишоки. Бывало, ходит между грядками и мурлычет песенку. В ней всего одна строчка: “Артишоки, артишоки не растут у меня в кармане”».

Таким огородником Куприна как-то застал корреспондент «Петербургской газеты»:

«А. И., приветливо улыбаясь, перекладывал с одной руки на другую лейку, которой только что он поливал цветы.

— Простите, господа, не подаю вам руки, она грязная, в земле. <...> Вот, видите, пребываю в самом первобытном состоянии, вожусь с огородами, пачкаюсь... А, знаете, теперь я в истерзанном виде, но вы бы посмотрели, когда “скребницей чищу я коня”!

— Какого?

— Своего верхового. Вот на днях во время верховой езды слегка вывихнул себе ногу, как видите, хромаю; если хотите, пойдемте потом посмотреть мою лошадку...

Прошли на веранду.

— Скажите, А. И., как вы здесь себя чувствуете?

— Прекрасно».

Неисправимый Куприн! Даже свою хромоту из-за ишиаса выдал за «спортивную травму». Он разбил сад, приобрел лошадь, о которой мечтал и юнкером, и поручиком в полку. Еще он с детства мечтал о сенбернаре, но вряд ли домовладелица мечтала о том же. В результате в жизни писателя появилась собака, которая первой стала частью его образа. Впоследствии таких животных будет много, и мы расскажем о них в свое время, а пока посмеемся вместе с очередным корреспондентом, явившимся к писателю:

«Толкаю калитку... небольшой, коротко остриженный пудель с громким лаем бросается на нас. Я машинально замахиваюсь палкой.

— Негодяй!! — прокричал чей-то голос. В недоумении поднимаю глаза.

— Негодяй... не смей лаять, — почти спокойно произнес тот же голос.

Мы невольно рассмеялись».

Ксения Куприна, которая пока еще сидит в коляске, потом рассказывала, что Негодяй стал семейной легендой. Якобы он приводил подвыпившего Куприна домой. Благодаря ему близкие понимали, где находится Александр Иванович: если Негодяя вечером и ночью нет дома, значит, они вместе ушли на рыбалку или охоту.

Пес был беспокоен настолько, что его несколько раз отдавали другим людям, но он неизменно прибегал обратно, грязный и довольный. Нельзя сказать, что его кличка была такой уж оригинальной — можно вспомнить чеховского мангуста по кличке Сволочь. Однако Негодяй навсегда остался в истории русской литературы: Куприн описал его в очерке «О пуделе», который напечатал в житомирской газете «Волынь» 22 апреля 1909 года. Возможно, это был подарок дочери: накануне ей исполнился год.

Перед отъездом из Петербурга Куприн заявил корреспондентам, что хочет начать новую жизнь на новом месте, что не желает больше быть писателем, мол, это стало профессией, магия ушла и т. д. А если и будет писать, то по нескольку рассказов в год, и то для детей: «В этом направлении я бы, пожалуй, приблизился к характеру рассказов Киплинга». В то время он болел Киплингом и проштудировал его настолько хорошо, что в конце ушедшего 1908 года напечатал в «Современном мире» (№ 12) критическую статью «Редиард Киплинг».

Думается, без влияния «собачника» Киплинга вряд ли Куприн написал бы столько рассказов о собаках. «О пуделе» — лишь один из них. Это умилительная миниатюра о маленьком песике, которому исполнился год и в нем проснулось сознание. Он обожает бегать за экипажами, пытаясь укусить лошадь за ноздрю, и недоуменно спрашивает хозяина: «...отчего колесо вертится? Зачем я существую на этом свете?» Позже Куприн расскажет, что в Житомире приманил еще и некоего кобеля по имени Мистер Томсон, и в том, как он приглашал его сбежать от законных хозяев, тоже не обошлось без Киплинга: «Мистер Томсон, не угодно ли вам прогуляться?.. По пути мы можем встретить маленькую беленькую домашнюю кошечку. Попробуем ее укусить» («Чужой петух», 1912).

С этой свитой Александр Иванович являлся даже в местный театр:

«На театральных представлениях в ложе Мистер Томсон дремал у меня на коленях, но Негодяй почему-то считал нужным вмешиваться в актерскую игру, и, главное, в самые неподходящие, в самые трогательные моменты. Он не мог терпеть, ежели кто-нибудь кого-нибудь обижал. Он считал своим долгом вступиться за слабого. Но тогда приходил господин околоточный надзиратель и говорил:

— Господин полицмейстер просит уйти Негодяя, а вместе с ним и его хозяина» («Чужой петух»).

Господин полицмейстер вообще присматривался к Александру Ивановичу. Россия читала и переваривала «Яму», вышедшую 25 марта 1909 года в сборнике «Земля» (книга 3). Не зря Куприн «охотился» по всему городу за газетами: рецензии шли потоком. И странно ли, что после их чтения он запивал: положительных среди них почти не было. Повесть принесет Александру Ивановичу столько огорчений, что он лишится сна и закончит 1909 год в лечебнице для нервнобольных.

Скандал получился вполне, но не такой, как после «Поединка». Сравнивая «Яму» с «Поединком», критики хватались за голову: как низко пал революционный разоблачитель армейских беспорядков, до какой пошлости! Был в хоре возмущенных голосов и другой оттенок — ирония. Ну как не ухмыльнуться, когда «обличает» нравы человек, известный собственной безнравственностью, завсегдатай тех же публичных домов, кабаков, бросивший жену и дочь и живущий с гувернанткой дочери...

Так, в иллюстрированном приложении к «Новому времени» появилась характерная карикатура: Куприн старается выползти из глубокой ямы с вывеской «Ресторан», его тянут вниз крепкие руки. Подпись: «А. И. Куприн тщетно пока старается выбраться из своей “Ямы”, чтобы написать 2-ую часть» (художник Пьер-О). Киевский критик Войтоловский, который некогда одним из первых воспел «Поединок», на сей раз констатировал, что «Яма» не вносит ничего нового в литературу о проституции и значительно уступает «Заведению Телье» Мопассана или рассказу Горького «Васька Красный». Газета «Речь» устами Корнея Чуковского уличала автора: «Если бы Куприну... и вправду был отвратителен этот “древний уклад”, — он сумел бы и на читателя навеять свое отвращение. Но... он так все это смакует, так упивается мелочами... что и вы заражаетесь его аппетитом». Ерничало «Новое время», издеваясь над эпиграфом повести: «Знаю, что многие найдут эту повесть безнравственной и неприличной, тем не менее от всего сердца посвящаю ее матерям и юношеству» (выделено Куприным. — В. М.). Приложение к газете поместило карикатуру: над выгребной ямой столкнулись Куприн и свинья:

«— А преаппетитные помои!

Куприн . Проваливай, проваливай! Это для матерей, дочерей, для юношества!»

Критик «Нового времени» не без оснований задавался вопросом: каким образом может перевоспитать проститутку Любу студент Лихонин, о котором сказано, что он «по убеждениям анархист-теоретик, а по призванию — страстный игрок на бильярде, на бегах и в карты, игрок с очень широким, фатальным размахом»? Поэт-символист Борис Садовский (Садовской) саркастически интерпретировал эпиграф к повести: «Матери и юношество! Читайте “Яму” смело, не опасаясь нареканий в безнравственности и неприличии. Это гениальное творение написано мною для вашей пользы». Утверждал, что Куприн прекрасно просчитывает своего читателя, охочего до «пикантного чтения»: вставляет нецензурные слова, казарменный юмор... И резюмировал:

«Весь г. Куприн состоит из трех элементов: ученического малевания “с натуры”, семинарского резонерства и смакования всевозможных жизненных уродств. <...> Начав совершенно слабым “Поединком”, имевшим злободневный успех “обличительного” произведения, г. Куприн высказался в этой повести весь, уложив туда целиком свой наивный и небольшой талантик. <...>

В “Яме” г. Куприн в последний раз собрал в кучу все, что у него оставалось за душой. Получился опять тот же “Поединок”».

Также недоумевая, с чего вдруг Лихонин связался с проституткой, Садовский пророчески замечал: «...вторая часть никогда в свет не выйдет, что вероятнее всего, она и не написана, а если когда-нибудь в печати появится продолжение “Ямы”, то оно окажется роковой ямой прежде всего для таланта самого автора. <...> Еще раз советуем от души г. Куприну остановиться на этом и покончить с “Ямой”».

Можно представить, с каким возросшим любопытством, на фоне этакого-то бума, писателя разглядывали житомирцы. Тем более что в его жизни на Пушкинской случались свои пикантные моменты. В пяти шагах располагались 2-я мужская гимназия и городская публичная библиотека, в которую гимназистов, конечно, не пускали. Тем не менее они слышали о скандальной славе прибывшего в их город писателя. Один из гимназистов вспоминал:

«...всех нас поразила весть: в наш город приехал Александр Иванович Куприн. Потекли слухи: будто бы выслан из Петербурга или запутался в какую-то историю и уехал сам. Прибыл с семьей. Поселился в какой-то гостинице. Ищет квартиру. Нашел квартиру...

Последнюю весть заинтересовавшемуся нашему классу я мог принести из достоверных источников: поселился он в том же самом особняке на Пушкинской, где живет француженка, у которой я беру частные уроки. Француженка эта, Алиса Девос, рассказала мне с зажегшимися от любопытства глазками: “Поселился мосье Куприн — лэ гран экривен рюсе”. И тут же спросила меня, слегка покраснев: правда ли, что он пишет немного неприличные рассказы, даже целый роман, который происходит, ну, в таком доме?..

К Алисе я ходил три раза в неделю, изучая с нею французскую литературу. Естественно, что там — на улице, у крыльца, на дворе, в саду — я должен был встретиться с автором “Поединка”. И увидел. Первый раз в образе идеального отца семейства: он выходил со двора, толкая перед собой колясочку с каким-то блаженно заснувшим беби. Небольшого роста, полный, не очень идеально выбритый, с косовороткой под обыкновенным гостинодворским пиджаком, — нет, с типом денди у него было мало общего, и первое мое впечатление было разочарование».

Горечь разочарования испытывал и сам Куприн. Он знал все несовершенства своей «Ямы», вызванные, как обычно, торопливостью из-за безденежья и невозможностью доработать, чертыхался по адресу «Московского книгоиздательства», которое не возвращало уже набранные главы первой части, а он уже не помнил всего, что там было. Теперь над ним не стояли ни Горький с советами, ни Мария Карловна с хлыстом, и Куприн раскис. Писал — и рвал, кормил издателей «завтраками», корреспондентов — громкими заявлениями о якобы пишущейся второй части «Ямы»...

А тут еще возник новый повод понервничать! Весной 1909 года судьба решила испытать на прочность их дружбу с Буниным. Сначала все было радужно. Академия наук присудила им обоим Пушкинскую премию: Куприну за трехтомник рассказов, вышедший в «Мире Божьем», — полную, 1000 рублей, Бунину — половинную, 500 рублей. Однако вскоре оказалось, что средств недостает, и обоих решили премировать половинными суммами. Куприн писал Бунину: «Судьбе угодно было, чтобы я оттягал от тебя половину Пушкинской премии <...> Да, я ужасно рад, что именно мы с тобой разделили премию Пушкина». Бунин тоже был безукоризненно вежлив: «Дорогой и милый Ричард, я не только не жалею, что ты “оттягал” у меня полтысячи, но радуюсь этому, — радуюсь (и, ей богу, не из честолюбия!) тому, что судьба связала мое имя с твоим. Поздравляю и целую от всей души! Будь здоров, расти велик — и загребай как можно больше денег, чтобы я мог поскорее войти в дом друга моего, полный как чаша на пиру Соломона. (Одно слегка дивит меня: почему на Житомир пал выбор его?) <...> Пожалуйста, напиши мне, — напиши, как живешь, и что творишь, продолжаешь ли “Яму” (в Москве только и толку, что о “Яме”!) и что за город Житомир?»

А потом подоспеет испытание: в конце года Бунина вдобавок изберут почетным академиком, а Куприна — нет. Как Александр Иванович это пережил? Ведь еще осенью 1907-го, когда впервые был поставлен вопрос о подаче работ на конкурс Академии наук, он писал Батюшкову: «Почетным академиком я быть не прочь. <...> А что же? После Чехова по языку я один и имею на это право» (выделено Куприным. — В. М.). Тяжело пережил!

«Свидание наше было неважное. Попрекнул меня с первого слова академией», — рассказывал Бунин. Много спустя Бунин объяснит, почему (якобы) так обошлись с Куприным. Почетный академик имел право, приехав в любой город, потребовать себе любой зал для выступлений, и без всякой цензуры. «...Куприна не избрали в почетные академики... только потому, что он под влиянием вина мог злоупотреблять где-нибудь в провинции этим правом».

Позже, в эмиграции, Бунин станет кичиться высоким званием академика, как покажется Куприну (впрочем, игра амбиций в творческой среде — дело обычное). А потом Бунину дадут Нобелевскую премию. Но об этом в свое время.

В Житомире наш герой пребывал в крайне взвинченном состоянии еще и из-за материальных трудностей. Он жаловался Батюшкову, что все заложено в ломбарде, что он весь в долгах, что вокруг него вьются житомирские нетопыри: «...на 1000 людей приходится 999 факторов, посредников, сводников, мишуресов». Похоже, что он вообще опасался за свою жизнь, потому что обратился к местному полицмейстеру с письменной просьбой о выдаче ему документа на право ношения огнестрельного оружия. Возникло целое дело, копия которого сегодня хранится в купринском фонде в ИРЛИ. Полицмейстер запросил мнение начальника Волынского губернского жандармского управления: нет ли препятствий к удовлетворению просьбы писателя? Получил ответ: «Уведомляю, что отставной поручик А<лександр> Иванович Куприн, 38 лет, православного вероисповедания, по имеющимся в делах вверенного мне управления сведениям, ведет переписку с Женевской С<оциал> Д<емократической> эмигрантскою кассою... почему ходатайство его о выдаче ему билета на право держания огнестрельного оружия полагал бы оставить без удовлетворения». Видимо, ввиду бедственного материального положения Александр Иванович просил денег (напомним, что переводами его произведений занималось социал-демократическое издательство «Демос»).

#_05.jpg

«Господин полицмейстер просит уйти Негодяя, а вместе с ним и его хозяина». Рис. Василия Вознюка. 2015 г.

#_06.jpg

«Куприн, напоив житомирского городового, сбегает из-под домашнего ареста». Рис. Василия Вознюка. 2015 г.

В тот же злополучный житомирский период внесла определенную нервозность и мать Куприна, приехавшая погостить. Приведем фрагмент ее письма Марии Карловне, отправленного перед отъездом к сыну: «Если бы Вы знали, как дорога мне Люленька и что я должна скоро ломать свою душу при виде второй дочки моего Саши. <...> Я числа 12 (мая 1909 года. — В. М.) еду в Житомир... Вот где и начинается моя душевная ломка... <...> Пишите мне, Муся моя дорогая, на имя Зины для передачи мне». Значит, Зинаида Нат, не отталкивая брата, покрывала переписку его бывшей жены с его матерью. Можно только посочувствовать Елизавете Морицовне, тем более что она осталась одна — Куприн отсутствовал почти все лето.

Для работы над продолжением «Ямы» он уехал в Даниловское. Перед отъездом, окрыленный, видимо, Пушкинской премией, решился посетить Толстого в Ясной Поляне и отправил телеграмму Софье Андреевне: «Провожая Вас из Ялты, получил милостивое приглашение посетить Ясную Поляну. Не обеспокою ли я Вас и Льва Николаевича, если в середине июня заеду всего на час?» Однако эта встреча не состоится. Возможно, до Куприна дойдет отзыв Толстого на «Яму», чего он опасался: «Если он отзовется не лестно о первой части, то это может неблагоприятно отразиться на дальнейшей моей работе. Слова Л. Н. для меня имеют большой вес». (Как признается Куприн в одном из интервью: «Я боюсь его. Ну, что я скажу ему? О чем спрошу? Он все знает. Глянет — и уж насквозь видит тебя. Вот это-то и страшно!») Хороших слов о «Яме» Лев Николаевич не нашел: «Я знаю, что он как будто обличает. Но сам-то он, описывая это, наслаждается. И этого от человека с художественным чутьем нельзя скрыть».

Куприн прожил в Даниловском около месяца, затем вынужден был ехать в Петербург по случаю получения развода с Марией Карловной. Надо сказать, это было грустное расставание: «Поздно бросил я играть в лейтенанта Глана, и вот куда это завело. Прощай, Маша».

А тут, в Петербурге, и соблазн — «венский» омут. В эти дни его увидел поэт Виктор Гофман, о чем рассказал в одном из писем: «Первое впечатление: пьяное и неопрятное животное. Затем виден чрезвычайно острый проницательный ум, громадное знание и понимание людей. Перед ним нельзя притворяться (он увидит малейшее притворство), и это смущает. Человек позирующий и рисующийся... будет чувствовать себя с ним невыносимо. Он éдок, беспощаден, несколько груб в своих опытах над человеком: совершенно не умничает, так как знает, что умен. Мне он наговорил сначала много любезностей, которые я, однако, остерегся принять за чистую монету; затем не без задних мыслей стал допрашивать о том, что я думаю о критике и т. д. Впрочем, в конце концов он представляет собою довольно безобразное зрелище». Чуть позже, в другом письме, Гофман добавил деталей: «Окружают же его совершенные психопаты... Они не только тешат его всевозможными способами, но выполняют и более существенные услуги: напр<имер>, приглашают для него проституток и т. д. Делается это вполне открыто. Лично же вести “переговоры” Куприн, по-видимому, уже слишком ленив».

Явившись в столицу для оформления развода, Александр Иванович, судя по всему, как-то легализовался, чем облегчил работу прокурора Санкт-Петербургского окружного суда (поместившего в газетах даже объявление о его розыске). «Дело Чухнина» требовало удовлетворения, и по возвращении в Житомир писатель был ознакомлен с бумагой из столичной судебной палаты с требованием к местной полиции или взыскать с него 50 рублей штрафа, или посадить под домашний арест. В тот момент Александру Ивановичу нужно было смирить свои офицерские замашки и дружить с полицией: от нее зависела выдача новых документов, куда была бы вписана Елизавета Морицовна. Он выбрал домашний арест, о чем и сообщили газеты 10 августа 1909 года.

Дальше начинаются загадки. Александр Иванович должен был находиться под арестом примерно до 20 августа. Однако 16 августа он каким-то образом обвенчался с Елизаветой Морицовной! Ситуация для него была не из легких: требовалось уговорить священника сделать вид, будто Ксения — не годовалая девочка, а младенец, крестить ее и сделать метрическую запись о ее рождении. А дату венчания поставить такую, чтобы она опережала дату рождения ребенка.

Это была целая спецоперация, в которой много тумана и даты «пляшут». Улики по этому делу сохранились в метрической книге церкви Рождества Пресвятой Богородицы села Гуменники, что под Житомиром. Запись священника Иоанна Чернодубровского не оставляет сомнений в том, что он совместно с псаломщиком 16 августа 1909 года совершил таинство венчания. Стоящий пред ним жених был «временно жительствующий в городе Житомире отставной поручик Александр Иванов Куприн православного вероисповедания разведенный по первому браку, 39 лет». Невеста — «жительница города Житомира дворянка Елизавета Морицовна Гейнрих православного вероисповедания первым браком, 27 лет». Среди поручителей (свидетелей) со стороны жениха назван «магистр истории всеобщей литературы императорского С.-Петербургского университета надворный советник в отставке Феодор Димитриев Батюшков».

Последнее очень странно. Всего за два дня до этого, 13 августа, Куприн писал Батюшкову, что сидит под домашним арестом по чухнинскому делу, сообщал, что собирается ехать в Гагру, и ничего больше. Правда, житомирский миф повествует о том, что арест этот был одной лишь видимостью: Куприн-де зазывал сторожившего его городового за стол, щедро поил-кормил, тот засыпал, а арестант спокойно сбегал. Однако сам писатель, рассказывая о домашнем аресте, был серьезен: «Уже к концу третьего дня мной стали овладевать тоска и тяжелая злоба при одной мысли, что чужой волей я прикован к определенному маленькому месту. На пятый день я уже просил начальство, чтобы остальные дни мне заменили деньгами. Оказалось, что это не так-то легко». Как же он мог отлучиться в Гуменники? Тем не менее на гравировке сохранившегося обручального кольца Елизаветы Морицовны та же дата венчания: «Александр 16 августа 1909».

Если углубиться в метрическую книгу церкви Рождества Пресвятой Богородицы, то можно с изумлением прочесть запись о рождении и крещении Ксении Куприной. Те же Чернодубровский с псаломщиком засвидетельствовали, что 26 августа 1909 года они крестили девочку, родившуюся 16 августа. То есть в день венчания ее родителей! И затем указано, что при сем присутствовал магистр, а вместе с ним Зинаида Ивановна Нат. Однако 26 августа Куприна уже не было в Житомире. 22 августа в его паспорте была сделана запись о прибытии в Одессу.

Совершенно запутавшись, предоставим слово Ксении Куприной, которой позже эту семейную историю рассказывали с хохотом родители:

«Священник наотрез отказался крестить годовалого ребенка, не желая марать таким безобразием церковные книги. Его долго упрашивали, и наконец он согласился с тем условием, что запишет меня как новорожденную. Подумав, мои родители согласились, зная, что для женщины впоследствии всегда будет приятно быть моложе в официальных бумагах.

Рассказывали, что когда по ходу церемонии нужно было опустить меня в купель, я вытянулась дугой и так закричала, что задрожали своды сельской церквушки. Услышав мой вопль, наш пудель Негодяй ворвался с диким лаем в церковь, что, конечно, вызвало переполох.

Федор Дмитриевич Батюшков, дрожа от беззвучного смеха, не заметил, как, держа в руках зажженную свечку, нечаянно поджег длинную гриву священника. Пока тушили попа, выводили из церкви Негодяя, прошло довольно много времени, и измученный священник согласился не окунать меня в купель, а только окропить мою голову».

Что называется — без комментариев. Напрашивается только один вопрос: как Александр Иванович, первая свадьба которого была такой неудачной, позволил себе превратить и вторую в фарс?

Итак, два года унижений для Елизаветы Морицовны кончились; она стала законной женой Куприна. 18 августа 1909 года Житомирское городское полицейское управление выписало ей бессрочную паспортную книжку. Когда была выписана книжка Куприну, мы не знаем, знаем только, что его постоянным местом жительства в ней обозначен Житомир. Вместе с тем, оформив отношения и получив документы, Куприны собрали вещи, прихватили няньку Ксении, сгребли в охапку Негодяя и уехали в Одессу. «Опять один Аллах ведает, как, почему и зачем очутились мы вместо Гагры в Одессе», — сообщал Куприн Батюшкову, с которым породнился; тот стал его кумом.

Один Аллах ведал и то, как Негодяю удавалось теперь находить хозяина. Одесса значительно больше Житомира, и радиус поисков шире.

 

Одесский угар

Одессу трудно удивить. Здесь всякое видали, и каждый — гений. Тем не менее компания, что ранней осенью 1909 года начала появляться в местных ресторанах, поражала.

По описаниям ее можно представить. Вы сидите себе за столиком, тихо наслаждаетесь местным вином и жареной камбалой... И вдруг с грохотом распахивается дверь, в нее влетает некто, с разбега делает над вами сальто-мортале. Оглушительно лает влетевший за ним черный пудель. «Тихо, Негодяй!» — топает на него ввалившийся следом приземистый плотный человек. Хмельной, глаза сердитые, на бритой голове тюбетейка, бородка, «татаро-монгольские» висячие усы. За ним, неуклюже задевая стулья, пробирается богатырь: квадратный, пиджак в плечах трещит, крепкая голова, роскошные усы. На ходу с ним спорит какой-то рыжий, долговязый, машет руками, заикается. И завершает процессию негр в феске. Гам, шум, пудель заливается... Сцена!

Конечно, читатель узнал Куприна и Негодяя. Представим остальных. Акробат — это лучший клоун петербургского цирка Чинизелли, итальянец Жакомино (Джакомо Чирени). Богатырь — борец Иван Заикин. Рыжий — легендарный одесский спортсмен Сергей Уточкин. Негр — борец Хаджи Мурзук из Туниса. И, уж конечно, вокруг этой экзотик-компании кружили вездесущие одесские журналисты: тонкий, элегантный местный корреспондент сытинского «Русского слова» Илья Абрамович Горелик, главред «Одесских новостей» Израиль Моисеевич Хейфец и другие, помельче.

С Заикиным Куприн познакомился именно в Одессе.

«Удивительное дело: мы с ним как-то сразу перешли на ты, — вспоминал Заикин.

— Откуда ты? — спрашивает меня знаменитый писатель.

— Я-то?.. Из Симбирской губернии.

— А... симбирский обротник.

— Обротник, а ты откуда?

— Я пензенский.

— А... Пенза косопузая».

До конца своих дней Заикин будет рассказывать о Куприне с восторгом и придыханием, считать его самым близким человеком, почти отцом. Александр Иванович тоже примет близко к сердцу этого «милого губошлепа», как назовет его в одном из писем, и станет, как ни странно, его ангелом-хранителем. Зная о том, что Заикину с его силищей нельзя ввязываться в драки — убьет! — он не раз в последний момент останавливал друга: «Ваня, ради меня!» Близкие атлета знали этот универсальный рецепт и в крайних случаях к нему прибегали.

Это одесское окружение Куприна не походило на столичных «психопатов» — «венских друзей» писателя. Оно помогало ему создавать новый, «здоровый» имидж спортсмена. «Критика и публика начинают меня забывать, — жаловался Куприн приятелю. — Денег нет, никто меня не любит». Чтобы критика и публика его не забывали, Александр Иванович организовал несколько громких акций.

Первую он осуществил сразу по приезде в Одессу, и теперь уже хватался за голову местный генерал-губернатор Толмачев. Куприн и компания заявили, что полетят над городом на воздушном шаре. Толмачев опасался, что они станут с воздуха разбрасывать прокламации. Но что он мог поделать с этими людьми, которые были неприкасаемы в силу своей огромной славы? «...если есть в Одессе два популярных имени, — писал Куприн, — то это имена Бронзового Дюка... и Уточкина» («Над землей»). В то время Уточкин болел воздухоплаванием, и одесская публика болела воздухоплаванием, и редактору «Одесских новостей» Хейфецу нужна была сенсация, и вот — летят! Заинтересованы были все стороны: одесский аэроклуб получал рекламу, потому что полетами на шаре тогда зарабатывали; Хейфец в перспективе получал от Куприна очерк о полете для своей газеты; Куприн же — прекрасный повод напомнить о себе.

Друзья каркали по поводу даты полета: 13 сентября. Уже знакомый нам поэт Федоров разразился эпиграммой:

Прощай! С тобой в ином уж мире Мы повстречаемся, Куприн! Исчезнешь ты от нас в эфире...

Конечно, это была сенсация. Собралась тысячная толпа с журналистами всех мастей. За Куприным ходили по пятам: «...тащат сниматься, щелкают кодаком один раз, другой, третий, просят не шевелиться, наклонить голову влево, вправо, назад и принять непринужденный вид» («Над землей»). И полетели во все концы и газеты фотографии: писатель Куприн в гондоле воздушного шара с пилотом Уточкиным и журналистами Хейфецем и Гореликом; шар на расстоянии сажени от земли; 35 метров от земли... Толпа с азартом наблюдает, задрав головы; много гимназистов и женщин... На одном из групповых снимков (Куприн и провожающие) можно разглядеть Елизавету Морицовну в кокетливой белой шляпе.

Петербург, конечно, отреагировал, но не так, как хотелось бы Куприну. Похоже, там никто не поверил в искренность его спортивного порыва. Карикатурист «Нового времени» (1909. 3 октября) изобразил гондолу, в которой разместилась теплая пьяная компания. Куприн мирно спит; некто свесился тряпочкой за борт; негр Мурзук с каким-то еще бодрствующим участником полета продолжают пить. И подпись — цитата из очерка Куприна о полете «Над землей»: «...мне кажется, что я нахожусь в каком-то сладком, легком, спокойном и ленивом сне, в котором забываешь о времени и пространстве. Наши ощущения уже в достаточной мере устоялись».

Наш герой, не чувствуя, или не желая чувствовать оттенков, продолжал чудить. И вскоре после воздушного шара столица уже разглядывала в газетах его фотографии в водолазном скафандре и читала о том, что он опускался на дно моря в Одесском порту: после пятиминутной подводной экскурсии писателя подняли, но он стал протестовать, выпил коньяку — и опустился вторично, а потом и в третий раз... Случайными свидетелями этого потрясающего зрелища стали «рабочие, моряки, босяки, чины портовой администрации». Конечно, некоторые, особенно из литературной братии, задавались вопросом: случайно ли при этом оказались фотограф и корреспондент «Одесских новостей»?..

Пока Куприн осваивал в Одессе спортивное поприще, Петербург готовил ему удар. Актер Николай Ходотов, премьер Александрийского театра, написал пьесу «“Госпожа” Пошлость», при чтении которой Батюшков, в то время глава Театрально-литературного комитета, оторопел. Один из героев пьесы, литератор Гаврилов, был вылитый Куприн. И вел он себя не лучшим образом: цинично торговал своими рукописями и почти постоянно был пьян. Батюшков предупредил Куприна, и тот, как говорится, вышел из берегов.

Это был старый конфликт, причины которого мы можем лишь предполагать. Актерство осталось несбывшейся мечтой Куприна, а он считал, что у него были способности. Из его переписки с Чеховым известно, что тот даже советовал ему поступить в МХТ, но Куприн вроде бы в последний момент не рискнул. Может быть, кто-то перед этим убил его веру в себя? В таком случае многолетняя купринская месть актерскому сословию, впервые громко явленная в юмористическом рассказе «Как я был актером» (1906), становится объяснимой. Старые счеты он сводил и в «Яме», карикатурно изобразив актера под вычурным именем Евмения Полуэктовича Эгмонт-Лаврецкого. Разговаривал Евмений чужими словами из чужих пьес, собственное лицо давно потерял, потому что каждую минуту кого-то изображал: то пожилого светского льва, то директора банка. Под конец попойки он очень натурально «подражал жужжанию мухи, которую пьяный ловит на оконном стекле, и звукам пилы; смешно представлял, став лицом в угол, разговор нервной дамы по телефону, подражал пению граммофонной пластинки и, наконец, чрезвычайно живо показал мальчишку-персиянина с ученой обезьяной» («Яма»).

Разумеется, актеры «Яму» читали. Более того, в одном из интервью Куприн признавался: «Ненавижу актеров. Все народ неискренний, лживый, самовлюбленный. Дело у него расходится со словом. <...> У всех актеров я всегда замечал наряду с воспаленным самолюбием страшную боязнь публики, низменность и пресмыкательство перед нею».

Прочитав эти слова, Ходотов утвердился в мысли о нужности своей пьесы, Скандал покатился снежным комом. Батюшков, взволновавшись, спросил Ходотова: как же быть со столь явным сходством Гаврилова с Куприным? Ходотов заявил, что он-де и не думал об этом, сходство есть только в нескольких фразах, вроде: «Ненавижу актеров! Снял бы с ноги грязную галошу и с наслаждением отхлестал бы их по бритой роже!» А так как эти слова Александр Иванович сам недавно произнес в интервью, то пусть зритель и думает, что Гаврилов и есть Куприн. Это же Ходотов повторил в интервью «Петербургской газете», которую, в свою очередь, прочел Куприн. «Вот тебе и твой Хохоходотов! — негодовал он в письме Батюшкову. — <...> Подумай: “Петербургская газета” расходится в 30 000 экземпляров, да умножь это количество хоть на 5, потому что такие скандальные заметки перечитываются повсюду, — получается сознательная, ловкая и подлая реклама, устроенная Ходотовым своему произведению».

Ходотов вспоминал, что Куприн даже прислал телеграмму: «Запрещаю ставить пьесу Ходотова “‘Госпожу’ Пошлость”, пока я ее не прочту». Так что приходится отмести версию о том, будто Куприн с Ходотовым, вообще-то приятели, просто сговорились (хотя скандал был выгоден им обоим).

Напуганная шумихой в прессе, мать писателя Любовь Алексеевна умоляла Батюшкова в письме прекратить «карикатуру», ведь «это поведет к дуэли или еще чему-нибудь плохому». А вот Мария Карловна была заинтригована. Батюшков рассказал ей, что в пьесе выведена и она, и сам Батюшков, и что одно из действий разворачивается в редакции «Современного мира». Словом, к премьере пьесы, назначенной на 5 ноября 1909 года, все билеты были распроданы и страсти накалены до предела.

Куприн сорвался из Одессы в Петербург. В положенное время он сидел в ложе вместе с женой, Елизаветой Морицовной, Батюшковым, Петром Пильским и Васей Регининым. Последние сгорали от любопытства, зная по слухам, что и они в пьесе есть. Александр Иванович обратил внимание на то, что публика глазеет не только на него, но и на соседнюю ложу. Глянул: там Мария Карловна и Иорданский с друзьями. Регинин добровольно стал связным между конфликтующими сторонами, бегал из одной ложи в другую...

Прежде чем начнется представление, скажем несколько слов о самой пьесе «“Госпожа” Пошлость». До сих пор ее содержание, дискредитирующее облик писателя-классика, целомудренно опускалось. О чем же она?

Сюжет незамысловат. Петербургский студент Володя Добрынов пробует свои силы в литературе. Его поддерживает издательница солидного неназываемого журнала Зимина, его тайная любовница. Редактор журнала Гурин, который давно и безнадежно влюблен в Зимину, вместе с ней обеспокоен тем, что Володя, едва ступив на литературное поприще, попал в дурное окружение: его тянет в бездну пошлости лихая компания литераторов, считающих творчество чем-то вроде товара. Рукопись можно выгодно несколько раз перепродать, о качестве заботиться незачем — не возьмут в одном журнале, обязательно возьмут в другом. При этом погоня за дешевой славой и мания величия. Глава этой компании — известный писатель Гаврила Гаврилович Гаврилов (то есть Куприн). Его полупьяная и нахальная свита и узнаваема и нет. Критик Стальский наверняка Пильский, Саша Фельтенштейн похож на Васю Регинина (Раппопорта). Все они картинно разлагаются, пьяными валяются под столом, Стальский пытается соблазнить юную сестру Володи... Гаврилов прямо-таки методически затягивает начинающего писателя Володю в свои тенета, чтобы погубить. Он не может ему простить покровительства Зиминой, а та, не в силах спасти молодой талант, в финале гибнет от разрыва сердца. Вот в общем-то и всё.

Конечно, Александр Иванович себя узнал. Хотя Гаврилов был гиперболизированно груб, циничен, пьян, то и дело горланил дурацкую песню «Генерал майор-Бакланов, Бакланов-генерал!», пытался выгодно пристроить свой рассказ «Водобоязнь» (разумеется, «Морскую болезнь»). К тому же ругал актеров, между прочим сообщая: «...сам хотел быть актером, сам пробовал — ничего не вышло... Понимаете ли, хотел — и ничего!» Герои пьесы на примере Гаврилова рассуждают о том, что хороший писатель совсем не обязательно хороший человек, что Гаврилов не дорожит своим именем и его поработила Госпожа Пошлость...

Публика в зале была увлечена отгадыванием прототипов. Мария Карловна, узнавшая некоторые свои черты в издательнице Зиминой, вспоминала, что в антракте в их ложу вбежал Регинин. Он был очень горд, узнав себя в Саше Фельтеншгейне, который в первом действии зажигательно исполнял еврейскую плясовую под выкрики Гаврилова: «Ну, гишпанец, зажаривай!» И Мария Карловна, и Куприн, и Батюшков, конечно, узнали редакцию «Современного мира» в начале третьего действия и, конечно, узнали в редакторе Гурине Батюшкова. Автор в пьесе открыто заявил, что у Гурина и Зиминой в прошлом был роман.

В остальном же Ходотов, якобы обличавший опошлившихся литераторов, сам оказался пошляком. Посвященные быстро догадались, что он показал в пьесе собственную историю любви с актрисой Верой Федоровной Комиссаржевской, которая была много старше; она многое для Ходотова сделала и в тот момент была жива. Куприн не мог не знать этого подтекста, поэтому должен был успокоиться.

Вместе с тем для дальнейших валовых театральных сборов скандал подогревался. Популярный журнал «Огонек» поместил на обложке целый цикл карикатур по мотивам прошедшей премьеры. Куприн в скафандре и с воздушным шариком в руке, а затем во всех стадиях страшной попойки. Ходотов с его шальным замыслом: «В море опускался — не утонул. На шаре летал — не свалился. Не попробовать ли утопить его в грязи?»

Однако бедный Александр Иванович тонул и без посторонней помощи. Он запил. Может быть, встреча с Марией Карловной в компании Иорданского так ударила по нервам, но только в Даниловском, куда он вернулся из Петербурга, произошел срыв. Фидлер со слов Батюшкова записал в дневнике: «...Куприн, гостивший у него в имении, разбил около тридцати окон: дом выглядел как после обстрела. Затем он схватил ружье и стал стрелять в потолок. Тогда Батюшков отвез его в нервную клинику (в Риге)».

Секрета из поездки не делали, рижские газеты даже клинику называли — санаторий Соколовского в Торнсберге, — но тактично сообщали, что причина госпитализации нервный срыв и длительная бессонница. Другие газеты были не столь щепетильны и раструбили, что Куприн сошел с ума, у него белая горячка. Отсюда уже было недалеко до очередного мифа:

«В беседе с нашим корреспондентом А. И. Куприн категорически опроверг все слухи о том, будто бы он сжег вторую часть своей повести “Яма”.

— Я не Гоголь, — заметил А. И.».

И уж не знаем, каким образом этот скандал связан с тем, что одновременно с пребыванием в Риге «сумасшедшего» Куприна Ходотов привез туда «Госпожу “Пошлость”», которая прошла с аншлагами. Также не можем сказать, кто из них двоих пустил слух: Куприн в нервной клинике работает над ответной пьесой «Господин Хам».

Александр Иванович пробыл в Риге чуть больше недели, оставил там семью и вернулся в Даниловское дописывать «Яму». Газеты туда доходили, поэтому местные жители от него шарахались. «Появление мое было похоже на визит Каменного гостя, — писал он Батюшкову. — Очевидно, и до них дошел слух о моем сумасшествии». О том, что творилось дальше в батюшковском имении, желающие могут прочесть в очерке А. Боброва «А. И. Куприн в Даниловском» (1992). Ничего значительного к облику писателя Куприна последующие угарные месяцы там не добавляют.

Ясно одно: Александр Иванович подошел к первому серьезному возрастному рубежу — 40 лет — в полном смятении чувств. Однако именно этому смятению мы обязаны появлением рассказа «Гранатовый браслет».

 

«Гранатовый браслет»

Этот рассказ и сегодня — визитная карточка Куприна. Он причислен к лучшим образцам отечественной классики, потому что он о вечном. И пусть тогдашние критики ворчали, что это очередная подделка под Гамсуна, под его роман «Виктория»... После выхода «Гранатового браслета» тысячи юношей, робея и краснея, стали дарить любимым девушкам украшение, как в рассказе Куприна, с «густо-красными живыми огнями». Горький на Капри ликовал: «А какая превосходная вещь “Гранатовый браслет” Куприна...! Чудесно! И я — рад, я с праздником! Начинается хорошая литература».

Герой рассказа — еще одна ипостась «маленького человека». Как и требует традиция, он мелкий чиновник, носит соответствующую фамилию Желтков, «очень бледный, с нежным девичьим лицом, с голубыми глазами и упрямым детским подбородком», у него, разумеется, нищая съемная комната на шестом этаже с заплеванной лестницей. Однако в жизни его держит огромный смысл: любовь к женщине, которой он никогда не посмеет даже представиться, — княгине Вере Николаевне Шеиной, жене губернского предводителя дворянства. Когда-то давно, когда она была еще не замужем, он писал ей... Своей фамилии стеснялся, поэтому подписывался «Г. С. Ж.». В семье Шеиных смеялись потом над этой странной историей, изобразили ее в забавных рисунках и подписях в домашнем юмористическом альбоме. Семь лет Желтков не беспокоил Веру Николаевну, наконец не выдержал и послал ей в день именин подарок: гранатовый браслет. На ее вкус, «он был золотой, низкопробный». В футляре она обнаружила также «сложенную красивым восьмиугольником записку»:

«...Я бы никогда не позволил себе преподнести Вам что-либо, выбранное мною лично: для этого у меня нет ни права, ни тонкого вкуса и — признаюсь — ни денег. <...>

Но этот браслет принадлежал еще моей прабабке, а последняя, по времени, его носила моя покойная матушка. Посередине, между большими камнями, Вы увидите один зеленый. Это весьма редкий сорт граната... По старинному преданию, сохранившемуся в нашей семье, он имеет свойство сообщать дар предвидения носящим его женщинам и отгоняет от них тяжелые мысли, мужчин же охраняет от насильственной смерти.

Все камни с точностью перенесены сюда со старого серебряного браслета, и Вы можете быть уверены, что до Вас никто еще этого браслета не надевал.

Вы можете сейчас же выбросить эту смешную игрушку или подарить ее кому-нибудь, но я буду счастлив и тем, что к ней прикасались Ваши руки. <...>».

Муж и особенно брат Веры Николаевны обеспокоились, что этот случай может поощрить неведомого дарителя: а завтра он пришлет кольцо с брильянтами, послезавтра жемчужное колье, там, глядишь, сядет на скамью подсудимых за растрату, и князья Шеины будут вызваны в качестве свидетелей... Недопустимо!

Установив имя и адрес «Г. С. Ж.», они пошли к нему, чтобы вернуть браслет и сделать внушение. Желтков оказался «высок ростом, худощав, с длинными пушистыми, мягкими волосами». Понимая, что любовь к Вере Николаевне — его счастье и трагедия, он добровольно ушел из жизни, чтобы не нарушать ее покой. Узнав об этом, княгиня отправилась домой к покойному, чтобы проститься с ним. И квартирная хозяйка ей сказала, что перед смертью жилец просил ее повесить гранатовый браслет на икону и передать той женщине, которая, может быть, придет, что у Бетховена самое лучшее произведение Son. № 2, op. 2. Largo Appassionato. Дома Вера Николаевна просит сыграть ей эту вещь, и каждый такт превращается в слова, куплеты с молитвой «Да святится имя твое»: «Успокойся, дорогая, успокойся, успокойся. Ты обо мне помнишь? Помнишь? Ты ведь моя единая и последняя любовь. Успокойся, я с тобой. Подумай обо мне, и я буду с тобой, потому что мы с тобой любили друг друга только одно мгновение, но навеки. Ты обо мне помнишь? Помнишь?.. Вот я чувствую твои слезы. Успокойся. Мне спать так сладко...» Вера Николаевна, вся в слезах, понимает: «Нет, нет, он меня простил теперь. Все хорошо».

В слезах и читатель. Возможно, от досады, что это сказка и в жизни так не бывает.

«Когда я о ней (повести; сначала писатель задумывал повесть, но вышел рассказ. — В. М.) думаю — плачу, — признавался Куприн Батюшкову, — недавно рассказывал одной хорошей актрисе — плачу. Скажу одно, что ничего более целомудренного я еще не писал».

«Гранатовый браслет» — одно из самых изученных и одновременно дискуссионных произведений Куприна. Мало кто знает, что при первой публикации в «Земле» (1911. Сборник 6) оно имело посвящение В. С. Клестову. Это брат Николая Семеновича Клестова, руководившего альманахами «Земля» до 1909 года, а затем высланного в Туруханский край. Символично, что целомудренный рассказ пошел в той же «Земле», где увидела свет «Яма»: Куприну хотелось и перед читателем оправдаться, и самому очиститься. Пропал при переизданиях и нотный эпиграф: графическое изображение 5–8 тактов сонаты. Остался только словесный — «L. van Beethoven. 2 Son. (op. 2, № 2). Largo Appassionato».

Более всего до сих пор спорят о прототипах, хотя сам автор в письме Батюшкову выражался определенно: «Это — помнишь? — печальная история маленького телеграфного чиновника К. П. Жолтикова, который был так безнадежно, трогательно и самоотверженно влюблен в жену Любимова».

Так, спустя много лет Александр Иванович обратился к истории, которую услышал еще после женитьбы на Марии Карловне. Нанося тогда визиты родным жены, он попал в семью Дмитрия Николаевича и Людмилы Ивановны Любимовых. Людмила Ивановна была сестрой Михаила Ивановича Туган-Барановского, мужа Лидии Карловны Давыдовой. У Любимовых Куприн и увидел семейный юмористический альбом и услышал историю о человеке, который несколько лет преследовал Людмилу Ивановну. Любимовы, правда, считали его психически больным. Но в том и суть творчества, чтобы приподнять банальный факт до возвышенной идеи. Герой Куприна не сумасшедший. Скорее сумасшедший мир, в котором чистую любовь считают безумием.

Что же заставило Куприна обратиться к этой старой истории осенью 1910 года? Полагаем, что глубокие личные переживания.

Вскоре после встречи на премьере «“Госпожи” Пошлости» с бывшей женой в компании Иорданского он узнал, что планируется свадьба, «молодые» поедут за границу и обязательно побывают на Капри у Горького. Александр Иванович тоже попытался получить загранпаспорт, но одесский генерал-губернатор Толмачев по политическим причинам отказал ему. Думаем, что наш герой хотел опередить на Капри Марию Карловну, не дать ей очернить себя в глазах Горького. Он опасался не зря: так и случится. После визита Иорданских Горький посетует в одном из писем: «Плохо с Куприным — пьет все и близок болезни опасной. <...> Я очень удручен».

Мария Карловна вышла замуж 9 июня 1910 года. Куприн тяжело это переживал, не представляя, какой удар будет следующим. 14 июня он потерял маму.

Любовь Алексеевна скончалась тихо, во Вдовьем доме, после болезни, о которой сын знал. «Безнадежна, но ты не приезжай», — сообщила она ему. Он успокаивал в ответном письме: «Милая мама, совсем напрасно ты смотришь так мрачно на свое здоровье. Во-первых: я уже дал тебе обещание, что не я тебя, а ты меня похоронишь — а ты знаешь, что мои предсказания всегда исполняются. Во-вторых, я всегда (как и ты) чувствую тебя на расстоянии — потому что, согласись, нет у нас с тобой более близких людей, чем ты и я. <...> Не болей». Александр Иванович не почувствовал серьезности положения.

Он все сделал, как она хотела: засыпал гроб доверху цветами и пригласил на отпевание хороших певчих. На московском Ваганьковском кладбище вырос новый могильный холмик, под которым упокоился самый дорогой для Куприна человек. Он не мог простить Марии Карловне того, что в этот момент ее не было рядом, ведь Любовь Алексеевна так ее любила! «Похоронили маму, — написал он ей. — А ты не могла приехать — занялась собачьей свадьбой со своим социал-демократом».

Так в один момент Куприн лишился двух близких людей. Он напишет Батюшкову: «...смерть матери — это похороны молодости». А через пару месяцев он отметил 40-летие, и как было не подводить итоги собственной жизни, в том числе личной?

По нашему мнению, «Гранатовый браслет» — это прощание с Марией Карловной, и подлинный смысл рассказа могли разгадать лишь она и Батюшков. Оба были свидетелями того, какое впечатление на Куприна произвело исполнение той самой сонаты Бетховена. Это было летом 1906 года в Даниловском (на хуторе «Свистуны»), когда произошла решающая ссора супругов. Впервые услышав эту вещь, Куприн всю ночь не спал, бродил по парку, там встретил Батюшкова, до утра они проговорили и именно тогда перешли на «ты». Нам даже кажется, что фраза Желткова, обращенная к Шеину: «Трудно выговорить такую... фразу... что я люблю вашу жену», могла в ту ночь прозвучать из уст Батюшкова.

Только Мария Карловна знала, почему Желтков подарил любимой женщине именно гранатовый браслет. С ее слов, это украшение стало причиной их семейной размолвки. Браслет достался ей по наследству; со временем на внутренней стороне появились темные пятна. Александр Иванович, желая сделать ей приятное, отнес его ювелиру и попросил свести пятна. А тот, не предупредив заказчика, вызолотил браслет, чего с гранатовыми украшениями не делают. Мария Карловна сердилась, Куприн расстроился. Вспоминала она и другой случай: муж подарил ей золотые часы, которые ему казались очень красивыми, а она назвала их «старушечьими»... Вот этот страх — желание порадовать любимую женщину и не угодить ей — отражен и в рассказе. Браслет же действительно существовал. Сегодня он хранится в ИРЛИ, куда поступил после смерти дочери Регинина, Киры Васильевны.

Имел личные истоки и «привкус смерти» в финале рассказа. Это и недавние переживания на похоронах матери, и, в большей степени, очередное «чуть не умер» в судьбе самого Куприна. 12 ноября 1910 года, в разгар работы над «Гранатовым браслетом», Куприн с Иваном Заикиным совершали рекламный полет на аэроплане «Фарман» и разбились. Крови было много, и эта кровь навсегда их сроднила.

Если бы Куприн не был прежде всего писателем, ловцом впечатлений, мы могли бы сказать: как он смел так рисковать, ведь только что Елизавета Морицовна родила ему еще одну дочь. Девочка, названная Зинаидой, оказалась больной. «Ребенок родился, — расскажет Куприн Марии Карловне, если верить ее мемуарам. — Прелестная девочка. Но она идиотка: совершенно не реагирует ни на шум, ни на свет — а у нее чудесные синие глаза. Какое это горе! И в этом виноват я. Да, я виноват. Пил как зверь...»

Были и другие личные впечатления, благодаря которым в «Гранатовом браслете» разлиты «пушкинский» и «толстовский» тексты.

В одно время с рассказом Куприн увлеченно работал над статьей о Пушкине, которую ему заказало издательство Брокгауза и Ефрона для тома «Избранного» поэта. Что такое весь «Гранатовый браслет», как не иллюстрация пушкинского «Я не хочу печалить вас ничем»? Пушкинист, несомненно, задержится на описании мертвого лица Желткова: «Глубокая важность была в его закрытых глазах, и губы улыбались блаженно и безмятежно, как будто бы он перед расставаньем с жизнью узнал какую-то глубокую и сладкую тайну, разрешившую всю человеческую его жизнь». Сравним с описанием мертвого лица Пушкина в письме Жуковского отцу поэта: «...что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. <...> какая-то глубокая, удивительная мысль в нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: “Что видишь, друг?”». Не зря княгиня Шеина при взгляде на Желткова «вспомнила, что то же самое умиротворенное выражение она видела на масках великих страдальцев — Пушкина и Наполеона».

Что же касается «толстовского текста», то во время работы над рассказом Куприн узнал о смерти Льва Николаевича (7 ноября 1910 года). Не стало человека, который открыл ему высоту и ответственность литературного творчества, в Ясную Поляну к которому он так и не отважился съездить, чьим портретом с автографом так дорожил. Позже он вспоминал: «Жил я тогда в Одессе. Жил одиноко, скучно и бедно. Стояла тоскливая, мокрая, грязная южная зима. Окно моей комнаты выходило прямо на одесский морг» («Ночные бабочки», 1928). В ту ночь, когда не стало Толстого, он перечитывал его «Казаков»... В письме Батюшкову, впрочем, Александр Иванович был далек от пафоса: «...что Старик умер, это тяжело. Так я с ним верхом и не поездил. Но зато в тот самый момент, когда он протягивал ноги на станции, я как раз перечитывал “Казаки” и плакал от умиления и благодарности. Теперь я пишу “Браслет”, но плохо дается. Главная причина — мое невежество в музыке. Есть Ор. № 2, № 2. Largo Appassionato у Бетховена; оттуда и вся соль моей повести, а у меня слух деревянный; пришлось запрягать несколько людей, пока не зазубрил». Выходит, работа с музыкальным материалом давалась Куприну тяжело, но он упорно ее продолжал. Зачем? Значит, хотел подняться до уровня Толстого в «Крейцеровой сонате».

«Гранатовый браслет» был очень дорог Куприну. Много лет спустя, уже в эмиграции, случится инцидент, описанный Лидией Арсеньевой (Часинг). Как-то поэт Антонин Ладинский сказал Куприну, что не понимает его «Гранатовый браслет», потому что там неправдоподобная фабула.

«— А что в жизни правдоподобно? — с гневом ответил Куприн. — Только еда да питье, да все, что примитивно. Все, что не имеет поэзии, не имеет духа.

<...> В пылу спора Ладинский не замечал... главного...: какое-то дорогое воспоминание, какое-то “драгоценное чувство” было связано у Куприна с “Гранатовым браслетом”. <...>

И вдруг только что сильно горячившийся Куприн очень тихо сказал, отчеканивая слова:

— “Гранатовый браслет” — быль. Вы можете не понимать, не верить, но я терпеть этого не буду и не могу. Пусть вы чином постарше меня — это не имеет значения, я вызываю вас на дуэль».

Спорщиков удалось помирить. Арсеньева осталась озадаченной: «Какое событие в жизни Куприна создало его “Гранатовый браслет”, я так до сих пор и не знаю. Спросить самого Куприна я не решалась, т.к. понимала, что нечто очень дорогое и личное — “драгоценное” — связано с этим рассказом».

Мемуаристка не могла знать того, что теперь знаем мы. Куприн никогда не распространялся о своей личной жизни.

Первые отзывы на «Гранатовый браслет» писатель будет получать уже в Петербурге. Вполне вероятно, что происшествие с Заикиным на летном поле переполнило чашу терпения одесского генерал-губернатора. В конце 1910 года Куприны вернулись в столицу.

 

Всероссийский гатчинский житель

Мудреные жизненные дороги Куприна снова уперлись в Гатчину. С 1911 года и вплоть до бегства из России в 1919-м писатель будет гатчинцем. Будет здесь жить и работать. Будет возмущать спокойствие и нервировать полицию, вызывать восторг извозчиков своей неслыханной щедростью. «Всероссийскому жителю уездного города Гатчины — ура!» — будут кричать они, едва завидев знакомую коренастую фигуру. Будет совершать вылазки в столицу.

Возвращение в Петербург было громким. О его катастрофе на аэроплане с Заикиным читали все, разглядывали с интересом. Фидлер, встретивший загулявшего с Манычем Куприна в пригородном поезде накануне Нового года, злословил в дневнике: «...один его внешний вид выдавал в нем горького пьяницу: низкий лоб, бычья шея, опухшее лицо, короткие ноги, пропитой голос».

Александра Ивановича сразу облепили «венские друзья». В январском «Огоньке» (№ 2) за 1911 год появилась карикатура «Собрание академиков Венского отделения русского языка и изящной словесности». В ресторане «Вена» Куприн сидит за неизменным штофом и о чем-то оживленно беседует с драматургом Юрием Беляевым, которого снисходительно треплет по затылку Вася Регинин. В том же январе карикатура «Новые нравы» (в приложении к «Новому времени») пополнила коллекцию новых нравов, сообщив, что Куприн появляется в гостях с неким литератором, которого рекомендует так:

— Это — мой пес.

И тут же командует:

— Лай!!

Литератор проворно становится на четвереньки и заливисто лает.

Мы догадываемся, кто был этот «литератор-собака». Те, кто дочитает эту книгу до конца, тоже догадаются.

Петербургские знакомцы присматривались к жене и дочери Куприна. Тот же Фидлер записал в дневнике о Елизавете Морицовне: «...сердце у нее не доброе и не злое, поскольку у нее вообще нет сердца; она не образованна, безынициативна и не понимает своего мужа, отчего он и пьет: он влюблен в нее — и только». Интересно, чего еще он хотел от женщины? Не понравилась Фидлеру и трехлетняя Ксения: «Дерзкое, с холодным эгоистическим взглядом, неприятное... существо!» Возможно, такое впечатление объясняет поэт Саша Черный, который через пару лет надпишет ей свою детскую книжку так: «Мрачной девочке Ксении». А вот Александр Грин, примерно в это время появившийся в окружении Куприна, полюбил малышку и всю жизнь потом вспоминал, как она по научению отца молилась за «всех бодилок и пулеток» (блондинок и брюнеток).

Итак, писатель решил осесть в Гатчине, несмотря на то, что жена хотела в Царское Село, поближе к Маминым. Куприн хорошо знал Гатчину. Он периодами жил здесь и раньше, когда прятался от «венских друзей»; к тому же в Гатчине поселился его близкий друг Павел Егорович Щербов, замечательный художник-карикатурист. Александр Иванович давно обжил это пространство, знал каждую тропинку Гатчинского парка, помнил весь репертуар трактира Веревкина на площади у Варшавского вокзала. И вот, отринув и Одессу, и Балаклаву, он решил стать гатчинцем.

Видимо, о Балаклаве Куприн к этому времени перестал даже мечтать, хотя не совсем понятно почему. Положения чрезвычайной охраны (как, например, в Ялте) в Балаклаве не было; наказание по делу Чухнина он отбыл в Житомире, а генерала Неплюева, отдавшего приказ о его выселении, Куприн теперь встречал... в Гатчине. Почтенный старик после выхода в отставку поселился здесь, на Николаевской улице. Ирония судьбы!

Думается, о Балаклаве пришлось забыть не из-за запрета на въезд, а потому что участок принадлежал Марии Карловне: Куприн не хотел у нее одалживаться, а перекупить было не на что. Вряд ли к этому времени он считался политически неблагонадежным, ведь в Гатчине (где находилась царская резиденция!) ему позволили и жить, и дом купить. И это при том, что комендантом Гатчины был генерал-майор Александр Иванович Дрозд-Бонячевский, всего год назад разнесший писателя в пух и прах в своей работе «“Поединок” с точки зрения строевого офицера». Военных отставников и их вдов в Гатчине вообще было много. К тому же с прошлого, 1910 года здесь работали военный аэродром и первая в России воздухоплавательная школа. Особо не забалуешь.

Куприну приглянулся домик на Елизаветинской улице. Собственно, это был флигель (№ 19-а) при усадьбе баронессы Любови Александровны Тизенгаузен. Бедная баронесса! Флигель немедленно начал греметь фортепиано, петь на разные голоса, среди которых, правда, нередко солировал Шаляпин. Бесплатно.

Сохранилось множество фотографий и самого дома (снесенного в 1950-х), и интерьеров, и хозяйственного двора, и сада. Одна из первых гатчинских фотографий появилась в марте 1911 года на обложке «Синего журнала» (№ 14): Куприн в кабинете что-то увлеченно пишет. Подпись уверяла, что пишет он «Нищих» (шестой год подряд?), и что в свободное время писатель занимается спортом, ходит на лыжах, ездит верхом, тренируется в стрельбе из ружья.

Через месяц после оформления купчей, 17 июня, писатель пригласил в гости фотографов И. И. и Ксению Глыбовских, сделавших серию снимков, ныне растиражированных. Это те фотографии, где Елизавета Морицовна красуется в кокетливом пестром платье с рукавами «фонариком», нянька в нарядном кокошнике держит на руках грудную Зину, а Куприн то верхом на лошади, то что-то картинно пишет, устроившись в оконном проеме. Снимки появились и в приложении к «Новому времени» (1911. 2/15 июля), и в «Синем журнале» (№ 24).

Дом был одноэтажный, деревянный, выкрашенный в зеленый цвет. Обстановку некоторых комнат (всего их было пять) можно воссоздать по фотографиям и многочисленным воспоминаниям. В кабинете писателя — лиловые занавески, у окна рабочий стол из грубо оструганной сосны; на столе — рабочий беспорядок, книги, рукописи, старинная фарфоровая чернильница. Над столом — портрет матери, чуть дальше, на почетном месте — портрет Толстого с размашистой дарственной надписью. В детской — куча игрушек и удивительный кукольный домик, такой же, как у княжон Романовых. Отец купил Ксении на трехлетие. Была еще комната в восточном стиле, с низкими диванами и хорасанскими коврами. Впрочем, Ксения вспоминала, что назначение комнат постоянно менялось; папа не терпел однообразия.

Сбылась мечта Куприна: у него появился собственный угол. Он шел к этому 40 лет! Со временем Александр Иванович создаст тот Дом, о котором мечтал. Разобьет цветник, огород, построит птичник. Весной в окна его кабинета будут заглядывать пышные ветви сирени. А еще он заведет настоящих собак, не какого-то пуделя Негодяя. И будет их звать «зверями».

Первого пса, Малыша, Александр Иванович унаследовал от предыдущего хозяина. Потом осуществилась мечта его детства — Леонид Андреев подарил ему двух щенков сенбернара. Однако даже их имен история не сохранила. Не про них наш герой мог бы сказать словами любимого Киплинга: «Мы с тобой одной крови!» Около 1912 года в его жизни появилась главная собака — меделян Сапсан.

Вот они сидят вместе на известной фотографии: Куприн обнимает Сапсана за шею, заставляя смотреть в объектив. Достаточно мельком взглянуть, чтобы понять: вот где уместен Киплинг! «У отца с Сапсаном были свои разговоры, секреты, ссоры, примирения», — вспоминала Ксения Куприна.

Обычно эту фотографию воспроизводят по экземпляру, подаренному Ивану Бунину с надписью: «И. А. Бунину — А. Куприн и Сапсан II с любовью». Интересно, задумывался ли кто-нибудь, почему «Сапсан II» написано так коряво? Мы же уверены, что это автограф самой собаки. Гатчинец Федор Грошиков вспоминал, как летом 1918 года Куприн подарил ему этот снимок, надписал сам и, водя лапой Сапсана, изобразил автограф собаки. Да это и неудивительно, ведь к тому времени меделян уже стал писателем: хозяин создал от его имени рассказ «Мысли Сапсана о людях, животных, предметах и событиях» (1916). Были и другие фокусы. Гордясь тем, что огромный зверь признает в нем Хозяина, Куприн хватал его за передние лапы, клал их себе на плечи и с детским восторгом показывал гостям, что стоя пес выше его!

Александр Иванович уверял, что Сапсана вырастил «на ласке, внимании и доверии», а не на «злобности ради специальных охотничьих целей» («Одиночество», 1923). Однако домашние боялись собаку. Боялись и гости. Вероятно, шарахались и соседи, когда Куприн с Сапсаном направлялись на прогулку в Приоратский парк... Впрочем, по воспоминаниям, рядом с домом Куприна прогуливался еще один бесхозный меделян, его подкармливали и иногда приглашали в дом.

Андреевские сенбернары постоянно плодились. Ксения вспоминала, что настал тот момент, когда по дому бегало восемь сенбернаров. Двух щенков Александр Иванович подарил старшей дочери Лиде. Их отношения возобновились; девочка приезжала в Гатчину погостить. Она росла очень красивой, и отцу нравилось, чтобы и она подчеркивала свои татарские корни. На одной из фотографий 1910-х годов Лида в тюбетейке, две тугие косы до пояса.

Словом, Куприн начал «княжить» в Гатчине, сделав ее столицей своей манычарской Орды. Не снимал тюбетейки и широкого восточного халата. Манычары же сделали все для того, чтобы он продолжал быть легендой.

 

Куприн великий и ужасный

Свита писателя создавала его образ, играя на романтической и классической темах. Первая рождалась из стихии протеста, странничества, риска, спорта, вторая — из утверждения в Куприне «нового Толстого». В «Петербургской газете» был его почитатель Миша Ялтубцев, в «Биржовке» — Вася Регинин и Котылев. В 1911–1913 годах благодаря им восторженные заметки, интервью писателя и репортажи о Куприне буквально заполонили прессу. К тому же в числе близких друзей и поклонников писателя оказались достаточно модные в то время критики Петр Пильский и Александр Измайлов, довершавшие вполне благополучную картину.

Параллельно с этим Куприным, вполне в традиции двойничества, существовал другой Куприн, фольклорный, герой баек и анекдотов. Этого Куприна знали лишь посвященные, но предпочитали судачить о его выходках в личной переписке и в доверительных беседах. Вот, к примеру, едва Александр Иванович вернулся в Петербург — тут же байка:

«Сидят... денег нет. Александр Иванович оглядывает свиту своих “манычаров” (сам прозвал) и вопиет:

— У кого из вас есть рассказ?

Кто-нибудь откликается.

— Давай.

Под рукописью ставится подпись “А. Куприн”, и рассказ везется кем-либо из “манычаров” в редакцию поплоше, напр<имер> в “Петербургскую газету”. Худяков смотрит подпись, видит, что она настоящая, купринская, и приказывает: выдать деньги.

Ему замечают:

— Подпись купринская, но рассказ — такая дрянь, что, поверьте, не купринский.

— А мне какое дело?..»

Кто автор байки, неизвестно, а пересказал ее маститый литератор Александр Амфитеатров не менее маститому Максиму Горькому.

Бог весть, в каком виде до того же Горького дошел слух о том, что Куприн согласился быть арбитром на чемпионатах по французской борьбе. Алексей Максимович краснел за бывшего «знаньевца»: «Куприн — публичный писатель, которому цирковые зрители орут: “И де Куприн? Подать сюда Куприна!” Тургеневу или Чехову — крикнули этак?»

Два Куприна, «белый» и «черный», довольно долго сосуществовали параллельно, однако осенью 1911 года равновесие нарушилось. О «новом Толстом» читателю рассказали «горькую правду». Подробности очередного скандала до сих пор оставались неизвестны, и мы впервые приводим их не из праздного любопытства. Во-первых, это была определенная веха в жизни нашего героя, и весьма тяжелая. Во-вторых, все это характеризует ту эпоху, и не такие виды видавшую.

Двадцать четвертого сентября в столичной газете «Против течения» (№ 26) был напечатан фельетон ее владельца, художника Фомы Райляна, о том, как он познакомился с Куприным. Имя Райляна в то время было на слуху, и слух этот имел мрачный оттенок. Поговаривали, что он своей клеветой свел в могилу художников Архипа Куинджи и Константина Крыжицкого. Последний повесился 4 апреля 1911 года, за несколько месяцев до того, как Райлян избрал своей новой жертвой Куприна.

Название фельетона — «Новелла» — вполне соответствовало его ренессансному сюжету в духе Боккаччо. Предваряя этот сюжет, Райлян рассказывал о том, как манычары пристраивали в его журнал «Свободным художествам» рукописи Куприна. Сначала они требовали 600 рублей за лист, потом быстро сдались и намекнули, что подешевле будут старые вещи Куприна. Можно перепечатывать его юношеские рассказы, их всё равно все забыли. И ничего страшного: так все делают, даже Максим Горький.

И вот Райляна пригласил в гости писатель-«порнограф» Анатолий Каменский, сказав, что будут «все свои» и Куприн тоже будет. Райлян поехал. Позвонил в дверь и окаменел: ему открыл... совершенно голый Котылев. Пригласил войти. Появился такой же голый хозяин квартиры и повел Райляна к Куприну. Тот насильно обнажил сидевшую рядом с ним девицу, обращаясь к Райляну: «Нет, художник, посмотрите, какие формы, какое тело, а спина, спина!» Далее цитируем Райляна:

«Кому приходилось наблюдать обитателей арестных домов, тот легко может представить себе тип симпатичного, добродушного горемыки-пропойцы из хороших мастеровых. Небольшого роста, коренастый, с сутуловатостью, не столько толстый, сколько обрюзгший, с потным блестящим лицом простого склада, с выцветшими от алкоголя некогда серыми глазами, коротко остриженной головой, с какими-то усишками под носом и такой же бороденкой — тень человека, неизвестно за какие грехи злым роком брошенного в одну трущобу с рецидивистами и иными, коим имя легион.

Это — Александр Иванович Куприн. На нем какая-то не то голубая, не то розовая русская рубашка, старые, виды видавшие “по пьяному делу” брюки на одной подтяжке — другая сорвалась и как-то жалко повисла сзади наподобие хвоста, — да грязные носки вместо сапог на ногах дорисовывали облик несчастного писателя.

“Каролина, Каролина...” “О, Сусанна, о, Сусанна” — неистово выкрикивали известную кабацкую песню два Александра Ивановича — “друзья” Куприн и Котылев — под аккомпанемент тапера “Васи” Регинина. Обнявшись, они орали, что было мочи, плясом перебегая с одного места на другое и опять благим матом ревели: “О, Сусанна”».

Может быть, фельетон и остался бы незамеченным, газетку Райляна читали мало. Но 28 сентября популярная газета «Утро России» перепечатала большие фрагменты, снабдив их комментариями и заголовком «Афинская ночь». И началось; сенсация долетела даже в Италию. «Вчера обозлило меня “Утро России” сплетнями какого-то Фомы Райляна о А. И. Куприне. Что А<лександр> И<ванович> может быть и бывает совершенною скотиною, в том не сомневаюсь, но хорош этот г. Райлян — совершенно лакей, который, будучи допущен к пьяным господам “разделить компанию”, спешит затем с доносом в моральный участок. И хороши газеты, которые подобными пакостями с лицемерными вздохами пробавляются. <...> До чего только дойдем мы в жестокой печатной своей подлости... Хоть бы оглоблей что ли били нахалов этих», — писал Горькому Амфитеатров.

Поднялся шум. Приближенные, конечно, знали, что Куприн не ангел, да и любой поклонник писателя, зайдя в «Вену», мог увидеть кумира «без галстука». О привычках Котылева тоже знали. «У Котылева были странные житейские повадки, — вспоминал Алексей Ремизов, — летом по случаю теплой погоды дома он ходил не иначе как нагишом». Всего два года назад, в ходотовской «“Госпоже” Пошлости» был показан не менее отвратительный шабаш, но там имена не были названы, да и видели пьесу далеко не все. А тут, в прессе, все фамилии пропечатаны! Чуть позже писатель Рапгоф, рассказ о котором впереди, издевательски заметит:

«...о А. Куприне не принято писать дурно. Если желтая печать начнет травить кого-нибудь, то не знает ни меры, ни границы, зато уже раз примется хвалить и захваливать, то, что бы ни написал или ни сделал такой автор, все и великолепно и бесподобно.

Будь это детский лепет в смысле чистого разума и логики, будь это пьяные бредни впавшего в вырождение субъекта, — безразлично».

Александр Иванович заметался, как раненый зверь, невольно подыгрывая обидчику. 29 сентября он отправил к Райляну своих секундантов с вызовом на дуэль. Райлян, якобы оторопев (автор «Поединка» докатился до дуэли!), вызов отклонил, о чем на следующий день известил читателей своей газеты. Он настаивал на третейском суде, чем еще больше взвинтил Александра Ивановича. 30 сентября он поместил в «Биржевке» свой комментарий в заметке «А. И. Куприн о своей дуэли»:

«Г. Райлян в своем безграмотном фельетоне описывал мое белье, не забыв и носков. Я не считал удобным уличную брань г. Райляна передавать разрешению третейского или какого-либо другого суда. Единственным ответом на его гнусную выходку был мой вызов на дуэль, который я держал в строгой тайне, во избежание каких бы то ни было нарушений дуэльного кодекса.

Вчера мои секунданты известили меня об отказе г. Райляна от дуэли.

Он считает — по его объяснению — дуэль “варварским институтом” и “некультурным способом”. И это заявляет человек, допустивший по моему адресу варварскую ложь и не только не культурный, но прямо-таки безобразно дикий поступок!

Я знаю, что г. Райлян вообще ищет популярности своему имени на скандалах.

История с Куинджи, история с Крыжицким, в которых достаточно обрисовалась его фигура, — лучшее подтверждение тому.

Я знаю, что его газеты никто не читает, и думал ограничиться разрешением вопроса об оскорблении исключительно в кругу своих близких друзей и представителей г. Райляна.

Г. Райлян сегодняшним письмом предал огласке мой вызов. Предложение г. Райляна о суде я отвергаю.

Для г. Райляна может быть только один суд...

Впрочем, больше я ничего вам не скажу: я считаю вообще обидным даже расспросы друзей по этому поводу и совершенно излишними те многочисленные выражения сочувствия и возмущения выходкой г. Райляна, которые я получаю теперь с разных сторон. Право, имя его не заслуживает лишнего упоминания.

Что такое Райлян?»

Прочитав это, Райлян возликовал — каша заварилась, к тому же накануне начала годовой подписки! А тут еще за Куприна вступились коллеги. Гневно выступил Дмитрий Мережковский. Сергей Яблоновский в «Русском слове» сетовал: как хотелось бы, чтобы рассказанное Райляном оказалось ложью!.. Николай Лопатин в «Утре России» вообще заявил, что Куприн — это новый Пушкин, а Райлян — новый Дантес, и потому Райлян испугался дуэли, что никакая его пуля не сможет пробить грудь Куприна, которая защищена броней его славы. К этой фразе Райлян, разумеется, прицепился.

«Броненосец Куприн» — так он назвал продолжение своего фельетона (Против течения. 8 октября. № 28), подчеркнув, что в продолжении виновен сам Куприн. Задав вопрос «Что такое Райлян?», он спровоцировал встречный вопрос «Что такое Куприн?». Автору кажется показательным уже то, что известный писатель нападает на него со страниц «помойной ямы» — «Биржовки». Солиднее издания не нашлось. И далее Райлян пускается в пространное рассуждение о том, что его задача — «забронированных вывести на суд человеческий», отвергая условности. «“Наша гордость”, “наша радость” — ведь это же только роковые слова и слова, а в особенности, когда эта гордость и радость пьяная, бесчинствующая. <...> Обидно узнавать, что боги валяются в грязи? Да, в этом трагедия нашей жизни, — но кто же в этом виноват? И почему эти боги, наши правители духовные, должны охраняться от человеческого суда? С кого же и спрашивать, как не с тех, кому многое дано?»

В том же номере Райлян поместил обзор прессы «Среди газет. (Инцидент Куприн — Райлян)», где привел еще одно интервью с Куприным. Процитируем фрагмент из него, потому что здесь слышна живая речь человека, растерянная и тоскливая:

«Меня что возмутило в статейке Райляна: пусть бы человек вторгался в мою частную жизнь, но он позволяет себе клеветать — и не только на меня, но и на девушку.

Он пишет, будто у нас была “афинская ночь”, будто все сидели голые, будто, повинуясь моему приказанию, разделась догола и девушка, бывшая с нами.

Да знает ли г. Райлян, кто такая эта девушка? Это — курсистка, дочь покойного моего друга, который завещал мне заботиться о ней... Она выросла на моих руках, она стала мне родною...

Возмущает меня развязность этого господина... Ведь как раз наоборот — это он, Райлян, оскорбил девушку своим замечанием:

— Какая чудная фигура. Я как художник вижу, что барышня могла бы служить превосходной моделью...

Я заметил г. художнику, не сводившему глаз с девушки, что он, должно быть, не за такую ее принимает.

— Помилуйте, — возразил г. Райлян, — перед художником смело может раздеться каждая женщина.

Рассерженный его развязностью, я сказал девушке насмешливым тоном:

— Слышишь?.. Пойди разденься...

Девушка, поняв мою иронию, встала и ушла из комнаты.

Это было три месяца тому назад. И вот только теперь печатает свой пасквиль г. Райлян.

Правда, в тот вечер он был в таком возбужденном состоянии, что изображал каких-то зверей у рояля. Но статью-то свою он писал, надеюсь, в нормальном состоянии?..

Он говорит, что мои друзья и я приняли его голыми, и это в присутствии девушки...

Признаюсь, когда я сижу с друзьями, я позволяю себе некоторые вольности... Если мне жарко, я снимаю пиджак и воротник. Насколько помню, я сидел тогда в жилетке, обмотав шею каким-то платком.

Г. Райлян пишет, будто бы я был в одной рубашке. Проницательным оком он подметил, что я сидел без сапог, в грязных носках. Он сравнивает мою наружность с арестантом.

Да, я знаю, я некрасив... Кому до этого какое дело?.. Райлян пишет, что у меня какие-то выцветшие глаза... Вот смотрите сами: у меня великолепные зеленые глаза.

Дуэль!.. Варварский обычай!.. Пережиток старины... Нам, писателям и художникам, стыдно прибегать к такому способу расправы...

Неправда, господа, скажу я вам, не клевещите на дуэль: это рыцарский, благородный способ защищать открыто то, что дороже жизни — честь человека.

В офицерской середе дуэли — единственно законный путь к удовлетворению. Будемте же и мы, господа интеллигенты, солдатами, не трусящими смерти, когда задета честь наша. <...>

Мне нужно выйти чистым из той грязи, что вылил на меня клеветник. И одна только дуэль может смыть мой позор.

У меня растут три дочери. Пройдет пять или шесть лет, попадутся им на глаза “воспоминания” какого-нибудь бумагомараки, и они спросят:

— Отец, ты снял с себя эту грязь?»

Александр Иванович так и не объяснил, каким образом при девушке, дочери его друга, могли расхаживать голые мужчины.

И это интервью, и «Броненосец Куприн» вызвали новый виток полемики. 15 октября 1911 года иллюстрированное приложение к «Новому времени» (№ 42) поместило карикатуру Пьер-О: привязанный к позорному столбу сидит голый Куприн, обернутый на талии обрывком бумаги с надписью «Газета “Против здравого смысла”. Под редакцией Вральяна». Тело его пронзили «писательские перья» с фамилиями Мережковского, Яблоновского и Лопатина. У ног несчастного валяется пустая бутылка. Позади него два могильных памятника — Куинджи и Крыжицкого, а рядом с ними приготовленный раскрытый гроб. Комментарий: «Стрелы братьев-писателей — защитников Куприна, направленных в его обидчика Райляна, попадают...»

Райлян не просчитался с жертвой. О том, что он, Райлян, существует на свете, узнал даже Максим Горький на Капри. «Очень огорчен историей Куприна — Райляна, — писал он Амфитеатрову, — боюсь, что еще не кончена она и что А<лександр> И<ванович> либо физиономию оному Райляну испортит, либо еще хуже придумает что-нибудь». В другом письме: «Что за ужас, этот инцидент Куприна — Райляна! Неужели около Ал<ександра> Ивановича нет человека, который бы посоветовал ему хоть выехать на время из России! Следовало бы встать за Куприна, что бы он там ни наделал». И Константину Тренёву: «Измучен историей Куприна — Райляна, со страхом беру в руки русские газеты, ожидая самых печальных происшествий. До смерти жалко Александра Ивановича и страшно за него». Горький настолько негодовал, что просил Марию Карловну собирать вырезки по этому инциденту и потом прислать ему подборку.

Это был нокаут. Корней Чуковский, приехавший в Гатчину в разгар инцидента, вспоминал: «Никогда я раньше не видел его таким обескураженным и грустным». И Бог знает, куда зашла бы вся эта история, если бы в это время несчастный Александр Иванович не отколол такую штуку, что россказни Райляна уже показались детским лепетом. Он едва не убил Леонида Андреева.

Это случилось на квартире Ходотова в ночь со 2 на 3 ноября 1911 года. Существует множество воспоминаний об инциденте, публикаций в прессе, по которым попытаемся воссоздать ход событий.

В тот день Леонид Андреев гостил у Куприна в Гатчине, они изрядно выпили, потом решили ехать в Петербург. Известно, что оба во хмелю бывали безумны и неуправляемы. Первая стычка случилась уже в тамбуре пригородного поезда. Андреев то ли спросил, почему Куприн ушел от Марии Карловны, то ли сказал что-то бестактное по этому поводу. Александр Иванович, мгновенно вспыхнув, начал хватать его за грудки...

Поздно вечером они явились к Ходотову, где в это время собрались Фидлер, Скиталец, Маныч, другие гости. За ужином Александр Иванович разошелся. Артистка Тиме пела цыганскую песню, он помогал ей громким свистом (заложив два пальца в рот) и вдруг, как пишет в дневнике Фидлер, воскликнул «Allez!» («Вперед!») и «швырнул графин с водкой в человека, сидевшего напротив, — тот успел ловко его подхватить...». А чуть позже протоколист увидел, как Куприн и Андреев схватились «подобно двум боевым петухам». Куприн нанес Андрееву несколько боксерских ударов, применив запрещенный прием «collier de force», и начал его душить.

Вспоминает Сергеев-Ценский:

«Куприн обращается к Андрееву: “Леня, а Леня! Показать тебе зажим головы?” — “Покажи, Саша, покажи”, — бормочет Андреев. И вот “Саша” так сдавил правой рукой жирную шею “Лени”, что у того полилась кровь из носа на парадную белую скатерть стола и лицо почугунело. Андреев в то время был если и не так грузен, как в последние годы своей недолгой жизни... то все же зажим головы грозил ему печальными последствиями. Это сообразил Скиталец, сидевший визави, и так как спасать Андреева надо было без промедления, то он, чтобы поспеть вовремя, встал на стол и бросился, не обращая внимания на раздавленные им тарелки и соусницы, к Куприну, чтобы разжать его руку.

Озлобленный тем, что ему не дают додушить Андреева, Куприн начал отбиваться от Скитальца левой рукой, так что Скиталец, человек крупный и значительной физической силы, с большим трудом смог освободить Андреева».

Андреева увели в коридор, откуда он кричал, что Куприну пора объявить бойкот. Александр Иванович некоторое время стоял в прострации, а потом ринулся на остальных. Досталось и Скитальцу, и Манычу, с которым они тузили друг друга, катаясь по полу. Куприна с трудом скрутили. «Эта сцена так подействовала на меня, — пишет Фидлер, — что со мной едва не приключилась истерика. И что самое страшное: кто-то, улыбаясь, успокоил меня замечанием, что это, мол, “совершенно обычное происшествие”!» Потом Андреев рыдал, Куприн бил бутылки об стол, Ходотов старался их помирить. «Так, — записал Фидлер, — я оказался свидетелем одного из самых отвратительных событий, которые не принесут русской литературе ничего, кроме стыда и позора».

Уже на следующий день расползлись слухи, что все избиты, а Фидлер прямо до крови, что Андреев вызвал Куприна на дуэль... А в «Пале-Рояле» сошлась группа литераторов, собираясь «объявить Куприну бойкот». Среди них были Александр Федоров, Борис Лазаревский, Анатолий Каменский, Маныч... Было составлено заявление, которым Александру Ивановичу сообщали, что его поведение позорит звание писателя, что в ближайшую неделю будет созван суд чести, а до разбирательства подписавшие бумагу прекращают с ним всякие отношения. «Любопытнее всего было то, что сошлись как раз собутыльники Куприна, — смеялся Сергеев-Ценский. — <...> Справедливость требует добавить к этому, что не больше, как через день большая часть подписавшихся под этим решением преспокойно снова кутила с Куприным».

Батюшкову удалось загладить это дело. Андреев простил Куприна и официально заявил, что Куприн болен, а на больных не подают в суд. Бедный Александр Иванович, конечно, раскаивался. Извинялся перед теми, кого избил, и даже плакал. Такой удар по репутации! Сначала Райлян, а теперь еще и это...

На защиту своего сотрудника встал «Современный мир». А также Федор Шаляпин. 20 ноября 1911 года, когда еще стояли шум и гам, на обложке журнала «Искры» был помещен замечательный снимок «Два друга». Шаляпин сидит за фортепиано, перебирает клавиши и улыбается фотографу, рядом стоит Куприн, правда, несколько хмурый.

Шаляпин не отвернулся от Куприна. Полагаем, он знал причину, из-за которой тот бросился на Андреева (видимо, было за что). К тому же в начале 1911 года Федор Иванович на себе испытал, что такое общественное порицание, если не сказать травля. Он, кумир и идол, вдруг превратился в мальчика для битья; от него отвернулись даже многие друзья. 9 января после спектакля в Мариинском театре во время исполнения «Боже, Царя храни!» он вместе с хором встал на колени перед царской ложей. Это он-то, друг Горького!

Словом, 1911 год заканчивался для нашего героя непросто, а следующий и вовсе начался с трагедии. Зимой умерла несчастная дочка Зиночка, и Александр Иванович прощался на Гатчинском кладбище с маленьким гробиком.

Можно ли было в таких условиях закончить «Яму», от которой его уже подташнивало? И Александр Иванович дождался: в 1912 году приличным тиражом вышло... окончание «Ямы», написанное за него Графом Амори. Под этим звучным псевдонимом скрывался Ипполит Павлович Рапгоф, известный в то время бульварный и порнографический писака. Бойким и малограмотным пером Граф Амори решил судьбу проститутки Любы, которую забрал из публичного дома студент Лихонин. Сначала она стала владелицей дешевой столовой, а потом поступила на содержание к богатому старику, чем немало обрадовала Лихонина. Другую героиню купринской «Ямы», Женю, поселил у себя журналист Платонов, но так мало ею интересовался, что Женя застрелилась... Прочитав это, Куприн опешил.

Теперь дальнейшая работа вообще лишалась всякого смысла. К тому же проклятое безденежье, обычно служившее стимулом, отступило. «Московское книгоиздательство», а вслед за ним и богатейшее столичное издательство А. Ф. Маркса приступили к выпуску его собрания сочинений. Это давало хорошие гонорары, к тому же собрания сочинений сразу выдержали несколько переизданий.

Александр Куприн становился классиком. Манычары поддерживали его «белый» образ. Сообщали в прессе, что Куприн вместе с гатчинским атлетом Веревкиным и Иваном Заикиным решили основать атлетический клуб, — тут же снимок: Заикин поднимает на руках Куприна и писателя Будищева, гатчинского соседа. Публиковали всевозможные заметки и фотографии: Куприн в спортивном журнале «Геркулес» демонстрирует бицепс; возделывает артишоки в огороде; стреляет в цель из ружья; с клоуном Жакомино дрессирует собаку; пропагандирует плавание, став членом школы плавания чемпиона мира Романченко; снимается в фильме «Жакомино жестоко наказан». Сохранился отзыв Александра Блока: «Я люблю Куприна... правда, мне не нравится его распыление везде и всюду: он и в цирке, он и в кинематографе, он и в ресторане “Вена”, и в плавательном бассейне, и в каждом журнале».

Александр Иванович на подобные упреки отвечал, что сам не знает, как это получается. Приедут друзья, ну, сфотографируют, но кто разрешал печатать?.. «Я привык к тому, — говорил он в беседе с журналистом, — что в последнее время выдумывают на меня бог знает что, как на мертвого».

Судя по всему, к этому времени Куприн стал популярнейшей персоной.

Журнал «Огонек» в мае 1913 года (№ 20) сообщил, что вот-вот выйдет книга о Куприне, над которой работает Александр Измайлов. Эта публикация очень важна, так как книга не вышла (возможно, из-за начала войны). Именно по этой статье в «Огоньке», на наш взгляд, создавались массовый миф и легендарная биография писателя. В статье подчеркивалось, что биографии Куприна до сих пор никто не знает, между тем: «Она немногим уступает почти фантастической жизни Горького». Читателю напоминали и о том, что Лев Толстой мог видеть в Куприне «своего истинного ученика» уже потому, что первые жизненные впечатления оба вбирали в армии. Далее цитировались обширные фрагменты из автобиографии Куприна, написанной им по просьбе Измайлова для работы над книгой.

Читатель уже был подготовлен к ней «рекламой» манычаров и монологом автобиографического героя Платонова в «Яме»: «...я — бродяга и страстно люблю жизнь. Я был токарем, наборщиком, сеял и продавал табак, махорку-серебрянку, плавал кочегаром по Азовскому морю, рыбачил на Черном — на Дубининских промыслах, грузил арбузы и кирпич на Днепре, ездил с цирком, был актером, — всего и не упомню. И никогда меня не гнала нужда. Нет, только безмерная жадность к жизни и нестерпимое любопытство. Ей-богу, я хотел бы на несколько дней сделаться лошадью, растением или рыбой или побыть женщиной и испытать роды; я бы хотел пожить внутренней жизнью и посмотреть на мир глазами каждого человека, которого встречаю. И вот я беспечно брожу по городам и весям, ничем не связанный, знаю и люблю десятки ремесел и радостно плыву всюду, куда угодно судьбе направить мой парус...»

Бродяжничество из жажды жизни, конечно, горьковская тема. Многие из названных Платоновым занятий Куприн в «Автобиографии» повторил, понятно, как собственные. Некоторые современники не поверили. Так, много позже, уже в эмиграции, Марк Алданов писал в статье «Памяти А. И. Куприна»: «Думаю, что его жизненный опыт несколько преувеличен ходившими о нем легендами (так это было и с Джеком Лондоном, и с Кнутом Гамсуном). Говорили, писали, будто он побывал в молодости дантистом, псаломщиком, грузчиком, торговцем. Как это могло быть? Ни дантистом, ни псаломщиком нельзя стать без определенных условий диплома или подготовки. Никакой причины работать грузчиком у Куприна никогда не было: это оплачивалось грошами, любая работа в газете давала гораздо больше, а для собственного удовольствия никто грузчиком не станет».

Однако миф был создан, и «черному» Куприну в нем места не было. А в жизни было. К тому же, как известно, литературная среда ревнива, и нередко мухи раздувались до слонов. Так, современник вспоминал, что «Петербург его <Куприна> в ту пору трезвым почти не знал». (Напрашивается вопрос: как же выходили собрания сочинений, кто их писал, составлял и редактировал?) Совершенным люмпеном писатель был изображен и на карикатуре сатириконца Ре-ми «Салон ее светлости русской литературы» (1914). Пьяно опершись на стол, Александр Иванович тупо разглядывает собственную руку, на которой сидит чертик с лицом писателя Алексея Ремизова...

Из уст в уста передавались смешные и страшноватые байки о Куприне, великом и ужасном. Приведем несколько для полноты картины.

Байка, рассказанная И. С. Соколовым-Микитовым:

«Раз сидели в ресторане у Иванова — на Большом проспекте, на углу Введенской — Куприн, Грин, совсем еще молодой Соколов-Микитов. <...> Язвительный Александр Степанович Грин что-то сказал, что Куприну не понравилось. Куприн был мастер ножи кидать... И вот Александр Иванович метнул в обидчика... вилку. Молодой Иван Соколов-Микитов подставил руку, вилка в руку вонзилась. <...> Уязвленный Александр Степанович Грин взял бутылку и ахнул Куприна по голове. Дело вышло бы худо, если бы Александр Иванович не имел обыкновения не снимать с головы татарскую тюбетейку. Что его и спасло».

Байка, рассказанная Е. Д. Зозулей:

«Однажды Грин сидел с А. И. Куприным — оба были пьяны — за небольшим столом, подперев подбородок руками и изрыгая матерную брань. В точно такой же позе сидел и Куприн и так же, дожидаясь своей очереди, — произносил по адресу Грина те же многострадальные слова.

— Что это такое? — спросили их.

Грин ответил:

— Отойдите, не мешайте. Это борьба талантов».

Байка, пересказанная Тэффи (Н. А. Лохвицкой):

«...кто-то сказал, что если попугая накормить укропом, то он погибнет в страшных мучениях. И будто бы, услышав это, Куприн всю ночь ездил по городу, искал укроп, чтобы накормить попугая и посмотреть, что из этого будет. Но была зима, и свежего укропа он не достал».

Байка, рассказанная В. Крымовым:

«Было это, вероятно, в 1913 году, я сидел в своем рабочем кабинете на Невском, в Петербурге, когда, улыбаясь, вошел ко мне художник Троянский:

— Это ваш автомобиль стоит у подъезда? Я вам туда гостя посадил.

— Какого гостя, кого вы там посадили и зачем?

— Не беспокойтесь, он ничего не украдет, он там спит... — опять смеясь ответил Троянский. <...> Это Куприн... Пусть поспит, мы немножко с ним выпили... Возьмите его к себе, пока доедем, он очухается... <...>

Когда приехали на Каменный остров и остановились у дверей дома, Троянский соскочил, отворил дверцу и громко сказал:

— Александр Иванович, замечательный коньяк!

Действие этих слов было магическое — Куприн сразу проснулся».

Байка, рассказанная С. Сергеевым-Ценским:

«Однажды в “Вене” собрался цвет столичной адвокатуры для чествования одного из светил своего сословия по случаю 25-летия его деятельности. <...> ...собралось человек пятьдесят, и они заняли целый зал ресторана, впрочем, только колонны и арки отделяли его от другого, общего зала. А в этом другом зале одиноко сидел за столиком у стены не кто иной, как Куприн. Одиноко и скромно. Он ничего не заказывал, так как денег у него не было ни копейки. <...> И вот к столу шумно пирующих адвокатов и дам, причем и те и другие были одеты как подобает в парадных случаях, подходит никому из них в лицо не известный, в поношенном пиджачке, коротенький субъект и говорит хрипло: “Господа, протанцевать вам  ‘джигу’, танец английских моряков? — Джига? Что такое джига?” <...>

Не успели сообразить пировавшие, что он такое делает, как он очутился уже довольно ловким прыжком на столе и начал топтать ногами тарелки и расшвыривать бутылки с вином... все с криками сорвались со своих мест, отбрасывая стулья. “А-ай! Сумасшедший!” — вопили дамы. Много костюмов, как мужских, так и женских было испорчено красным вином, горчицей и кусками дичи в жирном соусе».

Байка, рассказанная С. Роговым:

«...в “Вене” мы как-то “хоронили” А. И. Куприна.

<...> После трех-четырех рюмок Куприн задремал; пробовали будить — спит.

— А ведь Саша-то умер, давайте хоронить, — предложил Шаляпин, и в один миг из стола соорудили катафалк, положили на него спящего Куприна, покрыли его скатертью, подняли “катафалк” на плечи, Шаляпин к концу салфетки привязал опорожненный соусник, и шествие, с пением “Вечной памяти” дважды прошло по общему залу между столиками и направилось по длинным коридорам отдельных кабинетов».

Байка, рассказанная Н. Вержбицким:

«...однажды ночью мы ехали из Петербурга в Гатчину на автомобиле. Не ехали, а мчались, так как Александру Ивановичу хотелось, чтобы расстояние в 60 верст мы преодолели никак не больше, чем за 60 минут. <...>

Вдруг Александр Иванович заявляет, что ему хочется на ходу перейти к шоферу. Старые автомобили отличались такой конструкцией, что по внешней подножке можно было перебраться с мест пассажиров в изолированную и отделенную стеклом кабину водителя. Но для этого нужно было вылезти наружу.

Я решительно запротестовал против такого акробатического номера на полном ходу автомобиля и стал удерживать Куприна.

Он оттолкнул меня, нажал на ручку двери, она распахнулась, рванул ветер и... Куприн исчез. <...> Я был так ошеломлен, что не сразу догадался постучать водителю в стекло и объяснить ему, что случилось. Прошло, наверное, еще минуты две пока мы, наконец, остановились. <...>

Обнаружили Куприна далеко позади, лежащего на куче щебня. Он был без чувств. Лицо в крови...»

...Между тем наступил 1914 год.