Саша Черный: Печальный рыцарь смеха

Миленко Виктория Дмитриевна

Глава четвертая

КОРОЛЬ ПОЭТОВ «САТИРИКОНА»

 

 

Год 1908-й: на старте

В первые дни нового, 1908 года на Невском проспекте состоялась историческая встреча. Впрочем, ее участники вряд ли подозревали о том, что войдут в историю. По крайней мере, в тот момент.

Пройдемся по Невскому в сторону Дворцовой площади и замедлим шаг на скрещении проспекта с Малой Морской улицей, у дома 9. В те времена, о которых мы ведем рассказ, здесь стоял другой особняк: тоже угловой, трехэтажный, зазывал аппетитными вывесками: «Булочная», «Чайный магазин», «Фрукты». Их дополняла еще одна — «Художественно-юмористический журнал „Стрекоза“». С нее-то всё и началось.

Именно эта вывеска заинтересовала молодого человека очень высокого роста, в пенсне. Его одежда, редкая для Петербурга розовощекость, некоторая неуверенность жестов выдавали провинциала. Потоптавшись у вывески, он наконец потянул на себя входную дверь и прошел в редакцию «Стрекозы».

Звали молодого человека Аркадием Тимофеевичем Аверченко. Недавно он прибыл из Харькова, где в 1905 году стал фельетонистом, а после подавления революции успел попробовать свои силы в качестве редактора нескольких сатирических журналов, последовательно погубленных цензурой. С официальной службы (Аверченко работал конторщиком) его выгнали, жить было не на что, и молодой журналист отправился искать работу в столицу. В «Стрекозу» он пришел, по его позднему признанию, из-за лени, поскольку редакция журнала располагалась в центре и не нужно было кружить по малознакомому городу в поисках подходящего издания. Положение дел в «Стрекозе» он, разумеется, не знал, а оно было таково.

Журнал выходил уже свыше тридцати лет и порядком наскучил публике. Его аудиторией были «офицерские библиотеки, рестораны, парикмахерские и пивные; поэтому о журнале и сложилось у среднего интеллигентного читателя такое убеждение, что „Стрекозу“ читать можно лишь между супом и котлетами, в ожидании медлительного официанта, вступившего с поваром в перебранку, или повертеть ее в руках, пока парикмахер намыливает вашему более счастливому соседу щеку» (Аверченко А. Мы за пять лет // Новый Сатирикон. 1913. № 28). В журнале существовали проблемы объективного и субъективного свойства. В числе объективных — общий кризис сатирико-юмористической печати, обусловленный известными пореволюционными реалиями. К субъективным относилось то обстоятельство, что «Стрекозой» четвертый год de facto руководил молодой и малоопытный журналист Михаил Германович Корнфельд, к тому же фигура несамостоятельная: de juro всеми делами издания ведала его родственница Эмилия Маврикиевна Корнфельд, не желавшая никаких перемен. Корнфельд привык во всем полагаться на постоянного редактора «Стрекозы», маститого фельетониста Ипполита Федоровича Василевского (Букву), но тот в 1907 году по состоянию здоровья сложил с себя обязанности и поселился вдали от столицы. Одновременно серьезно заболел ведущий карикатурист журнала Александр Александрович Лабуц (Овод).

Всё рушилось на глазах. Михаил Германович остался один и смутно представлял себе, что делать. В этот критический момент ему было 24 года. Образованный молодой человек, имевший за спиной историко-филологический факультет Петербургского университета, отчетливо понимал, что журнал нужно реформировать, чтобы хоть немного приблизить его к изданию уровня мюнхенского «Симплициссимуса», который считал «окруженным ореолом недосягаемости образцом». Корнфельд не парил в облаках, ему нужно было действовать, потому что «Стрекоза» катастрофически теряла подписчиков.

И Михаил Германович действовал: подыскал молодых художников — отчасти из стремления влить в дело свежую кровь, отчасти, думается, вследствие плачевных финансовых дел. Вкус у него оказался отменным, потому что в «Стрекозе» появились будущие мэтры сатирико-юмористической графики Алексей Александрович Радаков и Николай Владимирович Ремизов-Васильев. Первый, отметивший в 1908 году тридцатилетие, имел разностороннее академическое образование: Московское училище живописи, ваяния и зодчества (1900), петербургское Центральное училище технического рисования барона А. Штиглица (1905). Немаловажным Корнфельду показалось и то, что Радаков стажировался в парижской мастерской художника Теофиля Стейнлена, культовой фигуры монмартрской богемы, автора знаменитой афиши кабаре «Le chat noir» («Черная кошка»). Ремизову, придумавшему себе псевдоним Ре-ми и на первых порах помечавшему рисунки значком нотного стана с нотами «ре» и «ми», похвастаться пока было нечем. Ему шел двадцать первый год, и он только-только поступил в Императорскую Академию художеств, в мастерскую профессора Дмитрия Николаевича Кардовского. Однако Ре-ми был, несомненно, талантлив и славился работоспособностью. Он привел в «Стрекозу» свою сестру Анну Владимировну (Мисс).

Помимо Радакова и Ре-ми Корнфельд пригласил своего товарища, чертежника и художника Александра Юнгера (Баяна), а также заручился поддержкой Александра Бенуа, основателя объединения «Мир искусства», Льва Бакста, Мстислава Добужинского, Александра Яковлева, Ивана Билибина и других художников. С авторами было труднее. Корнфельд привлек поэта-сатирика Константина Антипова, публиковавшегося под псевдонимом Красный, что в паре с Сашиным псевдонимом Черный позже обеспечит некоторую литературную игру. Обращался Михаил Германович и к Тэффи (Надежде Александровне Лохвицкой), но она к предложению сотрудничества отнеслась без энтузиазма. Тут-то и появился в «Стрекозе» бывший харьковский конторщик Аркадий Аверченко.

Впоследствии Корнфельд вспоминал, что пришедший был «большой, толстый, близорукий, веселый и беззаботный провинциал, еще не „приспособившийся“ к петербургской жизни», а Аверченко говорил, что его встретил «совсем молодой бритый господин с ласковыми глазами и очень хорошими манерами». Почувствовав себя несколько увереннее благодаря приветливому приему, визитер «впился жадными глазами глубокого провинциала в приятное бритое лицо издателя» (Аверченко А. Мы за пять лет).

Разговорились. Аверченко сообщил, что принес кое-что, рассказал о том, что делишки его в Харькове шли неважно, последний журнальчик расходился мизерным тиражом в три тысячи экземпляров… Корнфельд удивленно вскинул глаза: «Стрекоза» с ее известной маркой, стажем и столичным статусом едва справлялась с реализацией тиража в семь тысяч. К концу беседы Михаил Германович почувствовал симпатию к гостю и пригласил его присутствовать на редакционном заседании. Опуская перипетии дальнейшего воцарения Аверченко в редакции, скажем лишь, что сначала он получил место конторщика, потом — секретаря, потом… Впрочем, не станем опережать события. Вернемся к нашему герою.

В середине марта 1908 года, через два месяца после встречи Корнфельда и Аверченко, в «Стрекозе» появился Саша Черный, потому что «Зритель» снова закрыли. Вряд ли поэт считал «Стрекозу» журналом перспективным и наверняка без особого энтузиазма наблюдал за тем, как Аверченко донимал издателя своей идефикс — сменить опостылевшее всем название «Стрекоза».

Аверченко был рядовым секретарем редакции, но уже приобрел авторитет. Этот харьковский журналист оказался настоящим «человеком-оркестром» и запросто мог выпускать журнал в одиночку. Он был и фельетонист, и поэт, и художник-карикатурист, и театральный критик, и кладезь идей, и прекрасный организатор. Без особого труда Аверченко увлек своей идеей о перемене «вывески» редактора «Стрекозы» художника Алексея Радакова, который даже придумал название для нового проекта — «Сатирикон», в честь одноименного романа Петрония. Название единодушно одобрили, тем более что оно походило на «Симплициссимус», о котором грезил Корнфельд: тоже начиналось на «с» и тоже отсылало к известному литературному памятнику. Однако издателя уговорили пока только на полумеры: решили продолжать рассылать подписчикам «Стрекозу», а «Сатирикон» пустить в розничную продажу, приучая читателя к новой марке.

Первый выпуск «Сатирикона» должен был заставить говорить о себе, стать во всех смыслах ударным. Работа закипела. Фирменное начертание нового заголовка поручили Добужинскому, рисунок на обложку — Баксту. На обороте обложки шел художественный цикл «Наши шаржи», и Ре-ми получил задание выполнить шарж на Леонида Андреева, бывшего в то время на пике популярности, а Саша Черный — написать на него пародию, чтобы она перекликалась с рисунком Ре-ми.

Первого апреля 1908 года, в День смеха, Саша разворачивал первый выпуск «Сатирикона» и искал свое стихотворение. Возможно, он испытал досаду, обнаружив его только на десятой полосе. На первой же, самой престижной, красовались стихи Петра Потемкина, начинающего поэта и сына бывшего Сашиного начальника в службе сборов. Это не было случайностью: у Потемкина недавно вышла книга стихов «Смешная любовь», ставшая бестселлером, и его имя было на слуху, в отличие от подзабытого имени Саши Черного. Потемкин дал в «Сатирикон» очень остроумный шарж на критика реакционной газеты «Новое время» Виктора Петровича Буренина, так понравившийся публике, что фрагмент моментально ушел в народ:

Водочка откупрена, Плещется в графине… Не ругнуть ли Куприна По этой причине?

Стихотворение Саши Черного пародийно обыгрывало вынесенную в эпиграф цитату из рассказа Леонида Андреева «Проклятие зверя»: «Это не было сходство, допустимое даже в лесу, — это было тождество, это было безумное превращение одного в двоих». Герой рассказа оглушает исповедью испуганного горожанина, вдруг обнаружившего, что он похож на других не только внешне, но и внутренне, что обывательское обезличивание неизбежно проникает в душу и делает из человека, духовной личности — «дегенерата». Посему нужно бежать из города в лес, к морю. Саша Черный передал те же мысли иронично:

Все в штанах, скроенных одинаково, При усах, в пальто и в котелках. Я похож на улице на всякого И совсем теряюсь на углах… ………………………………… Проклинаю культуру! Срываю подтяжки! Растопчу котелок! Растерзаю пиджак! Я завидую каждой отдельной букашке, Я живу, как последний дурак…

Дала материал в номер и Надежда Тэффи, которую Аверченко сумел уговорить. Не можем не отметить, что Надежда Александровна публиковалась как в первом выпуске «Сатирикона», так и в последнем выпуске «Нового Сатирикона» (1918. № 18), все десять лет не покидая журнал. Снимаем шляпу.

Итак, первый номер журнала вышел. Явился он на свет с хулиганским манифестом редакции, заявившей: «В „Сатириконе“, как в зажигательном стекле, мы сосредоточим жалкую и кошмарную действительность и силою ядовитой сатиры будем „жечь сердца“, а буде некоторые читатели не верят, то сатириконцы доверительно им сообщают, что по отношению к этой самой действительности они держат в кармане — нет, не браунинг, а известную комбинацию „из трех пальцев“».

Оставалось ждать, как новое детище примет публика и оправдается ли расчет Аверченко на то, что смена «вывески» сыграет свою решающую роль. Впрочем, времени на ожидание не было. Работать приходилось каторжно, ведь параллельно с «Сатириконом» продолжала выходить и «Стрекоза», отныне имевшая подзаголовок «Сатирикон». Саша Черный писал и туда и туда. Бывая в редакции, он видел совершенно заполошного Аверченко, которому приходилось своими материалами под разными псевдонимами почти полностью заполнять содержание обоих журналов и к тому же не повторяться.

«Сатирикон» набирал вес. Уже второй номер вновь сделал Сашу Черного знаменитостью. Он опубликовал в нем стихотворение «Бульвары» о Житомире, и столичный читатель оценил анекдотизм провинциального быта в его исполнении. Поэт удачно подметил апогей скуки — губернатор при полном параде едет… к тете:

Губернатор едет к тете. Нежны кремовые брюки. Пристяжная на отлете Вытанцовывает штуки.

Эта строфа стала визитной карточкой Саши Черного. По свидетельству Корнея Чуковского, ее часто декламировал вслух Куприн. Лиля Брик вспоминала, что в их компании эти строки распевали хором на мотив «Многие лета» (Брик Л. Из воспоминаний // Современницы о Маяковском. М.: Дружба народов, 1993). Десятилетия спустя именно эту строфу тут же вспоминали русские эмигранты при упоминании имени Саши Черного. Дело здесь, думается, не только в остроумии, но и в политических аллюзиях. Губернаторы в то неспокойное время назначались, как правило, крутого нрава, и любая шпилька в адрес губернатора, выставлявшая его в смешном свете, воспринималась читателем определенных взглядов одобрительно. Тем более что прямых выпадов против власти предварительная цензура не пропускала. Даже за намеки можно было угодить в тюрьму или нарваться на огромный штраф. Приведем характерную миниатюру Аверченко из того же номера «Сатирикона»:

«— Как дела?

— Получил.

— За статью?

— По статье.

— Много?

— 500.

— Без замены?

— С» (Ave. Редакционный лаконизм // Сатирикон. 1908. № 2).

Поясним: тот, кого спрашивают, оштрафован за какую-то свою статью на 500 рублей, с заменой пребыванием под арестом. Обычная практика в то время. Вспомним книгу Саши Черного «Разные мотивы», опубликованную под его настоящим именем А. Гликберг. Два года назад она вышла без цензуры, а теперь, в 1908 году, ее пересматривал Комитет по делам печати и задним числом осудил автора по трем статьям. Саша, впрочем, не пострадал. Комитет сетовал на то, что его местонахождение неизвестно. Конечно, неизвестно: поэт ни разу не указал в адресных книгах свои координаты; адрес всегда был помечен фамилией и служебными данными Марии Ивановны. Вместе с тем фамилия Гликберг регулярно появлялась в «Сатириконе» — в скобках после псевдонима Саша Черный — и если бы ее обладателя искали как следует, быстро обнаружили бы. Значит, не особо усердствовали. А вот Константину Ивановичу Диксону, который, как помним, скрылся от судебного преследования за границей, не повезло. В 1908 году он вернулся в Петербург, тут же был обнаружен и в мае все-таки посажен в «Кресты», где отсидел полтора года.

На Сашу Черного посыпались предложения работы: от Ильи Василевского (Не-Буквы), редактора запрещенной газеты «Свободные мысли», которую он реорганизовывал в газету «Утро»; от издателя журнала «Весна» Николая Георгиевича Шебуева. Оба одновременно сотрудничали в «Сатириконе». Для чувства общности журналу недоставало лидера, который всех объединил бы своими идеями. Всем было очевидно: вскоре Аверченко сменит Радакова на посту редактора, что и случилось в конце мая. Это событие Саша пропустил, потому что находился вместе с Марией Ивановной на курорте. Радаков его материально поддержал, опубликовав в седьмом номере «Сатирикона» сразу три Сашиных вещи — два стихотворения и фельетон, и он отбыл к морю, обязуясь высылать материал по почте.

Поэт с женой поехали на модный эстонский курорт, названный в начале XX века «Жемчужиной Балтийского моря», — Гунгербург (с немецкого «голодный город»). По легенде, странное название появилось по прихоти Петра I в начале Северной войны: царь, осматривая эту местность на предмет строительства здесь укреплений, проголодался, но жители были так бедны, что не смогли его накормить.

Городок раскинулся в сосновом бору. Великолепный курзал, украшенный деревянным кружевом, — центр курортной жизни. В зелени прячутся дачи — деревянные дома, построенные в местном «гунгербургском» стиле с причудливыми резными балконами и террасами. В десятке шагов от пристани — почта, откуда Саша отправлял стихи в «Сатирикон» и здесь же получал авансы, гонорары и газеты. Чуть дальше — базарная площадь, где есть всё необходимое: и мясная лавка, и табачный магазин, и кондитерская-кафе, и булочная Юргенсона.

За двумя парками — Светлым и Темным — район Шмецке с дальним рядом дач. Там поэт с женой сняли вскладчину с другими курортниками домик. Себя и своих соседей Саша Черный позднее опишет в рассказе «Люди летом» (1910). «Все жили на одной даче, и все очень любили друг друга»: лаборант по физике, курсистка, «докторша», учительница истории и художник-портретист. Персонажи гротескны, однако некоторые прототипы угадываются. Себя, как нам кажется, Саша изобразил лаборантом, а Марию Ивановну — курсисткой, потому что эта героиня часами просиживает над тетрадкой, куда заносит тезисы из философского трактата Теодора Липпса «Воля», «в числе трех других „Воль“», которые ей нужно «одолеть к осени».

Теперь у поэта появился новый адрес: Гунгербург (Шмецке). С такой пометой в «Сатириконе» будут напечатаны шесть его «Посланий». Если читать их в хронологическом порядке, отчетливо видно, как герой, поначалу еще отслеживающий новости политики, постепенно теряет к ним интерес и начинает вести растительную жизнь. Саше Черному необыкновенно удавались такие записки «человека-овоща», который находит счастье в лежании под кустом смородины и поглощении, как в «Послании втором», «ледяной простокваши». Это стихотворение весьма ценил Венедикт («Веничка») Ерофеев, утверждавший, что с Сашей Черным ему очень хорошо, что к этому поэту, жившему и творившему в эпоху столь пафосного Серебряного века, он испытывает «приятельское отношение, вместо дистанционного пиетета и обожания. Вместо влюбленности — закадычность. И „близость и полное совпадение взглядов“»; в компании Саши всё можно, ведь «он несерьезен, в самом желчном и наилучшем значении этого слова», что с ним «„хорошо сидеть под черной смородиной“ („объедаясь ледяной простоквашей“)». Венедикт Ерофеев, автор поэмы в прозе «Москва — Петушки» (который говорил о себе: «Мой антиязык от антижизни…»), со знанием дела отметил особенность творческого «зуда» близкого ему поэта: «У Саши Черного… свой собственный зуд — но зуд подвздошный — приготовление к звучной и точно адресованной харкотине».

В Гунгербурге эта «харкотина» полетела в обитателей местного курзала. По Черному, здесь нет людей и лиц, это карнавал уродов: «брандахлысты в белых брючках», «старый хрен в английском платье», пажи «в лакированных копытах»…

Щеки, шеи, подбородки, Водопадом в бюст свергаясь, Пропадают в животе, Колыхаются, как лодки, И, шелками выпираясь, Вопиют о красоте. ………………… Как наполненные ведра, Растопыренные бюсты Проплывают без конца — И опять зады и бедра… Но над ними, — будь им пусто, — Ни единого лица!

Чем не иллюстрация карнавальной теории Михаила Бахтина?! Чем не тела, оставшиеся недооформленными? Перевернутый мир, попранная красота, плотские отправления — какой контраст с господствовавшей тогда в литературе поэтической эстетской линией! Не зря «провозвестники будущего», футуристы, ломая стереотипы, боготворили Сашу Черного. Маяковский обожал «Мясо» и, по словам Лили Брик, читал его «с суровой гадливостью» (Брик Л. Из воспоминаний // Современницы о Маяковском).

Попав к морю, Саша погрузился в детство и анабиоз. Стремясь дистанцироваться от любых проявлений цивилизации, его герой лезет «на смолистую сосну» и, разомлев от тридцатиградусной жары, засыпает. Внезапно его сон грубым окриком прерывает дачный сторож: «Эй, мужчина! <…>/ Слезьте с дерева, да скоро ж! / Дамский час давно настал». То есть дамы купаются неглиже, нечего подсматривать. Герой и вправду видит над дамской выгородкой красный флаг — сигнал всем мужчинам прятаться — и бурчит, что не пошел бы смотреть на эти «дряблые» тела даже за деньги. Заканчивается опус философски: «В лес пойду за земляникой… / Там ведь дамских нет часов, / Там никто меня мужчиной не облает из кустов» («Зимний сон», 1908). Еще лучше — пойти туда, где вообще нет женщин, то есть за специальную выгородку, где мужчинам разрешено отдыхать голышом. Об этом стихотворение «У моря» (1909):

Голый доктор, толстый и большой, Подставляет солнцу бок и спину. Принимаю вспыхнувшей душой Даже эту дикую картину. Мы наги, как дети-дикари, Дикари, но в самом лучшем смысле.

Герой этого стихотворения, совершенно слившись с песком и солнцем, предлагает выбросить одежду «в сине море» и уподобиться беспечным галкам, дремлющим на заборе. Но его друг доктор, человек XX века, отрезал:

«Фантазер! Уже в закатный час Будет холодно, и ветрено, и сыро. И притом фигуришки у нас: Вы — комар, а я — бочонок жира. Но всего важнее, мой поэт, Что меня и вас посадят в каталажку». Я кивнул задумчиво в ответ И пошел напяливать рубашку.

Саша Черный самоироничен. В архиве Марии Ивановны сохранилась фотография, сделанная на пляже в Гунгербурге: Саша, скрестив ноги, сидит в полосатом купальном трико. Грустно-ехидный взгляд Чарли Чаплина, фигура того самого «комара». Всё так.

Интересно, что и «голый доктор» — реальное лицо. Его звали А. Григорьевым, и ему поэт посвятил стихотворение «Из „Шмецких“ воспоминаний» (1909). Двое мужчин в сумерках блаженствуют на веранде приморской кофейни и пьют шоколад. «Весь запад в пунцовых пионах, и тени играют с песком». Идиллия. Впрочем, нет, не идиллия. Какая-то «лиловая жирная дама» тоже уставилась на закат и закрыла Саше вид. Он хулиганит: «— Мадам, отодвиньтесь немножко! Подвиньте ваш грузный баркас. / Вы задом заставили солнце, — а солнце прекраснее вас…» Спутник краснеет от ужаса, а Саша его успокаивает: «— Не бойся! Она не услышит: в ушах ее ватный клочок».

Описанная кофейня находилась недалеко от Гунгербургского кургауза, в самом центре пляжа, и принадлежала молочнику Нымтаку. Здесь же работал кинематограф. Двухэтажный деревянный дом с высокими готическими окнами стоял в сосновом лесу на песчаных дюнах. От него к морю вела лестница, обрываясь у рядов скамеек, где по вечерам собиралась большая компания любоваться на закат. Любовался и Саша: «О, море верней валерьяна врачует от скорби и зла…» («Из „Шмецких“ воспоминаний»). К сожалению, поклонникам поэта ныне не удастся присесть здесь за столик с чашкой шоколада и вспомнить его стихи — кофейня сгорела в годы войны.

О чем могли говорить на веранде Саша Черный и доктор Григорьев? О том же, о чем и вся интеллигенция, обсуждавшая летом 1908 года две животрепещущие темы: младотурецкую революцию и грядущий восьмидесятилетний юбилей Льва Толстого (отлученного в 1901 году от Церкви), который власти пытались проигнорировать. В ходе беспорядков в Турции правящий султан Абдул-Хамид II вынужден был восстановить конституцию 1876 года и созвать парламент. Саша отправил в «Сатирикон» стихотворение, в котором удивлялся, что турецкая революция прошла «бескровно и в несколько дней» и что конституция у турок такая короткая. Он выступил с ёрническим рацпредложением заслать к туркам «напрокат» «Гучкова, Крупенского, Маркова / Володю и прочих ребят»:

И если б Володи с Гучковыми Остались у турок навек, Не звал бы их нежными зовами Назад ни один человек.

Это стихотворение утверждал к печати уже не Алексей Радаков. В конце мая он уступил свое кресло новому редактору: выпуск «Сатирикона» (1908. № 9), в котором было напечатано «Послание первое» из Гунгербурга, впервые был подписан Аркадием Аверченко. Этот номер вышел в расширенном объеме (шестнадцать страниц вместо двенадцати), так как «Стрекоза» больше не существовала. «Сатирикон» ее поглотил. По словам Аверченко, «подписчики „Стрекозы“ и опомниться не успели, как превратились в подписчиков „Сатирикона“». Эксперимент удался, и новое издание уверенно становилось на ноги. Его сотрудники готовили августовский спецвыпуск, посвященный юбилею Льва Толстого (№ 21), однако Саша участия в нем не принял. Вполне вероятно, что он не считал возможным иронизировать не только над великим писателем, но и на какую-либо связанную с ним тему.

Лето закончилось. К началу сентября супруги вернулись в Петербург. Марии Ивановне предстояло начать учебный год сразу в трех учебных заведениях: в женских гимназиях В. А. Субботиной и имени Святой Ефросиньи Суздальской, а также на Высших историко-литературных курсах Н. П. Раева. Преподаванием на курсах она несомненно гордилась, ведь их учредитель Николай Павлович Раев некогда ее саму принимал на Бестужевские курсы, которыми руководил до 1905 года. Теперь он открыл собственные частные Высшие женские курсы (Вольный женский университет), с юридическим и историко-литературным отделениями.

Появились у жены Саши Черного и другие обязанности. Мария Ивановна вошла в состав совета Общества вспоможения окончившим курс наук на Санкт-Петербургских высших женских курсах. Так называлась структура, которая объединяла их выпускниц, устраивала для них вечера встреч («чаепития») и кружки взаимопомощи, помогала в трудоустройстве и издании научных трудов. В 1908 году общество насчитывало 720 членов, из них 402 петербурженки. Все они платили членские взносы, средства поступали и за счет организации публичных лекций профессоров из числа бывших выпускниц. Мария Ивановна как член совета общества занималась и материальными делами. Помимо этого, она вступила в Философское общество при Петербургском университете, а осенью 1908 года все силы отдавала подготовке неслыханного доселе мероприятия — Первого Всероссийского женского съезда (о котором речь впереди). Саша оказался полностью предоставлен сам себе. Неудивительно, что именно в это время он попал, нет, не в плохую, а в очень хорошую и веселую мужскую компанию.

Появившись в «Сатириконе», поэт сразу понял, что здесь всё изменилось. В редакторском кабинете вместо огромного и разбросанного Радакова сидел не менее огромный, но очень собранный и деловитый Аверченко. О нем, разумеется, и сплетничали, и шушукались, ибо не всем он нравился. Некоторых смущала быстрота, с которой он сделал карьеру. Например, поэт Василий Князев утверждал впоследствии, что Аверченко «очень скоро, перешагнув через гиппопотамную тушу» и «трон Радакова», прорвался к власти, однако и «на троне оставался малокультурным конторщиком». Это подчеркивал и фельетонист О. Л. Д’Ор, вспоминая, что «Аверченко большой образованностью не отличался» (Старый журналист [О. Л. Д’Ор]. Литературный путь дореволюционного журналиста). Тот же Князев считал, что все сатириконцы делились на две группы: «культурную и мелкокультурную». Главой последних, по его мнению, был Аверченко, а в числе первых он называл Сашу Черного. Выходит, в 1908 году, прожив четыре года с Марией Ивановной и вернувшись из Гейдельберга, наш герой производил впечатление «культурного» человека.

Саша Черный стал частью интересного редакционного организма. Головой его был Аверченко, правой и левой руками — Радаков и Ре-ми, ставшие близкими друзьями «головы» и расторопно претворявшие в жизнь все ее идеи. Душой, позволявшей оперативно и быстро продвигать «Сатирикон» в массы, являлись поэты, и лучшим из них, по единодушному признанию современников, стал Саша Черный. Корней Чуковский утверждал: «…сатириконский период был самым счастливым периодом его писательской жизни. Никогда, ни раньше, ни потом, стихи его не имели такого успеха. Получив свежий номер журнала, читатель, прежде всего, искал в нем стихов Саши Черного. Не было такой курсистки, такого студента, такого врача, адвоката, учителя, инженера, которые не знали бы их наизусть» (Чуковский К. Саша Черный [Предисловие] // Саша Черный. Стихотворения. Л.: Советский писатель, 1960. С. 6). В памяти писателя Михаила Слонимского, бывшего в то время питерским подростком, из всех авторов «Сатирикона» удержались только три имени и среди них поэт: «„Сатирикон“ сам шел в руки на каждом углу, — он был <…> остроумен. Аверченко, Тэффи, Саша Черный с азартом читались всеми возрастами» (Слонимский М. Завтра. Проза. Воспоминания. Л., 1992). Подростком тогда был и известный драматург Евгений Шварц, вспоминавший: «Саша Черный первые и лучшие свои стихи печатал в „Сатириконе“, чем… усиливал влияние журнала» (Шварц Е. Позвонки минувших дней. М.: Вагриус, 2008. С. 58). Наконец, приведем авторитетное мнение Александра Куприна: «Величайшей заслугой „Сатирикона“ было привлечение Саши Черного в редакционную семью. Вот где талантливый, но еще застенчивый новичок из „Волынской газеты“ приобрел в несколько недель и громадную аудиторию, и широкий размах в творчестве, и благодарное признание публики. <…> И дружески-интимной, точно родной стала сразу читателям его простая подпись под прелестными юморесками — Саша Черный» (Куприн А. Саша Черный // Возрождение. 1932. 9 августа). Вместе с тем сам Саша, как это нередко бывает, недопонимал значение «Сатирикона» в своей жизни и считал себя достойным лучшей участи. Он едва ли не единственный покинет журнал по собственному желанию.

Однако до этого момента еще далеко. А пока на дворе 20 сентября 1908 года, пятница, и Саша Черный спешит в редакцию журнала на «расклейку». Так сатириконцы называли общие совещания, на которых утверждался макет («сигнал») очередного выпуска и одновременно планировались темы для будущего номера, материал по которым нужно было сдать к следующей пятнице. Встречи эти, по словам Саши, были «веселые и дурашливые, но вместе с тем и строго деловые» (Черный А. Памяти А. Т. Аверченко // Иллюстрированная Россия. 1925. № 16). Дорогу в редакцию между тем веселой не назовешь: набережные источали миазмы карболовой кислоты, которой их обработали, — в конце августа в городе началась эпидемия холеры. Пресса подняла шум и нагнетала панику, «Сатирикон» не отставал. Саша, едва вернувшись из Гунгербурга, сочинил иронические «Меры предохранения против заболевания холерой», вроде: «Трамваев не избегай. Зарезанные трамваем холеры не боятся» (Сатирикон. 1908. № 23). В том же, номере появилось его стихотворение «Опять опадают кусты и деревья…», отрывок из которого сегодня часто цитируют, но никогда не поясняют бытовые реалии сентября 1908 года:

По улицам шляется смерть. Проклинает Безрадостный город и жизнь без надежд, С презреньем, зевая, на землю толкает Несчастных, случайных невежд.

Между тем «случайные невежды», которых смерть «на землю толкает», — это зарезанные трамваем, пущенным в столице год назад, в сентябре 1907 года. Они были в то время постоянными героями мрачных карикатур и юморесок «Сатирикона».

Трамваев, наводивших на петербуржцев ужас, поэт избежать не мог, так как снова жил на Васильевском острове. О его новой квартире мы расскажем позже, а пока представим тех, кто собрался в большой редакционной комнате на Невском, 9, и начнем с дамы.

Единственной женщиной-писательницей в «Сатириконе» была Надежда Александровна Тэффи, сестра знаменитой поэтессы Мирры Лохвицкой («русской Сафо»), к этому времени уже ушедшей из жизни. Тэффи тоже начинала как поэтесса, но оказалось, что ее призвание — сатирико-юмористическая проза, которой она увлеклась под влиянием творчества Чехова. В 1905 году Надежда Александровна сотрудничала с журналом «Сигнал», редактируемым Корнеем Чуковским. Она была необыкновенно остроумна, умна, элегантна и теперь благосклонно принимала знаки внимания, оказываемые ей мужским коллективом «Сатирикона».

Главой этого коллектива, помимо Аверченко, оставался издатель Михаил Германович Корнфельд, с которым читатель уже знаком. Его роль на «расклейках» Саша описывал так:

На журнальном заседанье Беспристрастней нет созданья: «Кто за тему, ноги вверх! А рисуночки — в четверг».

Всех тех, кто задирал «ноги вверх», то есть постоянных сотрудников, мы представлять не станем. Остановимся лишь на поэтах, кто в известной степени конкурировал с Сашей Черным.

Имя Петра Потемкина мы уже не раз называли. В 1905 году он дебютировал в том же «Сигнале», где редактором был Чуковский, который ему покровительствовал. Затем поэт выпустил упоминаемую выше книгу стихов «Смешная любовь», принесшую ему славу певца столичной богемы. Осенью 1908 года Петр Петрович все еще носил студенческий мундир и как раз перевелся на историко-филологический факультет Петербургского университета. Саша Черный позже вспоминал, что в то время Потемкин был «студент-словесник, похожий скорее на лицеиста, изящный и сдержанный» (Черный А. Путь поэта [Предисловие] // Потемкин П. Избранные страницы (Стихи). Париж, 1928. С. 5).

Если Потемкин был только похож на лицеиста, то поэт Александр Авдеевич Оцуп, писавший под псевдонимом Сергей Горный, в прошлом им являлся: он окончил с золотой медалью Императорскую Николаевскую Царскосельскую мужскую гимназию, которая была наследницей знаменитого Царскосельского лицея. Высшее образование Александр Авдеевич получил в столичном Горном институте, в память о котором и взял себе псевдоним. Горный любил рассказывать о том, как на первом курсе института проходил практику на далеком донбасском руднике, и там ему запомнился некий конторщик, славившийся остроумием. Каково же было его удивление, когда, появившись в «Сатириконе», он узнал этого самого конторщика… в редакторе Аркадии Аверченко. Аркадий Тимофеевич, став теперь его шефом или, как любил говорить Горный, «батькой», старого знакомца никоим образом не выделял, разве что был с ним на «ты», хотя сам Горный, судя по их сохранившейся переписке, обращался к нему на «вы».

Больше всего пространства в редакционной комнате занимал поэт Александр Рославлев, человек необъятной толщины, чей огромный живот был столичной достопримечательностью, а сам его владелец нередко повторял, что именно животом в литературу и пройдет. И прошел: был уже маститым автором пяти сборников стихов. Вот как описывал его Саша Черный:

Без галстука и чина, Настроив контрабас, Размашистый мужчина Взобрался на Парнас. Как друг, облапил Феба, Взял у него аванс И, сочно сплюнув в небо, Сел с Музой в преферанс.

Рославлев считался близким другом Куприна; их совместные кутежи с ужасом вспоминали владельцы как столичных, так и провинциальных трактиров. Крымская Алушта, к примеру, долго не могла опомниться после их визита осенью 1906 года. По словам Чуковского, Рославлев и Куприн «сочно» плевали на общественное мнение, и оба имели репутацию «загубленных водкой людей». Тем не менее Аверченко прекрасно относился к Рославлеву и, возможно, именно через него заручился согласием Куприна примкнуть к сатириконцам, что и случится в конце 1908 года.

Скандалил и не пропускал ни одной драки и поэт Василий Князев, гордившийся тем, что в 1905 году его исключили из петербургской земской учительской семинарии «за политику». Он был еще совсем молод — 21 год — однако вел себя с претензией, зная о том, что Аверченко ему симпатизирует. Саша Черный недолюбливал Князева, считая, что тот как поэт не имеет своего лица и занимается плагиатом, в том числе и у него самого. Сашины симпатии заслужил другой начинающий поэт — Самуил Маршак, печатавшийся в «Сатириконе» и под своим именем, и под псевдонимом Доктор Фрикен. Их с Сашей Черным свяжет добрая дружба.

Наконец, нам осталось представить Константина Михайловича Антипова, писавшего под псевдонимами Красный и А. Зарницын. Первым он обычно подписывал сатиры, вторым — переводы, которыми увлекался.

Конкуренция среди поэтов «Сатирикона» была жесткая, и если Саша Черный, совершенно не обладавший «пробивными» способностями, взял верх, то это, безусловно, говорит о том, что его стихи оказались стопроцентно созвучными времени. Однако не все так считали. Сергей Горный многие десятилетия спустя писал: «Близь Аверченки „ютился“ и издавался юркий и желчный поэт… с семитическим, но… не скорбным, а с разъедающим привкусом сарказма <лицом> — Саша Черный. Все его „поэзы“, которые заучивались в наши дни студентами и особенно курсистками наизусть… издавались „батькой“» (Горный С. Парнас на Неве). Зло сказано. С завистью.

Теперь обратимся к дате, собравшей всех этих людей за одним столом. На заседании 20 сентября было решено, что следующий выпуск журнала будет тематическим — «Студенческим». Тему выбрали скользкую, метили, вне всякого сомнения, в нового министра народного просвещения Александра Николаевича Шварца, назначенного 1 января 1908 года и, по мнению либеральной общественности, проводившего крайне реакционную политику. «Старец Шварец», как его однажды обозвал Саша, выступал против создания при учебных заведениях молодежных организаций, тормозил развитие женского высшего образования, ужесточил требования «процентной нормы». Сатириконцы придумывали темы для рисунков, хохотали, попутно выясняя, у кого какой студенческий опыт. Разумеется, Черный оказался бесценен, поскольку имел собственного «информатора»: Марию Ивановну. Предвкушая веселое хулиганство, поэт летел домой работать.

Судя по тому, что в итоге вышло из-под его пера, допрошена была не только жена, но и студентки Петербургского женского медицинского института, «медички». В юмореске «Окрошка из профессоров», которую Саша подписал клоунским псевдонимом «Буль-буль», высмеивался преподавательский состав именно этого вуза: профессора С. С. Салазкин (физиологическая химия), Р. Л. Вейнберг (анатомия), А. К. Бороздин (история русской литературы), И. И. Лапшин (психология и философия) и другие. «Буль-буль» не пощадил даже профессора Александра Ивановича Введенского, учителя Марии Ивановны, рассказав всей читающей России о его «любимых изречениях»: «1). „На первом курсе студент не должен тратить свой досуг попусту“. 2). „Человек не может знать, что думает собака, виляя хвостом, т. к. у него никогда не было хвоста“».

Саше было нетрудно собрать информацию — в его квартире постоянно бывали и курсистки, и медички, потому что близкая подруга Марии Ивановны Валентина Владимировна Соболева преподавала в мединституте.

К следующей «расклейке» Саша принес в «Сатирикон» и «Окрошку», и пародийную смету «Бюджет студента», и стишок «Немецкие студенты», навеянный недавними гейдельбергскими впечатлениями. Обыгрывая тезис Шварца, что «в Европе студенты политикой не занимаются», поэт выразительно обрисовал, чем европейские студенты занимаются вместо политики: пьют до смерти и «колют» друг друга «в рожу». Материал был дружно одобрен. Спланировали макет. Аверченко собрал оттиски всех рисунков, приклеил к ним сопроводительные надписи и отправил на утверждение в Цензурный комитет. Эта структура существовала при Главном управлении по делам печати, подчинявшемся Министерству внутренних дел, то есть в описываемое время — непосредственно Петру Аркадьевичу Столыпину. Рисунки ложились на стол цензору — графу Илье Владимировичу Головину, исполнявшему в 1908 году обязанности председателя Цензурного комитета. Теперь сатириконцам оставалось ждать. Ждали и подписчики журнала, гадая, чем он на этот раз их порадует.

По словам Аверченко, российский интеллигент «перед изданием субботнего номера еще в пятницу был охвачен „сатириконовской лихорадкой“, ночью плохо спал, а ранним утром в субботу гнал горничную на улицу купить свежий номер» («Автобиография», 1923). Пока интеллигента лихорадило, Аверченко ждал звонка из канцелярии Головина. Звонок поступал в субботу, часов в одиннадцать: «Граф Головин просит господина Аверченко пожаловать в Цензурный комитет». Аркадий Тимофеевич ехал. Головин не любил принимать решений, и если они не могли договориться, Аверченко переправляли этажом выше, к начальнику всего управления по делам печати Алексею Валериановичу Бельгарду. Тот имел прямой выход на Столыпина, с которым дружил, и часто многие картинки были спасены благодаря Бельгарду. Но не в этот раз. Из Цензурного комитета редактор «Сатирикона» помчался в типографию и буквально на ходу изымал из печати не прошедшие цензуру рисунки. Практически все.

«Студенческий» выпуск «Сатирикона» получился траурным, черно-белым, а из рисунков, отвечавших теме, остался один невинный шарж Ре-ми на профессора Ивана Ивановича Боргмана, избранного в «дни свободы» ректором Петербургского университета. Вместо остальных красовались нелепые заставки, изображающие облака и веселых гусей. Таких случаев в истории «Сатирикона», увы, будет еще немало.

Сотрудники журнала и радость, и печаль традиционно отмечали и заливали вином в ресторане «Вена», который нам мимолетно уже знаком: в 1906 году рядом с ним была редакция журнала «Леший», где работал Саша. Вот уже пять лет, как именно сюда, в «Вену», спешил любой начинающий литератор в надежде завести нужные знакомства и хотя бы одним глазком взглянуть на маститых и знаменитых. С 1908 года здесь появилась новая шумная и беспокойная компания сатириконцев во главе с Аверченко, который поселился через дом от ресторана и сделал его своей «штаб-квартирой». Вот какой эта компания запомнилась Корнею Чуковскому:

«Впереди выступал круглолицый Аркадий Аверченко, крупный, дородный мужчина, очень плодовитый писатель, неистощимый остряк, заполнявший своей юмористикой чуть не половину журнала. Рядом шагал Радаков, художник, хохотун и богема, живописно лохматый, с широкими, пушистыми баками, похожими на петушиные перья. Тут же бросалась в глаза длинная фигура поэта Потемкина, и над всеми возвышался Ре-ми (или попросту Ремизов), замечательный карикатурист — с милым, нелепым, курносым лицом.

Вместе с ними, в их дружной компании, но как бы в стороне, на отлете, шел еще один сатириконец, Саша Черный, совершенно непохожий на всех остальных. Худощавый, узкоплечий, невысокого роста, он, казалось, очутился среди этих людей поневоле и был бы рад уйти от них, подальше. Он не участвовал в их шумных разговорах и, когда они шутили, не смеялся. Грудь у него была впалая, шея тонкая, лицо без улыбки.

Даже своей одеждой он был не похож на товарищей. Аверченко, в преувеличенно модном костюме, с брильянтом в сногсшибательном галстуке, производил впечатление моветонного щеголя. Ре-ми не отставал от него. А на Саше Черном был вечно один и тот же интеллигентский кургузый пиджак и обвислые, измятые брюки» (Чуковский К. Саша Черный [Предисловие] // Черный Саша. Стихотворения. С. 5).

Оставляя пока без комментария портрет нашего героя, набросанный Корнеем Ивановичем, заметим, что это шествие Чуковский мог наблюдать как раз на подступах к «Вене», потому что ресторан был в двух шагах от редакции «Сатирикона» и долгие годы служил сотрудникам журнала настоящим домом. Зайдем туда и мы (а представить его атмосферу по многим описаниям нетрудно).

Почтительный швейцар, давно прикормленный Аверченко, тут же сообщает, кто из знакомых лиц уже в ресторане. Прихожая с раздевалкой, где без конца трезвонит телефон: заказывают столики на вечер. В залах шумно и накурено. Интерьер тематический: на стенах в элегантных рамах развешаны автографы и рисунки постоянных посетителей. Так надо, ведь «Вена» давно имеет репутацию литературного ресторана, и ее владелец Иван Сергеевич Соколов старательно зазывает и стимулирует богему, что обеспечивает ему приток любопытствующих. Отдельная «беспроигрышная гарантия» распространяется на знаменитого Александра Куприна, который здесь являет себя миру. Как-то Ре-ми, глаза которого за фотографическую точность называли «кодаками», наблюдал за его пьяной оргией и зарисовал ее с тончайшим, если не сказать специфическим, психологизмом — для рубрики «Наши шаржи» в «Сатириконе», где рисунок был помещен (1908. № 3). Александр Иванович, криво восседая за столом, уже спит (видны белки закатившихся глаз), однако огромной ручищей любовно удерживает полную рюмку, и чувствуется, что никому ее не отдаст. Под рисунком ядовитая подпись «Поединок». И экспромт Красного «Некий „Венец“» (то есть завсегдатай «Вены»):

           Он сидит, Согнувшись выпью,            И твердит: «Нальете — выпью…            Я титан! Я гений невский,            Ведь я пьян, Как Пшибышевский!»

Саша Черный очень уважал Куприна как писателя, и ему, как и многим другим, бывало больно видеть Александра Ивановича в том амплуа, в каком он нередко представал в «Вене». Все знали о непростой семейной ситуации Куприна: год назад он расстался с первой женой, издательницей журнала «Мир Божий», ставшего теперь «Современным миром», и сошелся с другой женщиной, очень скромной, бесприданницей. Живут невенчанными — жена не дает развода. Новая жена родила Александру Ивановичу дочь, и теперь они втроем мыкаются, не могут устроиться, переезжают с места на место. Куприн сам страдает от своего алкоголизма и от соблазнов скрывается в Гатчине. Он в творческом кризисе, мечется от одной темы к другой. Написал великолепный маринистический цикл «Листригоны» о крымской Балаклаве, откуда его выслали два года назад, а потом вдруг ошарашил всех «Суламифью» и «Морской болезнью», написанными в угоду модной «проблеме пола». Саша Черный грустно шутил:

…Куприн, Без всяких видимых причин, В «Морской болезни» смело Разделся неумело.

Однако имя Куприна все еще гремело, и сатириконцы, несмотря на печальные «венские» картинки, мечтали, чтобы он пришел в их журнал. Осмеливались мечтать и о сотрудничестве с Леонидом Андреевым, но тот жил в Финляндии, на своей даче в Валемельсуу, и выйти на него можно было при помощи Чуковского, бывшего соседом Андреева, к тому же много писавшего о нем.

Скажем несколько слов о Корнее Чуковском, которому суждено будет сыграть огромную роль в творческой судьбе нашего героя. Если бы Корней Иванович в конце 1950-х годов не вспомнил чудесным образом о Саше Черном и не задумал переиздать его стихи в популярной поэтической серии, возможно, массовый читатель и не узнал бы этого имени.

Момент их знакомства документально не зафиксирован. Анатолий Иванов на том основании, что в архиве Чуковского хранится рукопись двух стихотворений Саши 1905 года, предположил, что они познакомились уже тогда. Вполне вероятно, ведь они могли сойтись просто по принципу сближения земляков: детство Чуковского прошло в Одессе, в районе Привоза, то есть там же, где и Сашино. В 1905 году оба были вчерашними провинциалами, штурмующими столицу, однако к 1908 году, о котором идет речь, положение вещей изменилось. Чуковский уже стал знаменит в той области, которой любой литератор подспудно опасается, — в критике. В его багаже были нашумевшие статьи, вышедшие отдельными сборниками, — «От Чехова до наших дней: Литературные портреты. Характеристики», «Леонид Андреев большой и маленький», обе 1908 года. Чуковский работал в солиднейшей газете «Речь», печатном органе партии кадетов. С ним старались не ссориться, ему оказывали знаки внимания. Аверченко посвятил Корнею Ивановичу фельетон «Большой человек» (Сатирикон. 1908. № 31), а Ре-ми нарисовал на него добрый шарж — долговязая фигура с узнаваемым профилем играет куклами Леонида Андреева и Ната Пинкертона (Сатирикон. 1908. № 28). Саша тоже старался дружить. Как умный и скромный человек, он и сомневался в себе, и далеко не всегда был уверен в написанном. Достаточно вспомнить его шуточное стихотворение «Переутомление» (1908) о страхах исписавшегося поэта, бьющегося в поисках рифмы:

Иссяк. Что будет с моей популярностью? Иссяк. Что будет с моим кошельком? Назовет меня Пильский дешевой бездарностью, А Вакс Калошин разбитым горшком…

И критик Петр Пильский, и поэт Макс Волошин (Вакс Калошин) могли в то время пощекотать нервы сочинителям, но особенно опасались Чуковского, который в оценках бывал беспощаден. Обратим внимание на то, как Корней Иванович описывал Сашу: «лицо без улыбки» и т. д. А вот Александр Куприн утверждал, что лицо Черного сияло «светлой детской улыбкой» (Куприн А. И. Поэт-одиночка: О Саше Черном // Журнал журналов. 1915. № 7). Кто прав? Думается, в общении с Чуковским Саша просто не улыбался, он был настороже.

Судя по всему, в 1908 году они были уже достаточно хорошо знакомы. Настолько, что Корней Иванович бывал дома у Саши Черного и оставил интересное для нас свидетельство. По его словам, Саша «вместе с седоватой женой» жил «в полутемной петербургской квартирке, как живут в номере дешевой гостиницы, откуда собираются завтра же съехать»; в этом жилище, кроме множества книг, «не было ни одной такой вещи, в которую он вложил бы хоть частицу души: шаткий стол, разнокалиберные гнутые стулья». Выходит, Мария Ивановна не занималась бытом и никакого домашнего уюта, что феминистки считали буржуазным пережитком, своему мужу не создавала. Немаловажны и такие детали, как Сашины «один и тот же интеллигентский кургузый пиджак и обвислые, измятые брюки». Совершенно очевидно, что эта пара жила духовной жизнью, не заботясь о суетном и внешнем.

Теперь комментарий к «полутемной петербургской квартирке», которую вспоминал Чуковский. В 1908–1909 годах Саша Черный жил по адресу: Васильевский остров, 15-я линия, 72, квартира 37. Этой квартире мы обязаны появлением известных строк:

Васильевский остров прекрасен, Как жаба в манжетах. Отсюда, с балконца, Омытый потоками солнца, Он весел, и грязен, и ясен, Как старый маркер. …………………… Как молью изъеден я сплином. Посыпьте меня нафталином, Сложите в сундук и поставьте меня на чердак, Пока не наступит весна.

Упомянутый «балконец» и саму квартирку поэт, похоже, избрал своей добровольной тюрьмой и в отсутствие волнующих тем и вдохновения автоматически описывал. Трудно подсчитать его стихи, герой которых слоняется из угла в угол, подглядывает за соседями, скучает и не знает, чем себя занять:

Шагал от дверей до окошка, Барабанил марш по стеклу И следил, как хозяйская кошка Ловила свой хвост на полу. Свистал. Рассматривал тупо Комод, «Остров мертвых» [44] , кровать. Это было и скучно и глупо — И опять начинал я шагать.

Или:

За окном непогода лютеет и злится… Стены прочны, и мягок пружинный диван. Под осеннюю бурю так сладостно спится… ………………………………

Обстановка квартирки Саши Черного скудна и в его стихах. Шкаф, стол. Мутное окно. «Залитый чаем и кофейной гущей» кактус («Пробуждение весны», 1909). А еще тараканы. У Саши они всегда веселые и смышленые. Вот они заслушались романсом и даже «задумались слегка», бросив жевать черный хлеб («Быт», 1909). А вот черный таракан «важно лезет под диван» («Колыбельная. Для мужского голоса», 1910). Поэт рад их обществу, и своим маленьким читателям объяснял: «Тигр свирепей всех зверей, / Таракан же всех добрей» («Живая азбука», 1914). Он приветствовал любое проявление жизни и с умилением наблюдал за тем, как из-под картин и фотографий на стенах выползают «прозрачные клопенки», а в цветочных горшках копошатся «зелененькие вошки» («Комнатная весна», 1910).

Иногда поэт покидал свою тюрьму. Как видно, ощущая потребность в семейной обстановке, он появлялся в тесной квартире за Нарвской Заставой, где жил Самуил Маршак с родителями. Маршаку в то время был 21 год, и он только начинал печататься. История его жизни была не из обычных и в чем-то перекликалась с Сашиной. Самуил увлеченно рассказывал о том, как в 13 лет познакомился с критиком и заведующим художественным отделом Публичной библиотеки Владимиром Васильевичем Стасовым, как при его содействии переехал из Воронежской губернии в Петербург и поступил в 3-ю гимназию. Стасов же позже, в 1904-м, представил его Максиму Горькому. Узнав о том, что Самуил после переезда в Северную столицу часто болеет, Горький предложил ему пожить у своей жены, Екатерины Павловны Пешковой, в Ялте. Так вышло, что в семье Пешковых Маршак прожил около двух лет. Когда он вернулся в Петербург, Стасов уже умер, а Горький к тому времени поселился на Капри. Самуил остался без покровителей и принялся самостоятельно прокладывать себе путь в литературе. Ему немного помогал друг юности, поэт Яков Владимирович Годин, которого Саша Черный знал еще с 1905 года по совместной работе в диксоновском «Молоте».

Маршак, Годин и Черный дружили. По воспоминаниям Юдифи Яковлевны Маршак-Файнберг, сестры Самуила Маршака, их встречи проходили в возвышенном ключе: «Среди близких друзей брата поэты — Саша Черный и Яков Годин. Оба они часто бывали у нас дома. Когда приходил Саша Черный, сразу же начиналось чтение стихов. И он и Самуил Яковлевич знали наизусть, чуть ли не целиком, многих поэтов, и, когда они бывали вместе, дом наш буквально наполнялся стихами» (Маршак-Файнберг Ю. Я. Частица времени // «Я думал, чувствовал, я жил…» М.: Советский писатель, 1971). Чтение стихов порой выплескивалось на улицу и завершалось весьма своеобразно. Много лет спустя Маршак рассказывал об этом писателю Валентину Дмитриевичу Берестову, а тот в воспоминаниях передал нам:

«Рядом с Маршаком молодой, худощавый человек с бледным, измученным лицом. Он всего на семь лет старше Самуила Яковлевича, но уже знаменит. Это Саша Черный. Впрочем, за те часы, пока они без цели бродят по городу и читают стихи, оживление Маршака передалось и ему. Саша Черный ведет Маршака к себе в меблированные комнаты. Пьют вино и снова читают, читают… Вскоре выясняется, что приятнее всего читать стихи, сидя под столом. Но приходит женщина, строгая, старообразная, ученая, настоящий синий чулок, и выдворяет их оттуда.

— Нечто вроде жены, — мрачно представляет ее Саша Черный» (Берестов В. Кленовый лист под подушкой // «Я думал, чувствовал, я жил…»).

Хорошо же Маршак отозвался о Марии Ивановне! Да и Саша не лучше. Конечно, понять поэтов можно: пришла женщина и испортила праздник, всю поэзию своей ученостью убила. Представить можно и чувства Марии Ивановны, вернувшейся домой измотанной после чтения лекций и обнаружившей теплую компанию, тем более что наблюдала она такую картину регулярно. Описанная сцена могла происходить в 1908–1909 годах, когда Марии Ивановне уже было около сорока лет. Не зря Чуковский вспоминал о жене Саши Черного с заметным пиететом: «Жена его, Мария Ивановна, была доктор философии. Она преподавала в высших учебных заведениях логику, и, признаться, я ее немножко побаивался. Да и он (Саша. — В. М.), кажется, тоже» (Чуковский К. Саша Черный // Чуковский К. Современники: Портреты и этюды. С. 367).

Мария Ивановна в последние дни 1908 года была задействована в организации небывалого мероприятия — Первого Всероссийского женского съезда. Он торжественно открылся 10 декабря в Александровском зале городской думы, вместившем 1053 делегатки со всей страны. «Сатирикон» не мог не осветить это событие и сделал это, разумеется, устами Саши Черного, знакомого с «женским вопросом» не понаслышке. Поэт иронично призывал участниц съезда отказаться от борьбы за свои права и состязания с мужчинами, ибо это нелепо:

Не спорьте о мужских правах, — Все объяснимо в двух словах: Нет прав у нас, Как и у вас. Вы с нами пламенно ползли — Вы с нами нынче на мели. И вы, и мы — Добыча тьмы. Не спорьте о мужских правах. Все объяснимо в двух словах: Коль пас, так пас, Для нас и вас.

Однако феминистки отчаянно спорили. Работа съезда шла по четырем направлениям: «Деятельность женщин в России на различных поприщах»; «Экономическое положение женщин и вопросы этики в семье и обществе»; «Политическое и гражданское положение женщины» и «Женское образование в России и за границей». Последний вопрос был больным, и Саша разбирался в нем настолько хорошо, что посчитал нужным защитить российских женщин. От Марии Ивановны он знал, что Бестужевские курсы вот уже много лет официально никак не могут признать высшими и тяжба эта затянулась. Прочитав как-то в кадетской газете «Речь» о том, что на заседании Государственного совета снова будет подниматься этот вопрос, Саша Черный высказался однозначно:

Возможно ль «высшими» иль нет Признать Бестужевские курсы? Иль, может быть, решит Совет Назвать их корпусом иль бурсой? Ведь курсы высшие — давно, И в самом высшем смысле слова, Ведь спорить с этим так смешно, Как называть реку коровой.

Пусть поэт не совсем грамотно обошелся с ударением в слове «река», зато как ему были благодарны курсистки!

В творческом отношении 1908 год заканчивался для Александра Михайловича и Марии Ивановны весьма удачно. У супругов появились постоянная, интересная работа, новые знакомства, новые планы. Вместе с тем и старая, почти забытая жизнь могла напомнить о себе. В один из дней Саша вполне мог встретить по пути домой… своего отца. Судя по адресному справочнику, провизор Мендель Давидович Гликберг в 1908 году жил совсем недалеко от сына, на 16-й линии Васильевского острова, в доме 49. Его данные появляются в справочнике с 1907 года, когда Саша Черный еще был в Германии. Так что вряд ли отец перебрался в столицу к прославившемуся сыну (жена рядом с Менделем Давидовичем в справочнике не значится). Трудно представить себе, чтобы, живя неподалеку друг от друга, отец с сыном ни разу не встретились. Мария Ивановна в мемуарах сообщала, что отец ее мужа работал в Санкт-Петербургской химической лаборатории. Значит, они имели сведения о занятиях Менделя Давидовича. Упомянутая лаборатория, вопреки научному названию, занималась производством косметики и парфюмерии. Кто не помнит легендарный советский «Тройной» одеколон и выпускавшую его фабрику «Северное сияние»? Название «Северное сияние» появилось только в 1953 году, а до того это была все та же лаборатория, четырехэтажный корпус которой и по сей день стоит на Измайловском проспекте. «Тройной» одеколон тогда считался лекарственным средством и продавался в аптеках. За его распространением по Российской империи, а также за границей и следил отец Саши Черного. Недавно удалось установить, что Мендель Давидович Гликберг скончался 6 сентября 1911 года в возрасте 59 лет и был похоронен на петербургском Преображенском еврейском кладбище. Выходит, отец поэта крещеным не был. Вот и всё, что мы можем о нем сказать.

Итак, Саша Черный подошел к концу 1908 года уже достаточно известным поэтом. Его имя красовалось рядом с именами Александра Блока, Александра Куприна, Леонида Андреева, которых Аркадий Аверченко все-таки заполучил в сотрудники «Сатирикона».

К Саше постепенно приходило осознание принадлежности к особому сатириконскому братству, сплоченному не только радостью творчества, но и общей бедой — запретом на острую сатиру. Незадолго до Нового года в «Сатириконе» появилась его «Песня сотрудников сатирического журнала» с таким эпилогом:

Превратим старушку лиру В балалайку. Жарь до слез! Благородную сатиру Ветер северный унес…

С этим северным ветром и сам Саша Черный покинул столицу, чтобы провести новогодние праздники в Финляндии.

 

Год 1909-й: на взлете

Наступивший год принесет Саше Черному титул «короля поэтов» «Сатирикона». Так его назовут в московском декадентском журнале «Золотое руно». Пока же, не ожидая от «новорожденного» никаких особых чудес, наш герой посвятил ему ерническую здравицу «1909», напечатанную в первом номере «Сатирикона» и разошедшуюся на цитаты:

Родился карлик Новый Год, Горбатый, сморщенный урод,             Тоскливый шут и скептик,             Мудрец и эпилептик. …………………………… Ну, как же тут не поздравлять? Двенадцать месяцев опять             Мы будем спать и хныкать             И пальцем в небо тыкать. ……………………… Да… Много мудрого у нас… А впрочем, с Новым Годом вас!             Давайте спать и хныкать             И пальцем в небо тыкать.

Сам автор антиздравицы в первые дни нового года «хныкал» в финском местечке Сальмела, на берегу озера Пюхавеси. «Жил в десяти километрах от Выборга, — вспоминал он, — в сосновом доме со старинной мебелью, на берегу засыпанного снегом озера, две недели не читал ни одной строчки (как это было хорошо!), вставал рано, ходил по лесам и знакомился сам с собой» («Опять», 1909). Продолжая летнюю гунгербургскую традицию, поэт и отсюда отправил в «Сатирикон» послание в стихах «Из Финляндии», обругав эту страну, как полагается, и отметив только один плюс: «Конечно, прекрасно молчание финнов и финок».

На обратном пути Саша с женой побывали в печально известном финском городке Иматра, расположенном недалеко от Выборга, на севере Карельского перешейка. Его достопримечательность — водопад Иматранкоски — в первые годы XX века был модным местом самоубийств. Эта тенденция стала настолько угрожающей, что именно в 1909 году железнодорожные кассы Петербурга прекратили продавать билеты в один конец, до Иматры.

Был на Иматре. — Так надо. Видел глупый водопад. Постоял у водопада И, озлясь, пошел назад. Мне сказала в пляске шумной Сумасшедшая вода: «Если ты больной, но умный — Прыгай, миленький, сюда!» Извините. Очень надо… Я приехал отдохнуть. А за мной из водопада Донеслось: «Когда-нибудь!»

О том, что поэт видел водопад воочию, а не в воображении, рассказал Корней Чуковский. По его словам, возвращаясь в Петербург, Саша заехал к нему в Куоккалу и, греясь у печки, «признался, что водопад Иматра нагнал на него смертельную скуку и что бывали минуты, когда ему страшно хотелось броситься туда вниз головой» (Чуковский К. Саша Черный [Предисловие] // Черный Саша. Стихотворения. С. 13). Читая сегодня эту фразу и ничего не зная о мрачном водопаде, мы улавливаем единственный смысл: поэт был на грани нервного срыва. Однако в то время Саша Черный и Чуковский понимали ее совершенно иначе. Сашина реплика означает: я понимаю тех, кто бросился в этот поток, самому то и дело хотелось.

Для чего Саша заехал в Куоккалу, дачный поселок в окрестностях Петербурга, на берегу Финского залива, и грелся у печки «дачи Анненкова», которую снимала семья Чуковского? Конечно, не для того, чтобы рассказать об Иматре. У них состоялся деловой разговор. Судя по всему, Саша просил у Чуковского содействия в деликатном деле издания сборника своих стихов. Корней Иванович, уже выпустивший книгу «От Чехова до наших дней» в солиднейшем издательстве Вольфа, производил впечатление человека, который мог реально помочь. Скоро мы увидим, чем эта история закончилась.

Саша и Мария Ивановна вернулись в Петербург не позднее 17 января. Дата устанавливается точно, так как поэт писал, что сразу же по приезде «пошел на Андрея Белого». Лекция Белого «Настоящее и будущее русской литературы» была прочитана в зале Тенишевского училища именно 17 января 1909 года. Вслушиваясь в затейливые речи Белого и не понимая ни слова, Саша все отчетливее осознавал, что финская сказка отходит в небытие, а жуткий Петербург снова становится реальностью: «…я встал и тихонько вышел, купил на улице „Биржевые“ и, прижимаясь к домам, ежась и закрывая глаза, пошел с ужасом домой» («Опять», 1909).

«Ужаса» в стихах Саши Черного и в прошлом году было немало:

О, дом сумасшедших, огромный и грязный! К оконным глазницам припал человек: Он видит бесформенный мрак безобразный…

Или:

Восемь месяцев зима, вместо фиников —                                                                    морошка. Холод, слизь, дожди и тьма —                                          так и тянет из окошка Брякнуть вниз о мостовую одичалой                                                                 головой…

В этих и других «ужасных» стихах поэта всегда присутствует герой, на которого мы впервые обратили внимание еще в 1906 году, — «нищий духом» пореволюционный сдавшийся интеллигент:

«Я жених непришедшей прекрасной невесты, Я больной, утомленный урод».

«Ужас» этот наплывал и в новых стихотворениях:

В зеркало смотрю я, злой и невеселый, Смазывая йодом щеку и десну. Кожа облупилась, складочки и складки, Из зрачков сочится скука многих лет. Кто ты, худосочный, жиденький и гадкий? Я?! О, нет, не надо, ради Бога, нет!

Иногда Саша Черный дерзал говорить «мы», обобщая опыт целого сонма «нищих духом»:

Где событья нашей жизни, Кроме насморка и блох? Мы давно живем, как слизни, В нищете случайных крох. Спим и хнычем. В виде спорта, Не волнуясь, не любя, Ищем Бога, ищем черта, Потеряв самих себя.

Это «мы», проецируемое на некое целое, подразумевает включение в общий ряд и самого автора. Выше мы говорили о том, что успех Саши Черного объясняется точным соответствием его творчества определенным умонастроениям значительного количества читателей. Не углубляясь в эту тему, попытаемся объяснить феномен популярности поэта категориями, которые никогда ранее к нему не применялись, а именно тем, что он являлся «голосом поколения» 1900-х годов. Кто-то обвинит нас в том, что мы передаем Саше Черному титул Александра Блока. Ни в коем случае! Просто Блок и Черный — это разные «голоса». Если отважиться на более близкие нам по времени аналогии, то между ними приблизительно та же разница, что существовала в протестные 1980-е годы между Борисом Гребенщиковым и Виктором Цоем. Первого называли «богом», и ценители его поэзии составляли круг интеллектуально-посвященных эстетов. Второго окрестили «человеком мостовой», и доступность его ироничной и незамысловато-наступательной философии стяжала ему популярность тысячекратно большую, нежели кому-либо другому из поэтов тех лет. Саша Черный, подобно Виктору Цою, был понятен и осязаем. Переклички в творчестве этих двух авторов (которых мы осмелились сравнивать исключительно в разрезе определенной проблематики!) удивительны. Попробуйте угадать, кому из них принадлежат эти строки:

Каждое утро снова жизнь свою начинаю И ни черта ни в чем не понимаю. …………………………………… Я, лишь начнется новый день, Хожу, отбрасываю тень с лицом нахала. Наступит вечер, я опять Отправлюсь спать, чтоб завтра встать. И все сначала.

А эти?

Напялил пиджак и пальтишко И вышел. Думал, курил… При мне какой-то мальчишка На мосту под трамвай угодил. Сбежались. Я тоже сбежался. Кричали. Я тоже кричал, Махал рукой, возмущался…

Первый текст Виктора Цоя, второй — Саши Черного, а герой в них тот же. Похожее время рождало похожее творчество. Достаточно сказать, что мотив болезни, свойственный тогда для Черного, во многом определял проблематику молодежной протестной поэзии 1980-х годов. Например, у того же Цоя: «Мама, мы все тяжело больны, / Мама, я знаю, мы все сошли с ума!» («Мама», 1988). Или у Ильи Кормильцева: «…Оставь безнадежно больных, / Ты не вылечишь их, и в этом все дело» («Доктор твоего тела», 1987). И разумеется, в «Палате № 6» (1984) Александра Башлачева, герой которой, разбивая лоб о табу и запреты, сдается: «Спасибо главврачу / За то, что ничего теперь хотеть я не хочу. / Психически здоров. Отвык и пить, и есть. / Спасибо. Башлачев. Палата номер шесть». Не нужно уходить в постмодернистские дебри, чтобы услышать и понять крик души молодого человека, не находящего пути для применения своих сил и реализации творческих потенций. То же чувствовала молодежь эпохи модерна, подросшая к 1909 году и с завистью смотрящая на тех, кто успел проявить себя в 1905-м. То же чувствовали и «те, кто успел», отчетливо понимая, что 1905 год вряд ли возвратится. Эту неприкаянность, изрядно приправленную самоиронией, и удалось точно выразить Саше Черному. Однако между ним и вышеназванными «советскими» авторами есть существенное различие: те творили вне конъюнктуры и за свои стихи не получали денег (сначала). «Сатирикон» же был вполне дитя капиталистического общества, организм, учитывавший критерии спроса.

В какой мере сам Саша Черный мог ощущать себя «больным, утомленным уродом», живущим подобно слизню? Мы затрудняемся сказать, что, собственно, такое ужасное и трагическое могло происходить в его жизни в это время. У них с Марией Ивановной всё было в порядке. Он — популярный поэт, она — уважаемый преподаватель. О каких еще далях могли мечтать эти двое? Да, историко-политический фон был невеселым: послереволюционные репрессии в России, страшное землетрясение в Мессине, возвращение во Франции казни через гильотинирование. Однако что из этого? Столетие спустя наши потомки, изучая информационные источники, будут удивляться, как мы вообще жили, принимая во внимание терроризм, киллеров, птичий грипп и падение метеоритов. Подобный взгляд на реалии «столыпинской» эпохи мог существовать в советском литературоведении, не знакомом с информационными технологиями капиталистического общества, но никак не сегодня. Сто лет назад пресса нагнетала страсти так же, как и сейчас, и тот же «Сатирикон» в выборе тем руководствовался отнюдь не личными предпочтениями его авторов, а конъюнктурой. Писали о том, что продавалось. Писали так, как продавалось. Если хорошо продавались пессимизм и суицид, то отчего бы их и не продать? По нашему мнению, «сплин» и «нафталин» Саши Черного — это его очередная роль, маска, такая же, как трагический грим Пьеро на лице Вертинского, который в жизни отнюдь не был меланхоликом. Это мода, отвечавшая болезни эпохи, а возможно, даже издевка над ней. Достаточно вчитаться в известное Сашино стихотворение «Молитва» (1908), последнюю строфу которого цитируют очень часто. В ней герой просит Создателя об устройстве своей посмертной судьбы:

Дай мне исчезнуть в черной мгле, — В раю мне будет очень скучно, А ад я видел на земле.

Разве можно принимать ее всерьез, учитывая общую ироническую, даже ёрническую интонацию всего стихотворения? И начинается оно с пародии на лермонтовскую «Молитву» («Не обвиняй меня, Всесильный…», 1829), и сакральное в нем щедро перемешано с земным. Если это беседа с Богом, то почему герой ведет ее «с блаженной миной»? При чем здесь Третья дума, куда он, к счастью, не взят, и всё остальное? Да и последняя строфа, по нашему мнению, тоже пародия, истоки которой на поверхности. Это плевок в сторону декадентов, и, бросая пафосные слова о мгле и рае, автор сам над ними смеется. «Молитва» — очередная скоморошина Саши Черного, но никак не философское послание или «завет», как ее сегодня трактуют. Достаточно сказать, что в первой публикации в газете «Утро» стихотворение называлось «Благодарность Аллаху», то есть и название комически обыгрывало фразеологизм «слава Аллаху!». Эту авторскую игру и в то время мало кто понял, почему и случился инцидент с Корнеем Чуковским, о чем рассказ впереди.

Была тем не менее одна тема, касаясь которой Саша Черный ничуть не притворялся. В первых числах февраля 1909 года он рассказал читателям «Сатирикона» о своей мечте:

Жить на вершине голой, Писать простые сонеты… И брать от людей из дола Хлеб, вино и котлеты.

Поиск «вершины голой» — один из лейтмотивов творчества поэта, который, в отличие от культивирования суицида, не был маскарадным. От людей он действительно уставал. Это не придумано, это — невроз, знакомый и понятный любому, кто им также страдает. Неврозом объясняется и частое упоминание в стихах Саши Черного имени Робинзона Крузо, неизменно с оттенком недостижимого идеала: необитаемый остров, как и стремление героя многих его стихов спрятаться: влезть на дерево, зарыться в песок, запереться в квартире. Наконец, отсюда любовь Саши к мифу о Всемирном потопе, похожая на мечту: чтобы тупые лица и рты, произносящие глупости, смыло, потому что он физиологически не переносил бездуховность, «мясо», как называл определенную категорию людей. «Вершину голую» Саша Черный искал всю жизнь и, что удивительно, нашел во французском Провансе, до которого еще очень далеко.

О том, что он страдал неврастенией, можно говорить с уверенностью. Основание для такого утверждения дает, к примеру, известное стихотворение «Быт», напечатанное в «Сатириконе» 8 марта 1909 года. Мы приведем его полностью:

Ревет сынок. Побит за двойку с плюсом,             Жена на локоны взяла последний рубль,             Супруг, убитый лавочкой и флюсом,             Подсчитывает месячную убыль. Кряхтят на счетах жалкие копейки:             Покупка зонтика и дров пробила брешь,             А розовый капот из бумазейки             Бросает в пот склонившуюся плешь. Над самой головой насвистывает чижик             (Хоть птичка божия не кушала с утра),             На блюдце киснет одинокий рыжик,             Но водка выпита до капельки вчера. Дочурка под кроватью ставит кошке клизму,             В наплыве счастья полуоткрывши рот,             И кошка, мрачному предавшись пессимизму,             Трагичным голосом взволнованно орет. Безбровая сестра в облезлой кацавейке             Насилует простуженный рояль,             А за стеной жиличка-белошвейка             Поет романс: «Пойми мою печаль». Как не понять? В столовой тараканы,             Оставя черствый хлеб, задумались слегка,             В буфете дребезжат сочувственно стаканы,             И сырость капает слезами с потолка.

Обычно этот текст комментируют очень узко: в нем-де изображены уродливые приметы быта, в котором нет места подвигу, присутствует гротескная образность и т. д. Мы же предлагаем мысленно его озвучить. Ревет пацан, стучат костяшки счет, стонет офлюсенный супруг форсихи, надрывно свистит голодный чижик, орет бедная кошка, жиличка-белошвейка воет романс, гремит ее машинка, чья-то сестра лупит по роялю, дребезжат стаканы, и в довершение пытки мерно капает с потолка. Хороша обстановочка! Здоровый человек и не обратил бы на нее внимания, но появление в финале капели для Саши Черного закономерно как мечта о том, чтобы падающие капли превратились в ливень и затопили жуткую квартирку.

Интересно, что «Быт» имел посвящение Корнею Чуковскому. То ли потому, что Корней Иванович сам был шаток в отношении нервов и мог оценить трагизм ситуации, то ли оттого, что милая семейка из стихотворения была подсмотрена в родной для обоих Одессе, то ли Саша просто хотел напомнить Чуковскому о себе. Весной 1909 года он все еще ждал от Корнея Ивановича помощи в издании своего поэтического сборника и очень нервничал из-за того, что тот молчит. Наконец, не выдержав, отправил в Куоккалу письмо, сохранившееся в архиве Чуковского. Оно не датировано, но, как увидим в дальнейшем, могло быть написано не позднее августа 1909 года.

«Многоуважаемый Корней Иванович!
Саша Черный» (Переписка Саши Черного с Корнеем Чуковским // Новый журнал. 2006. № 245).

Душа моя страдает, время идет, и я волнуюсь, как родильница перед первыми родами. Книжка висит над головой и положительно мешает думать и работать — хочется выйти из круга ее мотивов, в нем становится тесно, — но чтобы прислушаться к новым голосам в себе — надо хоть иллюзию спокойствия. Перехожу к прозе: Ваше предложение переговорить с Вольфом было бы для меня чрезвычайно ценно.

Теперь со дня на день жду разрешения попытки, никаких новых шагов, конечно, не делаю и вообще так измотался, что минутами хочется уже ничего не писать, не издаваться, не торговаться, плюнуть на все и открыть кухмистерскую в Швейцарии.

Конечно, только минутами…

Умоляю Вас, Корней Иванович, всей мукой рождения первой книги, знакомой и Вам: если Вы не сказали, чего нужно и как нужно у „Вольфа“ — сделайте это. И если Вам откажут, я, ей-Богу, ничего над собой не сделаю и буду Вам так признателен, как и при утвердительном ответе.

Тогда попытаюсь еще побегать по книжным фабрикам, прикинуться практичным, независимым и пр. Жду и ничего не делаю.

Преданный Вам

Все это замечательно, учитывая, что издательство Вольфа, куда Саша сам пойти не решался, располагалось на той же 16-й линии Васильевского острова, где он жил. В то время как Чуковскому нужно было приезжать издалека, что для него тогда бывало проблематично даже материально. Душевное состояние Черного можно не комментировать, оно знакомо каждому, кто пристраивал в издательство свою первую (и не первую тоже) книгу. Каждый произносил эту фразу: «Жду и ничего не делаю», то есть отдаюсь на волю судьбы, а вдруг оно само как-нибудь сделается. И у Саши Черного оно «сделалось». Правда, не у Вольфа, не в этом году и не при помощи Чуковского. Всему свое время.

В «Сатириконе» между тем кипели рабочие будни. Информационных поводов для глумления хватало. Пресса затрубила о грядущем пятидесятилетии литературной деятельности издателя Алексея Сергеевича Суворина, которого в описываемое время никакие прошлые заслуги (например, близкая дружба с Чеховым) уже не спасали от нападок либеральной общественности. Сатириконцы, бесконечно полемизируя с издаваемой Сувориным национал-монархической газетой «Новое время», избрали и его самого, и ведущего фельетониста газеты Михаила Осиповича Меньшикова постоянными мишенями издевок. Они негодовали, читая о пышных приготовлениях к суворинскому юбилею и вспоминая, как в прошлом году обошлись с юбилеем Льва Толстого. Одновременно с интересом ожидали, что же будет в этом году, в дни столетия Гоголя?

Саша Черный вместе с другими желчно ругался, читая отчеты о праздновании юбилея Суворина, прошедшего 27 февраля 1909 года. Были и торжественные молебны, и драгоценные подарки от Его Величества, и бал в Дворянском собрании, и поклоны от всех думских фракций… Льву Толстому и не снился такой юбилей. Впрочем, в то время, исповедуя «опрощение», он его, возможно, и не хотел бы.

«Сатирикон» поздравил Суворина на второй день торжеств, в субботу, 28 февраля, в девятом номере журнала. Для этого выпуска Саша написал «кисло-сладенький романс», который начал прославлением «маститого старичка», справляющего юбилей «между Толстым и Гоголем», но быстро устал и начал резать правду-матку:

…На лире лопнули струны со звоном!.. Дрожит фальшивый, пискливый аккорд… С мяуканьем, визгом, рычаньем и стоном Несутся кошмаром тысячи морд: Наглость и ханжество, блуд, лицемерье, Ненависть, хамство, и жадность, и лесть Несутся, слюнявят кровавые перья И чертят по воздуху: Правда и Честь!

Высказавшись в адрес Суворина, Саша Черный вместе с другими сатириконцами начал готовиться к юбилею Гоголя, чье имя для него было свято. Российские власти, сумевшие замолчать восьмидесятилетие отлученного от Церкви Толстого, теперь старались сделать максимум возможного для памяти писателя воцерковленного. 20 марта 1909 года, в день рождения Гоголя, во многих университетах, средних и начальных учебных заведениях были отменены занятия и вместо них совершались панихиды, ставились студенческие спектакли, проводились научные чтения. «Гоголевский номер» «Сатирикона» (№ 12) вышел накануне, 19 марта, с карикатурой работы Ре-ми на обложке. Городовой склонился перед своим начальником: «Ваше благородие! На Толстого приказывали не пущать, на Суворина — тащить… Как теперь прикажете?» С небес на эту картину, хитро прищурившись, взирает Гоголь. Ничего не изменилось на разухабистой российской дороге! Всё те же гоголевские герои кругом; личины новые надели, а нутро не переделать. Саша написал об этом сатиру «Смех сквозь слезы». Глядите-ка: Чичиков пристроился в интендантстве и «на мертвых душ портянки поставляет»; Манилов — председатель Думы; болтливость и фамильярность Ноздрева пригодились в охранном отделении, а вот поручик Пирогов теперь служит в Ялте (намек на генерала Думбадзе).

В последующие дни Саша Черный пребывал в крайнем раздражении и уже был недоволен порядками в «Сатириконе». Об этом известно из его письма московскому литератору Казимиру Ромуальдовичу Миллю, которому он сообщал: «Остальные ваши вещи, кроме „О господине Пустозвоне“, которая уже пошла, по справке у г. Аверченко, „не подошли“. Между нами говоря, удивительного в этом ничего нет; г. Аверченко сам так много пишет, что для стороннего материала, даже самого интересного, нет просто места. De facto — ему приходится редактировать главным образом свои собственные произведения, и говорить нечего, что каждая строка, написанная им, будет всунута в номер… Думаю, для вас это не новость» (цит. по: Спиридонова Л. А. Литературный путь Саши Черного [Предисловие] // Черный Саша. Стихотворения. Л.: Советский писатель, 1960. С. 47). Сколько ехидства! Прозрачен намек на то, что Аверченко редакторский оклад не отрабатывает, ведь правит свои собственные рукописи, за которые также получает гонорар. И упрек и намек справедливы лишь отчасти: Аверченко, выступавшего под различными псевдонимами, действительно в «Сатириконе» было слишком много, однако и Сашу Черного он печатал тоже много, на выигрышных местах, поручая ему и стихи, и комментарии к карикатурам на обложке. Складывается впечатление, что Саша снова смертельно устал от Петербурга, срывался по любому поводу и считал дни до того момента, когда у жены закончатся занятия и они смогут отсюда сбежать.

Бежать мечтал не он один. В редакцию приходил Александр Куприн и жаловался, что устал мыкаться по углам с маленьким ребенком и хочет осесть «на земле», что работать в Петербурге совершенно невозможно: как ни прячься, богемные приятели находят, сбивают. Александр Иванович начал большую, скандальную вещь о проституции, «Яму», а закончить никак не может. Он решил поселиться, что удивительно, в Житомире. Оказалось, что на Пушкинской улице, куда Саша бегал в гимназию, живет его родная сестра. Вскоре Житомир напомнил о себе Саше Черному неожиданным образом: газетчики радостно смаковали подробности тамошней жизни Куприна, который то назвал своего пуделя Негодяем и смущал прохожих, громко выкрикивая его имя, то привел того же Негодяя в театр и едва не сорвал спектакль… Милый Житомир, как ты далеко!

Освобождение от Петербурга пришло в мае и оказалось не самым веселым: Черный уезжал «на кумыс» в Башкирию. И путь неблизкий, и радости мало отдыхать в компании чахоточных больных. Значит, была необходимость. На прощание Саша подарил читателям «Сатирикона» стихотворение «Отъезд петербуржца»:

Середина мая и деревья голы… Словно Третья Дума делала весну! В зеркало смотрю я, злой и невеселый, Смазывая йодом щеку и десну.  ……………………………… Синие кредитки вместо Синей Птицы Унесут туда, где солнце, степь и тишь. Слезы увлажняют редкие ресницы: Солнце… Степь и солнце вместо стен и крыш.

Эти строки, морщась от «смазанной йодом щеки» и «редких ресниц», читал у себя в Куоккале Чуковский. Через два месяца он припомнит эти безобразные мелочи и построит на них обвинительный акт Саше Черному. Не подозревая о сгущающихся над ним тучах, поэт добирался в Башкирию, туда, где впервые побывал десять лет назад с Роше «на голоде».

Далека дорога! Из Петербурга поездом до Нижнего Новгорода, оттуда пароходом сначала по Волге и по Каме, потом вверх по реке Белой, змеей извивавшейся среди поросших лесом предгорий Урала, до Уфы. Из Уфы снова поездом, а затем на плетеных таратайках по ухабистой дороге до деревни Чибинли, где была кумысолечебница. Зато цель оправдала средства: Саша оказался на вершине столь голой, что его урбанистская истерика очень скоро прекратилась.

Экзотика в Чибинли была невероятная. Никого вокруг. Речка Дёма. Степь, уходящая за горизонт. Шальной дурман ковыля.

В деревне мертво и безлюдно. Башкиры в кочевья ушли, Лишь старые идолы нудно Сидят под плетнями в пыли, Икают кумысной отрыжкой И чешут лениво под мышкой.

Целебные свойства кумыса башкирам были известны испокон веку, а русские обратили на них внимание только в середине XIX столетия. Это кислое кобылье молоко имеет разную степень крепости, и от процента содержания спирта зависит его воздействие на человека: он либо становится возбужденным, опьянев, либо может успокоиться, заснуть. Саша, судя по всему, предпочитал крепкий кумыс: «Обняв кумысную бутыль, / По целым дням сижу как пьяный…» («Кумысные вирши»), В то время разрешалось выпивать до четырех бутылок в день, поэтому наш герой впал в свое любимое состояние анабиоза и «человека-овоща». Душа его находилась «вполне во власти тела», и все жизненные устремления свелись к созерцанию собственной правой ноги, что, кажется, «на девять фунтов пополнела».

От чего лечился Саша Черный? В «Кумысных виршах» он назвал себя «катарным сатириком», тем самым намекнув на проблемы с желудком, что нередко является следствием повышенной нервной возбудимости. В одном из его рассказов мы нашли и описание симптомов: «…к вечеру легкий приступ морской болезни. Нервы… надо бороться» («Первое знакомство», 1912).

Итак, наш больной под палящим башкирским солнцем «с мокрым платком на затылке» созерцал свою правую ногу. «Ни книг, ни газет, ни людей!» — восклицал он и отправлял в столицу, адский город, свои «Кумысные вирши». Там их печатал Аверченко, едва ли не единственный из сатириконцев проводивший лето в Петербурге. В июньском письме Рославлеву он жаловался, что «занят по пояс» и ему «так скучно»: Ре-ми уехал, Радаков в Старом Симеизе, «наглец Бибилин» куда-то пропал. Вокруг душный каменный ад и очередная эпидемия холеры. Мертвый летний сезон, кризис тем. И вдруг — такой подарок! 16 августа Чуковский разразился в «Речи» разгромной статьей в адрес «Сатирикона». Посвящения стихов и поклоны не помогли.

Нужно ли объяснять, почему разгромную статью мы назвали «подарком»? Тираж кадетской «Речи» составлял 40 тысяч экземпляров, и если представить, сколько ее подписчиков, прочитав статью, заинтересовались «Сатириконом» и стихами того самого Саши Черного, которого Чуковский обозвал «имфузорией» и «лимонной головой», то недолго и до предположения, что статья была заказной. Впрочем, есть одно «но»: с Сашей Черным Чуковский обошелся уж очень круто. Аверченко не стал бы жертвовать своим ведущим сотрудником в угоду рекламному скандалу (хотя кто знает?).

Статья Чуковского называлась «Современные Ювеналы», и ее автор сам опасался последствий: «Я пишу это впопыхах и боюсь, что в спешном наброске многое сказалось не так и многое совсем не сказалось». Начинался его «спешный набросок» с выборки цитат из Сашиных стихов, тех, где его лирический герой ругает себя последними словами: «дурак», «истукан», «осел», «идиот». Корней Иванович, отмечая стремление современных поэтов к совершенно иным материям — провозглашению себя богами, — называет Сашу Черного «удивительным поэтом», который «выводит себя на позор». Подобное умонастроение показалось критику родственным тому, что было изложено в «Вехах», симптомом безнадежной болезни интеллигенции, для которой самооплевание стало нормой, а смерть из таинства вдруг сделалась скучной повседневностью. «В том-то вся и суть… что „Сатирикон“ — это „Вехи“, а Саша Черный — это Гершензон, — утверждал Чуковский. — И даже „Сатирикон“ важнее, показательнее „Вех“, потому что „Вехи“ — это уже рецепты и диагнозы, а „Сатирикон“ — это еще слепая боль». Впрочем, Чуковский не хотел бы обидеть доцента Гершензона сравнением с Сашей, ведь Черный «писатель микроскопический, но… разве для иного биолога инфузория не бывает иногда знаменательнее мастодонта!» И сам «Сатирикон», по мнению Чуковского, занят самооплеванием, сам себя отрицает и сам над собой издевается. Если вы встретите на его страницах насмешку над сексуальными предпочтениями поэта Михаила Кузмина, то не удивляйтесь тому, что в том же номере вы увидите его имя в составе сотрудников этого журнала, замечал критик, прочтете фельетоны о художниках-модернистах, и они здесь же, рисуют в этом же журнале. Это система: «…никаких пристрастий, никаких влечений. „Ты, читатель, не верь нам, мы сами себе не верим, мы просто ‘так себе’. Лишь бы смешно, мы и над собой посмеемся“».

Затем Чуковский обратил свой взор на Аверченко и Ре-ми, «китов» журнала. Обоим, по его словам, свойственны «прожорливость… крепчайшие зубы и феноменальный желудок», им все об стенку горох, они оба «румяны и безмятежны». Таковы новые Ювеналы — ни принципов, ни полета. Даже удивительно, что «Сатирикон» преследует цензура — и Чуковский припомнил «студенческий номер», о котором мы рассказывали выше.

Не думаем, чтобы Аверченко и Ре-ми были особо обижены, Чуковский во многом верно понял их политику. Не таков был Саша Черный. Корней Иванович вспоминал, что тот «разгневался чрезвычайно»: «Статья моя, к немалому моему огорчению, так сильно задела поэта, что он прекратил всякие отношения со мной» (Чуковский К. Саша Черный [Предисловие] // Черный Саша. Стихотворения. С. 16). Еще бы! Проглотить такие оскорбления под силу только очень уверенному в себе человеку (к примеру, тому же Аверченко), а Саша таким не был. Немало его огорчила и неразборчивость литературного критика, который почему-то не провел границы между автором и лирическим героем. Это огорчение чуть позднее отразится в ответной шпильке — известном стихотворении «Критику» (1909):

Когда поэт, описывая даму, Начнет: «Я шла по улице. В бока впился корсет», Здесь «я» не понимай, конечно, прямо — Что, мол, под дамою скрывается поэт. Я истину тебе по-дружески открою: Поэт — мужчина. Даже с бородою.

Справедливости ради следует заметить, что и Корнею Ивановичу было не по себе. В одном из писем этого времени он нервно сообщал: «…противно и ненужно все, что пишу — и мой стиль, и мои „коленца“, и мое „вдохновение“. Если бы я был читатель, никогда не читал бы Корнея Чуковского, — по крайней мере так себя чувствую» (Письмо К. И. Чуковского В. В. Розанову // Чуковский К. Собрание сочинений: В 15 т. Т. 14. С. 198). Их отношения с Сашей Черным прервались на несколько лет.

«Сатирикон» же от статьи Чуковского, вне всяких сомнений, только выиграл. Дела журнала шли в гору. К концу 1909 года, в ноябре, случилась, правда, одна неприятность. Здание на Невском, где была редакция, готовилось под снос, и пришлось переезжать на набережную Фонтанки, 80. По этому адресу находилось в некотором смысле «родовое гнездо» Михаила Корнфельда. Некогда здесь жил его отец, купец Герман Карлович Корнфельд, владелец фабрики каучуковых штемпелей и металлических надписей, а также издатель «Стрекозы», предшественницы «Сатирикона». Теперь здесь жил сам Михаил Германович Корнфельд вместе со старшей сестрой Софьей. Хоть и не Невский проспект, а место бойкое: берег Фонтанки, вид из окон на Суворинский (Малый) театр и Апраксин Двор. Четырнадцать лет спустя, в 1925 году, эти места оживут в стихотворении Саши Черного «Сатирикон»:

Над Фонтанкой сизо-серой В старом добром Петербурге В низких комнатах уютных Расцветал «Сатирикон». За окном пестрели барки С белоствольными дровами, А напротив Двор Апраксин Подымал хоромы ввысь. В низких комнатах уютных Было шумно и привольно… Сумасбродные рисунки Разлеглись по всем столам. На окне сидел художник И калинкинское пиво, Запрокинув кверху гриву, С упоением сосал. На диване два поэта, Как беспечные кентавры, Хохотали до упаду Над какой-то ерундой… Почтальон стоял у стойки И посматривал тревожно На огромные плакаты С толстым дьяволом внутри. Тихий крохотный издатель Деликатного сложенья Пробегал из кабинета, Как испуганная мышь. Кто-то в ванной лаял басом, Кто-то резвыми ногами За издателем помчался. Чтоб аванс с него сорвать… А в сторонке в кабинете Грузный медленный Аркадий, Наклонясь над грудой писем, Почту свежую вскрывал: Сотни диких графоманов Изо всех уездных щелей Насылали горы хлама — Хлама в прозе и в стихах. Ну и чушь! В зрачках хохлацких Искры хитрые дрожали: В первом ящике почтовом Вздернет на кол — и аминь! Четким почерком кудрявым Плел он вязь, глаза прищурив, И сифон с водой шипучей, Чертыхаясь, осушал. Ровно в полдень встанет. Баста! Сатирическая банда, Гулко топая ногами, Вдоль Фонтанки шла за ним К Чернышеву переулку… Там в гостинице «Московской» Можно вдосталь съесть и выпить. Можно всласть похохотать. Хвост прохожих возле сквера Оборачивался в страхе, Дети, бросив свой песочек, В рот пихали кулачки: Кто такие? Что за хохот? Что за странные манеры? Мексиканские ковбои? Укротители зверей?.. А под аркой министерства Околоточный знакомый, Добродушно ухмыляясь, К козырьку взносил ладонь: «Как, Аркадий Тимофеич, Драгоценное здоровье?» — «Ничего, живем — не тужим. До ста лет решил скрипеть!»

Стихотворение это настолько информативное, что, комментируя его, мы одновременно продолжаем рассказ о работе Саши Черного в «Сатириконе». Упомянутые им «низкие комнатки» были в квартире 10, а плакаты «с толстым дьяволом внутри» появятся грудами на редакционных столах в феврале следующего, 1910 года, когда сатириконцы будут заняты организацией грандиозного бала-маскарада. В 1909-м плакатов еще не было, но сам «дьявол» уже был: он впервые появился на сатириконской рекламе 3 октября 1909 года. Это был обаятельный толстяк-сатир с рожками и свиным хвостиком, в шутку как-то нарисованный Ре-ми. Картинка так всем понравилась, что ее единодушно избрали эмблемой журнала.

Нетрудно заметить, что впечатления автора стихотворения каким-то образом завязаны на редакционную почту: он упоминает стоящего у стойки почтальона и чертыхающегося Аверченко, вскрывающего и читающего почту. Объяснение есть: приблизительно в это время Черный был секретарем редакции. Точнее сказать не можем, так как в «Сатириконе» не печатались сведения о персонале. О том, что Саша был секретарем, вспоминал О. Л. Д’Ор и он же утверждал, что «Сашу Черного заменил Валентин Горянский» (Старый журналист [О. Л. Д’Ор]. Литературный путь дореволюционного журналиста. С. 92). По другим данным, после Саши секретарем работал не то Петр Потемкин, не то Георгий Ландау.

Аркадий Аверченко и Саша Черный. Трудно представить более разных людей. Аверченко был очень цельной натурой, редко сомневался в себе и знал, чего хочет. Жил и разговаривал громко, приучил себя ко всему на свете относиться с юмором, беспечно. Черный был полной противоположностью: он терпеть не мог быть в центре внимания, сразу смущался и терялся, разговаривал тихо, часто бывал желчен, равнодушно относился к внешнему виду, всему показному. Если у этих двоих случались минуты задушевности, то они могли найти сходное в своих судьбах: оба по рождению были южане (Черный — одессит, Аверченко — севастополец), оба из купеческих семей, оба в прошлом работали конторщиками. Однако если они и ладили, то заслуга в этом принадлежала уж точно не Черному. И конфликты были. Об этом косвенно свидетельствует хотя бы карикатура работы Ре-ми, опубликованная в одном из последних выпусков «Сатирикона» за 1909 год: сатириконцы с пригорка наблюдают за парадом своих персонажей, над которыми насмехались в течение уходящего года. Саша изображен таким, каким его описывал Чуковский: кургузый пиджачишко, обвисшие брючки, согбенный и почему-то плешивый, хотя такой проблемы не имел никогда. В ироничном комментарии к рисунку, наверняка написанном Аверченко, он назван «мрачным, злобным», «бросающимся иногда даже на своих» (Итоги года // Сатирикон. 1909. № 50). Мы располагаем еще одной оценкой, которую редактор журнала дал своему сотруднику. В рукописном отделе Российской национальной библиотеки хранится автограф незавершенного стихотворения Аверченко «Послание к сатириконцам», без даты, однако смысл, полагаем, очевиден:

С миной (Боги, что за вид!) Мистер Саша Черный Над стихом корпит! Слюни, нюни, слякоть, А в……мир! Как же тут не плакать Как (дешевый — зачеркнуто. — В. М.) ……сыр [55] .

Сам Саша Черный, много лет спустя вспоминая своего шефа Аркадия Аверченко, рассказывал о тех его чертах, которые его восхищали: «…исключительная работоспособность, никогда ему не изменявшая. Качество отнюдь не великорусское — железное упорство хохла, гнувшего свою линию, умение работать, не остывая, не поддаваясь никаким настроениям, с точностью машиниста, ведущего свой поезд от станции до станции» (Черный А. Памяти А. Т. Аверченко). По своему служебному положению наш герой был вхож в рабочий кабинет Аверченко и потому так зримо описал в стихотворении «грузного, медленного» Аркадия, вскрывающего почту и содрогающегося при чтении присланных рукописей. Эту же сцену он вспомнит в некрологе памяти Аверченко: «Сотни и сотни акцизных и телеграфно-почтовых графоманов заваливали своими корявыми куплетами и набросками редакционный стол. Аверченко все сам читал, молниеносно процеживал, натыкал несчастных авторов, как жуков, на булавки своего юмора, двумя-тремя словами распластывал на последней странице и хоронил на дне редакционной корзинки» (Черный А. Памяти А. Т. Аверченко). На последней странице журнала помещалась рубрика «Почтовый ящик», где редактор «Сатирикона» вел переговоры со своими корреспондентами, редко привечая, а чаще убийственно осмеивая их. Среди «телеграфно-почтовых графоманов» нашелся один особо настырный, телеграфист Надькин из Двинска, досаждавший сатириконцам несколько лет. Вот его первые стихи, присланные в редакцию (1908. № 9):

Хотел бы я ей черный локон             Каждое утро чесать, И, чтоб не гневался Аполлон,             Ее власы целовать!

Аверченко на основе этих строк выстроил в ответ целый фельетон «Поэт» (1909). Надькина это не смутило, он был упорен, присылал свои вирши под разными псевдонимами (Крестьянин, Юный Шиллер), всех доконал — и благодаря этому обрел бессмертие. Склоняли его сатириконцы на все лады, да так, что Виктору Шкловскому, например, стало жаль несчастного графомана из Двинска. «Телеграфист — загнанный, маленький человек — был аттракционом в „Сатириконе“», — вспоминал он (Шкловский В. Б. Жили-были).

Саша Черный Надькину и ему подобным не сочувствовал. Многие такие «таланты» являлись прямо в редакцию, и именно Саша должен был докладывать шефу о цели их визита, которую они не всегда могли сформулировать. Потом, дожидаясь приема, они развлекали его декламацией, и тут уж оставалось, сцепив зубы, только дивиться многообразию человеческой глупости.

Не вдаваясь в подробности, вспомним некоторых визитеров из рассказов Аверченко, наверняка писанных «с натуры». К примеру, однажды сатириконцы смеха ради похвалили в «Почтовом ящике» двух стихоплетов, приславших «ногопись» из Грузии, а те взяли и явились в столицу становиться знаменитостями. Аверченко, чувствуя свою вину, долгое время выдавал им какие-то авансы под что-то, пока, наконец, не придумал, как использовать их кавказский темперамент и предприимчивость. Он предложил им добывать рекламные объявления для «Сатирикона», получая за это свой процент, и так, сам того не ведая, направил их на путь истинный. В скором времени благодарные горцы угощали его в роскошном ресторане и благодарили за содействие доходному делу. Однако это было скорее исключение из правила. Чаще приходили другие посетители: написав какую-нибудь ерунду, они норовили попасть на прием непременно к Аверченко и, развалясь перед ним в вальяжной позе, снисходительно соглашались — «так и быть» — отдать свой шедевр в «Сатирикон». Аркадий Тимофеевич недоумевал: почему никто не пошел бы, не имея опыта, проситься на работу сапожником или часовщиком, а вот заявить себя писателем приходит в голову каждому второму? Являлись к нему и совершенно сумасшедшие люди, и такие, кто доверительно предлагал взять себя на место секретаря редакции, а действующего уволить.

Однако вернемся к стихотворению Саши Черного «Сатирикон» и объясним, почему «ровно в полдень» наступала «баста» и сотрудники журнала «цугом» шли вдоль Фонтанки. Аверченко был гурманом, и мало что в жизни могло отвлечь его от трапезы. После переезда редакции журнала добираться до ресторана «Вена» стало далековато, и сатириконцы нашли себе поблизости новую «штаб-квартиру». Гостиница «Московская», куда в стихотворении направлялась «сатирическая банда», появилась в нем для ритма. На самом деле название было другим: «…обсуждение тем иногда переносилось в просторную столовую „Мариинской гостиницы“ в Чернышевом переулке — в двух шагах от редакции, — но уж подлинно таких веселых заседаний во всем Петербурге не было. Председатель — редактор, внешне сдержанный и неповоротливый, был среди своих неистощимо весел, но как-то под сурдинку, исподтишка, точно раскачивая других. И собрания эти проходили, словно нескончаемый пикник молодых кентавров, которые в числе прочих развлечений вздумали выпускать еженедельный „смешной“ журнал» (Черный А. Памяти А. Т. Аверченко). «Мариинская гостиница Щукина двора» находилась в Апраксином Дворе, на противоположном берегу Фонтанки. Столовая гостиницы содержалась товариществом официантов и славилась румынским оркестром. Здание сохранилось, и столовая в нем работает по сей день. Скверик, в котором дети, «бросив свой песочек», дивились хохоту «мексиканских ковбоев», был и есть сейчас в центре площади Ломоносова. Арка министерства, где шефа «Сатирикона» приветствовал «околоточный знакомый», — это проездные пропилеи дома 1 на площади Ломоносова, занятого в те годы Министерством народного просвещения.

Следует оговориться: стихотворение «Сатирикон» было вызвано ошеломившим многих событием — трагически ранней кончиной Аркадия Аверченко, похвалявшегося тем, что «до ста лет решил скрипеть», а ушедшего в возрасте сорока четырех лет. Саша Черный был потрясен этой смертью и писал о покойном в ностальгическом тоне. А вот о том, как он чувствовал себя в компании «кентавров» тогда, в 1909 году, судить трудно. Обычно в связи с этой темой биографы поэта приводят свидетельство Чуковского, утверждавшего, что Саша, «совершенно непохожий на всех остальных», выглядел так, словно он «очутился среди этих людей поневоле и был бы рад уйти от них подальше. Он не участвовал в их шумных разговорах и, когда они шутили, не смеялся. <…> Он чувствовал себя в „Сатириконе“ чужаком» (Чуковский К. И. Саша Черный [Предисловие] // Черный Саша. Стихотворения. С. 6).

Объективен ли Корней Иванович?

Скажем так: по складу характера Саше Черному в общем претили подчеркнутая публичность, купеческий размах, шумные пирушки. Нам даже кажется, что и здоровье Аверченко — физическое и душевное (или внешнее культивирование этого, учитывая его раннюю смерть) — могло раздражать «катарного сатирика» и неврастеника Сашу Черного. Однако зачем в таком случае он ходил с сатириконцами в ту же «Вену» или столовую? Не заставляли же его, в самом деле. Думаем, Чуковский все же выдавал желаемое за действительное, не любя «Сатирикон». Сам же Саша Черный, по крайней мере в то время, явно ощущал себя частью целого и не особо страдал от отдельных издержек.

Осенью 1909 года сатириконцы обсуждали новую идею. Планируя подписную рекламу, они задумали в качестве подарка читателю на будущий год выпустить юмористический альманах — «роскошно иллюстрированную» «Всеобщую историю, обработанную „Сатириконом“ под его углом зрения». Аверченко, рекламируя это издание, уже предпринял новый маркетинговый ход — смело заявил, что «Сатирикон» открыл новую страницу в истории русского смеха, «выбрал… свой собственный путь» и, вступая в третий год своего существования, уверенно смотрит вперед. Разумеется, это было возможно только при слаженной работе коллектива, и, надо признать, большинство сотрудников этому условию соответствовали. Так, например, в конце 1909 года сатириконцы обнаружили редкое единодушие в отношении одного из самых больных тогдашних вопросов — «еврейского». В то «время реакции» в адрес еврейства звучали обвинения в том, что оно играло лидирующую роль в революционных потрясениях 1905–1907 годов. Общество разделилось: одна часть заняла самодержавно-охранительную позицию, другая требовала перемен. И вот на этом драматическом фоне сатириконцы решились выпустить тематический «Еврейский номер», заявив в редакционной статье, что испытывают «живое сочувствие к угнетенной стороне» (От редакции // Сатирикон. 1909. № 47).

Саше Черному был предоставлен карт-бланш — выпуск открывался его стихотворением «Еврейский вопрос». Поэт подал голос в защиту своего народа:

Для всех, кто носит имя человека, Вопрос решен от века и на век — Нет иудея, финна, негра, грека, Есть только человек. ………………………… Но что — вопрос еврейский для еврея? Такой позор, проклятье и разгром, Что я его коснуться не посмею Своим отравленным пером…

Не хочет он касаться и черносотенных изданий, совершающих «веселые рейсы / По старым клоакам оплаченной лжи». Перефразируя библейскую истину: «…нет ни Еллина, ни Иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, Скифа, раба, свободного, но все и во всем Христос» — из «Послания к Колоссянам» Апостола Павла (Кол 3:11), поэт тем самым утверждал, что нельзя в чем бы то ни было обвинять огульно целый народ. У каждого народа есть и свои герои, и свои мерзавцы. Если не так, то «отчего же из ста юдофобов / Полсотни мерзавцев, полсотни ослов?». Под стихотворением Саша Черный поставил красноречивую подпись: «Гейне из Житомира». Думается, не случайно. Во время житомирского погрома в апреле мятежного 1905 года был убит его юношеский приятель Николай Блинов, с которым когда-то они ездили в Башкирию «на голод». Он не был евреем, но бросился защищать евреев и погиб. Добавим, что в 2012 году в израильском городе Ариэль Николаю Блинову был установлен памятник.

В конце ноября 1909 года Саша Черный узнал на «расклейке», что Аверченко решил выпустить следующий тематический выпуск — о Москве, и дабы он получился актуальным и веселым, предложил совершить в Первопрестольную творческую командировку. Идею шумно поддержали, и уже через несколько дней сатириконцы целой компанией десантировались на московском Николаевском вокзале. В том, что Саша Черный участвовал в поездке, нет никаких сомнений, потому что его сатира «Побег» в тематическом номере определенно является отчетом о ней.

Побывали в «модном» Московском Художественном театре на спектакле по пьесе Тургенева «Месяц в деревне» и, конечно, не забыли осмотреть памятник Гоголю на Пречистенском бульваре, открытый в дни недавних торжеств и вызвавший много толков. Далеко не всем тогда понравилась работа скульптора Николая Андреева, изобразившего писателя в скорбной позе, укутанным в плащ, с поникшей головой. Бросался в глаза его грустный длинный нос. «Больная птица» — такое сравнение приходило многим на ум. Сатириконцы же свое впечатление сформулировали так (Я. Скульптору Андрееву // Сатирикон. 1909. № 51):

Он выбрал Гоголя «Портрет», Когда поэт Страдал последние недели. Испортив множество резцов, В конце концов — Он сделал Гоголя из «Носа» и «Шинели».

Аверченко остался доволен результатами командировки. Он станет прибегать к таким «десантам» и в дальнейшем, а год спустя задумает целую «экспедицию» в Западную Европу. Сейчас же, в преддверии Нового года, он поставил в последний предпраздничный выпуск журнала анонимный сатирический цикл «Сатириконцы (Рождественский подарок)», посвященный ему самому, Корнфельду, Радакову, Ре-ми, Юнгеру, Яковлеву и Черному. Цикл сопровождало пояснение-мистификация: «Настоящее произведение прислано в редакцию неизвестным автором под странным девизом: „Turdus sibi malum cacat“. Подозревая в авторстве одного из своих сотрудников, желая пробудить в нем раскаяние и вывести его на чистую воду, — помещаем этот гнусный пасквиль целиком». Анатолий Иванов перевел латинскую фразу как «Дрозд, гадящий самому себе» и, обнаружив в русских эмигрантских журналах — берлинской «Жар-птице» и парижской «Иллюстрированной России» — один из псевдонимов Саши Черного Turdus, присвоил этот цикл ему. Мы отнеслись бы к этому осторожнее: ни тип комизма, ни тон не похожи на стиль Саши Черного, а аргумент Иванова, что никто из тех, на кого написаны эпиграммы, кроме Радакова, «не баловался рифмами», кажется нам уязвимым. Почему бы в таком случае цикл не мог сочинить Радаков? Вполне сносные стихи писал и Аверченко. Однако не станем спорить, суть не в авторстве, а в том, что понятие «сатириконцы» стало корпоративным. И в этом сообществе автор цикла отвел Саше Черному роль «безнадежного пессимиста», которую он играл долгие годы:

Как свинцовою доской, Негодуя и любя, Бьет рифмованной тоской Дальних, ближних и себя. Солнце светит — оптимист, Солнце скрылось — пессимист, И на дне помойных ям Пьет лирический бальзам. Безбилетный пассажир На всемирном корабле — Пил бы лучше рыбий жир, Был бы счастлив на земле.

Следующим шагом по внедрению в массы сатириконского мифа стала идея персонифицированно явить себя миру. С ее реализации начнется следующий год. Задействованы все — никаких отпусков.

 

Год 1910-й: триумф

В наступившем 1910 году сатириконцы уже уверенно стояли на пороге своего золотого века. Дела шли настолько успешно, что возникла идея организовать на Масленой неделе комический благотворительный бал-маскарад.

Замысел был грандиозным: совместить в едином пространстве «зала Павловой» на Троицкой улице и шутовские аттракционы, и балет, и театр миниатюр. Огромная работа — декорации, костюмы, оформление зала — ложилась на плечи художников. Привлекли выдающегося балетмейстера и ведущего танцора Мариинского театра Михаила Фокина, который согласился поставить для сатириконцев балет «Карнавал» на музыку Шумана и исполнить в нем роль Арлекина. Коломбину танцевала знаменитая балерина Тамара Карсавина, а на роль Пьеро пригласили Всеволода Мейерхольда. Костюмы для балета шились по эскизам Льва Бакста, на репетиции приходил Сергей Дягилев. Приходил не просто так: уже летом он покажет этот балет парижской публике на сцене Opéra Garnier.

Видимо, занятостью можно объяснить то обстоятельство, что на новогодние праздники Саша Черный никуда не уезжал. По крайней мере, никаких его посланий, ставших традиционными, в январских номерах «Сатирикона» нет. Зато там есть стихотворение «Всероссийское горе», по нашему мнению, одно из лучших в наследии поэта. Оно не случайно имело подзаголовок «Всем добрым знакомым с отчаянием посвящаю». Это крик души художника, которому мешают. Это отчаяние несчастного интеллигента, не умеющего выставить из своего дома праздных болтунов и дошедшего до крайней степени нервности.

Вот герой стихотворения предвкушает, как засядет сейчас за перевод…

В двенадцать влетает знакомый. «Вы дома?» К несчастью, я дома (В кармане послав ему фигу), Бросаю немецкую книгу И слушаю, вял и суров, Набор из ненужных мне слов.

Так проходит два часа. Наконец, выпроводил и, пошатываясь, направился к оставленной немецкой книге. Звонок… «Пришел первокурсник-щенок». Влюбился в кого-то и восторженно словоблудия.

В четыре ушел он… В четыре! Как тигр я шагал по квартире, В пять ожил и, вытерев пот, За прерванный сел перевод.

Звонок… «Собрат»-поэт просит взаймы полтинник. Пожалуйста, полтинника не жаль. Но у того за пазухой рукопись, и он читает, читает, читает, искушая героя: «Ударь его лампою в ухо! / Всади кочергу ему в брюхо!»… Явилась «рябая девица», прочла «Месяц в деревне» и делится впечатлениями…

Зачем она замуж не вышла? Зачем (под лопатки ей дышло!) Ко мне направляясь, сначала Она под трамвай не попала?

И пошла карусель…

Какие-то люди звонили. Какие-то люди входили. Боясь, что кого-нибудь плюхну, Я бегал тихонько на кухню И плакал за вьюшкою [57] грязной Над жизнью своей безобразной.

Что поделаешь — слава! Сюжет объясняется и совершенно конкретными реалиями. В описываемое время Саша с Марией Ивановной, вероятно, по служебным причинам, переменили адрес, сняв квартиру на Фонтанке, 68, непосредственно на пути между редакцией «Сатирикона» и «залом Павловой» на Троицкой улице, где планировалось проведение того самого бала. Коллеги бегали туда-сюда по нескольку раз в день, вызывали Сашу в редакцию, волновались. К тому же центр, место людное.

Первый сатириконский бал широко рекламировался. По Невскому бегали «сэндвич-мэны» с плакатами, на которых «толстый дьявол» зазывал всех в «зал Павловой» на невиданное зрелище. Некоторые петербуржцы хмыкали. «Многое, что отлично в Париже, у нас как-то некстати. Я думаю, „Сатирикон“, несмотря на большой успех, еще несколько чужд русскому обществу», — замечал театральный и литературный критик Сергей Ауслендер. Кое-кому казалось кощунственным, что бал совпадал с похоронами великой актрисы Веры Федоровны Комиссаржевской, проходившими в тот же день, 20 февраля 1910 года, в Александро-Невской лавре при огромном стечении народа. Не странно ли, что сатириконцы и многие из актеров, рыдавших на похоронах, вечером того же дня развлекали публику?

На балу «Сатирикона», который состоялся, невзирая ни на что, были и таверна «Вытекший глаз» с «трагическим буфетчиком Рославлевым», и пьеса-пародия Аверченко «Коготок увяз, всей птичке пропасть», и постановка «Редакционный день „Сатирикона“», и оперетка из негритянской жизни «Топси», недавно написанная Тэффи, и балет «Карнавал» (Бал «Сатирикона» // Сатирикон. 1910. № 10). Аверченко и Ре-ми, хозяева бала, расхаживали в костюмах французских голодранцев, апашей: клетчатые штаны с бахромой, лихо заломленные фуражки. Толпу собрал вокруг себя генерал Александр Матвеевич Кованько, начальник Офицерской воздухоплавательной школы, бегавший с воздушным шариком в руках; его спина и ее нижняя часть были украшены фривольными перышками (Бал «Сатирикона» в зале Павловой, в С.-Петербурге, 20-го февраля // Огонек. 1910. № 9).

Саша Черный вряд ли отвертелся от участия в этом мероприятии, которое не одобрял. Позже, уйдя из «Сатирикона», в числе побудительных причин он назовет «танцклассное направление», которое избрал журнал. Выскажется он и по поводу одной бальной затеи, о которой очевидец рассказывал следующее: в зале были развешаны огромные картонные паяцы, от которых к публике спускались веревочки. Танцующие непрерывно дергали за них, и создавалось впечатление всеобщей беспрерывной пляски (Хохлов Е. С. «Сатирикон» и сатириконцы // Русские новости. 1950. № 257). Саша же посчитал этих паяцев тревожным симптомом деградации коллег, переметнувшихся от революционных баррикад к бездумному маскараду:

Акулы успеха! Осмелюсь спросить — Что вы нанизали на нить? Картонных паяцев. Потянешь — смешно, Потом надоест — за окно. Ах, скоро будет тошнить От самого слова «юмор»!..

«Сатирикон» действительно становился похожим на артель: производство расширялось, и Корнфельд уже заговаривал о создании собственного издательства и открытии еще одного проекта — «Синего журнала». Объявили подписку на собрание сочинений Марка Твена, скончавшегося в прошлом году, готовили новую издательскую серию — «Дешевую библиотеку „Сатирикона“», в которой планировали выпускать произведения самих сатириконцев и мировую сатирико-юмористическую классику. Вполне вероятно, что именно для этой серии Саша Черный готовил перевод немецкой книги, который ему не давали закончить персонажи «Всероссийского горя».

Михаил Корнфельд не зря суетился: его ведущих сотрудников уже приманивал конкурент — издательство «Шиповник», купившее у Аверченко и Тэффи рукописи сборников рассказов. И Михаил Германович пошел ва-банк. Он зарегистрировал издательство, купил типографию на Бассейной и в срочном порядке выпустил книги Аркадия Аверченко («Веселые устрицы») и Саши Черного («Сатиры»). Так осуществилась Сашина мечта: в марте 1910 года он мог забрать из типографии сборник своих стихов, над которым немало потрудился.

Поэт тщательно продумал структуру сборника, разделив все сатиры по тематическому принципу на шесть групп. Первая, «Всем нищим духом», включала те произведения, за которые его препарировал Чуковский, и открывалась филиппикой «Критику», да еще и набранной курсивом. Это был ответ Корнею Ивановичу. Далее шли разделы «Быт», «Авгиевы конюшни» (о нравах писательской среды), «Невольная дань» (сатира на разные политические и культурные темы), «Провинция» (подарок Житомиру) и «Лирические сатиры». Всё очень стройно, логично, здраво.

По нашему мнению, «Сатиры» — лучшая книга стихов Саши Черного (всего их будет три). Здесь было собрано то, что уже прошло через журнал, то есть получило одобрение сначала Аверченко, затем значительной читательской аудитории. Это важно, ведь злободневные сатиры, вырванные из привычного контекста — в данном случае веселого, яркого, иллюстрированного журнала — и помещенные на нейтральный белый лист, воспринимаются уже совершенно по-другому, становятся голыми, сиротливыми, а огрехи начинают бросаться в глаза. «Сатиры» же (и это немаловажно!) воспринимались как часть «Сатирикона», чему способствовали и указание Корнфельда в качестве издателя, и обложка работы Ре-ми, и заставки, нарисованные Добужинским.

Книгу выпустили тиражом в десять тысяч экземпляров и разослали для отзывов в редакции крупнейших столичных и провинциальных газет. Полетела она и в родную для Саши Одессу, в крупную газету «Одесские новости». Легла и на стол Корнея Чуковского. Можно представить, насколько трепетал Саша, если даже Аверченко, отправив Чуковскому свои «Веселые устрицы», в сопроводительном письме подобострастно просил дать отзыв «об общем тоне» и обложке и завершал просьбу подписью «Ваш покорный раб и холопишка Аркашка Аверченко».

Саша Черный вообще сбежал из Петербурга.

Именно бегством от рецензентов и «доброжелателей» мы беремся объяснить его внезапный апрельский отъезд в глухую деревню Заозерье на Псковщине. Но могла быть и другая причина, более возвышенная: в эти дни поэт страстно и безнадежно влюбился. В мартовском выпуске «Современного мира» он начал читать бунинскую «Деревню» — и его сердце дрогнуло. Самозабвенную любовь к Бунину Саша пронесет через всю жизнь, а сейчас, возможно, ему и самому захотелось получить опыт деревенской жизни и понять, действительно ли любовь обречена.

Черного занесло в непролазную, но красивейшую глушь. Заозерье стоит на берегу огромного Ктинского озера. Вокруг березовый лес. Цветут анемоны, жужжат пчелы. Время словно остановилось:

Вишни буйно вскрыли цвет — Будет много меда. Мне сейчас не тридцать лет, А четыре года.

Бродят мужики, «девственные», обросшие, разглядывают Сашу как невидаль, а он — их:

Крестьяне на шляпу мою реагируют странно: Одни меня «барином» кличут — что скажешь в ответ? Другие вдогонку, без злобы, но очень пространно, Варьируют сочно и круто единственно-русский привет.

Поэт чувствует себя «с Марса упавшим»: здесь совершенно другая жизнь. За пару монет, на которые в Петербурге вряд ли что купишь, он обрел свежайший хлеб, сметану, сало, а главное — безграничную ласку и приветливость. Куда это исчезло в безумной столице? «Бывал я в гостиных, торчал по ночным ресторанам, / Но меня ни один баран не приветил. Никто!» («В деревне»). Однако Черный пасует перед серьезным противоречием: крестьяне работящи и добры, но уровень их культуры повергает его в отчаяние. Грамотных нет. В первый день Пасхи повсюду слышны брань и «циничные песни под тявканье пьяной гармони». Девушки и хороводы остались «в рамах на выставках»: женское население Заозерья под гармошку пляшет на холме «па д’эспань».

В 1910 году первый день Пасхи пришелся на 18 апреля. Такова ориентировочная дата пребывания нашего героя в Заозерье. Он прожил там, судя по всему, недолго, потому что в последних числах месяца уже был в Петербурге и делился с читателями «Сатирикона» впечатлениями от поездки. Хорошо, что Саша отдохнул и переключился, ведь ему предстояло понервничать: во многих изданиях вышли рецензии на «Сатиры».

Первый по времени отзыв появился в газете, которую поэт наверняка разворачивал с напряженной решимостью. Снова кадетская «Речь», и снова Чуковский (1910. № 105. 13 апреля). Статья «Юмор обреченных». Вопреки тревожным ожиданиям на сей раз тон Корнея Ивановича оказался значительно более уважительным, настроение скорее задумчивым, оценки осторожными, хотя он и не преминул заметить, что «Сатиры» лучше было бы назвать «Песнями самоубийцы». Чуковский размышлял о том, что современная литература является отражением специфического ощущения жизни — тошноты от нее и всех ее форм, утраты красоты мира: «Для нас, для нашего поколения, весь мир встает, как некое уродство, как отвратительный музей карикатур». Раз так, то нет ничего удивительного в том, что «один из поколения», «какой-то талантливый поэт», просто «сочинил, создал образ „героя нашего времени“, „молодого самоубийцы“, назвал его Сашей Черным и заставил его лирически пропеть о своей душе». Отметим с удовлетворением: Чуковский внял критике и отныне разводил поэта и его лирического героя, препарируя теперь исключительно последнего и пытаясь нарисовать его портрет. Портрет этот таков: «Саша — есть средний интеллигент нашего времени, тот самый, который в шестидесятых годах был бы нигилистом, в семидесятых — народником, в девяностых — марксистом или ницшеанцем, — то самое пушечное мясо идей, которое и осуществляет в русском обществе различные „течения“, „направления“, „идеологии“». Книга, написанная этим «Сашей», думающим, что это «Сатиры», на самом деле его последнее, прощальное письмо, «которое распечатает пристав, когда выломают дверь и вынут посиневшего Сашу из петли». Тут же, впрочем, Корней Иванович спохватился, памятуя о прежних своих заблуждениях: «Повторяю, „Саша Черный“ не автор, а художественный образ, „тип“, но, если говорить об авторе „Саши Черного“, то в его лице мы должны приветствовать новую литературную силу».

Саша Черный мог «выдохнуть»: в целом рецензия была положительная. Радуясь, что его наконец поняли, поэт ответил на нее чудесным и, к сожалению, основательно забытым сегодня стихотворением «Больному», напечатанным в «Сатириконе» в мае. Это была настоящая проповедь, и ее автор, вне всякого сомнения, давал понять, что нельзя называть его стихи «песнями самоубийцы», ведь он знает, какой страшный грех самоубийство. Вот когда должно было порадоваться сердце житомирского статского советника Константина Константиновича Роше! Наконец его воспитанник начал обнаруживать серьезные признаки религиозного сознания.

Первая же строка этого стихотворения: «Есть горячее солнце, наивные дети…», дохнув жаром пустыни, погружает нас в библейский мир, а лирический герой, носитель наивного, «нищего духом» сознания, находит какие-то детские оправдания существованию мира земного: если в нем нет ничего хорошего, то как объяснить, что «были на свете / И Бетховен, и Пушкин, и Гейне, и Григ»? Они же были хорошие?

Наш мир — работа Творца, и присутствие Его силы постоянно, ее только нужно уметь разглядеть:

Есть незримое творчество в каждом мгновеньи — В умном слове, в улыбке, в сиянии глаз. Будь творцом! Созидай золотые мгновенья — В каждом дне есть раздумье и пряный экстаз…

Совершенно по-детски, удивленно раскрыв глаза и словно удерживая за руку отчаявшихся, герой просит не «бросаться в пролеты», а остаться жить. Иначе «скиснет мир от бескрылых гиен и тупиц», которым неведомы сомнения и «проклятые вопросы»:

Оставайся! Так мало здесь чутких и честных… Оставайся! Лишь в них оправданье земли. Адресов я не знаю — ищи неизвестных, Как и ты, неподвижно лежащих в пыли.

Подымая лежащих в пыли, поэт ведет их в тот мир, который они потеряли: в царство Доброй Воли, мир горний.

Есть еще острова одиночества мысли — Будь умен и не бойся на них отдыхать. Там обрывы над темной водою нависли — Можешь думать… и камешки в воду бросать…

Разве не найти спасения в христианских заповедях? Может быть, стоит их вспомнить и, например, взять и возлюбить ближнего? Не метя высоко, просто стать «женой или мужем, сестрой или братом, / Акушеркой, художником, нянькой, врачом»? Отдавать себя людям и ничего не ждать взамен: «Все сердца открываются этим ключом».

Герой стихотворения готов подать пример: он и сам раньше был болен, а теперь стремится сделать все, чтобы тот, кто уже направился к пролету, остановился и улыбнулся, даже хочет рассмешить: «Этот черный румянец — налет от дренажа, / Это Муза меня подняла на копье». Теперь он открыт новым далям и, заканчивая проповедь, вновь возвращается к библейской цитате, смыкающейся с первой строкой стихотворения:

А вопросы… Вопросы не знают ответа — Налетят, разожгут и умчатся, как корь. Соломон нам оставил два мудрых совета: Убегай от тоски и с глупцами не спорь.

По силе воздействия некоторые строки этого стихотворения мы бы поставили в один ряд с другими подобными строками, которые создавались другими авторами в разное время, но с той же целью — остановить идущих к пролету. Невольно вспоминается финал стихотворения Маяковского «Сергею Есенину» (1926):

В этой жизни              помереть                             не трудно. Сделать жизнь                              значительно трудней [60] .

Или другие слова, сказанные Цоем: «Смерть стоит того, чтобы жить» («Легенда», 1988). Именно они остановили потом многих из тех, кто после гибели самого Цоя решил последовать за ним.

В стихотворении Саши Черного «Больному» мы впервые встречаемся с новым типом лирического героя — «нищим духом», но уже в библейском смысле этого понятия. Скорее всего, это юродивый, чей голос позднее в творчестве поэта совершенно органично транспонируется в детский и даже собачий. Это будет сознательный выбор художника, отвергнувшего серьезный «взрослый» мир.

Пока же у Саши Черного было благостное и окрыленное состояние, вполне вероятно, оттого, что его первую книгу (о «Разных мотивах» 1906 года он никогда не вспоминал) благосклонно приняла читающая Россия. Вернемся к рецензиям на «Сатиры».

Сборник поддержали модернисты. Николай Гумилёв писал в «Аполлоне»: «Саша Черный избрал благую часть — презрение. Но у него достаточно вкуса, чтобы заменять иногда брюзгливую улыбку улыбкой благосклонной и даже добродушной. Он очень наблюдателен и в людях ищет не их пороки… а их характерные черты, причем не всегда его вина, если они оказываются только смешными. <…> Кроме того, у него есть своя философия — последовательный пессимизм, не щадящий самого автора… <…> и даже его угловатость радует, как обещание будущей работы поэта над собой. Но и теперь его „Сатиры“ являются ценным вкладом в нашу бедную сатирическую литературу» (Гумилёв Н. Письма о русской поэзии // Аполлон. 1910. № 8). Однако это был отзыв от «своих»: сатириконцы и аполлонцы дружили. К тому же Гумилёв был на шесть лет моложе Саши Черного и не считался еще серьезным авторитетом. Саше важнее было мнение «стариков», критиков прежней закваски, так как он всей душой тянулся к классическому канону и модернистские экивоки находил преходящими. С особым трепетом, вероятно, раскрыл он майскую книжку «Современного мира» и прочитал рецензию ведущего критика журнала Владимира Павловича Кранихфельда. В статье «Литературные отклики» тот назвал Сашу Черного «типичнейшим представителем молодой литературы», который сумел сочетать в своей сатире отрицание действительности и одновременно радость жизни и веру в светлое завтра. Критик сосредоточил свое внимание на сатирическом даре Черного, называя его «сатириком нашей размагниченной интеллигенции и ее быта» (Кранихфельд Вл. Литературные отклики. Литературная экскурсия // Современный мир. 1910. № 5). Возможно, с затаенной надеждой Саша мечтал: а вдруг рецензию прочтет Бунин, когда станет искать в номере продолжение своей «Деревни»? А вдруг и Горький, с начала года ставший сотрудником «Современного мира», прочтет эти строки на далеком Капри?

Пока же, правда, не на Капри, а в итальянском местечке Кави ди Лаванья отзыв на «Сатиры» написал маститый литератор Александр Валентинович Амфитеатров и прислал его в «Одесские новости». Теперь наш герой «за Одессу» мог быть спокоен. Саша Гликберг, сын провизора с Ришельевской улицы, прославился! Первые же строки амфитеатровской рецензии «Записная книжка: О Саше Черном» должны были заставить Сашу забыть об упреках Чуковского: «С огромным и глубоким, редким наслаждением прочитал я сборник „Сатир“ Саши Черного. В этой умной и сильной книжке прекрасно все, кроме, пожалуй, заглавия. Оно суживает характер и значение поэзии Саши Черного» (Амфитеатров А. В. Записная книжка: О Саше Черном // Одесские новости. 1910. 29 июня/12 июля). В отличие от Кранихфельда Амфитеатров увидел в Саше Черном в первую очередь лирика, а не сатирика-публициста. Политические сатиры показались ему как раз самым слабым местом книги, и Александр Валентинович не мог не посетовать на то, что журнальная работа, заставляющая писать к сроку и на заданную тему, убивает любое творчество и учит «ремесленным компромиссам». Амфитеатров счел маску Черного модификацией пушкинского Евгения из «Медного всадника» — человечка, раздавленного Петербургом. «И этого страшного поэта иные провозглашают смешным забавником?» — удивлялся Амфитеатров, относя стихи Черного к категории Galgenhumor, «юмора висельника» (курсив А. В. Амфитеатрова. — В. М.). Александр Валентинович приветствовал рождение нового имени: «Это молодое дарование — целиком все еще впереди».

Наконец, нашелся критик, разглядевший игровую природу творчества поэта. Не зря же Лев Наумович Войтоловский, похваливший Сашу на страницах крупной провинциальной газеты «Киевская мысль», был по своему основному образованию врачом-психиатром. «Саша Черный как бы рожден актером, — писал он. — Природа наделила его всеми дарами, необходимыми в этой области. И прежде всего — поразительной силой перевоплощения. Он с замечательной легкостью проделал всю минорную гамму интеллигентских переживаний» (Войтоловский Л. Н. Литературные силуэты. Саша Черный // Киевская мысль. 1910. 30 мая).

Саша Черный теперь был нарасхват. Напечатал два стихотворения в тринадцатом номере альманаха «Шиповник», обещал высылать материал для нового иллюстрированного журнала «Солнце России», для «Современного мира», а также в крупные провинциальные газеты «Одесские новости» и «Киевская мысль». Аверченко не запрещал подрабатывать, однако все лучшее, конечно, требовал отдавать в «Сатирикон».

Летом 1910 года Саша и Мария Ивановна, возможно, в ознаменование пятилетия своей первой совместной поездки в Италию, вновь проехались по крупнейшим итальянским городам и остались на отдых на курорте Санта-Маргарита. Это восточное побережье Лигурии, самый центр Итальянской Ривьеры, точка пересечения основных туристических маршрутов: Ниццы, Флоренции и Милана. Один из забавных эпизодов вояжа поэт воспел в стихах и отослал в «Сатирикон». Во Флоренции он подслушал диалог двух «бравых русских», которые в сувенирном ряду жарко спорили, гордясь своими познаниями в области античного искусства:

«Эти вазы, милый Филя, Ионического стиля!» — «Брось, Петруша! Стиль дорийский Слишком явно в них сквозит…» Я взглянул: лицо у Фили Было пробкового стиля, А из галстука Петруши Бил в глаза армейский стиль.

Тема «русские за границей» казалась сатириконцам смешной и неисчерпаемой. Осенью они начали обсуждать подписную премию читателям на следующий год и решили, что это будет юмористический отчет о поездке сотрудников журнала в Западную Европу, что-то вроде «Простаков за границей» Марка Твена. Командировочные расходы брал на себя Корнфельд. Сразу было заявлено: поедут Аверченко, Радаков и Ре-ми. Наверняка в редакции шептались: мол, конечно, кто же еще? Сашу это вряд ли задевало, ведь Европа не была для него книгой тайн.

Так мы незаметно подошли к первому серьезному возрастному рубежу в жизни нашего героя. 1 октября 1910 года Александру Михайловичу Гликбергу, Саше Черному, исполнилось 30 лет. Он не мог не подводить для себя итоги, о которых мы можем судить очень осторожно, исключительно объективно, со стороны. Мы записали бы в его актив сложившуюся карьеру, но считал ли он сам себя успешным и не желал ли большего? Дома он не построил, дерево только мечтал посадить, когда найдет «вершину голую». И самое очевидное: у него была одна затаенная печаль, которая с годами перерастет в подлинную драму. У них с женой не было детей. Конечно, на всё Божья воля, но в стихах Черного нет-нет да и проскальзывали мысли о том, что мир устроен несправедливо, раз Бог не посылает детей тем, для кого это было бы высшим счастьем, и с избытком дарит тех, кому дети только обуза. Мария Ивановна вспоминала об интересном случае (который произойдет в следующем, 1911 году). Некая житомирская подруга ее мужа попала в неприятную историю, родила от кого-то ребенка, а растить его не имела возможности. Тогда она отдала младенца Александру Михайловичу и Марии Ивановне, и те его с радостью приняли. Но не сложилось: через некоторое время малыша у них отобрали родственники непутевой мамаши.

О tempora! О времена! Любопытно, что еще до этого случая, осенью 1910 года Саша Черный написал грустное стихотворение, разошедшееся по всей огромной стране и сохранявшее популярность долгие годы, даже тогда, когда страна уже называлась СССР. Его также пели, ибо это была «Колыбельная (Для мужского голоса)». Музыку в 1917 году написал Вертинский и включил песню в свой репертуар, что еще более способствовало популярности. Не правда ли, странно, что колыбельная «для мужского голоса»? Но в сумасшедшем Петербурге 1910 года никого не удивляло, что младенец брошен на отца, а мать «уехала в Париж».

Мужчина не знает слов колыбельных песен, поэтому придумывает их на ходу, вплетая в знакомые с детства обороты вроде «А-а-а…» и «Спи, мой мальчик» свои нервные мысли по поводу бегства жены. И в конце концов не то всхлипывает, не то сам засыпает:

Жили-были два крота… Вынь-ка ножку изо рта! Спи, мой зайчик, спи, мой чиж, — Мать уехала в Париж. Чей ты? Мой или его? Спи, мой мальчик, ничего! Не смотри в мои глаза… Жили козлик и коза… Кот козу увез в Париж… Спи, мой котик, спи, мой чиж! Через… год… вернется… мать… Сына нового рожать…

Конечно, Вертинский обратил внимание на эти стихи, ведь их можно сыграть. Саша же гордился тем, что его «чижа» пел сам Шаляпин. Об этом достоверно известно из дневника Константина Петровича Пятницкого. Будучи у Горького на Капри, он записал 30 августа 1911 года: «Посидели на скамье у виллы Горького. <…> Звоню и вхожу в дом. <…> Шал[япин] бросается навстречу. Поет колыб[ельную] песню на слова Саши Черного» . В 1930-е годы собственную музыку для «Колыбельной» написал советский певец и композитор Вадим Алексеевич Козин. В 1960-е годы «чижа» перевела на французский Эльза Триоле, а ее близкий друг шансонье Ги Беар положил стихи на музыку и часто исполнял. В СССР эту композицию впервые услышали в 1972 году, когда «Мелодия» выпустила пластинку Беара.

Итак, к концу 1910 года Саша Черный стал всероссийской знаменитостью, и ему довелось испытать все то, что обычно испытывают знаменитости. В первую очередь узнать о появлении самозванца. Поэт получил одновременно несколько писем из редакций далеких провинциальных газет «Восточная заря», «Сибирская мысль» (обе иркутские) и «Рыбинский вестник», дружно интересовавшихся: правда ли он тот самый Александр Васильевич Соколов из Петербурга, который предложил им сотрудничество и присылает стихи, подписанные псевдонимом Саша Черный? Александр Михайлович вскипел и дал опровержение в «Сатириконе», благодаря которому мы и узнали об этой истории (Необходимые разъяснения // Сатирикон. 1910. № 51). Другой анекдот подбросила родная Одесса, где появился поэт-куплетист Саша Красный.

В канун нового, 1911 года Черный читал о себе нелицеприятные вещи, на сей раз написанные Антоном Крайним — Зинаидой Гиппиус:

«Вдруг заговорили о „возрождении смеха“. Чему обрадовались? И кому: Саше Черному, Аркадию Аверченко и Тэффи. О Саше Черном в „Речи“ было длинно написано и указано даже, что будто это „смех сквозь слезы“. <…>

„Возрожденный смех должен занять подобающее место“, сказал себе Саша Черный и пошел со своею специальностью на страницы „серьезных“ газет и альманахов; нынче уже оттуда он объявляет, что „бюро“ ему стало близко, как собственное „бедро“, и думает, что это необыкновенно смешно и возродительно.

Никак нельзя быть против смеха. Но когда происходит торжественное возрождение — то, прежде всего, ничего не происходит. „Они смешат — а нам не смешно…“ скажем, перефразируя Л. Толстого. Если на человека отовсюду лезут, желая смешить, — нельзя смеяться» (Крайний Антон [Гиппиус З. Н.]. Разочарования и предчувствия // Русская мысль. 1910. № 12).

Строки, вызвавшие неодобрение Гиппиус, были взяты ею из стихотворения «Прекрасный Иосиф», опубликованного в 13-й книге петербургского издания «Литературно-художественные альманахи издательства „Шиповник“»:

Диван, и рояль, и бюро Мне стали так близки в мгновенье, Как сердце мое и бедро, Как руки мои и колени.

Разумеется, «бюро — бедро» — это не рифма, как и «мгновенье — колени». Упрек справедлив, но популярности Саши Черного критика повредить уже не могла.

Казалось бы, ему оставалось почивать на лаврах, но он был не рад своей сатириконской славе. «Известность — шумная, безмерная и бестолковая российская известность пришла к нему очень рано, — вспоминал современник поэта Николай Рощин. — В России не было эстрады, не знавшей Саши Черного. Но известность эта не погубила его, как погубила многих. От нее он взял только опыт — понимание силы слова и ответственности за него» (Рощин Н. Печальный рыцарь// Возрождение. 1932. 7 августа).

Александр Михайлович Гликберг хотел заниматься серьезной литературой. В «Сатириконе» планировался большой новогодний вечер юмора, но он не хотел в нем участвовать и начал искать пути к отступлению из журнала.

 

Год 1911-й: уход

Праздничные дни наступившего нового года поэт провел сепаратно от коллег. Расклеенные по городу афиши кричали о том, что 4 января в зале Петровского училища состоится вечер юмористов, в котором примут участие все сатириконцы. Цель вечера — познакомить публику с основными тенденциями современной юмористики. В перечне участников имя Саши Черного соседствовало с именами Аверченко, Городецкого, Осипа Дымова, Куприна, графа Алексея Толстого, Тэффи. Однако зрители, пришедшие на концерт, Сашу лицезреть не смогли. Осип Дымов, ведущий вечера, объяснил, что поэт захворал и стихи его прочтет артист Филимон Марадудин (Вечер юмористов // Русское слово. 1911.6 января).

На самом деле Саша просто сбежал и в это время ходил на лыжах в Кавантсаари, маленьком финском местечке под Выборгом. Возвращаться в Петербург ему не хотелось:

Ах, быть может, Петербурга На земле не существует? Может быть, есть только лыжи, Лес, запудренные дали, Десять градусов, беспечность И сосульки на усах?

Он знал, что, вернувшись, снова окунется в «танцклассную» атмосферу редакции, потому что сатириконцы решили повторить прошлогодний благотворительный бал и назначили его на 15 февраля. Ожидались помпезность (на этот раз арендовали зал Дворянского собрания на площади Искусств) и много веселья, не очень сочетавшегося с тем печальным поводом, к которому приурочили мероприятие. В конце декабря прошлого года произошли сильнейшие землетрясения в Ташкенте и Верном, и средства собирались в пользу пострадавших.

Саша не ошибся: на Фонтанке, 80, было шумно и людно. За билетами на бал приходили и сюда. Ощущение бедлама возникало и оттого, что с недавнего времени здесь же засела редакция «Синего журнала», нового детища Корнфельда. Это было типичное «желтое» издание, печатавшее светские сплетни, скандальные фотографии, фантастику и другое малохудожественное чтиво. Сотрудники в «Синем журнале» были соответствующие, и не случайно Максим Горький называл его «свиним». Все то, чего Саша не выносил, — фамильярность, бестактность, навязчивость, цинизм, — прочно угнездилось на Фонтанке.

Грядущий бал поглощал все силы. В работу были вовлечены огромное количество народа и едва ли не весь техперсонал Нового драматического театра, в мастерских которого Радаков и Ре-ми готовили декорации, а швеи шили костюмы. Руководителем маскарада пригласили знаменитого артиста Александринки Владимира Николаевича Давыдова.

Саша с неодобрением наблюдал за тем, как над программой бала корпел новый фаворит Аркадия Аверченко — некто Георгий Ландау, разысканный через «Почтовый ящик». Этот человек вообще-то был инженером и служил в Ведомстве путей сообщения. Саша Черный в раздражении писал своему московскому приятелю Миллю: «Я почти задыхаюсь, но держусь крепко до весны. С весны я больше не „сатириконец“» (цит. по: Спиридонова Л. А. Литературный путь Саши Черного [Предисловие] // Черный Саша. Стихотворения. С. 47). Почему нужно было держаться до весны? Наверное, у поэта был контракт, и он просто дожидался окончания его действия. В воспоминаниях Радаков утверждал, что Саша уволился без объяснения причин (см.: Иванов А. «Ах, зачем нет Чехова на свете!» Проза Саши Черного [Предисловие] // Черный Саша. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 3. М.: Эллис Лак, 1996). Как нам кажется, Сашу Черного, считавшего, что журнал сдает позиции, заставляли «задыхаться» даже рекламные плакаты «Сатирикона», выпущенные в 1911 году. На них был изображен знаменитый дрессировщик Владимир Леонидович Дуров, который лежит на оттоманке и увлеченно читает «Сатирикон», а вместе с ним журналом очень интересуется поросенок. Граница между тем, что забавно, и тем, что пошло, явно стиралась.

Саша сотрудничал и с другими изданиями, внимательно присматривался к ним, собираясь начать новую жизнь. Он остановил свой выбор на только что основанном журнале «Современник», которым фактически руководил Александр Амфитеатров, недавно приветствовавший в лице Саши Черного новый большой талант. Саша знал, что на самом деле за «Современником» стоят Горький и его единомышленники. Вот где снова можно было вернуться к революционной сатире!

Пока же он по инерции или, как любил говорить, «под сурдинку» оставался сатириконцем и даже периодически посещал с коллегами ресторан «Вена». Одно из последних в его творческой судьбе сатириконских сборищ состоялось здесь в конце февраля — начале марта 1911 года, и повод был весьма необычный. Друг редакции, поэт и журналист Василий Каменский, купивший моноплан «Блерио XI», впервые поднялся в воздух над гатчинским летным полем! Каменский вспоминал, что отмечать его полет в «Вене» пришли Аверченко, «развеселый Алексей Радаков с бакенбардами Пушкина, долговязый черный Ре-ми, европеец Яковлев, всегда всклокоченный, „точно с постели сброшенный“ поэт В. Воинов, тихий, но острый, как шило, В. Князев и совсем тихий, флегматичный Саша Черный» (Каменский В. В. Степан Разин; Пушкин и Дантес. Художественная проза и мемуары. М.: Правда, 1991. С. 551). Те же краски: «совсем тихий, флегматичный». Однако в тихом омуте… В эти дни Саша вынашивал планы мести. Перед уходом из «Сатирикона» ему нужно было рассчитаться со старыми долгами.

В середине марта 1911 года с новой силой вспыхнул затухший было конфликт с Чуковским: Черный поместил в журнале сатиру «Корней Белинский (Опыт критического шаржа)», остроумную, злую. Стараясь набросать портрет критика новой формации, Саша отметил и любовь Чуковского к экзотическим названиям, которые он давал своим статьям и рецензиям («Корявый буйвол», «Окуни без меха»), и высокомерную небрежность его трактовок классических произведений (например, отчего бы не написать, что Тарас Бульба убил сына своего Андрия за измену Сечи, а не «на спор»?) и т. д. Глядишь, и набирается строк этак сотня:

Надравши стружек [63] кстати и некстати, Потопчется еще с полсотни строк: То выедет на Английской цитате, То с реверансом автору даст в бок. ………………………………… Post scriptum. Иногда Корней Белинский Сечет господ, цена которым грош! Тогда гремит в нем гений исполинский И тогой с плеч спадает макинтош!..

Удар достиг цели. Евгений Шварц, работавший в начале 1920-х годов секретарем Чуковского, вспоминал, как шеф читал однажды ему эти стихи:

«Начал читать Корней Иванович, весело улыбаясь, а кончил мрачно, упавшим голосом, прищурив один глаз. И, подумав, сказал:

— Все это верно».

Так было в 1920-х, а тогда, в 1911 году, Чуковский невозмутимо парировал выпад Черного статьей «Устрицы и океан» (Речь. 1911. 20 марта / 2 апреля), в которой направил свои критические стрелы уже не на часть (Сашу Черного), а на целое, то есть на сам «Сатирикон». По мнению Корнея Ивановича, этот журнал, поначалу «нерутинный, несмердяковский», объявивший войну серым будням и серым людям, а также «Ее Величеству Матери Пошлости», теперь скатился до того, что потрафляет вкусам именно средних обывателей, «устриц», помещая для них виньеточки с полуголой или вовсе голой женской натурой, опостылевшие анекдоты о жене и неожиданно вернувшемся муже и «кокоток, кокоток, кокоток». Теперь каждая «устрица», идя по Невскому, не может обойтись без того, чтобы не крикнуть: «Газетчик! Дай-ка „Сатирикон“!» Грустно и это, и то, что потрафлять низменным вкусам приходится «настоящим талантам»: Саше Черному, Ре-ми, художнику Яковлеву. Надо же, тупые «устрицы» завели себе теперь «такой превосходный журнал»! Как выросли они, как самодовольно кричат: «А ну-ка, Саша, изобрази!» И «Саша становится в позу» и изображает.

«Устрицы очень довольны.

— Здо́рово, Саша, ей-Богу. А ну-ка, загни еще».

Куда девался бунт против мещанства? Кто теперь помнит «Песню о Буревестнике»?! Вместо нее на Фонтанке «порхает какая-то птичка, этакий миленький чижик-пыжик!». Соколы стали Чижами.

Если Саша Черный и сомневался в том, уходить ли ему из журнала, то после появления этой статьи должен был поторопиться. 2 апреля он напечатал в «Сатириконе» свое последнее стихотворение «Колумбово яйцо» (1911. № 14) и откланялся.

Что и говорить, это было эффектно. Его уход стал полной неожиданностью. На пике популярности! Казалось бы, что еще надобно этому человеку? Поступок Черного имел и негативную этическую окраску. Уйдя из журнала в середине года, он создал коллективу реальные проблемы: кто знает, сколько претензий от подписчиков, поклонников именно Саши Черного, получил тогда Аверченко. Зачем же так — исподтишка?

Годы спустя Алексей Радаков утверждал, что Саша Черный «думал, что он величайший прозаик. Стихи это так, ерунда, между прочим» (цит. по: Иванов А. «Ах, зачем нет Чехова на свете!» Проза Саши Черного [Предисловие] // Черный Саша. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 4). Сатирик Ефим Зозуля, пришедший в «Сатирикон» в 1915 году, передавал общую точку зрения, бытовавшую там: «Он (Саша Черный. — В. М.) решил, что ему нужно печататься в более „солидном“ журнале». Похоже, всё верно. Дальнейшие эксперименты нашего героя действительно будут направлены на прозу, и в «солидные» журналы он будет стучаться, но ни то ни другое не принесет ему успеха. Жизнь покажет, что, уйдя из «Сатирикона», он совершил распространенную ошибку: посчитал, что его имя само по себе достаточно громкое и держаться за прославившую его марку не стоит. Так ему тогда казалось.

В апреле 1911 года сатириконцы подводили итоги своей трехлетней работы уже без Саши Черного.

Саша же ни о чем не жалел и писал Миллю в Москву: «От „Сатирикона“ я эмансипировался. <…> Ура и — „Вперед без страха и сомненья!“» (цит. по: Спиридонова Л. А. Литературный путь Саши Черного [Предисловие] // Черный Саша. Стихотворения. С. 47). Нам известно, куда это — «вперед!». Письмо Миллю датировано 17 апреля, и в это время Черный почему-то оказался в Киеве, но долго там не задержался. Его метания по стране весной и летом 1911 года вообще с трудом поддаются объяснению. Мы даже предполагаем, что он хотел переехать из Петербурга и подыскивал себе «вершину голую».

О киевских днях напоминают несколько стихотворений, позволяющих говорить о том, что это была частная и одновременно деловая поездка. Например, «Пуща-Водица» рассказывает о трамвайном вояже в этот курортный район, а «Описание одного путешествия (Шутка)» — о веселой лодочной «прогулке без цели» по Днепру с неназываемым «сотрудником „Киевской мысли“», бородатым, «как Сарданапал». Анатолий Иванов предполагал, что спутником Черного мог быть критик Лев Наумович Войтоловский, опубликовавший в прошлом 1910 году положительный отзыв о его «Сатирах». В связи с этим назовем один из киевских адресов, где побывал поэт: редакцию «Киевской мысли» на Фундуклеевской улице, 19, напротив Оперного театра. Здание театра в апреле 1911 года еще никто не разглядывал с оттенком скандального любопытства. Разглядывать его станут после 1 сентября, когда здесь произойдет последнее покушение на председателя Совета министров Петра Аркадьевича Столыпина, закончившееся его смертью.

После Киева Саша Черный и Мария Ивановна оказались в Крыму, и мы можем утверждать, что их знакомство с полуостровом началось с Севастополя. Именно этот город, а не Симферополь, как сегодня, был в то время воротами на южный берег полуострова, куда следовали Саша с женой. Севастополь не мог не заинтересовать их. В течение всего года он не сходил с новостных полос газет. Московский кинопромышленник Александр Ханжонков получил Высочайшее дозволение на съемки полнометражной эпопеи «Оборона Севастополя», и как раз летом город жил рассказами о том, как по Приморскому бульвару и бастионам разгуливали актеры и массовка в военной форме времен Крымской войны 1853–1856 годов. Даже если знакомство поэта с Севастополем было мимолетным, он надолго запомнил панораму бухт и флот, вспомогательные суда которого стояли прямо у железнодорожного вокзала. Много лет спустя Черный попадет в Тулон, военно-морскую базу Франции, и напишет: «Город такой симпатичный, на Севастополь даже чуть-чуть похож» («Буйабес», 1926).

Из Севастополя Александр Михайлович и Мария Ивановна выехали в сторону Ялты. Сколько они пробыли в Крыму и когда именно приехали, понять трудно. В крымских стихах поэт говорит то о весне, то упоминает приметы, свойственные августу: «Съел виноград. Вздремнул немножко. / Ем дыню роговою ложкой…» («В старом Крыму», 1911). Более точно он обозначил место, где они отдыхали: «Над головой белеют сакли, / Ай-Петри — глаз не отвести!»; «Пузатый шмель — и тот в Мисхоре / Испанским тенором поет…» («В старом Крыму»), Мисхор — татарская деревня в 12 километрах от Ялты, осененная зубчатой вершиной горы Ай-Петри, тогда еще не была курортной зоной в современном ее виде. Неудивительно, что Саша с женой поселились именно в Мисхоре: они не любили курортных городов и всегда искали какую-нибудь глушь. Достаточно вспомнить Шмецке под Гунгербургом, где они отдыхали летом 1908 и 1909 годов.

Крым в то время был другим, настоящим Востоком: названия в основном тюркские, проводниками подрабатывали татары, одетые в национальные костюмы, они предлагали лошадей для прогулок в горы. Аборигены селились в маленьких белых саклях на горных склонах. Вокруг известковых оград — виноградники и кипарисы. Можно предположить, что хозяйку, сдававшую Саше жилье, звали Зирэ, ибо ей посвящено одноименное стихотворение. Правда, поэт не совсем точен фонетически: у крымских татар есть женские имена Зе́ре, Зе́ра (к ним сложно подобрать рифму), но нет Зирэ.

Погрузившись в атмосферу Востока и, возможно, вспоминая любимого им персидского поэта XIV века Гафиза, Саша Черный экспериментировал с поэтической формой и написал газель:

Чья походка, как шелест дремотной травы на заре? Зирэ. Кто скрывает смущенье и смех в пестротканой чадре? Зирэ. …………………………………………… Чье я имя вчера вырезал на гранатной коре? Зирэ. И к кому, уезжая, смутясь, обернусь на заре? К Зирэ!

Жить на Южном берегу Крыма и не посетить Ялту было бы странно. Тем более что там находится дача Антона Павловича Чехова — место, священное для любого литератора. Конечно, Александр Михайлович и Мария Ивановна там побывали и вполне могли познакомиться с матерью писателя Евгенией Яковлевной и сестрой Марией Павловной. Обе жили на даче летом и отчаянно боролись за спасение дома. Они не имели средств на его содержание и призывали общественность изыскать хоть какое-то финансирование, чтобы не пришлось сдавать помещения в аренду, нарушив тем самым первозданность чеховской обстановки. Как было Саше не вспомнить историю с веймарским домиком Шиллера, который чудом спасли богатые покровители поэта? С трепетом он бродил по саду, останавливался у деревьев, еще помнивших прикосновение рук Антона Павловича, и старался представить себе жизнь здесь лет десять назад:

Сколько вздорных — пеших и верхом, С багажом готовых междометий Осаждало в Ялте милый дом… День за днем толклись они, как крысы, Словно он был мировой боксер. Он шутил, смотрел на кипарисы И прищурясь слушал скучный вздор.

Как можно превращать частную жизнь человека в зрелище?! Если бы Саша Черный успел попасть сюда еще при Чехове, то подошел бы тихонько к решетке, чтобы издали посмотреть на него, а если бы Антон Павлович, не дай Бог, его заметил, — немедленно бы «склонясь, закрыл лицо руками / И исчез в вечерней тишине».

Однако жизнь берет свое, а ялтинская, праздная и пестрая, тем более. Герой другого Сашиного стихотворения ловит рыбу на ялтинском молу. Рядом сурово воет пароход, на баркас садятся чайки… «Солнце жарит, мол безлюден». Стоит страшный зной, и если кто его и выдерживает, так это рыбаки:

У руля на брюхе боцман Спит и всхрапывает тихо. Весь в смоле у мачты юнга, Скорчась, чинит Старый парус.

Наблюдая за размеренной крымской жизнью, любуясь горами, вставшими вокруг Ялты сине-седой стеной, мисхорскими древними соснами, добравшимися почти до моря и цепко схватившимися корнями за скалы, Саша с женой и не подозревали, что через 15 лет они будут мучительно все это припоминать, бродить по южному побережью другой страны — Франции, стараясь найти местечко, которое напоминало бы Крым.

Тем же летом 1911 года они любовались и другими красотами — тургеневскими местами, окрестностями Мценска, селом Кривцово на Орловщине.

Предполагаем, что это была творческая командировка. Поэт хотел перемен, и «хожение в народ» позволило ему написать рассказ «Первое знакомство» (1912), которым он заявил о себе как прозаик. О том, почему он оказался именно в Кривцове, рассказчик говорил так: «Кто я? Зачем здесь? <…> Я мог бы теперь быть в Сицилии или в Каире. <…> Отчего же я здесь? Ах, да! Петр Петрович посоветовал: сказал, что в стране, в которой мы живем, есть свой необъятный Каир, — очень удобный к тому же Каир, потому что в нем говорят по-русски. Назвал знакомое село: далеко от города, не очень бедно, есть пруд…» Полагаем, что имя Петра Петровича подлинное, и речь идет о сатириконце Потемкине, уроженце Орла, хорошо знавшем окрестности. Думаем, что и само повествование автобиографично: «…все обычное отошло, душа, словно пустая квартира, — все выбросила и ждет новых жильцов…» Словом, ожидание новой жизни и новые поиски себя.

Знакомство с орловским селом принесло рассказчику больше вопросов, нежели положительных эмоций. Да и сатирик в авторе, к тому же «в простое», не дремал. Восхищаясь простотой и трудолюбием местных жителей, он обостренно воспринимал проявления дикости сельского житья-бытья. Почему дети здесь «грязны до омерзения»? Почему баба, у которой муж заразился коровьей чумой, повезла его не в больницу, а к попу? Почему всё загажено и цветник местной фельдшерицы мужики превратили в нужник, а потом и вовсе вытоптали? Почему здесь нет никаких представлений об элементарной гигиене? Картинки взывали: вот напротив школы на лужайке расселись бабы и ищут вшей «у больших и малышей». Тут же прилег и школьный сторож Сысой, уткнувшись лбом в колени жены:

Увидав такой пейзаж, Я замедлил свой вояж И невольно проронил: «Ты бы голову помыл!» Но язвительный Сысой, Дрыгнув пяткою босой, Промычал из-под плеча: «Эка, выдумал!.. Для ча?»

Несмотря на все попытки сблизиться с жителями села, рассказчик так и остается для них странным человеком в пиджаке, которого они не то опасаются, не то стесняются. А вообще лучше бы ему уехать. Разговорить их трудно, если же удается, поражает скудость желаний. Едва он начал грезить о покупке кинематографа и просвещении мужиков, как услышал от них, что вершина их желаний — это переезд в город и должность дворника. Сам он спасается от депрессии чтением Поля Верлена в оригинале, а мужики глушат водку. «Что ж, у кого водка, у кого Верлен, — замечает рассказчик. — Причина одна… Да и сам господин Верлен не оттого ли и пил, что слишком больно писать иные строки?»

Интеллигенту и мужику никак не договориться. Рассказчик покидает село без сожаления и, трясясь в телеге, с радостью наконец приветствует незнакомый город, контуры которого показались на горизонте: «…за железнодорожным мостом засияли купола: шесть, семь, девять, двенадцать. Слава Богу, приехали в культурное место!» Это был Болхов, облюбовавший высокие берега реки Нугрь, патриархальный, грязный, заброшенный и бесконечно красивый:

Двадцать пять церквей пестрят со всех сторон: Лиловые и желтые и белые в полоску. Дева у окна скребет перстом прическу. В небе караван тоскующих ворон.

Саша Черный вернулся в столицу с новым материалом, полный планов, и обнаружил дома груду писем от поклонников с недоуменными вопросами и просьбами вернуться в «Сатирикон». Необходимо было как-то объясниться, и поэт решил ответить сразу всем, «оптом». В «Киевской мысли» он опубликовал стихотворное послание с сатириконским заголовком «В пространство» (так Аверченко помечал свои ответы в «Почтовом ящике», если автор критикуемой рукописи не оставлял координаты).

Первая строфа стихотворения стала крылатой:

В литературном прейскуранте Я занесен на скорбный лист: «Нельзя, мол, отказать в таланте, Но безнадежный пессимист».

Поэт удивляется тому, что ему приходится объясняться. Разве никто не понимает, что невозможно писать о светлом и веселом, когда так «много рухляди людской»?

Я в мир, как все, явился голый И шел за радостью, как все… Кто спеленал мой дух веселый — Я сам? Иль ведьма в колесе?

Не его вина в том, что он стал пессимистом, и ему самому, пожалуй, тяжелее всех. Остается недоумевать, отчего другим весело и почему они считают пессимизм болезнью вроде заикания.

На кого он намекал, ясно. Ну не мог Саша Черный не заглянуть в «Сатирикон»! И что же он там увидел? Аверченко, Радаков и Ре-ми все-таки отбыли в зарубежную «экспедицию», и Ландау (новичок, без году неделя!) с ними. Интересно. Исполняющим обязанности редактора назначен Потемкин… Еще интереснее… Всё у них там в порядке…

Возможно, Саше подсознательно хотелось бы, чтобы после его ухода в «Сатириконе» что-то рухнуло, чтобы его уговаривали вернуться, а осознавать, что там всё хорошо и никто словно не заметил его отсутствия, было неприятно и горько. Поэтому, как нам кажется, он и нападал на сатириконцев, привлекая к себе внимание. Вскоре после послания «В пространство» он поместил в той же «Киевской мысли» декларативную сатиру на бывших коллег под названием «Юмористическая артель», откровенно давая понять, что на поприще смеха трудятся теперь ремесленники:

Все мозольные операторы, Прогоревшие рестораторы, Остряки-паспортисты, Шато-куплетисты и бильярд-оптимисты Валом пошли в юмористы. Сторонись!

«Артель» усвоила законы быстрого и дешевого успеха. Обложка поразухабистее, под ней «скотные» остроты. Поразвязнее — и готово: «Галерка похлопает, / Улица слопает… / Остальное — неважно». Работа на поток — «Раз-раз! / В четыре странички рассказ», а сюжет высосан из пальца, «немного сальца», всё в кучу: Дума, адюльтер, «комический случай в Батуме», главное, чтобы всё «с пылу с жару» и «побольше гама». Наловчились во всем потакать той самой невзыскательной, «средней» публике, тем самым «устрицам», над которыми еще недавно сами потешались:

Средним давно надоели Какие-то (черта ль в них!) цели — Нельзя ли попроще: театр в балаган, Литературу в канкан. Ры-нок тре-бу-ет сме-ха!

Саше Черному больше было не по пути с сатириконцами. Провинцию он об этом оповестил. Оставалась столица, где 5 ноября 1911 года в «Речи», не раз обижавшей поэта устами Чуковского, было опубликовано его «Письмо в редакцию». Помимо прочего, Саша заявил, что считает «несовместимым с задачей сатирического журнала то увеселительно-танцклассное направление, которое всё определеннее проводят в „Сатириконе“ за последнее время» и «выразителем» которого он никогда не был.

Конечно, это донкихотство, но именно его современники выделяли как определяющую черту характера Александра Михайловича Гликберга. Чуковский называл это его качество «требовательной, суровой честностью, не знающей никаких компромиссов». Мы же позволим себе всплеснуть руками: как Саша Черный сумел остаться таким максималистом? Как мог в 30 лет, имея за плечами тяжелый жизненный опыт, слепо поддаваться эмоциям? Неужели он не понимал, что из чего берется, и всерьез рассчитывал на то, что не пропадет и без «Сатирикона»? Если же ему это было все равно, то как он собирался существовать? На что, вернее, на кого рассчитывал? Обрубать все концы, не имея никаких запасных вариантов, может только человек, имеющий какой-то гарантированный материальный статус. В противном случае картина получается не совсем приглядная: выходит, что рассчитывал он на жену. Впрочем, мы не удивимся, если когда-нибудь станет известно, что именно она подтолкнула его к уходу из «Сатирикона».

В любом случае сатириконская страница жизни была перевернута.

Похоже, без сожаления.

Оставалось теперь вытравить саму память об этих годах. Александр Михайлович и Мария Ивановна начали с того, что переехали подальше от редакции, рядом с которой встреч с бывшими коллегами избежать было невозможно.