3 октября 1941 года, район станции Оптуха

В школьные годы Ванька любил читать про войну. И не какие-то там повести-романы, где бой умещается на одной странице, зато балов всяких и трепа — на добрых полсотни, а серьезные книги, с картами, со схемами, указывающими направления удара. И дядя Петя, материн старший брат, случалось, рассказывал про войну с германцем. Не байки для ребятни травил, а укладывал слова неторопливо и весомо, как будто бы дорогу мостил. И неизменно заключал:

— Война — эт не ваши сшибки на палках, что вы из плетня у бабки Мани понавыдергали. Война — она навроде работы в горячем цеху. Трудно, силы отнимает, да и случиться может всякое. А геройство… Ну дык работу справил, ну, то есть, приказ выполнил, — герой.

Оттого и мнилось Ваньке, что на войне всегда все понятно: есть командиры, которые точно знают, что нужно делать, есть приказ, в руках оружие, впереди враг. Думалось в детстве, казалось до вчерашнего вечера и верилось, когда они, семь сотен чекистов и пограничников, именуемых ополчением НКВД, получили в придачу к своим винтовкам скудное количество гранат и изрядное — бутылок с зажигательной смесью и выдвинулись на полуторках на Кромы. Уничтожать немецкий десант, как им было сказано.

Поначалу Ванька пытался вообразить себе, как все случится. Однако ж на ум почему-то шли одни только кадры из фильма про Чапая. А потом и вовсе мыслей не осталось. Ванька, вроде, даже задремал, чувствуя сквозь сон и тряское покачивание грузовика, и собственный озноб, то ли от волнения, то ли от ночного холода.

Он и опомниться не успел, как, вытолкнутый из машины чьей-то рукой, уже лежал в кювете, а со всех сторон и как будто бы даже с неба трещало и грохотало. И он тоже стрелял — и если б в белый свет, как в копеечку, а то ведь в непроглядную ночную темень, тошнотворно воняющую металлом и бензином.

А когда все стихло, понял: ничуть не врут люди про оглушительную тишину. А вот голоса звучали глухо, как из бочки. И о чем говорят, не сразу разберешь. Но и так ясно: что бы это ни было, на десант оно не похоже. Ушло восвояси — это да, да только, надо понимать, другую дорогу искать отправилось, обходную. И что ж теперь?

Вносить ясность никто не торопился. Вовка-пограничник, который все всегда узнавал быстрей всех, принес весть: командир с комиссаром куда-то двинули на "эмке". Прочим, выходит, где остановился — там и стой. Впотьмах да под мелким дождиком, плащ-палаток нет, во флягах вода, не сказать, что в избытке, и сверху вода, не сказать, что в недостатке. А перелесок на обочине дороги — то ещё укрытие. А чего делать, разместились, кто как сумел, Вовка-пограничник даже кусок брезента откуда-то добыл, организовал подобие палатки на четверых, даже костерок развели. Жить можно!

— Я так рассуждаю, мужики, — заговорил Вовка, озябшими непослушными пальцами крутя "козью ножку". — Налетели мы с вами на передовой отряд гансов. Десант, спрашиваете? А чего, пехтура ихняя на танковой броне — не десант? Только вот танков тех — не меньше, чем до хренищи. И кабы они нас тоже за кого-то другого не приняли, враз выписали б нам путевку на тот свет. Считайте, свезло.

— Свезло, говоришь? — хрипловато заворчал Илюха, иначе именуемый Паровозом, молчаливый парень, недавно перепросившийся к ним из военизированной охраны железки. — Ну тогда скажи, умник, куда они двинули-то?

— А чего тут думать? — пограничник нахмурился. — Тут не то что умнику, распоследнему дураку ясно, что дорога им на Орёл.

— Во-от! — назидательно прогудел Паровоз. — Такое вот оно, наше везение.

— Только не факт, что придут они сегодня, — продолжал Вовка. — Черт их знает, куда они по здешним кнубрям забурятся и сколько потом дорогу искать будут. А там уж их на окраине встретят…

— По кнубрям? — живо переспросил цыганистый парень, прозванный Молдаванином, хотя фамилия его была Шевченко и он незадолго до войны приехал в Орёл откуда-то с юга Украины.

— А чего?

— По-нашему это как, интересуюсь.

— Почем мне знать, как оно по-вашему, — пробухтел Вовка. И тут до него дошло: — У вас чего, так не говорят?

— У нас и не так говорят. А этак вот — нет.

— По кнубрям — по бездорожью, то есть. Они ж в обход тракта подались, так? А кроме того рельефа местности, что у них на картах, есть ещё сама местность, улавливаешь мысль?

— До Кривцово и Шумаково дорога нормальная, — снова встрял Илюха. — А дальше, сдается мне, они вдоль железки попрут.

Подымил с полминуты и закончил:

— Так что — сегодня.

"А мамка? А Надюшка?" — Ваньку снова начало знобить, и он мысленно выругал себя — только вот разнюниться не хватало! И почему-то стыдно стало, что он в первый черед о своих вспомнил, когда такое творится. Хотя наверняка и Илюха, и Молдаванин в эту минуту о семьях подумали. Вовке-то проще, он одинокий.

Что ж это за война такая? Где враг — непонятно, сколько того врага — тоже, командовать никто не торо…

— Мужики, кончай перекур, выдвигаемся!

— Куда? — растерянно спросил Ванька. Почему-то у Илюхи.

— На кудыкину гору, — с неожиданной злостью осклабился Паровоз. — Домой, куда ж еще?

Грузились расторопно, но казалось — жутко медленно. Вовка последним запрыгнул в кузов и с ходу ошарашил:

— Вот тебе и по кнубрям! Знаете, где гансы? В Кнубре заночевали. А от того Кнубря до Орла километров двадцать. Вот и считай, в котором часу они по утреннему холодку в гости прикатят.

— Почем знаешь? — вскинулся Ванька.

— Ну так командир с комиссаром только что оттуда. Насилу вырвались.

— Тебе что, докладывают?

— Зачем? Я ж разведчик.

"Трепло ты, а не разведчик!" — чуть было не высказался в сердцах Ванька. Хорошо, вовремя язык прикусил. В чем Вовка-то виноват? Да и командир с комиссаром, если подумать, не дуриком в ночь помчали. Командир-то у них не абы кто — майор погранвойск НКВД, кадровый…

— Вовка у нас все знает, — протянул Паровоз, — да мало понимает. После таких гостей не соберешь костей.

— А ты панику не поднимай! — набычился пограничник.

— Да какая паника? — Илюха вздохнул так, словно его вынуждали объяснять что-то очень простое. — На тебя железная дура попрет, в которой хорошо так за тысячу пудов, а чего у тебя против нее, ты не хуже меня знаешь. И стоять тебе против нее. И стоять, и стоять. Потому как иной судьбы, чую, у нас не будет.

3 октября 1941 года, юго-западная окраина Орла

Раньше Ваньке представлялось, что судьба — просто выдумка, которой в старое время бессовестные гадалки дурили темный суеверный люд. Да и вообще, не брал он этого в голову. То ли дело — Родина. Вот о ней и думал, и читал, и в школьном сочинении писал. Родина — это огромная страна от края и до края, Москва с Красной площадью, Ленинград со Смольным и "Авророй"… А Надюшка, тогда ещё не невеста, просто одноклассница, написала совсем иначе. У нее выходило, что домишко на Привокзальной, мама, и сестра, и школа, и подружки, и бабушкина деревня, и тамошние ребята — Родина. Ванька удивлялся: странные они все-таки люди, девчонки! И мечты у них странные. Ну что это за мечта — стану, дескать, медсестрой, буду людям помогать? Как будто бы врач людям не помогает! Нет, мечтать — так мечтать! Можно даже и о подвиге. Таком, о каких в газетах пишут. Ванька мечтал. Молчком — эта вредина засмеет ведь. Она и тогда уже за словом в карман не лезла, Надюшка…

А Родина, оказывается, — это земля.

И думается сейчас не о той, что от края и до края, а о той рыжевато-серой, вязкой, что липнет на лопату, забивается в рот, в уши, комками сыплется за шиворот. Лопата уже неподъемная. А земля мягкая. Лечь бы, полежать. Холодная. Это хорошо, что холодная. Остудит, бодрости прибавит. Да только земля эта — рубеж. Через какой-нибудь час ей защищать тех, кто будет защищать ее.

Вода во фляге пахнет землей. И Ванька пропах землей. И у дымка махорки запах, какой идет от прогретой солнцем земли.

Серый рассвет пластается по земле. И небо тоже землистое; Ваньке в какой-то миг стало казаться, что он муравей, строящий себе жилище в огромном надежном блиндаже.

А значит, ничего плохого не случится. Ни с кем из них. Ничего плохого.

И даже тогда, когда земля взметнулась в небо, а небо начало осыпаться на землю, страшно не было. Было что-то другое, непонятное, чему и названия-то, наверно, нет, но не страх. Земля-то — она прикрывает.

— Пока Цон не перейдут, будем жить! — срывающимся, веселым голосом проорал Ваньке в ухо Вовка-пограничник. — Только вот хрен они найдут, где перейти!

Оно и понятно. Цон — река невеликая, Ванька, помнится, десятилетним пацаном переплывал. Туда-обратно. По три раза, прежде чем завалиться на бережку, подставляя бока солнцу. А в глубину тут взрослому в иных местах по макушку, а в иных — и вовсе по колено. Однако ж какая-никакая, а водная преграда. За которой — семь сотен злых, не выспавшихся русских. Три легких танка и горстка пехоты на рожон вряд ли попрут, огрызнутся да уйдут восвояси ни с чем. Но кто сказал, что гансюки выслали одну-единственную разведгруппу?

Во, опять зашевелились! Один из трех медленно, словно ощупью, двинулся вдоль бережка, приминая жидкий кустарник. Другой сунулся было к воде, нарвался на плюху в полсотни ружейных залпов, попятился.

И снова стало тихо. И неспокойно.

— Обойдут, — будто подслушав Ванькины мысли, негромко, но почему-то очень отчетливо сказал Илюха. И дернул головой влево. — Для любителей названий всяких интересных… слышь, Молдаванин, для тебя — в той стороне деревня, Гать называется. Не перейдут речку вброд, двинут через Гать, угу.

И тут Ваньку пробрало. Не до дрожи — до оцепенения. Такое было как-то в детстве, когда он на спор заночевал один в выселенном доме. Всякое могло приключиться, начиная с того, что проморгавший его сторож вдруг решит проявить бдительность, и заканчивая тем, что обрушатся ветхие перекрытия между этажами. Но страшно было от того, что справа и слева — пустые темные комнаты. Даже не потому, что никто не придет на помощь, а просто…

Что же получается, они и есть — оборона? Только они — и всё?!

Возле Гати никого, это точно. А позади, в загодя отрытых окопах на окраине? Что, там тоже пусто?

Выходит, подарили немцу город?..

В следующий миг думать стало некогда.

Сквозь никак не желающую отступать глухоту пробился тихий, срывающийся Надюшкин голос:

…Если смерти, то — мгновенной, Если раны — небольшой…

Значит, все-таки есть она, судьба, если ее издали почуять можно?

А вот боя слышно не было. Неужто — всё?

Силясь приоткрыть глаза, Ванька позвал:

— Вовка! Вов, как там?

Отозвался почему-то Молдаванин:

— Отходить будем. Илюха говорит, знает, где подводой разжиться. А коль говорит… Скоро уже, Вань.

Ванька ждал. Ему-то что? Это им сейчас трудно — Молдаванину вот, Илюхе, Вовке… а где Вовка? Надо позвать, спросить. Потом. Сейчас пусть свое дело делают. А ему остается лежать да ждать, выталкивая с каждым выдохом боль, чтобы снова не накрыла, когда…

Земля теплая и пахнет хлебом. И дымком — как от костра…

И снова ударило и отозвалось дрожью. Земля тоже дышит, выталкивает боль. Живая…

…Секундой позже она вспыхнула под ногами Ганса, или Курта, или Фридриха — и одуряющее запахла гарью и тленом.

Ваньку вернул в сознание низкий гул, слышный даже сквозь грохот и треск.

Небо, белое-пребелое, ослепило, и тотчас же закрылось чем-то темным, большим.

На город шли самолеты.

Восемь двухмоторных ПС-84, порождение американского технического гения и русского рабочего мастерства, один за другим, не заходя на круг над аэродромом, спешно шли на посадку. Чуть в стороне и выше, почти цепляя хвостовым оперением набрякшие дождём тучи, кувыркались, переполыхиваясь злыми огоньками пушек и пулемётов, две тройки "ястребков" против дюжины "мессов". Впрочем, нет, не дюжины — десятка: один Me-109f, волоча за собою дымный шлейф, торопливо ковылял на юго-запад, в сторону Дмитровска, пилота второго порывистым ветром уволакивало вместе с парашютом в сторону реденькой рощицы.

Вот колёса первого эрзац-"дугласа" синхронно стукнулись о покрытие ВПП, закрутились, подчиняясь извечному закону инерции, и самолёт шустро для своих габаритов покатил вперёд, вращая пропеллерами не заглушённых моторов, чтобы как можно быстрее освободить дорожку для летящего в кильватер дюралевого сотоварища. Крылатая машина не успела ещё окончательно остановиться, как в её борту рывком распахнулась сводчатая дверца и на гравий принялись выскакивать красноармейцы и командиры. Подчиняясь отрывистым командам, они, едва успев размять занемевшие от многочасового сидения ноги, группировались по отделениям, взводам и торопливым шагом выдвигались в сторону железнодорожной насыпи. Четыре стальных "оглобли" ПТР-39 волокли на плечах попарно, нервно оглядываясь назад, где к аэродрому уже подлетали десятки краснозвёздных ТБ-3, в недрах которых, помимо их товарищей-десантников, намертво принайтованные тросами, летели на подмогу 45-миллиметровые орудия противотанковой батареи 201-й парашютно-десантной бригады.

Первый взвод парашютистов уже взбирался на насыпь, когда от переезда раздались резкие хлопки орудийных выстрелов: передовой танковый взвод немцев вместе с приданными панцергренадирами открыл огонь по лётному полю аэродрома.

Когда ты впервые в жизни понимаешь, что цвиркающие звуки рядом с тобой издают не безобидные щеглы-воробушки, а вполне реальные пули и осколки снарядов, от неожиданности поневоле пригнёшься, втягивая голову и завидуя черепахе с её панцирем, а то и бросишься с размаху на землю: она, кормилица и заступница, укроет от вражьего летящего железа. Подчиняясь командам, высадившиеся десантники принялись рассредоточиваться по полю, а опустевшие самолёты один за другим стали подниматься в воздух. Весёлый золоточубый политрук, форсящий среди прыжковых комбинезонов и полевого обмундирования диагоналевыми тёмно-синими галифе "шириною с Чёрное море" и авиационным околышем фуражки, кинулся к ирригационной канавке неподалёку от дороги, увлекая за собой ближайший взвод. Натренированные километражом довоенных ещё марш-бросков, парашютисты, топоча сапогами, мчались за ним, один за другим сигая в заросший поблёкшей осенней травой водогон, тут же деловито принимаясь обустраивать свой временный боевой рубеж: выкладывали из вещмешков противотанковые и ручные гранаты, тут же деловито снаряжая их карандашиками детонаторов, выравнивая дыхание брали на мушки токаревских полуавтоматов мелькающие вдали непривычные силуэты в немецких касках и напряжённо ожидали приближающиеся стальные ящики на гусеницах, окрашенные в серо-сизый колер германского горизонта…

Ведомый самым бесшабашным, а может быть — самым неразумным командиром Pz.Kpfw II сунулся справа, одновременно разворачивая башню, чтобы прочесать фланговым огнём канаву, чересчур приблизившись к ней. Тут же над землёй взметнулась чья-то рука и, кувыркаясь в воздухе, в танк полетела килограммовая тушка гранаты. Взрыв на лобовом листе оглушил водителя, заставив того выпустить рычаги фрикционов, подобно тому, как терял поводья боевого коня тевтон, получивший удар булавой по ведерному шлему. Вторая граната, не долетев, взметнула землю в метре от борта, зато третья "РПГ-40" легла точно, разорвав стальную гусеницу и повредив ведущий каток. Высунувшийся вскоре панцерманн поймал сразу несколько пуль и осел внутрь стального гроба. Сотоварищи подбитого танка, видимо, решили излишне не рисковать и, остановившись на почтительном отдалении, принялись за методический обстрел. Впрочем, лафа их продолжалась не долго.

Как только из первого приземлившегося ТБ-3 десантники-артиллеристы выкатили противотанковое орудие, немцы потеряли возможность безобразничать безнаказанно. А когда сорокапяток стало три, то вскоре задымились ещё две германские машины. Здраво рассудив, дескать, "не царское это дело — свою задницу коптить", фашистский командир отдал приказ на отход.

Тем временем тяжёлые бомбардировщики всё спускались с серого неба на серый бетон, крылатыми салазками катили по нему и, выплюнув из своих дюралевых утроб людей, ящики и орудия, вновь грузно выруливали на взлёт. Удивительно: ни один из этих воздушных гигантов не горел, не лежал в конце ВПП грудой покорёженного металла… Видно, не признанный Советской властью Илья-пророк всё-таки решил прикрыть авиаторов своим плащом от летящих снарядов и избавил от прямого попадания. Что же до дырок в плоскостях и фюзеляжах… Что ж! Дополнительное освещение ещё никому не смогло повредить.

Едва парашютисты выгрузили последнее, шестое орудие, прибежал запыхавшийся посыльный с приказом занять заранее подготовленный рубеж обороны на краю поля по ту сторону железнодорожной насыпи, закрывающей от глаз противника и сам аэродром и отстоящую гораздо дальше от него городскую окраину.

Ну что же… Как там говорил Суворов про "тяжело в учении"? Учений у кадровых парашютистов РККА за время службы было не то, чтобы очень много, но, тем не менее, кое-какие навыки уже были отработаны. В том числе и навык катать квадратное и таскать круглое, так что с задачей перекатывания вверенной материальной части батарейцы должны были справиться.

Не горюйте, не печальтесь — всё поправится, Прокатите побыстрее — всё забудется! Разлюбила — ну так что ж, Стал ей видно не хорош. Буду вас любить, касатики мои!

Капитан Денис Французов, упершись ногами в ветку, а лопатками — в берёзовый ствол, то окидывая внимательным взглядом лежащую перед ним местность, то сверяясь с логарифмической линейкой, составлял огневую карточку. Перед глазами, по обе стороны, неспешно серебрились реки, чьи берега негусто поросли кустарником с редкими деревьями. В междуречье, слегка поднимаясь к центру, лежало непаханое поле, тянущееся почти от оставшейся за спиной станции, а по правде сказать — полустанка Стальной Конь и до темнеющего вдалеке леска, скрывающего из виду какую-то деревушку. Оттуда ожидалась атака немцев. На ближнем краю поля, вдоль кустов, парашютисты уже заняли заранее подготовленные кем-то окопы и только на позициях противотанкистов взблескивали лопаты: бойцы спешно дооборудовали укрытия и готовили снарядные ровики. Левый фланг прикрывали местные парни с петлицами Войск НКВД — конвойный батальон, до немецкого прорыва фронта охранявший знаменитый Орловский Централ. Внизу, под деревом, торопливо рыли окопчик двое телефонистов: фигура третьего, загруженного катушками провода, мелькала вдалеке между кустами: минут через пять-восемь линия связи ко второму огневому взводу будет протянута. Из расположения первого взвода и с пункта боепитания уже отзвонились об исполнении. Что не могло не радовать.

Ну, быстрей летите, кони, отгоните прочь тоску! Мы найдём себе другую — раскрасавицу-жену! Как бывало к ней приедешь, к моей миленькой — Приголубишь, поцелуешь, приласкаешься. Как бывало с нею на сердце спокойненько — Коротали вечера мы с ней, соколики! А теперь лечу я с вами — эх, орёлики! - Коротаю с вами время, горемычные. Видно мне так суждено…

Перед глазами, примерно там, где минуту назад мелькал комбинезон связиста, полыхнул бело-оранжево-чёрный цветок снарядного разрыва, а спустя секунду воздушная волна с привычным грохотом прошлась по всему телу, будто боксёрскими "лапами" ударив по ушам. Следом за первым рванул второй снаряд, третий…

— Бат-тарея! К бою!

Тяжко это — сидеть под огнём, даже если понятно, что враг лупит по площадям, "в белый свет"… А ответить никак не возможно: винтовка против артиллерии "не играет", да свои и пушечки-то… Противотанковые они, пригодные для боя на прямой наводке, а вот артиллерийская дуэль не для них.

Так что сиди. Сиди и жди. Жди, когда пойдёт…

Они пошли. Серые коробочки на блестящих лентах гусениц один за другим выползали с лесной опушки, разъезжались неровной линией. В промежутках между ними сизыми бегунками мишеней сутулились цепи пехотинцев. Лиц на таком расстоянии было не видно… Да и ни к чему их рассматривать. Солдатское дело — толково такого бегунка посадить на пенёк мушки да плавно выбрать спуск. "Не ходи на Русь. Там живёт твоя смерть!"… Уж сколько раз вбивали эту истину в головы иноземных захватчиков: то мечами, то пулями… А им всё неймётся… Что у них, кладбищ своих мало? Так мы не жадные. Метра по два выделим…

Сколько было атак и контратак? Никто не считал. А если кто и считал, у того уже не спросишь… Германцам так и не удалось форсировать железную дорогу там, где её обороняли красные десантники и чекисты. В город немецкие солдаты вошли с противоположной стороны. С той стороны, где его некому было защитить…

Такова была реальность первых дней октября одна тысяча девятьсот сорок первого года…

Но в этом нет вины ни капитана Французова, ни русоволосого политрука, удивлёнными голубыми очами всматривающегося в обгорелые травинки перед лицом, сжавши мёртвыми пальцами черенок пехотной лопатки, ни последний оставшийся ротный — старлей Нурков, отдавший приказ на выход из окружения последней группе парашютистов, прикрывавшей отход…

Следующий бой 201-я парашютно-десантная бригада приняла на мценском рубеже обороны. Так начиналась Битва за Москву.

3 октября 1941 года, Орёл

Город слышал: идет бой. Город не мог не слышать.

Город надеялся на чудо так отчаянно, напряженно и деятельно, как умеют только дети и старики.

В избенке на Широко-Кузнечной, близ кирпичного завода, дед Коля, упрямый старый мастер, ещё в начале августа крепким словом, пинками и клюкой втолковывавший меньшому сыну, с чего это вдруг не поедет в эвакуацию, а к исходу сентября почти обезножевший, доковылял до красного угла и стал глаза в глаза с темноликим спокойным старцем.

— О всесвятый Николае, угодниче преизрядный Господень, теплый наш заступниче, и везде в скорбех скорый помощниче! Помози ми, грешному и унылому, в настоящем сем житии…

А потом не спеша оборотился к противоположной стене.

— Видишь, Татьяна, не забыл я еще, как молиться. Тещу-то я, извиняй, не сильно жаловал, оно для тебя не секрет. Однако ж грех не признать, мудрая она была тетка. И, помнится, завсегда твердила: по молитвам к Господу Николая Чудотворца воистину совершается невозможное.

Старушка на фотографической карточке так строго сжимала губы, что от уголков рта разбегались задорные морщинки.

По Комсомольской чуть ли не вприпрыжку спешила-торопилась шестилетняя Марочка… точнее, Марксина. А что, разве она маленькая, если уже хозяйство вести помогает? Правда, бабушка, когда зачем-то собралась к тете Тоне, строго-настрого запретила высовывать нос из дому. Ага, а Гале велела глаз с сестры не спускать. Да только Галя сделала по-своему. Как зашли ребята из школы, да позвали куда-то… Марочка, конечно, подслушивала, ну, то есть, не подслушивала, подслушивать нехорошо… просто с дверью рядом стояла, да ничего не услышала, кроме "шу-шу-шу". Галя тоже повторила: сиди дома. И даже дверь на ключ заперла.

Марочке быстро стало скучно. И немножко страшно: где-то рядом бухает, будто гром гремит или война идет. А война — она далеко, где-то за Брянском, так, вроде, бабушка говорила. Марочка ещё маленькая, не ходит в школу и не знает, где он, Брянск, но точно неблизко.

Но уже не очень маленькая, знает, где папин ключ лежит. Когда папа на фронт уходил, он ключ дома оставил, а бабушка спрятала в жестяную коробку, а коробку — на шкап, подальше-подальше… надо стул подставить, а на него — табуреточку маленькую…

А в коробке нашлись ещё свернутые трубочкой денежки и мамина брошка.

И Марочка подумала: надо сбегать в булочную. Бабушка ещё когда-а-а придет! И устанет, наверно. А хлебушек — тут как тут. Может быть, даже белый. Бабушка похвалит Марочку. Нет, сначала чуточку поругает, а потом похвалит, она не умеет долго сердиться. А вот Галке точно достанется — обещала присматривать, а сама гулять убежала… а ещё пионерка!

Марочка не помнила, сколько денежек нужно на хлеб, взяла с запасом. А куда положить? Не в авоську же? Из авоськи вывалятся. А у синего платьишка нет кармашка. Зато у белого с большими красными цветами — целых два. Правда, белое — новенькое, праздничное и вообще — как у большой.

Ну и хорошо, пусть все видят, что Марочка уже большая. А вот сюда, на этот вот цветочек, можно мамину брошку пристегнуть. Цветочек красненький и мамина брошка красненькая. Жалко, что сверху придется пальтишко надевать… но можно и не застегивать!

На улице Марочка сразу заспешила-заторопилась, подражая взрослым прохожим и чуточку важничая.

А потом вдруг забыла, что надо торопиться. Потому что увидела лошадок. Сначала беленькую, красивую, как в книжке со сказками. Ну, или как у дяди Гриши в деревне, он на такой их с Галей катал. А следом — рыжую, некрасивую. Правда, когда увидела, что рыжая хроменькая, подумала, что она даже красивей белой… хоть и идет еле-еле, но телегу тянет.

На телегах — красноармейцы. Не такие, каких Марочка видела у военкомата, когда папу провожали. У этих лица грязные, одежда тоже перепачкана, из-под одежды что-то белеет и краснеет… пятнами. А у того вон молодого дяденьки на голове повязка, и тоже красным будто обрызгана…

Марочка ещё толком ничего не поняла, а ноги сами собой уже мчали ее к дому. Ну пусть случится так, что бабушка уже вернулась… и Галя… С ними не страшно. Дома не страшно. Марочка знает — дома с ней ничего плохого не случится.

А дома Марочка до смерти перепугала и без того напуганную бабушку: глянула на свое нарядное платьишко, белое с красным, — и принялась срывать, и закричала.

С самого утра по городу сновали взбудораженные мальчиши-кибальчиши, удирали с уроков, обманывали бдительность бабушек и старших сестер, оставляли без присмотра малых, задабривая совесть тем, что не ведь на вечерний же сеанс в кино прорываются. То, что происходило сейчас, было как в фильме, но куда интереснее. И уж тем более — увлекательнее любой игры. Ребята понимали: надвигается что-то грозное. Но издалека взрывы казались хлопками, как если бы кто-то рядом выбивалкой по ковру колотил. И было почти не страшно, но жуть как любопытно.

Кибальчиши собирались в отряды, шныряли тут и там, оказывались в самых неподходящих местах, и некому было призвать их к порядку: бойцы истребительных батальонов, такие же пацаны и девчонки, только малость постарше, двумя днями раньше получили приказ разбиться на группы и уходить в Елец, а немногочисленные милицейские патрули нынче ещё затемно стянули на охрану вокзала.

Ничего этого ребята знать, конечно же, не могли. Но, чуя свободу, не слишком прятались и таились. Главное — никому из своих на глаза не попасться. А чужие взрослые… им-то какое дело, куда навострилась детвора?

Вот и Галя, опасаясь на Комсомольской столкнуться нос к носу с возвращающейся бабушкой, утащила друзей на Широко-Кузнечную. Да только зря.

— Девочка, ты, случаем, не Марь Трофимовны внучка?

Галя сразу поняла, что окликнули именно ее.

Сердитый худой старик одной рукой опирался на клюку, а другой держался за калитку — то ли решал, идти на улицу или нет, то ли просто упасть боялся.

— Да, — растерянно призналась Галя.

— А бабка-то, небось, знать не знает, где тебя нелегкая носит, — так вот просто сказал, даже не прикрикнул — а как будто бы подзатыльника дал. — Ну-ка дуй домой. Да бабке сказать не забудь, Николай Егорыч, дескать, кланяться велел.

Обвел взглядом мальчишек.

— А вы, архаровцы, чего стоите, рты разинув? Родителей осиротить задумали? Брысь по домам. И чтоб больше не смели на улицу без спросу соваться. Кончились ваши казаки-разбойники, привольное житье.

Гале сперва подумалось: старик похож на злого волшебника. И она строго-престрого выругала себя: когда тебе почти двенадцать и ты уже два года как пионерка, стыдно даже думать о такой ерунде. А перед бабушкой и Марочкой тем более стыдно. А Генке показалось, что у деда клюка только для притворства; вот сейчас возьмет да и припустит за ними, да ещё палкой своей, палкой… И мамке нажалуется, и она тогда точно голубей продаст. А Витька решил: умный старикан, бывалый, наверняка больше ихнего понимает… и почти не злой, прикидывается только. А Гришка про деда не думал, ему досадно было. Друзья, называется! Наплевали на дело… а ведь час назад только что честное пионерское не давали, что не отступятся!

— Никому вы там не поможете, — как будто бы угадав Гришкины мысли, твердо сказал дед. — Чуете, стихло?

И, помолчав, закончил:

— Наши отходить будут.

"Наши — отходить? Как же так?" — эта мысль была одна на четверых.

Но ни один не решился переспросить или заспорить. И так же, не сговариваясь, побежали домой дворами, по бездорожью.

Гришка жил дальше всех, на Семинарке, это аж час быстрым шагом. И всю дорогу мальчишка сомневался: может, повернуть назад, поглядеть? А вдруг дед все-таки ошибся?

Он не дошел до дома с десяток шагов, когда на перекресток выехал танк. Не похожий на те, которые показывали в "Если завтра война". Вражеский.

К полудню по госпиталю распространился слух, что из центрального буквально только что вывезли тяжелораненых. И слух этот походил на правду больше всех прежних слухов. Наверное, потому, что события развивались именно так, как должны были развиваться.

Нет, как раз-таки не должны, ни в коем случае! Но Лида знала, что все случится именно так, теперь-то настала пора себе признаться, куда уж дальше тянуть?

Слухи, а, скорее всего, что-то более весомое, побудили главврача и комиссара госпиталя собрать персонал на летучку и в кратких словах приказать: распространения панических настроений не допускать, внушая раненым: раз эвакуация началась, то в скором времени и до них дойдет очередь. Ну и, конечно, пребывать в повышенной готовности, ни на минуту никуда не отлучаясь.

Все правильно. Так и нужно делать. А уж верить или не верить…

Лида вернулась в палату, к оставленным ведру и швабре, и принялась с преувеличенной бодростью надраивать пол.

Надя, с застывшим, посеревшим лицом, двигалась от койки к койке, аккуратно поправляла одеяла, подавала воду даже тем, кто не просил, пока один из раненых не дернул ее за рукав:

— Устала, сестричка? Поди посиди.

И она послушно села на стул в углу. И долго сидела, почти не шевелясь. Лида трижды выходила и возвращалась, а Надя все сидела. Вернулась в четвертый — Нади нет.

"Убежала куда-то", — сказали Лиде. И она бросилась искать. Надо держаться вместе, сейчас обязательно надо держаться…

И столкнулась с Надей на пороге.

— Немцы, — почти беззвучно сказала Надя.

Она первой из госпитальных увидела немцев. Выскочила, как будто бы что-то сдернуло ее с места, на улицу — и увидела.

Танки входили на Красный мост.

Высунувшись по пояс из люка, молодой танкист глядел в бинокль. Вперед, только вперед, ни на что не отвлекаясь. Как будто бы нарочно позировал для толстого фотографа, что стоял у перил и довольно щурился в видоискатель.

"Они что, вообще ничего не боятся?" — подумала Надя. Не с ненавистью — с удивлением.

Танкист был светловолосый, статный и держал спину очень прямо.

"Как Ваня…"

Сначала Надя почувствовала злость на себя и только потом — ненависть.

Вот было бы, из чего выстрелить в эту прямую спину… Чтобы не зарывались, чтобы боялись!

Немецкие танки шли по улице Сталина, вдоль трамвайных путей, на которых замер красный трамвайчик. Люди напряженно прильнули к окнам, готовые в любое мгновение отпрянуть. Вагоновожатая, едва завидев танки, закрыла двери, но никто не потребовал открыть, не попытался бежать.

"Наверное, каждому из нас в эти минуты трамвай казался хрупче детской игрушки и надежнее ледокола", — запишет по возвращении в своем дневнике учитель литературы Трофимов, находя в привычном действии успокоение. Он будет вести дневник ещё сто двадцать четыре дня. А на сто двадцать пятый не вернется домой. И квартирная хозяйка сожжет все его тетрадки — "от греха подальше".

А Ваня умрет ночью. В единственном эшелоне, успевшем уйти из Орла в этот день.

Надя и Лида будут работать в госпитале — по-прежнему, да не как прежде. Потому что госпиталь станет подпольным. И все, начиная с пузырька йода и куска марли, придется добывать с риском для жизни.

Они выживут.

Осенью сорок второго соседка, бродившая по окрестным деревням и менявшая вещи на продукты для своих совсем оголодавших детишек, расскажет Лиде: в Каменке за связь с партизанами повесили какую-то Варю-беженку.

И только летом сорок третьего Лида узнает — это была другая Варя. Ее Варя вернется, постаревшая, усталая — и тотчас же примется за работу. Смена в госпитале, а потом — на разбор завалов.

У Васятки появится шрам над бровью: в тот день, когда немцы сгонят ребятню в "русскую школу", он из рогатки разобьет стекло на портрете Гитлера и учитель, спасая то ли себя, то ли мальчишку от гнева старосты, ударит провинившегося головой об угол стола.

Манечка ещё долго будет молча играть за печкой и бояться выходить во двор. Чуть ли не до конца войны.

А девятого мая соберутся три вдовы — Варя, Лида и Надя. И тоже будут молчать.

На стелах не принято изображать вдов. И в память о 3 октября 1941 года будет установлена стела с тремя материнскими ликами.

После войны.