Стояло начало осени 1944 года. Несколько написанных на фронте рассказов свели меня с литераторами родного города Кирова, куда я вернулся из госпиталя. Видимо, за неимением более подходящей кандидатуры меня определили в технические секретари писательского отделения. В мои обязанности входила переписка с начинающими авторами, ведение нехитрых дел и главное — забота о продовольственных карточках для писателей.
В первый же вечер я забрал домой всю местную литературу — всего-то навсего десяток книжек, и ни на обложках, ни в оглавлениях не нашел ни одного известного имени. С предубеждением, которое может продиктовать лишь самоуверенность юности, я небрежно листал сборники. Передо мной мелькал калейдоскоп авторов, тем, жанров, ничем не задерживая моего внимания. И вдруг:
Стихотворение было ничуть не хуже тех, которые я переписывал на фронте в свою заветную тетрадь. А несколько строчек так и звенели в моей голове, я смаковал их, любовался ими, вертел так и сяк, перечитывал отдельно, потом — со всем текстом. Через несколько минут я знал стихотворение наизусть и, конечно, помню и сейчас. Это было очередное открытие настоящей поэзии.
Вот так, по стихам, я узнал Алексея Мильчакова.
А через месяц увидел и самого.
Он только что вернулся из армии. Жил, как и все, впроголодь, и писательская организация решила помочь ему неким «Литером В», который, как я сейчас представляю, был самым минимальным подспорьем к продовольственным карточкам. Однако в те времена и он казался манной небесной.
И вот я вхожу с черного входа в святая-святых — библиотеку им. Герцена. Трепет юного книголюба, испытываемый при первом знакомстве с колоссальностью книжных фондов, разве что можно сравнить с трепетом самодеятельного актера, впервые попавшего за кулисы крупного театра… Направо книги, налево книги, и, рассекая их, крутая и узкая лестница ведет в квартиру, где живет Алексей Иванович Мильчаков — бывший библиограф областной библиотеки.
Я взбираюсь по этой лестнице, как по трапу, но предостерегающая табличка на дверях заставляет меня остановиться: «До 6 часов вечера Мильчакова просят не беспокоить».
Ясно, что человек — пишет.
Но я ведь иду не на литературную консультацию, не собираюсь отнимать у него дорогое время. Я иду с подарком. Ведь только ему, демобилизованному, положена 600‑граммовая хлебная карточка, а на то, что приходится на двух маленьких сыновей и жену, — не разживешься. И я решаюсь открыть дверь.
Мильчаков в застиранной солдатской форме, невысок ростом, лицо — скуластое, пропеченное солнцем — монголоидного типа.
Он суетится, стеснительно потирает руки, но я смотрю больше на книги, занявшие всю стену, чем на него, и эти бесконечные полки кажутся мне продолжением библиотечных фондов, через которые я только что прошел на цыпочках. Такое личное книжное богатство я вижу впервые… А хозяин продолжает суетиться передо мной, не знает, куда меня усадить, — словно это не я моложе его на 19 лет, — а он меня, и все время говорит о том, что, может быть, есть более достойные претенденты на спасительный «литер».
Эта суетливость, как я вскоре понял, была вызвана его застенчивостью и скромностью, а не подобострастием и благодарностью. Когда буквально через несколько дней обком партии направил его — коммуниста и поэта — директором в областное издательство, он целый час мерил шагами вестибюль «Кировской правды», где тогда помещался «ОГИЗ», нервно скручивая из махорки папиросу за папиросой, — не решаясь переступить порог вверенного ему учреждения, в котором и всех-то работников — пять человек.
Эта скромность и застенчивость были заметны во всем. Достаточно взглянуть на любую групповую фотографию кировских литераторов, чтобы в том убедиться: на первом плане все, кто угодно, — даже авторы единственного в жизни стихотворения, а Мильчакова отыскиваешь с трудом где-нибудь в последнем ряду, выглядывает из-за чьего-либо плеча, смотрит в объектив одним глазком.
Таков и снимок 1940 года: И. Сельвинский, С. Михалков, Ф. Панферов, кировские поэты, а нашего Алешу Мильчакова и не рассмотришь сразу — словно и не его только что хвалили за поэму «Красноармейцы», прочитанную перед почетными гостями, словно и не отобрал ее насильно у автора редактор «Октября» Ф. И. Панферов с обещанием напечатать в очередном номере (что и сделал по возвращении в Москву, отодвинув к сторону подготовленные к печати стихи именитых поэтов).
Но ни скромности, ни застенчивости как не бывало, стоило только Алексею Мильчакову читать свои стихи — в любой аудитории, начиная с дружеской компании и кончая огромным залом. Голос его звенел, обретая стальную силу от строфы к строфе, был предельно громок и мужествен, рука резко рубила воздух.
Даже дома, как правило, держа стихи в руке, он выходил из-за стола и читал, заполняя взволнованной звонкостью всю комнату. И лишь с самыми близкими друзьями, в минуты откровения, Алеша отмыкал ключом заветный сундучок и, порывшись в нем, доставал одну из папочек, в которых хранились самые дорогие стихи, и читал их, не повышая голоса, даже полушепотом.
А папочек этих имелось у него множество. Встречались и такие, которые на первый взгляд казались по-юношески наивными: вырезанные из газет и журналов стихотворные столбцы были украшены миниатюрными аппликациями из яркой бумаги, отчерченные цветной тушью; особенно бросались в глаза крупные заголовки, составленные из вырезанных ножницами крупных печатных букв и даже цифр из численника. Но только на первый взгляд они производили впечатление полурукописных сборничков начинающего. Нет, они говорили об огромной любви автора к своему труду, о любовании им, они исключали равнодушие к тому, что напечатано и давно стало достоянием читателей, они отражали большую работу поэта: здесь были варианты, печатавшиеся через пять, десять лет после первой публикации, и стоило в них заглянуть, как можно было убедиться, насколько кропотлив труд Мильчакова, как придирчиво, скрупулезно и повседневно он переписывает свои стихи. И самодельны эти книжечки — вовсе не от того, что ему нечего печатать. Куда там! Я не видел другого человека, который бы так трудно расставался со своим творчеством, отдавая его в руки читателя: ведь за 65 лет своей жизни Мильчаков издал всего три книжки, тогда как начал печататься еще в двадцатые годы — тогда же, когда начинали М. Светлов, М. Голодный, И. Уткин и другие комсомольские поэты.
Некоторые считали, что его губят книги. Он и сам нередко цитировал В. Брюсова:
Да, жил он среди книг. Они украшали его небогатую комнату красивее всяких ковров. Он любил похвастаться новым приобретением. Взвешивая книгу на ладони, говорил, пряча свой восторг за шутливым тоном:
— Вот опять какую ляльку достал, — и любовно гладил ее переплет, хвастался оформлением, словно был его автором.
Мильчаков был запойный книголюб. И проживи он еще столько же — никогда бы ему не заменили книгу ни телевизор, ни радио.
Он мог без конца говорить о Федоре Достоевском и Леониде Леонове, об Алексее Ремизове и Андрее Белом. Случалось, его попрекали Борисом Пастернаком и Николаем Заболоцким. Все это были его кумиры. Но он не подражал им, а учился у них. Это была просто школа. Этап подражания кончился у него давно, он пел своим голосом и не замыкался в книгах, даже в книгах своих учителей. Очень характерный автограф он оставил мне на первом большом обнародованном цикле стихов в коллективном сборнике «Друзьям» (1946 г.). Это было восьмистишье из Н. Ушакова, которого он тоже очень любил:
Это было у Мильчакова программой жизни, и вся его работа была направлена на то, чтобы наш грешный мир стал совершеннее. И изо дня в день он давал пощечины словам, заставляя их складываться в единственные, неповторимые сочетания, которые могут воздействовать на читателя, вызывать у него эмоции. И книги любимых стилистов несли на себе лишь функцию литературной школы. Признаваясь же в том, что он «дышит комнатною пылью», Мильчаков оговаривал себя, ибо вмешиваясь в жизнь, он не мог не любить общения с людьми и природой. Ему всегда надо было куда-нибудь идти, и шел он без оглядки. Помню, как он шагал по глубокому снегу в перелесках «Кирсельмаша», как заблудился в лесных окрестностях Зонихи, как уговаривал друзей ночевать в Кирово-Чепецке, не имея номера в гостинице. Он любил бродить по ночам, мог вздремнуть на скамейке в сквере, а поэт О. Любовиков рассказывал мне, как Алексей Иванович, засидевшись в Москве у писателя Павла Вячеславова, уговорил их отправиться в полночь в Загорск, где они и бродили до первой электрички, кутаясь от осеннего холода в пиджачки и все-таки любуясь стенами и куполами Троице-Сергиевской лавры.
Да, Мильчаков любил и русскую старину — недаром она пронизывает многие из его стихов. И любителю его поэзии, думается, запомнились наизусть, как и процитированная выше «Ненависть», такие его строчки «Из лирической тетради»:
Вот, чтобы увидеть незнакомые крепостные стены, незнакомые места, даже просто — незнакомые улицы, и отправляется снова и снова А. Мильчаков в поездки. Ведь и смерть скосила его не дома, не за письменным столом, хотя и сам он считал себя сугубо комнатным человеком, — а в пути, когда он ехал с одной читательской конференции на другую, скосила прямо в автобусе, в нескольких километрах от Малмыжа, где он только что читал свои стихи.
И ездить с ним было интересно, потому что он был мастер розыгрышей и мистификаций, любил сочинять разные занятные истории и эпиграммы. Сочинял он их на ходу и часто выдавал за чужие, впрочем не менее часто чужие выдавал за свои. И рассказывал их таким тоном и с такой (себе на уме) улыбкой, что разобраться в этом не было никакой возможности… Недаром он нередко вспоминал о несуществовавшей поэтессе Черубине де’Габриак и цитировал ее стихи.
Все эти эпиграммы и шутливые четверостишия были так крепко сколочены, что запоминались сразу же, на ходу, и мною, например, зачастую «брались на вооружение». Больше того, как-то возвратясь к своим повестям, я сделал удивительное открытие: почти все стихи, вложенные в уста героев,— мильчаковские! И стало горько от того, что я ни разу не удосужился сказать ему об этом при его жизни.
Человеком он был замкнутым и редко любил говорить о том, что находилось у него в работе; написанное, случалось, лежало у него годами, и до опубликования он не любил выносить его даже на суд друзей. Редко-редко Мильчаков делился своими замыслами.
И только однажды он заговорил со мной о замысле вот этого самого романа «Вятские парни»; может быть потому, что это была непривычная для него проза, к которой он шел всю жизнь и отважился на нее лишь перед самой смертью.
…Мы только что выступили перед читателями в Уржумском Доме культуры и, взволнованные, отправились за реку, туда, где в прежние времена проходила знаменитая Белорецкая ярмарка. Май подходил к концу, и вечер был светлый и ясный. Мы сидели на берегу причудливо петляющей Уржумки. Глядя на золотой купол собора, ковыряя прутиком песок, Алексей Иванович сказал неожиданно:
— Роман задумал писать.
— Наверное, о своей жизни?
— Не совсем. Будет называться — «Вятские — парни хватские»…
— …«Семеро одного не боятся»?
Он выбросил прутик в реку и, нервно закуривая, глядя, как его подхватила струя, произнес:
— Вот чтобы опровергнуть вторую половину поговорки. — Затянулся голубым дымом, проговорил: — Эх, какие были люди! Ведь мальчишки! Мальчишки! А как бросались в огонь гражданской войны! Какие творили чудеса!
— О брате?
(Брат Алексея Ивановича — Александр, будущий Генеральный секретарь ЦК ВЛКСМ, в 14 лет взял в руки винтовку, в 15 — работал в Вятском Совете рабочих и солдатских депутатов и восстанавливал Советскую власть в освобожденной от Колчака Пермской губернии, в 16 — вступил в большевистскую партию).
— О нашем поколении, — задумчиво ответил Мильчаков и объяснил возбужденно: — Главным героем будет вятский спортсмен Радостев.
— Я хорошо знал Георгия. Рос с его дочерьми.
— Его брат — Николай. Пионер организованного спорта в Вятке.
— Он как будто погиб?
— Умер от тифа… Прошел через гражданскую войну, был комиссаром на советско-польском фронте… Только подумать: комиссаром в мальчишеском возрасте? Какая биография! Вот у кого учиться молодому поколению!
Рассказывая о Николае Радостеве, Мильчаков весь прямо-таки светился.
Позже, когда я заглянул к нему домой, он взял со стола стопку листов и, как бы взвешивая на ладони их тяжесть, похвастался:
— Вот уже вырисовывается мой Ганцырев-Радостев, живет… Колька Черный, герой Луковицкой улицы. — И сразу же застеснялся, засунул рукопись под стопку книг, наклонился над толстым стеклом, прикрывающим столешницу. Показывая на стекло, сказал торопливо: — Вон какие ляльки достал. Могу предложить для обмена.
Там лежали яркие этикетки от бритвенных лезвий и вина, которые неожиданно, под старость, начал он собирать.
Он тут же замолчал, и я понял, что мысли его совсем не об этикетках, а о романе, о своей жене, карточка которой стоит на столе.
Женя Лубнина (как все мы ее любовно звали до самой ее смерти) смотрела с фотографии, улыбаясь, молодая и красивая, и я очередной раз подумал, как это точно — мертвые остаются молодыми. Всю жизнь она была первой ценительницей его стихов, первой помощницей, и вот сейчас, через годы, Алексей Иванович, работая над романом, безусловно беседует о нем в первую очередь с ней. Он был из однолюбов…
И всякий раз после этого, когда мы встречались, он скупо «отчитывался» о своей книге.
Зная, как он бесконечно шлифует стихи, как трудно с ними расстается, можно предположить, что рукопись романа еще долго бы не увидела света. Но смерть оборвала работу Мильчакова, и именно страница этой книги, а не стихов, — книги всех последних лет его жизни лежала на столе, когда мы узнали о его смерти. Страница — неоконченная, оборванная на фразе.
Товарищи Мильчакова прочитали рукопись, ознакомились с заголовками для нее, с блокнотами, в которых был расписан план книги. Мнение было единым — роман должен быть издан, и не только потому, что это будет лучшим памятником отличному поэту, но и потому, что в центре повествования книги — образ молодого коммуниста, мужественного и волевого солдата гражданской войны — человека, с которого надо брать пример нашему молодому поколению. Кроме того, роман «Вятские парни», встав в один ряд с книгами И. Франчески «Связная партии», В. Ситникова «Горячее сердце», Л. Дьяконова «Олень — золотые рога», А. Минчковского «Старик прячется в тень», — полнее воссоздает для нашего читателя картину жизни Вятки, начиная с 900‑х годов.
Писатель Лев Лубнин, ближе других знавший А. И. Мильчакова, очень вдумчиво и бережно сделал «доводку» рукописи, приложил свою руку там, где автор не успел этого сделать, уточнил и расшифровал многие места книги. И она засверкала своей целенаправленностью, динамикой и движением, своими звонкими красками. Может быть не безупречна геометрически композиция книги, может быть сам автор перетасовал бы по-иному некоторые эпизоды и сцены, может быть не соблюдены все правила повествовательной техники, но и в таком виде роман подкупает своей искренностью, влюбленностью в жизнь, молодостью чувств. И, конечно, любовью к своей Родине, которую защищал солдат двух войн, коммунист Алексей Мильчаков, поэт, написавший в неимоверно тяжелом сорок втором году светлые и оптимистические стихи:
Борис Порфирьев.