Поздно вечером прибежал Донька Калимахин, забарабанил в окно кухни.

— Царь отрекся! — тыча газетной гранкой в грудь Кольке, горячо зашептал он. — Читайте! Напечатано о царе, о Временном правительстве.

На кухне все сгрудились над остро пахнущим свежей краской листком газеты.

— Только напечатали, как нагрянула полиция. Весь тираж конфисковали. Нас, типографщиков, перед выходом всех обыскивали. Но мы с дружками — не лыком шиты: номеров двадцать унесли.

Утром на втором уроке восьмиклассники ерзали, перешептывались, улыбались, рассеянно слушали учителя, невпопад отвечали на вопросы.

Перед звонком в класс вошел директор. Он едва кивнул вскочившим ученикам, раздраженно махнул рукой:

— Садитесь!.. Молодые люди, вы сегодня ведете себя на занятиях, как ученики приготовительного класса! Да‑с! Как приготовишки! Я догадываюсь о причине вашей недисциплинированности. Успокойтесь! Не верьте нелепым чудовищным слухам.

Он оглядел класс из-под нависших седых бровей, кивнул учителю и удалился.

В большую перемену старшеклассники толпились в уборной. Кто-то с издевкой сказал:

— Не завидую Николашке. Куда теперь он, безработный, денется? Ораву-то дочерей наряжать, кормить надо.

— За границу удерет, — ответил другой. — У него в той же Германии до черта титулованных родственников.

Колька, до сих пор молчавший, крикнул:

— Арестовать палача и судить!

В этот момент из-за заборки высунулась птичья физиономия Удода. Прищуренными злыми глазками обшарил он учеников:

— Кто из вас священную особу государя императора палачом назвал? Кто?

Все насторожились, сгрудились плечом к плечу.

— Ага, языки проглотили, голубчики? Хвостики поджали? — шипел Удод. — Ну‑с, о каком же палаче вы говорили сейчас? Кто императора, помазанника божия, палачом назвал?

Колька шагнул вперед:

— Я! И всего один раз назвал, а вы, господин помощник главного наставника, вы трижды обозвали бывшего царя палачом? Вон они все свидетели!

— Трижды, трижды! — загалдели гимназисты.

Удод позеленел, взвизгнул, сжимая кулаки:

— Да вы что? Да как вы смеете клеветать на меня? — и выбежал, хлопнув дверью.

Кольку с урока вызвали к директору. Все озабоченно посмотрели ему вслед.

Директор сидел за широким письменным столом, угрюмый, нахохлившийся. Стакан густого чая в серебряном подстаканнике стоял на краю стола нетронутым.

«Как он постарел, — подумал Колька, — руки пухлые, в синих жилах… Чай, наверное, холодный…»

— Сядь, — показал директор на кресло возле стола, а сам тяжело поднялся, молча прошелся по кабинету, прикрыл дверь и возвратился на свое место:

— У тебя, Ганцырев, есть родители?

— Да. Отец и мать.

— Ты хоть немножечко уважаешь своих отца и мать?

— Мне об этом не приходилось думать, Сергей Андрианович. Конечно, уважаю.

— А ты подумай. Хорошенько подумай. Ради уважаемых тобою родителей я сегодняшний инцидент оставляю без тяжелых для тебя и неприятных для них последствий. Ты взрослый. Притом выпускник. Я ведь добра тебе желаю, подумай, забубенная голова, — он встал и, полагая разговор оконченным, устало сказал: — Иди на урок.

Когда Колька вернулся в класс, все посмотрели на него. А на парте лежала записка: «Черный! Мы решили отомстить за тебя и за всех нас доносчику Удоду. Сегодня же!

Тебя выбираем главным».

Колька написал: «Согласен» — и передал записку на заднюю парту Карнаухову. Во время урока Колька посматривал на улицу, и его все сильнее охватывала беспокойная радость. Хотелось вырваться из стен гимназии, бродить по городу, что-то делать.

В окно он видел женщин, закутанных в темные шали, в бедной одежонке: они, озабоченные, с кошелками и сумками в руках, спешили на рынок. А на углу, как всегда, неподвижно и сонно стоял массивный городовой Гаврилов.

«Почему все так обычно на улице? Ведь случилось что-то огромное, радостное… Свобода, свобода пришла! Так почему же все такие же, как вчера? И почему все тот же «фараон» на углу? Неужели так-таки ничего и не изменилось в жизни?»

Не вытерпел Колька: поднял руку, попросил разрешения выйти.

В класс он не вернулся. И весь день бродил по городу: побывал в типографии, в железнодорожных мастерских, в депо.

И вовсе город не был глухим и спокойным, каким он казался из окна гимназии. В железнодорожных мастерских и в депо рабочие нацепили на спецовки красные банты. У всех были праздничные лица, и никто не работал.

На улице, особенно около рынка, возле трактиров и чайных, собирались группами, говорили вполголоса, с оглядкой, и во всех глазах светилась радость. На толчке — разноголосый хор гармошек. Развеселые, под хмельком, но не очень пьяные парни, собравшись в кружок, заводили пляску с припевками.

Город радовался, но негромко, с оглядкой. А вечером, переступив порог, Колька услышал запах капустных и морковных пирогов. Давно уже Марина Сергеевна даже по праздникам не баловала семью ни печеным, ни пряженым. Месяцами жили на овощных супчиках да пшенной или овсяной каше.

Тихон Меркурьевич, чисто побритый, парадно одетый, сидел за столом, и перед ним — чего тоже давно не бывало — стоял ополовиненный графинчик.

— Праздник сегодня, сын мой, — проговорил он мятым языком, но очень торжественно. — Поминки по деспоту и тирану, по Василиску, кровью народной обагренному, по императору всероссийскому Николашке. За кончину его выпиваю. Да возрадуются народы России, да возликуют.

А через день радость выплеснулась на улицы, шумно и широко разлилась по всему городу. Мартовский ветерок колыхал на домах красные флаги. По тротуарам шли, бежали люди, у некоторых на груди рдели красные банты. Все торопились к кафедральному собору на праздник революции.

С кафедральной площади доносило гул толпы, крики «ура». Показались первые ряды солдат, идущих под гром «Марсельезы» с винтовками на плече… «Да здравствует свобода!», «Да здравствует революционная армия!»

За солдатами шли колоннами рабочие, гимназисты, Колька шагал в первых рядах гимназистов и до хрипоты пел «Марсельезу».

В церквах трезвонили вовсю, как на пасхе. Жарко пылал кумач на зданиях, над людской рекой, на груди демонстрантов. Воинский оркестр трубил «Марсельезу», и долго еще слышалось: бум-бум-бум…