Проносились мимо окон вагона мохнатые, заросшие кедрачом Уральские горы. Солнце в туманной дымке вставало над хребтами и вновь скрывалось в распадках. Луна спешила за поездом, дробясь и косоротясь в дрожащих оконных стеклах.

Своим чередом сменялись дни и ночи. А Николай Ганцырев не слышал ни гудков паровоза, ни шипения пара на подъемах, ни стука колес. Он не замечал времени и совсем не чувствовал своего тела.

Только за Пермью он увидел угол вагонной перегородки. Потом белое пятно надвинулось на него. Из этого пятна выступили черты девичьего лица и большие ласковые глаза. И он ощутил прикосновение к горячему лбу прохладной руки.

— Ты кто? — с трудом раздвигая невероятно тяжелые губы, прошептал он: — Ты Наташа?

— Я Клава же, комиссар, Клавка-Воробей! Клавка же я! Милый комиссар мой, посмотри, ну, посмотри — ведь я Кла-а-ва! — торопился вздрагивающий голос, и влажный девичий взгляд тоже торопился поймать в его глазах ускользающую искру сознания. Но он снова погружался в жаркую тьму, и уже мелькали в угасающем сознании другие картины. Белое поле и вытянутая шея Красавы, и горячий блеск клинка, потом толчок в грудь, почти человеческий крик Красавы, и огромная наваливающаяся на него земля.

Утром на маленьком полустанке поезд остановился, чтобы набрать дров. И Николай Ганцырев вновь открыл глаза. На этот раз, увидев белое пятно, он сразу узнал: халат. Поднял слабые веки и улыбнулся.

— Клава… Клава-Воробей… Это ты, Воробушек?

Вспыхнули ярким светом глаза медсестры, и она засуетилась, маленькая и смешная, в длинном халате с чужого плеча:

— Очнулся? Узнал меня?.. Ну, теперь жить будешь, комиссар, если узнал!

Но тут придвинулась к нему кудрявая голова улыбающегося Агафангела:

— Ну, Черный, выцарапался ты, брат! Я уж думал, что не довезем тебя.

— Если бы не Агафангел, давно бы сняли тебя с поезда где-нибудь на полустанке, — раздался Клавин голос.

— Нет, это Клавка! Она все время тебя отбивала. Она тебя и выходила! Клавушке кланяйся, Черный! Ну, а я что?.. Если уж очень наседали, чтобы тебя с поезда… того… и Клавушка в рев пускалась, тут уж и мне приходилось на басы нажимать, а случалось и пушкой пригрозить.

Николай слушал друзей и улыбался. Он вспомнил тяжелое ранение в грудь, операцию. Потом унылое лежание в лазарете в одной палате с Агафангелом. Шалгин тоже был ранен в том бою — ему осколком перебило правую руку, и кость плохо срасталась. Дальше выписка из лазарета домой на поправку, отпуск, на котором настаивали все врачи и боевые товарищи по бригаде. А комбриг, тот даже прикрикнул и приказал убираться из бригады немедленно. И вот они с Агафангелом в поезде. После третьего звонка прибежала радостно возбужденная Клава. Она уговорила доктора отпустить ее сопроводить слабых раненых в далекий город Вятку. Вот ловкая деваха! Уж если что задумает — добьется!

«А потом? Что же было потом?»

— А что со мной в поезде случилось, Клава?

— Сыпняк, комиссар! Самый злой сыпняк! Вот и обороняли тебя от пассажиров, от медицины, чтобы не вытряхнули среди дороги.

Глаза у Николая закрылись. Он заснул, заснул глубоко и надолго, и сон был легкий, как в детстве.

Проснулся ночью и увидел Клаву, которая сидела за столиком и клевала носом. Слабый свет фонаря падал на ее лицо, худое, измученное бессонницей. Длинные ресницы бросали тень на щеки, припухшие губы были по-детски полураскрыты, круто вырезанные ноздри прямого носа дышали трудно, порывисто; на переносице, над бровями блестели капельки пота.

«Уж не заболела ли наша Клава-Воробей, — с тревогой подумал он. — Не заразилась ли, чего доброго?»

Он пошевелился, и Клава сразу проснулась. Она стала поить его чаем с брусникой. Но Николай положил ей руку на плечо и спросил:

— Не больна ли ты, Воробушек? Я вижу, устала ты. Ложись, Клава, поспи. А я здоровый, совсем здоровый и тоже спать сейчас буду.

Николай уговорил ее лечь. И когда она, свернувшись клубочком, подложив ладонь под щеку, заснула, он долго и жалостливо смотрел на нее.

Случилось это ночью в большой сибирской деревне. Еще днем побывала здесь наша конная разведка и установила, что в деревне беляков нет.

Поэтому втягивалась бригада в деревню спокойно и бесшумно. Николай с пятью бойцами подъехал к ярко освещенному дому на площади и, услышав шум гулянки, открыл дверь.

Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что здесь гуляют беляки. Двое, что были потрезвее, бросились в угол, к оружию, но были остановлены окриком, а остальные продолжали сидеть за столом в расстегнутых гимнастерках и таращить бессмысленные глаза. Из второй горницы послышался детский крик, полный ужаса.

Николай бросился туда.

В углу, за печкой, прижалась, поджав под себя ноги, девочка в изорванном платьице, а к ней, покачиваясь на слабых ногах, расставив руки, словно куренка ловил, приближался молодой есаул.

Николай свалил есаула ударом кулака, ребята обезоружили его и связали.

Закутав девчонку шинелью, Николай поднял на руки ее легкое тело, вынес в большую горницу, уговаривая, как ребенка:

— Ну, ну, не плачь, девочка. Теперь все хорошо. Мы красные!

И как же смутился Николай, когда при ярком свете увидел, что он держит на руках не ребенка, а девушку.

Она выскользнула из рук Николая и, прижимая к груди обрывки одежды, выбежала в сени.

Так появилась в бригаде Клава Сохатых, сирота, жившая в прислугах у богатого мельника. Николай устроил девушку санитаркой в лазарет и в походах редко ее видел. Но, когда случалось встретиться с ней, всегда ловил на себе ее пристальный блестящий взгляд. Он и прозвал ее Воробушком, и все в бригаде стали звать ее Клавушка-Воробушек. У девушки оказался легкий веселый характер, отзывчивый и мягкий. А в тяжелых походах и даже под пулями она проявляла твердость духа и недевичью храбрость…

Миновали Глазов. Долго стояли, опять грузили дрова.

Николай начал есть, и аппетит был такой, что даже во сне он чувствовал запах пищи и видел пироги — капустные, с яйцами и луком, с грибами и морковью, а еще свекольник, знаменитый свекольник, изобретение и гордость Марины Сергеевны.

Клава суетилась, куда-то убегала и добывала для Николая то полкружки молока, то яичко. Он тянулся к хлебу, но Клава отбирала кусок и строго покрикивала:

— Но-но, комиссар! Не балуй, давай, однако! Ничего! Слушайся медицину! Тебе еще нельзя, комиссар!

Теперь Николай не отрывался от окна. Проплыли знакомые дома Зуевки, мелькнула за красными стволами сосен река Чепца. И сердце Николая радостно, неуемно и в то же время тревожно забилось.

Пока бригада с боями шла на восток по просторам Сибири, он не получал из дома писем.

И только в лазарете, уже перед выпиской, пришло три письма.

Первое — от Мити, примерно, трехмесячной давности, с дороги на Южный фронт. Митя, как всегда, подробно и ярко описывал свою жизнь в Москве. Рассказывал, как он был потрясен до восторженных слез оперой «Борис Годунов» с участием Шаляпина. Упомянул о девушке-морзистке Лене, которая проводила его к эшелону. Ох, Митя, Митя! Нежная твоя душа. Милый романтик, наделяющий каждую девушку чертами любимых героинь из классической литературы. Какая жажда большого и высокого чувства в его душе!.. О юмской Вале, которая заставила его так страдать, Митя в этом письме не вспоминал…

Второе от Тихона Меркурьевича в его бодром и мило-комическом стиле…

И, наконец, от Кати. Катя рассказывала о домашних делах, о комсомольской работе, и в длинном письме снова промелькнула странная скупая обмолвка о Наташе: «Наташа передает тебе привет, комиссар, и желает, чтобы ты был от пули невредим. А в общем, бог с ней, с Наташкой. Я теперь с ней редко встречаюсь. Странная она очень стала. У нее свои дела и свои интересы».

А от Наташи снова ни строчки. Все письма, которые Николай послал ей за это время, остались без ответа. И загрустил комиссар Николай Ганцырев, вспоминая все-все, что было между ними с тех лет, когда он учился еще в пятом классе и был просто-напросто соловей-разбойник, луковицкий озорник-подросток Колька Черный. Вся трудная его любовь к Наташе вспомнилась, прошла по сердцу, и, вздохнув, комиссар полка Николай Тихонович Ганцырев слегка застонал в тяжкой муке.

И сразу быстрые, осторожные и боязливые руки подоткнули одеяло, поправили шинель под головой и робко остановились на груди на узлах повязки:

— Что? Опять плохо, тебе, комиссар? А?

— Нет, Воробушек, мне ничего. Спасибо. Так, взгрустнулось что-то.

— А, может, надо тебе чего-нибудь?

— Нет, Воробушек, спасибо, ничего мне не надо, — посмотрел на нее, слегка пожал руку, по-прежнему лежащую на узлах повязки, приподнялся на локте. — Нет, вру я, Воробушек, надо! Ох, как мне много надо!

— А чего, чего тебе, комиссар?

— Чего? Чтобы мы победили всякую сволочь. И мы победим, я знаю! Но чтобы победить скорей и в мировом масштабе! Вот что мне, птичка-Воробушек, надо! И чтобы мир был на нашей Советской земле. Чтобы все: и Печенег — это мой давний дружок, — и ты, и я — чтобы все, кто хочет, могли учиться и строить новую светлую жизнь для всех. Вот что надо!

— Так ведь будет! Будет же все это!

— А еще радости… и счастья. Счастья надо твоему комиссару, Воробушек…