Ранним утром в понедельник в распахнутую тесовую калитку механического заведения вдовы Облаевой валил народ. Сначала скопом, потом по двое, по трое, потом одиночками. Потом и вовсе никого не стало — все прошли. А Степка все стоял у раскрытой калитки, держал в руках сложенный вдвое лист бумаги с сургучной печатью и все повторял одно и то же сторожу с бляхой на фартуке:

— Хозяину это дед велел отдать. Контракт это, с печатью.

Но сторож и не глянул ни разу на контракт. Уставился глазами в Степку и все спрашивал:

— А мне что дед велел отдать?

— Ничего.

— Врешь, утаиваешь?

— Не утаиваю, ей-богу, не утаиваю. Пусти!

Сторож подошел к Степке, ощупал у него карманы, потрогал картуз — везде пусто.

— Бедного всяк норовит обойти, — заворчал он. — Ну ладно… пропущу… Раз с бумагой.

Степка шагнул через порог калитки, остановился, посмотрел по сторонам.

— А где же тут хозяина найти?

Сторож уже успел залезть в сторожку, забитую сеном, и сказал оттуда:

— Нет его. В отъезде. Мамашу к угодникам повез.

— А где мастера найти?

— В механической.

— А где механическая?

— Тьфу, чтоб тебя! — сторож вылез из сена и двинулся к калитке. — Марш отсюда. Не то вот хвачу — сквозь землю пройдешь.

Степка пулей проскочил во двор. Огляделся. Угрюмый двор. И так же, как на улице, ни травинки на нем. Только несколько сухих деревьев с пустыми гнездами на голых верхушках кособочатся к забору, просятся со двора. Бараки, черные, прокопченные, точно стеной разделяют двор надвое. В бараках цокают молотками, тарахтят железом.

Степка сунул за пазуху контракт и пошел вдоль бараков по широко растоптанной, рыжей от ржавых стружек дорожке. Прошел один барак, потом другой, потом третий, — все бараки на один лад, у всех окна, как в тюгулевках, забраны решетками, все прокопченные, от всех пахнет дымом, везде стучит.

Который же механический? Степка дошел до последнего барака. Не этот ли? Этот не такой, как другие. У этого вдоль конька крыши еще одна крышица — стеклянная. И стены у этого барака лоснятся не копотью, а маслом. И над дверью здесь зубчатое колесо прибито. Вот и пойми — отливают ли здесь такие колеса, или точат? Литейная это или механическая?

«Все равно зайду», — решил Степка и потянул на себя дверное кольцо.

Шагнул — и отпрянул обратно к двери.

Железный грохот, как обрадованный, рванулся ему навстречу. Едкий запах машинной грязи ударил в нос.

И не разберешь — день ли, ночь ли тут.

По стенкам — будто ночь; это оттого, что на окнах густые, заляпанные грязью сетки. А посередке — день. Сюда через стеклянные квадратики на крыше проникает белый свет.

На темной стороне горят фонари, как на улицах ночью. Под фонарями, у верстаков, сколоченных из толстых плах, стоят пригнувшись человек сорок, а может, и шестьдесят; все в кожаных фартуках, все с кожаными ремешками на волосах. Из темноты проступают их лица, неподвижные, точно отлитые из серого чугуна. И все сорок, а может быть шестьдесят, как заведенные цокают молотками по зубилам, скребут скребками по железу, лязгают напильниками.

А за ними на стене трудятся тени — размахивают молотками, сжимают зубила, сгибаются, разгибаются.

А на свету, посреди барака, блестят токарные станки: один, два, три, четыре, пять. Совсем как на затоне — со шкивами, с шестернями, с блестящими станинами.

И вся эта замысловатая путаница вертится, крутится, жужжит. Хлопают ремни, убегая куда-то к дальней стенке барака. А там, в серых потемках, мелькая спицами, вращаются какие-то колеса.

Токари в синих блузах, в засаленных кепках похаживают вокруг своих станков, прикидывают что-то циркулями, вымеривают складными футами.

Эх, хорошо бы вот на тот, на средний попасть! Он самый длинный и блестит ярче всех!

И как раз в эту минуту приглянувшийся Степке станок загудел, как целый рой шмелей. А токарь стоит у станка, держит руку на блестящем рычажке и смотрит в одну точку. Степка тоже стал смотреть в эту точку. И вот на тебе! Железо, тверже которого на свете нет, завивается в стружку, точится, режется, будто самое мягкое дерево. Вот какая хитрая машина! Никогда Степка не видал такой. И, забыв все, он глядел и глядел, как лезвие резца снимает стружку с круглого железного бруска, как завиток за завитком вырастает из-под резца железная стружка, как она змеей сбегает со станка на пол и, поблескивая светло-серой чешуей, уползает дальше и дальше от станка.

«Вот на этот, непременно на этот станок попрошусь», — решил Степка.

И заторопился искать мастера.

Вдруг из-за столба, подпиравшего крышу барака, что-то фыркнуло и рассыпалось искрами. Степка заглянул за столб и увидел горн, а за ним еще один, и еще один — три горна.

Три мальчика ногами раздували мехи, и огненные искры брызгали из горнов во все стороны. Мальчишка с первого горна, прикрываясь от огня кожаной рукавицей, долго разглядывал Степку, потом протянул ему черную, как головешка, руку и сказал:

— Здравствуй.

Степка тоже протянул парнишке руку и тоже сказал:

— Здравствуй.

Оба постояли, поглядели друг на друга.

— Тебя как звать? — спросил парнишка.

— Степкой. А тебя?

— Меня Готькой. Готька Слетов. А этого вот рядом — Моргачонком, а того — крайнего, рябого — Размазней. А ты чего ходишь по мастерской?

— Я мастера ищу, на токаря пришел учиться. Вон на тот станок попрошусь.

— А ты по контракту?

— По контракту.

— Отдал контракт?

— Нет, не отдал еще. — Степка торопливо сунул руку за пазуху. — Вот он тут, при мне еще.

Трое закопченных ребят осмотрелись по сторонам, заглянули за столб, потом придвинулись к Степке поближе и наперебой зашептали ему в ухо:

— И не отдавай. Мы отдали — видишь? Второй год на дрыгалках заклепки греем. А пришли на слесарей. Мы раз убежали — так нас отодрали в участке и с городовыми привели. Вот он контракт какой. Понял теперь?

А Готька кивнул на стеклянную будку в конце верстака и еще сказал:

— Вон там Оболдуй сидит. Это его конторка. Не пустит он тебя к станку. Колесо заставит вертеть. Убежишь — тоже с городовыми приведут. Не отдавай контракта. Убеги.

— Убеги, — повторили за ним Моргачонок и Размазня.

Степка глядел то на Готьку, то на Моргачонка и Размазню и не знал, на что решиться. Может, и вправду бежать?

И вдруг из стеклянной конторки грохнуло:

— А ну, чего стал? Шагай ко мне!

«Опоздал, — подумал Степка. — Теперь не убежишь».

И он повернул к стеклянной конторке.

Там на высоком табурете сидел тот самый мастер Камкин, что выманил у деда рублевку. Сидел и попивал чай. Жилет у него был по-домашнему расстегнут на все пуговицы.

— Контракт принес? — спросил он и выкатил на Степку свои глазища.

— Принес.

— Давай сюда.

Мастер поставил блюдце с чаем на стол и вытер рукавом пот с лица.

Степка прижал руки к груди.

— А ты меня колесо не заставишь вертеть?

— Колесо? Да кто же это тебе набрехал про колесо? Это тебя — да к колесу! Такого орла! Что ты? Тебя прямо токарем, ленточную резьбу резать.

— Ей-богу, токарем? — обрадовался Степка. И зашарил за пазухой. — Побожишься, что токарем?

— Чего мне божиться! Божба — грех. А мое слово крепко. Я — мастер. Раз сказал — сказал.

Степка вынул из-за пазухи контракт и протянул его мастеру.

— Ну, тогда на.

Мастер расправил ладонью бумагу и принялся ее разглядывать.

— Печать цела… рука приложена… все в порядке.

Он швырнул контракт в ящик стола, и шутки — тоже в сторону.

— Ну, будя рассусоливать, — строго сказал мастер и опять выкатил глаза. — Ты как стоишь? Ты перед мастером, как свеча перед образом, должен стоять. Ты знаешь, кто ты теперь есть? Ты есть ученик, отданный в учение мастеру. Послушен будешь — пальцем не трону, неслухом окажешься — бить буду. Понял? Ну, вали отсюда. К колесу пойдешь.

— К какому колесу? — попятился от него Степка.

— А к тому самому. Вертельщиком. Ты, я видел, на средний станок глаза пялил. Вот его и помогай вертеть.

Тут понял Степка: обманул его мастер, колесо вертеть заставляет — и опрометью бросился к двери.

— Кривой, держи зайца! — крикнул Оболдуй.

А Степка и вправду, петляя как заяц, бежал к дверям, огибая столбы, перепрыгивая через какие-то ящики и груды железного лома.

«Убегу… Убёг!» — думал Степка.

Но, еще не добежав до двери, увидел: все пропало. Стоит у двери одноглазый огромный человек, раскинув до косяков руки. И сразу понял Степка: не вырваться отсюда.

Он повернулся и, понурившись, пошел назад.

Токарь со среднего станка — с того самого — поманил его пальцем и сказал:

— Проходи за станок. Сюда тебе мастер приказал.

Степка послушно пошел следом за токарем.

В темноте, едва освещенные тусклыми фонарями, вертелись пять чугунных колес. Пять спин, облепленных мокрыми рубахами, сгибались и разгибались, наклонялись и распрямлялись. Пять человек крутили пять железных ручек. Пять колес гудели, обдавая Степку ветром.

Токарь повел его к среднему колесу и показал на маленькую деревянную площадку, устроенную для вертельщика.

— Здесь будешь вертеть. Митряю в подмогу… Стоп, Митряй! — крикнул он в спину худому, сутулому вертельщику, навалившемуся на ручку среднего колеса. — Передохни.

Митряй сразу отпрянул от колеса. Колесо провернулось само раз-другой и остановилось. Всем ободом, всеми спицами остановилось. А Митряй плюхнулся на деревянный обрубок возле столба, где стоял Степка, и начал сворачивать курево. Пальцы у него дрожали. Он не видел, как сыплется табак на колени, и Степку, верно, тоже не видел. Только глубоко затянувшись махоркой и выдохнув из себя весь дым, он спросил:

— На подмогу?

И глянул на Степку синими, выцветшими глазами, совсем как у деда.

— На подмогу, дяденька, — ответил Степка.

Оба замолчали. Митряй курил, глубоко, с расстановкой затягиваясь, закидывая голову к потолку и прикрывая веки. «Как курица воду пьет», — думал Степка, глядя на его желтоватый лоб, на жидкие косички волос, слипшиеся на лбу, на обглоданное худобой лицо.

— Тяжело вертеть? — спросил он.

Митряй ничего не ответил. Докурил крученку до кончиков желтых ногтей, глубоко, всей грудью вздохнул и тогда сказал:

— Привычка! — и опять печально, как птица, прикрыл глаза.

Степке вдруг стало жаль Митряя. Он представил себе, как Митряй лежит у себя дома под таким же лоскутным одеялом, как у деда, и стонет, печально закрыв глаза. И один он на свете. И никого нет возле него.

— Начинай! — крикнул токарь.

Митряй бросил окурок и торопливо поднялся со своего места.

— Становись напротив, с краю. Там легче, — сказал он Степке.

Степка стал на деревянную площадку против Митряя и схватился за конец ручки. Два вертельщика — старый и малый — четырьмя ладонями сжали патрубок, надетый на ручку колеса.

Колесо заскрипело, натужливо обернулось раз-другой. И пошло — все круглее, все быстрее. Степке сначала даже понравилось вертеть. Ему нравилось, что это он заставляет гудеть и вертеться станок. И вначале ему показалось, что вертеть вовсе не трудно, что колесо само вертится, только за ручкой поспевай. И Степка поспевал. Нагибался за ручкой, когда она была внизу, выпрямлялся, когда она взлетала в вышину. Сгибался-разгибался, сгибался-разгибался. Волосы то падали на глаза, то вскидывались над лбом. Вверх-вниз, вверх-вниз.

Мелькают спицы. Вертится колесо. А около колеса мается Степка. Сначала стала болеть спина, потом закружилась голова, потом заныли плечи, задрожали ноги. Потом перестала поворачиваться шея. Рубашка клейко прилипла к потной спине. Степка пошевелил плечами — не отдирается. В прилипшей рубахе совсем тяжело стало вертеть — кожу стягивает. Потом от пота взмокли волосы. Пот катился по лбу, застилал глаза, тек по щекам. Степка облизнул соленые губы и сплюнул. На один только миг отвернул голову от колеса, а ручка — бац! — и уже в плечо ударила. Чертово колесо. Дерется. Еще убьет.

А Митряй, вдавив ноги в пол и ссутулив широкие, костлявые плечи, все вертел и вертел колесо, все качался и качался… Как машина. И Степке уже не было жаль Митряя. Ему уже казалось, что вертельщик нарочно поставил его с краю, что с краю вертеть тяжелее, а там, где Митряй, вертеть легче. И все уже томило Степку. Маленькие ладони соскальзывали с толстого патрубка, ноги подгибались. Степка хотел на минутку выпрямить спину, передохнуть. Но тут острая боль прошла по всему его телу, будто его разломили надвое. Черный барак со всеми своими верстаками, станками задрожал, закачался. А под ногами вертелось второе колесо. В глазах замелькали спицы — красные, черные, синие..

Степку замутило. Шатнуло. Вот-вот свалится.

Митряй поднял голову, глянул на Степку и выдохнул из себя: «Брось». Потом напружил жилистые руки и на одно короткое мгновение удержал ход колеса.

Степка разжал онемевшие ладони, хотел сесть на чурку, на которой сидел Митряй, но его качнуло в сторону, и он плюхнулся мимо, прямо на пол.

Токарь оглянулся на Степку и покачал головой.

— Посиди, — сказал он, — это пройдет. Все так спервоначалу кувыркаются.

А Степка сидел на полу, громко выдыхал воздух и отдирал от тела прилипшую рубаху.

«Убьет меня колесо… Убьет…» — бормотал он.

И вдруг вспомнил стеклянную конторку. Губы у него дернулись.

— У нас, сударик, не рассиживаются во время работы. Встать! Марш к колесу!

Степка вскочил с пола. Оболдуй это. Сзади стоит. Руку поднял. Сейчас оплеуху даст.

— Не бей! — крикнул Степка.

И кинулся к колесу. Значит, все видит из своей стеклянной конторки Оболдуй. Хоть сердце разорвись, хоть умри, а верти и верти проклятое колесо. И он вертел и вертел, глотая слезы и ничего не различая перед собой. Как привязанный, мотался у колеса взад-вперед, вниз-вверх, туда-сюда… Хоть сердце разорвись, хоть умри…

Когда звонок прозвонил на обед, Степка ушел на задворки мастерской, в изъеденное ржавчиной поле. Он лежал и сухими глазами глядел в синюю высь. И его Горшечная слободка, и домашняя его жизнь, и дед, и мать — все казалось ему теперь далеким, потерянным навсегда, навеки…

А вечером, дома, ни с дедом, ни с матерью не хотелось говорить. Не радовала праздничная скатерть, лежавшая ради него на столе, ни сахар, горкой насыпанный в сахарнице. Он незаметно вышел из горницы и забился в пустой сарай. В глазах у него мелькали спицы колеса, ломило руки, болела поясница, будто перебитая палками. Он лежал, закрыв лицо руками, и ни о чем не думал и не понимал, что с ним случилось…

Сквозь дрему он почувствовал — кто-то гладит его по щеке.

Открыл глаза — мать.

Степка тюкнулся в ее плечо.

— Мам, скажи деду… Не хочу токарем… Лучше в бондаря… Без контракта.