В январе заморозило. Ловецкие баркасы становились на зимний ремонт. В мастерские, на Облупу, свозили части разобранных паровых машин — смазанные застывшим салом чугунные цилиндры, коленчатые валы, разбросанные половинки медных подшипников.

Работали в мастерских допоздна. Светлый круг луны уже высоко стоял в голубом небе, когда Степка вышагивал домой. По дороге Степка никого не обгонял, никого не встречал, — городок спал глухим сном.

А утром Степка, еще не проснувшись хорошенько, выходил на работу, и та же луна, как нанятая, стояла в небе, и так же глухо спал городок.

Степка теперь спозаранку приходил на работу. Он и Готька должны были отпирать мастерскую, зажигать фонари, топить печи: так приказал хозяин, Макарий Якимыч.

Вот и калитка знакомая. Степка постучал. На стук вышел сторож и, мотая огнем фонаря, пропустил его во двор.

Черные дорожки запорошило за ночь пушистым снежком. На бревнах бараков сверкает иней. Глухо. Пусто.

Вдруг возле механического барака кто-то окликнул Степку.

— Степ, ты?

Степка вздрогнул, вскинул голову. Готька это. Стоит, прижавшись спиной к заиндевевшим бревнам барака, нахлобучил шапку по самые брови. Один-одинешенек.

— Ты чего не отпираешь мастерскую?

— Тебя жду.

— Ключи взял?

— Взял.

Ребята, хватая озябшими руками нахолодавший замок, отперли двери и вошли в барак. Черно. Ничего не видать. Степка открыл глаза, закрыл глаза — одинаково черно. И что-то шуршит в темноте, будто кто-то живой тут есть. Степка сунул руку в карман полушубка, нащупал спички и зажег первый от двери фонарь. Огонек мазнул стены, колыхнулся по полу и осветил в переднем углу барака недоделанную раму иконостаса. Большие коричневые крысы обгрызали на нем свежую позолоту.

— Кш-ш! — затопал на крыс Степка.

— Кш-ш! — топал Готька, держась за Степкин полушубок.

Крысы попрыгали с иконостаса и коричневыми мячиками покатились в промерзший угол дальней стены.

А ребята принялись за свое дело. Готька пошел зажигать остальные фонари, топить печи, а Степка стал прибирать разбросанный с вечера станочный инструмент.

Но не успел еще Степка развесить по щиткам валявшиеся на полу шестерни, как вдруг входная дверь хлопнула, будто из ружья стрельнуло. В мастерскую вбежал нечесаный, черный от сажи Размазня и, вскинув кверху длинные рукава ватной кацавейки, крикнул одно только слово:

— Зашевелилась!

Только это и крикнул. Но Степка и Готька сразу поняли и кинулись к Размазне.

— Ты не врешь? Честное слово — зашевелилась?

— Ну честное-честное слово. Ну, сам сейчас из кухни в щелку подглядел. Сидит на диване и шевелит. Вот так! — Размазня подбоченился, выставил вперед левый валенок с вылезающим наружу большим пальцем и зашевелил им туда-сюда, туда-сюда.

— Вот он как у ней. Видал-миндал!

И опрометью бросился к выходу, хлопнул дверью и выскочил на двор.

— Значит, нынче получка! Ура! — закричал Степка.

— Ура! — заорал было и Готька. Но сразу осекся. В барак уже входил Оболдуй. И не успел он до своей конторки дойти, как уже зазвенел колокол, захлопала входная дверь. В барак шли рабочие: к верстакам — слесари, к станкам — токари, к колесам — вертельщики — все невыспавшиеся, усталые, хмурые. Уже ползал под станком Парфеныч, шаря завалившийся с вечера инструмент. Скверно ругался Федоска. И уже все — и Антип Ульянкин, и Шамохин, и Сурьмин — надевали на шкивы висевшие вожжами ремни и хриплыми со сна голосами кричали вертельщикам:

— Давай! Начинай!

И пошло, завертелось.

Степка бегал от станка к станку, кипятил олифу, заметал стружку, вертел точило, а в голове у него прыгало: «Получка! Получка! Сегодня получка!» И сколько же это ему придется получить? Да отдаст ли еще Оболдуй? Не обманет ли? За двенадцать дней по гривеннику — рубль двадцать. Да за вечера особо. За вечера рассчитывают, как за полдня. Значит, еще шесть гривен. Значит, всего — рубль восемьдесят. Вон ведь какие деньги! Ой, отдаст ли еще Оболдуй? Да нет, не может того быть, чтоб не отдал. А вдруг он еще не знает, что зашевелились? И вот ведь никто, кроме Размазни, не молился, а зашевелились…

Раза два Степка подбегал к своему полушубку, вывертывал карманы — нет ли дырок? Нет, целы. И обедать не обедал в этот день. В обед надел полушубок, вышел на улицу. До самого звонка ходил по Облупе, засунув руки в карманы полушубка. И ему казалось, что все глядят на него и каждый думает о нем: «Вот настоящий мастер ходит, который жалованье получает».

Часам, должно быть, уж к четырем из конторки вылез Оболдуй. Под мышкой он держал толстую книгу. Он остановился на пороге конторки, отыскивая кого-то глазами.

«Не меня ли, не нас ли?» — подумал Степка и подбежал к мастеру. И верно, мальчиков искал мастер.

— Приходится вас в табели записывать, — сказал Оболдуй. — Молились не молились, а заработали получку — зашевелились пальчики у рабы божьей Авдотьи.

Очень хорошо поговорил. Теперь уж нечего сомневаться, теперь отдаст.

Когда уже сумерки перешли в ночь и на дворе стало совсем черно, Оболдуй выволок, наконец, из конторки складные перила, раскинул их против дверей, за перилами поставил стол, на стол положил счеты и ту самую толстую книгу, в которую вписал ребят.

И все ожили. И ребята, и взрослые. Наконец-то! Получка!

Токари сбросили ремни со шкивов и всей гурьбой пошли к станку старшего Ульянкина — подсчитывать, кому сколько причитается. Сурьмин хмурился. Парфеныч покряхтывал. Какая это получка — гроши! А Шамохин и Федос радовались: «ужо чекалдыкнем!»

Зазвенел колокол. Только брякнул — и в механическую повалили кузнецы, молотобойцы, литейщики. И вот уже с кованым сундучком под мышкой прошагал через толпу сам хозяин. Он отстранял от сундучка рабочих и покрикивал:

— Не касайся! Отойди! — и, поставив сундучок на стол, сел в кресло, пододвинутое ему Оболдуем.

Все, опережая друг друга, двинулись к перильцам. Каждому хотелось поскорей получить получку — и кому в кабак, кому в лавку, кому в баню.

Но Оболдуй, встав за перилами, крикнул:

— Не все сразу. По очереди. Порядка не знаете? По очереди. Сначала токари подходи — пять человек.

Хозяин отомкнул замок и поднял крышку сундука.

«Раз токари, — подумал Степка, — значит, и я с ними». И полез вперед.

Степка пробрался к перилам и, скосив глаза, заглянул в раскрытый сундучок. В сундучке пачками лежали желтые рублевки, зеленые трешницы, красные десятишницы.

«Вот так денжищ!» — удивлялся Степка.

А хозяин вытянул из желтой пачки две бумажки, из красной — одну и первому протянул деньги Парфенычу:

— Тебе, Михеев, двенадцать. На, получи. Следующий!

И следующий — токарь Сурьмин — придвинулся ближе к перильцам. Но Парфеныч не уходил. Он посмотрел на хозяина, потом на бумажки в растопыренной ладони, потом опять на хозяина и спросил:

— А почему двенадцать, хозяин? Тринадцать мне полагается.

— Ну, тринадцать. А рубль за икону удерживаю — вот и тринадцать. Ну, раскумекал, наконец? Проходи!

Но Парфеныч и тут не ушел. Он поднял руку с зажатыми в ладони деньгами и, покрывая шум, завопил на всю мастерскую:

— Ребятушки, жилит! Рублевку недодает. На своего Николу задерживает.

И сразу шум стих. Слышно было только в тишине, как мастер щелкает косточками.

Первый на крик Парфеныча кинулся слесарь Магаюмов.

— Как это рублевку? — крикнул он из задних рядов. — За что про что? На основании какой статьи законов?

Слесари в кожаных фартуках, стоявшие на очереди к получке, тоже зашумели:

— По какому закону? Что это еще за рублевки? Отдай заработанное!

Хозяин поднял руку, чтобы что-то сказать, но Магаюмов, не сбавляя голоса, все так же громко выкрикнул:

— Незаконно высчитывает. Управу на него найдем.

Хозяин поискал глазами Магаюмова и поманил его пальцем:

— Ах, это вы, барон Магаюмов? Подойдите, ваша светлость!

— Иди, иди, — послышались голоса. Кузнецы и молотобойцы, литейщики и слесари, стоявшие впереди, — все раздались на две стороны и дали дорогу Магаюмову. И Магаюмов, набычась, нахлобучив промасленную кепку на волосатую голову, скорым шагом пошел прямо на хозяина, будто собираясь бодать его.

— Это вы насчет какой управы рот раскрыли, барон Магаюмов? — негромко спросил хозяин, оглядывая Магаюмова как незнакомого.

Слесарь тоже оглядел хозяина, как будто видел его в первый раз, и сказал, отчетливо выговаривая каждое слово:

— Мы согласия на вычеты не давали. Икону вы пообещали по случаю ног вашей родительницы. Так на основании какой статьи законов мы обязаны рубли тебе давать?

Вот это голова! Точка в точку сказал, как ребята думали: раз жертвует, за что рубли? И хозяин выпучил свои оловянные кругляшки на слесаря и молчит, только счеты задвигал с места на место. Нечем ему крыть.

Крыть нечем, а сдаваться тоже нельзя. И вдруг хозяин сдернул с головы фуражку, хлопнул ею по столу и как заорет на Магаюмова:

— По какой статье закона, говоришь? А по той, что я тебя кормлю. И всех вас кормлю. Это я дело поставил, я! Слышишь? А ты умней меня хочешь быть? — Хозяин отвернулся от Магаюмова и обвел глазами рабочих — Да, работнички, Николу жертвую; что сказано — то сказано, — тихо проговорил он. — А установочка-с? — И он кивнул головой на угол, где стоял незаконченный иконостас. — А позолотка? А лес? А работа? А попам за освящение? А масло для лампады? — Пальцы хозяина загибались один за другим — все пять пальцев, и рука сжалась в крепкий кулак. И кулак этот вдруг выбросился из-за перил под самый нос Магаюмова.

— Нет, шалишь, хозяин! — крикнул Федоска Ульянкин. — На кой нам сдались и твои попы, и масло, и позолотка? Мы обещания святым угодникам не давали.

— И не ты нас кормишь — мы тебя кормим, — прокричал Магаюмов. — И вдруг оборвался, схватился за грудь и закашлялся.

Хозяин с силой захлопнул крышку сундука.

— К черту вас! Кому не нравится, убирайтесь вон! В понедельник — полный расчет и паспорт в зубы. Пусть горлодеры кормят, — и стал убирать сундучок под мышку.

И сразу все затихли. В тишине слышно было, как тикают часы в конторке Оболдуя, как кашляет Магаюмов.

Вдруг чей-то хрипатый голос прорвал тишину:

— Магаюмов, спрячь на время язык за пазуху, — без получки останемся.

А за ним и другой голос:

— Дьявол с ним! Пусть рубль берет. Давай, хозяин, получку.

Степка оглянулся на Магаюмова. Слесарь, обрывая тесемки, сбрасывал с себя кожаный фартук и выкрикивал вперемежку с кашлем:

— Вот тебе, хозяин, хомут и дуга, а я тебе больше не слуга.

Хозяин, не обращая внимания на Магаюмова, снова сел на свое место и снова отпер сундучок. Мастер опять защелкал костяшками на счетах. Зашуршали бумажки, зазвенело серебро. Один за другим подходили к загородке рабочие. Получали деньги и уходили прочь.

— А мы? А нам? — надрывались за спинами рабочих четверо ребят. И совали короткие тонкие руки между длинными черными ручищами слесарей.

Хозяин вдруг глянул на ребят, глянул на мастера:

— А это еще что?

— Да вот ребятишки… Обещались им по гривеннику за день. Чтобы молились…

— Тьфу! — плюнул хозяин. — Шут угораздил меня обещаться. Сколько им?

— Двенадцать дней по гривеннику — рубль двадцать, — защелкал костяшками Оболдуй. — Двенадцать вечеров по пятаку — шесть гривен. Итого — по рублю восьмидесяти каждому, Макарий Якимыч.

Степка, не сводя глаз с хозяйских рук, шевелил от нетерпения пальцами, вертел во рту языком. «Когда же в сундучок полезет за деньгами? Скорей бы».

Но хозяйская рука придвинула к себе счеты:

— Мальчикам за вечера не плачу, у меня не банк с капиталами. — И — раз! — пальцем со счетов сразу шесть косточек прочь. — Рубль за икону долой. — И опять одну костяшку прочь.

— И с них? — спросил мастер.

— А что, им икона не нужна, что ли? И с них.

Хозяин взял из сундучка четыре двугривенных, протянул один Степке, один Готьке, один Моргаченку, один Размазне.

— Получай получку.

Позади кто-то засмеялся.

— Держи крепче! Не потеряй!

Степка взял двугривенный, повертел его в пальцах и вскинул глаза на хозяина.

— А еще? Мне нужно рубль восемьдесят. И им тоже по рублю восемьдесят, — сказал он, показывая на понурившихся ребят.

И не успел еще Степка рта закрыть, как из-за барьера опять грохнуло:

— Магаюмовский выученик, черт тебя побери? Его наука — за других горло драть? — и хозяйские счеты, взметнувшиеся над перильцами, чуть-чуть не зашибли Степку.

* * *

Весь народ уже разошелся из механической. Один только Степка забился в темный угол и сидит, прислонившись головой к чугунной лапе станка.

В сизой мгле спертого воздуха понуро стоят грязные станки с черными, свисающими до полу ремнями. Над верстаками, заваленными ржавым хламом, торчат тиски — в ряд, один за другим, точно уснувшие галки на облезлом заборе. Пахнет железом, остывшим маслом.

Завизжала дверь. Со двора вошел вертельщик Митряй. Остановился. Прислушался. Словно ищет кого-то.

Это он Степку ищет. Чтобы утешить, пожалеть.

Митряй стоял у порога мастерской, освещенный тусклым светом фонаря, висевшим над дверью, седой, лохматый, в опорках, в рваном ватнике.

А Степка, прижавшись к станку, глядел на него из темноты и думал:

«Вот он всех боялся, век целый вертел и вертел. А что толку? Старый, рваный… Так и умрет у колеса, как лошадь в оглоблях…»

И выплывает у Степки в памяти жаркий день, густо сбитый в толпу народ. Курчавый человек в расстегнутой рубахе машет картузом над запрокинутыми головами. И картуз этот полинялый, будто сейчас перед глазами у Степки, и голос этот, будто тут вот, в пустой мастерской:

— Плохое видели — хорошее увидим. Держись крепче друг за друга!

Это бунт. Это конопатчик Кандыба. Не простые слова сказал он тогда.

— Плохое видели — хорошее увидим. Держись крепче друг за друга…

Не понимал Степка тогда этих слов — сейчас понимает.

Долго еще сидел так Степка, глядя в одну точку.

И Митряй еще долго стоял на пороге, опустив вросшую в плечи седую голову. Потом повернулся и медленно вышел из дверей.

Степка вышел следом за ним.

На дворе уже никого не было. В далеком небе мерцали звезды. Где-то пели. Где-то играли на гармони.