С 1829 года в Париже выходила газета «Мода» (La Mode). Сначала она в полном соответствии со своим названием представляла собой обзор модных новинок и светских нравов. Однако в 1831 году, после Июльской революции, основатель «Моды» Эмиль де Жирарден продал ее представителям легитимистской оппозиции, сторонникам свергнутой старшей ветви Бурбонов, и на протяжении 1830-х годов газета, занимавшая видное место на правом фланге парижской политической прессы, продолжала бороться с правительством «узурпатора» Луи-Филиппа.
В шестом выпуске «Моды» за 1838 год, увидевшем свет 10 февраля, были напечатаны два текста, настолько возмутившие июльское правительство, что оно подвергло «Моду» судебному преследованию, и та процесс проиграла. Это был далеко не единственный процесс против публикаций «Моды», однако для нас представляет особый интерес именно этот случай, поскольку оба крамольных текста так или иначе связаны с Россией.
Началось все в самом начале февраля 1838 года, когда либеральная газета «Французский курьер» напечатала следующую информацию, в которой упоминались российский император и его приближенный, светлейший князь Христофор Андреевич Ливен (1774–1838), многолетний (1812–1834) российский посол в Лондоне, а с 1834 года попечитель при особе наследника цесаревича Александра Николаевича:
Среди многочисленных неприятностей, которые подстерегают наше правительство в его отношениях с иностранными державами, иные неизвестны публике, хотя серьезность их не подлежит сомнению. Его московитское Величество обращается к нашему правительству и даже к королевской фамилии в тоне столь высокомерном, что самые незлобивые умы не могут не возмутиться. Вот факты, которые говорят сами за себя: стремясь как можно надежнее оградить Россию от французского либерализма, Император Николай запретил своим подданным ездить во Францию и, главное, жить в Париже. Приказ этот касается всех московитских вельмож без исключения. Князь Ливен, гордый своим высоким чином и услугами, которые он, по его мнению, оказал России, из Женевы попросил свое правительство о дозволении поселиться в Париже. Каково же было его удивление, когда собственноручное письмо Императора напомнило ему, что он человек слишком хорошего рода для того, чтобы являться при дворе этого… (мы доканчивать фразу не станем, однако весьма многие в Париже дочли злополучное письмо до конца).
Информация «Французского курьера» была в самом деле подхвачена «весьма многими» (хотя и не всеми) газетами разной политической ориентации, которые, каждая со своей стороны и по своим причинам, усмотрели в письме, якобы написанном русским императором, оскорбление чести Франции. Эта обида видна в заметке легитимистской (впрочем, самой левой из монархических) «Газет де Франс», которая 7 февраля 1838 года утверждала, что если король и его премьер-министр (в 1838 году этот пост занимал граф Моле) дорожат своей честью, они не вправе спускать северному самодержцу подобное обхождение. Но ничуть не меньшая обида выражена в реплике газеты левой оппозиции «Коммерция» (6 февраля 1838 года), которая увидела в аристократической спеси северного государя оскорбление демократических основ французской конституционной монархии: левая газета признала, что «для людей плебейских убеждений фраза царя не несет в себе ничего оскорбительного», однако даже журналисты этой оппозиционной газеты согласились, что для французской царствующей династии – высокородной, но «не признаваемой за таковую европейской аристократией» – фраза эта звучит крайне унизительно. Впрочем, если названные периодические издания ограничились цитированием фразы из пресловутого письма с пропущенной оскорбительной аттестацией Луи-Филиппа (фразы, которую они, по выражению «Коммерции», «полагали подлинной»), то «Мода» пошла гораздо дальше.
«Мода» вообще постоянно упрекала Луи-Филиппа и его правительство за то, что по их вине российский император «бойкотирует» Францию; так, в апрельском первом выпуске 1838 года среди первоапрельских шуток фигурирует следующая: российский император после недолгого пребывания в Берлине нанесет визит вежливости июльскому правительству. Сегодняшний читатель не усмотрит в этой информации ничего смешного, но читателям 1838 года подобный поворот событий казался совершенно невероятным. Вот другой образец шуток «Моды» по этому поводу: в разделе «Шпильки» февральского шестого выпуска сообщается, что, по слухам, господин Моле собирается наградить российского императора июльским орденом; вот, заключает «Мода», сугубо национальный способ мести. Еще одна «шпилька» из этого же выпуска цитирует слова, якобы сказанные тем же самым Моле: «Ваш так называемый северный колосс не имеет ровно никакого веса, и я без труда это докажу: он каждый день наступает мне на ногу, а я этого даже не замечаю».
Но причиной скандала и судебного преследования стали не эти мелкие уколы, а две статьи из того же шестого выпуска (10 февраля 1838 года). Первая – это послание, якобы адресованное главой французского кабинета графом Моле русскому послу в Париже графу Палену и напечатанное под рубрикой «Министерство иностранных фарсов». Этот прием использовался журналистами «Моды» регулярно: на страницах легитимистской газеты постоянно публиковались письма, якобы адресованные деятелями июльского режима иностранным политикам и ответы этих последних. Цель таких публикаций была всегда одна и та же: лишний раз подчеркнуть, как мало чужестранцы уважают июльскую Францию. Моле в тексте «Моды» именуется Дюмолле – лишнее напоминание о том, что реальный Матье Моле (1781–1855) не имел перед своей фамилией ни «де», ни «дю»; его род принадлежал к дворянству мантии, а сам он был графом не старинным, а свежеиспеченным – наполеоновским. В 1837–1839 годах Моле был главой кабинета и предметом страстной ненависти для всех политиков, от республиканцев до легитимистов, которые даже образовали против него в палате депутатов так называемую «коалицию». Насмешка звучала особенно обидно оттого, что фамилию Дюмолле носил герой популярных водевилей драматурга Дезожье, толстый купец-простак. Так вот, послание якобы Моле якобы Палену гласило:
Нижеподписавшийся познакомился во многих французских и иностранных газетах с письмом, посланным Его Величеством Императором Всероссийским князю Ливену, и считает своим долгом заметить графу Палену, что письмо это содержит пропуск, который делает некоторые его пассажи совершенно непонятными. Поскольку нижеподписавшийся не считает себя способным самостоятельно разгадывать русские логогрифы, он смиренно просит графа Палена разъяснить, что именно французской нации следует понимать под фразой: «Вы человек слишком хорошего рода, чтобы являться при дворе этого…» Этого кого? Какое слово надобно поставить на место точек? Нижеподписавшийся тем сильнее желал бы это узнать, что, несмотря на все старания, собственное его воображение бессильно ему помочь. Нижеподписавшийся убежден, что пропущенное слово не могло не быть бесконечно лестным для Его Величества короля французов, но ему хотелось бы получить подтверждение из уст самого графа Палена. Нижеподписавшийся убежден, что вышеупомянутая фраза была искажена каким-либо неловким чиновником Его Величества Императора Всероссийского и что вместо слов: «Вы человек слишком хорошего рода» следует читать: «Вы человек недостаточно хорошего рода». Тогда все станет ясным и фраза зазвучит совершенно естественно, ибо ее можно будет дополнить следующим образом: «Вы человек недостаточно хорошего рода, чтобы явиться при дворе этого великого короля, где обычно принимают только Бартов и Тьеров, Персилей и Дюшателей, Вьенне и Дюпенов ‹…› [23] и прочих знаменитостей в том же роде». Нижеподписавшийся льстит себя надеждой, что это простое толкование удостоится милостивого одобрения графа Палена и что двор этого… (несколько точек) будет впредь лишь укреплять то согласие, какое царит ныне между московитским орлом и июльским петухом.
Ответное послание, написанное от лица Палена, содержит позволение истолковывать фразу императора «как угодно», а в конце мнимый «Пален» сообщает, что «пользуется очередным случаем не заверять г-на графа Дюмолле в своем нижайшем почтении». Ответом «Палену» служит бумага за подписью Дюмолле:
Итак, мы согласны в том, что спорное место следует читать так: «Вы человек недостаточно хорошего рода, чтобы явиться при дворе этого великого короля», и проч., и проч. Нижеподписавшийся тем более рад этой счастливой развязке, что в противном случае, поскольку сам он, как ни прискорбно, не имел бы возможности прибегнуть к оружию для отмщения за честь Июльского трона, пришлось бы развязать страшную европейскую войну, конец и исход которой невозможно предвидеть. ‹…› Нижеподписавшийся пользуется очередной лестной возможностью заверить графа Палена в совершенном унижении, с каким он имеет честь быть его покорным слугой.
Таким образом, легитимистские журналисты предъявляют премьер-министру Луи-Филиппа (а через его голову и самому королю) обвинение в трусости, нежелании и неумении отстаивать собственное достоинство и достоинство Франции, а также в своего рода «низкопоклонстве» перед российским императором.
Выяснение отношений с Луи-Филиппом «Мода» продолжила в другом, еще более скандальном тексте, опубликованном в том же шестом выпуске от 10 февраля. Текст этот, носящий отчасти «юбилейный» характер, называется «Другие времена, другие нравы, или Два февраля. Современные сцены. Февраль 1820, февраль 1838». Место действия февральской сцены 1820 года – фойе парижской Оперы вечером 13 февраля. Это тот самый вечер, когда у дверей Оперы шорник Лувель заколол герцога Беррийского, племянника царствующего короля Людовика XVIII, надеясь тем самым положить конец старшей ветви Бурбонов (и король, и старший брат убитого, герцог Ангулемский, были бездетными). Происходящее описано глазами двух собеседников: один, шевалье, недавно вернулся из России, куда эмигрировал во время Французской революции еще в конце XVIII века и где, по его собственным словам, жил, не боясь «пасть жертвой либеральной идеи, затóченной в виде бунта, заговора или стилета». Второй, командор, не покидал Франции и после падения Наполеона сделал успешную военную карьеру при Бурбонах. Собеседники начинают разговор до убийства герцога Беррийского, а заканчивают сразу после. До убийства они обращают внимание прежде всего на подобострастие, которое герцог Луи-Филипп Орлеанский (будущий король, чего, впрочем, в 1820 году еще никто знать не мог) выказывает в общении с членами царствующего дома: он, говорит шевалье, «согнулся так низко, как будто что-то обронил и ищет потерянное на земле» – а командор поясняет, что это исключительно от почтения к королевской фамилии. Шевалье, однако, в это не верит; он хорошо помнит о революционном прошлом отца герцога, ставшего членом Конвента и взявшего себе фамилию Эгалите (Равенство), помнит и о том, что самого герцога «можно было чаще увидеть в клубе якобинцев, чем во дворце Тюильри», и не устает напоминать об этом своему благодушному собеседнику.
Между тем по театру разносится весть о том, что герцог Беррийский смертельно ранен. Оба собеседника скорбят о нем, но важнее другое: устами шевалье «Мода» обвиняет Орлеанское семейство если не в практическом исполнении этого преступления, то по крайней мере в его моральной поддержке. Командор говорит: «Посмотрите, как удручены случившимся герцог Орлеанский, его жена и сестра; у них слезы на глазах», а шевалье отвечает: «Орлеаны чуют близость короны: они знают, что готовит им судьба». Выходит, будто Орлеаны едва ли не вдохновили Лувеля на убийство – обвинение совершенно безосновательное, ибо известно, что шорник действовал на свой страх и риск, под влиянием собственных антироялистских и бонапартистских убеждений, Орлеаны же никакого отношения к убийству не имели, хотя молва порой и утверждала обратное.
Вторая сцена происходит в феврале 1838 года, уже при новой власти, ненавистной легитимистам. Командор и шевалье встречаются вновь на придворном балу во дворце Тюильри, который «Мода» называет «образцом всех революций, политическим пандемониумом, громадным галопом покаяний, ересей и отречений, галопом, участники которого скачут по кругу не в такт музыке, но зато с парижским патридиотизмом: картину эту можно уподобить вакханалии Калло, а еще вернее, девятому, самому последнему кругу дантовского ада, устроенному в кабаке». За восемнадцать лет, прошедших с февраля 1820 года, один из собеседников, командор, прижился при новом июльском дворе не хуже, чем при дворе эпохи Реставрации, а другой продолжал жить в России, где из шевалье де Бретинье превратился в графа Новорова и стал «подданным самодержца, которого вы здесь именуете северным варваром, а мы почитаем величайшим из государей, правивших Россией». Командор изумляется: «Как! вы стали подданным Николая?» – «Но вы же стали подданным Луи-Филиппа!» В финале, осмотрев придворных нового короля и убедившись, что все, кто в прошлом был предан старшим Бурбонам, при новом режиме так же преданно служат Бурбонам младшим, шевалье говорит:
Бал-вакханалия во дворце Тюильри
Прощайте, любезный командор, я возвращаюсь к моим татарам, калмыкам и башкирам, возвращаюсь в мои степи; вернусь через двадцать лет, и если Господь продлит ваши дни, я охотно взгляну на новых верноподданных, которых вы мне представите.
За эти два материала правительство, как уже было сказано выше, возбудило против «Моды» судебный процесс (управляющий газетой Вуалле де Сен-Фильбер и ее директор виконт Эдуард Вальш были обвинены в оскорблении особы короля), причем известие о возбуждении дела дошло до заинтересованных лиц в день печального юбилея, ровно через 18 лет после убийства герцога Беррийского. Сами журналисты «Моды» в седьмом выпуске 1838 года писали: «13 февраля, ни днем раньше и ни днем позже, выйдя из храма, где служили заупокойную мессу по герцогу Беррийскому, мы получили извещение о том, что нам предстоит ответить перед правосудием за статью, в которой мы сравниваем февраль 1820 года с февралем года 1838-го». Заседание (во время которого, по выражению самих обвиняемых, «на скамье подсудимых вместе с журналистами „Моды“ оказалась сама история Франции») состоялось 20 февраля 1838 года и, несмотря на то что газету защищал один из самых знаменитых адвокатов легитимистского лагеря, А. – Л. – М. Эннекен, окончилось не в пользу «Моды»: редакцию приговорили к уплате штрафа в 4000 франков, а ее управляющего Вуалле де Сен-Фильбера – к шестимесячному тюремному заключению; сам скандальный выпуск газеты, согласно приговору, следовало уничтожить, а текст приговора опубликовать в следующем выпуске. Процесс освещался в парижской прессе, прежде всего в легитимистских изданиях «Газет де Франс» (где инкриминируемые «Моде» статьи перепечатаны почти полностью) и «Котидьен», а затем сама «Мода» напечатала по свежим следам отдельную брошюру «Процесс „Моды“», где воспроизвела и речь государственного обвинителя П. – Ш. Нугье-младшего, и речь защитника. По закону периодические издания не имели права собирать деньги для уплаты штрафов по подписке; однако «Мода» издала свою брошюру тиражом 10 000 экземпляров и продавала ее по 5 франков за экземпляр – по всей вероятности, в надежде получить финансовую поддержку от единомышленников (5 франков были очень высокой ценой для тонкой брошюры; полноценный роман продавался за 7,5 франков, и только в 1838 году издатель Шарпантье снизил цену на такой том до 3,5 франков). Главным предметом обсуждения обоих юристов, и прокурора, и адвоката, стало не что иное, как отточие в письме, якобы адресованном императором Николаем князю Ливену. По словам адвоката Эннекена, Лобардемон (безжалостный судья, подручный кардинала Ришелье в политических процессах первой половины XVII века) говорил, что ему довольно двух строк, написанных любым человеком, для того чтобы этого человека повесить; так вот, продолжает Эннекен, «мы сильно ушли вперед; нам не надобно уже и двух строк, мы ограничиваемся тремя точками». Ту же тему развивала 22 февраля 1838 года и «Газет де Франс»: если в сентябре 1835 года (когда был принят очень суровый закон о печати, запрещающий, в частности, оскорбления короля и нападки на существующую форму правления) июльские власти пытались объявить уголовно наказуемым деянием намеки (впрочем, эту статью закона так и не утвердили), то теперь прокуратура берется истолковывать отточие, то есть полное отсутствие слов. «Вот это и называется прогрессом! Есть о чем задуматься сторонникам революций». Прокурор Нугье утверждал, что отточие это может быть заполнено только словами, оскорбительными по отношению к Луи-Филиппу. Адвокат, со своей стороны, тоже пустился в разгадывание того, что мог иметь в виду автор письма и какие слова из этого письма в газетных публикациях опущены:
Царь признает только право рождения, право же Луи-Филиппа, напротив, основывается на суверенитете народа. Император Николай хотел сообщить князю Ливену следующую мысль: вы человек слишком хорошего рода, чтобы явиться при дворе этого короля баррикад и буржуазии; эту мысль можно запросто приписать Императору Николаю; она серьезна, она благородна, наконец, она логична.
Адвокат Эннекен, таким образом, вполне допускал, что письмо императора князю Ливену достоверно. Того же мнения придерживались и многие из упоминавших письмо парижских журналистов: они, во всяком случае, не видели ничего невероятного в том, что северный самодержец отзывается о французском собрате именно в таком тоне. Сами журналисты «Моды» до вынесения им приговора вопросом о достоверности письма не задавались, но после приговора в ней усомнились. Они рассуждали следующим образом:
Теперь, когда министр предписал нам заплатить четырьмя тысячами франков и шестью месяцами тюрьмы за одно-единственное письмо, пришедшее, как утверждают, из России, мы позволим себе задать вопрос: а было ли написано это письмо? Были ли произнесены процитированные слова? Если же письмо это не более чем апокриф, почему правительство не приказало официальной газете «Монитёр» опровергнуть это сообщение, напечатанное в стольких немецких и французских газетах? Опровергнуть его следовало еще прежде суда над нами, который бы в этом случае вовсе не состоялся. Еще более необходимо опровергнуть его теперь, когда нам вынесен приговор, ибо если этого опровержения не последует, найдутся люди, которые сочтут, что г-ну Моле легче требовать объяснений у «Моды», чем у посла России; а между тем мы, хотя и не принадлежим к партии «золотой середины» [26] , остаемся французами, и нам досадно, что г-н Моле так мало заботится о своей чести. Случай ли всему виной или французский кабинет побоялся, что российский Император не сможет заплатить 4000 штрафа, ибо пожар Зимнего дворца истощил его казну? Ведь, по чести говоря, если Император произнес злополучную фразу, к штрафу и тюремному заключению следовало приговорить его.
В этой статье «Моды» упоминание о Зимнем дворце, вспыхнувшем вечером 17/29 декабря 1837 года и сгоревшем почти полностью, не слишком лестно по отношению к Николаю I, однако так «Мода» отзывалась о российском императоре не всегда. В январе 1838 года она характеризовала Николая и его поведение во время и после пожара гораздо более доброжелательно, чтобы не сказать восторженно, и противопоставляла «самоотверженность» этого монарха, «которого газета „Журналь де Деба“ в припадке раздражительности именует варваром и полудикарем», поведению французской королевской фамилии, которую происшедший почти в то же время пожар в парижской зале Фавара, где давала представления Итальянская опера, оставил равнодушной.
* * *
Так писал император злополучное письмо или нет? Пожалуй, самый верный ответ на этот вопрос дал прокурор Нугье, назвавший письмо «невероятным». Тем не менее в версии событий, предложенной французскими газетчиками на основе этого якобы подлинного письма российского императора, выдумки смешаны с правдой. Начнем с того, что здесь правда.
Правда, что император Николай I после Июльской революции в самом деле, как уже говорилось во второй главе, не поощрял поездки своих подданных в Париж и, видя в короле французов Луи-Филиппа узурпатора, не только не соглашался именовать его братом (об этом также уже говорилось выше), но до середины 1830-х годов, по свидетельству французского посла в Петербурге Баранта, даже слово «король» применительно к нему употреблял в разговорах с третьими лицами с большой неохотой. Правда, что у князя Христофора Андреевича Ливена были основания стремиться в Париж: там с 1835 года жила его жена Дарья Христофоровна Ливен, урожденная Бенкендорф, которая, несмотря на уговоры мужа и недовольство императора, не желала возвращаться в Россию. Она умоляла графа Алексея Федоровича Орлова и собственного брата, графа Александра Христофоровича Бенкендорфа, упросить императора позволить ей остаться в Париже, мотивируя это дурным состоянием своего здоровья, и как раз накануне парижского газетного скандала, в самом конце 1837 года, князь Ливен в письме к императору констатировал свое поражение: уговорить жену покинуть Париж ему не удалось. Сам Ливен находился отнюдь не в Женеве (как утверждали парижские газеты); в конце декабря 1837 года он был в Неаполе, в феврале 1838 года – в Германии, а с мая 1838-го должен был сопровождать наследника в заграничном путешествии, в маршрут которого Париж, разумеется, не входил (правда, позже у Ливена появилось намерение после окончания путешествия приехать в Париж, но осуществлению этого плана помешала смерть: князь скончался в Риме 29 декабря 1838 года).
Жена Ливена, княгиня Дарья Христофоровна, была в Париже фигурой очень известной. Ее салон посещали политики самых разных направлений; та же «Мода» на год раньше описываемых событий назвала его «справочной конторой всего дипломатического корпуса». Правда, репутация у этого салона была двусмысленная; газета «Век» (Siècle) утверждала 1 декабря 1837 года, что, позволив княгине Ливен устроить салон в Париже, русское правительство оставило за собой право надзора над теми, кто его посещает, так что свобода, какой пользуются эти посетители, «походит на свободу санкт-петербургских салонов, где, как заметил один путешественник, наверняка встретишь по крайней мере двух шпионов». Но тем не менее на воображаемой карте парижских салонов салон княгини Ливен занимал почетное место; годом раньше, 15 декабря 1836 года, Дельфина де Жирарден в одной из своих парижских хроник, посвященных как раз «политическим салонам», оценила его очень высоко:
По салону госпожи Ливен можно судить о том, чем становится политика в обществе высокоцивилизованном: это политика элегантная, простая и холодная, более напоминающая салонную беседу, нежели клубную болтовню; это нейтральная почва, где все идеи представлены в равной мере, где прошедшее растворяется в будущем, где старые системы еще пользуются уважением, а новые мысли уже находят понимание; это приют для тех, кто сделался не нужен, прибежище для тех, кто слывет опасным. Госпожа Ливен избрала единственную политическую роль, какая пристала женщине: она не действует, она вдохновляет тех, кто действует; она не вершит политику, она позволяет, чтобы политика вершилась с ее помощью.
В этом отношении княгиня Ливен выступала достойной продолжательницей традиции XVIII века, когда, как показано в монографии французского историка Антуана Лильти, хозяйке салона полагалось не философствовать самой, а быть лишь вдохновительницей своих гостей – литераторов и философов (отсюда распространенное сравнение их с музыкальными инструментами, а ее – с музыкантшей, которая умело извлекает из них звуки).
Княгиня не делала тайны из своей борьбы за право остаться в столице Франции. Печальными перипетиями своих взаимоотношений с мужем и с императором она делилась как со своими многочисленными европейскими корреспондентами, так и с парижским возлюбленным Франсуа Гизо (в недавнем прошлом министром образования, а в описываемый период депутатом и активным противником премьер-министра Моле).
Однако как бы император Николай ни относился к королю Луи-Филиппу, он, скорее всего, не стал бы в письме к князю Ливену употреблять по его поводу бранные слова. Из депеши вюртембергского посланника в Петербурге князя Гогенлоэ к вюртембергскому министру иностранных дел известен диалог императора с женой посланника, урожденной Екатериной Ивановной Голубцовой, о ее поездке в Европу в 1834–1835 годах:
«Ну что, княгиня, ведь вы были в Париже, что же вы там делали и что вы там видели – ведь не Луи-Филиппа?» И когда жена ответила царю: «Мы видели все, кроме французского короля и его двора», – царь крепко пожал ей руку и сказал: «Это правильно, таким образом можно ездить в Париж».
Однако никаких бранных эпитетов он не употребил (замечу, кстати, что далеко не все русские, приезжая в Париж, так старательно дистанцировались от «короля французов»; ему, например, примерно в то же время, в 1837 и 1838 годах, были представлены Андрей Николаевич Карамзин, сын историографа, и Александр Иванович Тургенев, и никаких неприятных последствий для них это не имело). Правда, по поводу министров Луи-Филиппа императору случалось отпускать весьма резкие реплики; например, в резолюции на докладе вице-канцлера Нессельроде в 1840 году он – между прочим, по-французски – воскликнул: «Какая свинья Тьер!» Но даже если допустить, что император написал нечто подобное и по поводу короля, очевидно, что многоопытный дипломат князь Ливен не стал бы делать такое письмо достоянием гласности. Парижские журналисты просто использовали дошедшие до них слухи о спорах супругов Ливен касательно места их возможного свидания и создали на этой основе свой политический памфлет. Начал «Французский курьер», а «Мода» подхватила и заострила предоставленный исходный материал в своих полемических целях.
Но вот вопрос: против кого была направлена эта полемика? Хотя Россия фигурирует в обеих скандальных статьях «Моды», совершенно очевидно, что волнует легитимистских журналистов в данном случае отнюдь не она. В первой статье газетная утка про оскорбительное письмо русского царя становится поводом для сведения счетов с ненавистным французским премьер-министром, а во второй служение российскому самодержцу ставится на одну доску со служением Луи-Филиппу, что в устах журналиста легитимистских убеждений уж точно похвала небольшая, ибо Луи-Филиппа легитимисты не уважали вовсе. Конечно, в образе французского шевалье, который предпочитает быть русским графом в окружении татар, башкир и калмыков, лишь бы не находиться при дворе короля французов и не подвергаться «либеральной опасности», нельзя не увидеть отражение легитимистского «русского миража» – концепции, представлявшей Россию как идеальную страну патриархального порядка, противостоящую конституционному хаосу (об этом см. подробнее в главе десятой). «Мода» вообще не чуждалась этого мотива. Например, в июньском двенадцатом выпуске 1838 года противопоставлены два правителя: император Николай, которого именуют «северным деспотом, московитским тигром», спокойно прогуливается по улицам Берлина, не боясь покушений, а «народный король, буржуазный монарх» Луи-Филипп, спрятавшись в своем дворце, точно заяц в норе, вздрагивает от каждого шороха. Однако мотив этот звучит здесь вполсилы; французов интересует вовсе не Россия, а собственные злободневные внутренние проблемы. Россия здесь только повод для разговора о своем, о наболевшем; язвительные стрелы «Моды» направлены против главы французского кабинета, а русский посол участвует в этом эпистолярном скетче на правах статиста. Характерно, что когда А. И. Тургенев в те же февральские дни 1838 года искал французское периодическое издание, где бы согласились напечатать рецензию на брошюру П. А. Вяземского о пожаре Зимнего дворца, опубликованную в Париже его же стараниями (она вышла из печати 12 февраля), некий парижский журналист посоветовал отнести ее в «Моду», которая «воспользуется сим случаем и разругает либералов». Иными словами, русский сюжет тоже стал бы только предлогом для выражения определенной французской политической позиции, прямого отношения к России не имеющей.
Это, пожалуй, основной вывод, который можно сделать из рассмотренного эпизода: не всякий иностранный текст, где упомянута Россия, свидетельствует об интересе к России; нередко она служит лишь поводом для выяснения внутриполитических взаимоотношений. Так было в XIX веке; с тех пор ситуация, по-видимому, изменилась, но не кардинально. Не изменился и другой закон существования политической прессы: «информационный повод» (реальный или выдуманный) порождает целую вереницу откликов, и начинает казаться, что важнее этого случая нет ничего на свете. А месяц спустя о случившемся никто уже не помнит. Именно так произошло с мнимым письмом императора Николая I к князю Ливену и судом над газетой «Мода». Короткое упоминание об этом эпизоде можно найти только во французской монографии 1861 года, специально посвященной истории этой газеты.