Рассмотренные эпизоды свидетельствуют: ни правительственные указы и распоряжения, ни даже личные пристрастия и/или фобии самодержавного правителя не в силах остановить естественный ход вещей. Николай I боялся революционной «заразы», которую французы могут принести в Россию; он не позволял своим ближайшим родственникам ездить в Париж; даже в бородках французского фасона он видел потенциальный источник тлетворного западного влияния и запрещал их своим высочайшим постановлением. И тем не менее французы продолжали трудиться в России, а когда их пытались, как и прочих иностранцев, обложить повышенным налогом и вообще сделать для них условия жизни менее комфортными, эти попытки встречали противодействие на самом высоком уровне, потому что выяснялось: без французов и других иностранцев пока еще практически ни в одной сфере обойтись нельзя.

Частные же истории некоторых французов, рассмотренные в нашей книге, лишний раз напоминают: «идеологические» стереотипы восприятия далеко не всегда соответствуют реальным обстоятельствам. Там, где французский агент (с надеждой) и русский император (с гневом) видят бунт московских дворян, устроенный в подражание вольным французским нравам, на деле обнаруживаются внутримосковская склока и отстаивание вполне благонамеренными дворянами своего дворянского достоинства. Французы, попавшие в Российскую империю, зачастую ведут себя вовсе не так, как можно было бы ожидать. Француз, высланный из России, отвечает не русофобским пасквилем, а сравнительно беспристрастным изложением российской истории. Француз, чей воспитанник стал видным деятелем ордена иезуитов, демонстрирует не фанатическую религиозность, а естественно-научные интересы и полное отсутствие прозелитизма. Эти французы обманывают наши ожидания. А реальность российской абсолютной монархии обманывала ожидания французов, желавших ей служить: они, пожившие в конституционной Франции, рассчитывали, что вести себя с правителем этой монархии и его слугами можно будет по законам монархии парламентской – аргументировать, доказывать свою правоту, ссылаться на собственные попранные интересы. Между тем их аргументы никто слушать не желал.

Французы эти: актер-литератор Дево-Сен-Феликс и шпион Бакье – стали жертвами стереотипных представлений, которые насаждались легитимистской печатью при активном соучастии русских агентов, – представлений о России как о патриархальном рае, стране идеального порядка и совершенного согласия между властью и подданными. Но в западной прессе циркулировало и другое, не менее стереотипное представление о России как о стране-агрессоре, которая мечтает завоевать Константинополь, подчинить себе Европу. Россия далеко не всегда действовала по этой модели: в 1829 году, во время Русско-турецкой войны на Константинополь не пошла, в 1830 году, после Июльской революции во Францию войска не двинула (преимущественно, впрочем, потому, что этого не сделали ее северные союзницы: Австрия и Пруссия). Проспер де Барант, французский посол в Петербурге, один из редких свидетелей, ясно сознававших расхождение между грозными декларациями российского императора и его реальной политикой, 1 июня 1837 года докладывал тогдашнему председателю правительства, уже знакомому нам графу Моле:

Какую бы сильную неприязнь Император ни испытывал к Франции, как бы сильно ни раздражала его Июльская революция, он ни единой минуты не думал о том, чтобы начать крестовый поход против нас. Постоянно заблуждаясь относительно нашего положения, находясь во власти предрассудков, которые невозможно ни развеять, ни уменьшить никакими фактами, он уже не один раз решительно предполагал, что война неизбежна. Убеждение это не могло не сказаться на его языке и даже на его планах. Однако он постоянно говорил австрийскому и прусскому монархам: «это касается больше вас, чем меня».

Император, уточняет Барант, «вовсе не хотел покоряться собственным страстям и грозил нам только на словах, не имея ни малейшего желания переходить к делу». А в сентябре 1840 года, проведя уже целых пять лет в России, Барант со своим обычным здравомыслием замечал по поводу завоевательных планов, якобы вынашиваемых Николаем:

Английские и французские газеты твердят, что Россия желает покорить Константинополь, и за это натравливают на нее общественное мнение; пусть так: но следует иметь в виду, что эти амбициозные планы не имеют ничего общего с реальной политикой русского правительства. ‹…› Завоевание Константинополя для России то же, что для нас империя Наполеона. Это вовсе не цель практической, действенной политики.

Вплоть до Крымской войны подобные взвешенные суждения были достаточно близки к реальности, однако репутация оказывалась сильнее, отчего и становилось возможным поверить в подлинность такой явной мистификации, как брошюра о «Галльской конфедерации» (о которой рассказано в главе четырнадцатой). Репутации способны заслонить реальность, и бороться с ними едва ли не труднее, чем с реальными явлениями. Поэтому в умах русского императора и некоторых его приближенных продолжало жить представление об опасных французах, у которых даже бородки пропитаны революционным ядом, а в умах европейских публицистов сохранялось представление о России как постоянном источнике военной угрозы. Впрочем, эту свою репутацию Россия подтвердила и в 1849 году, когда помогла Австрии подавить Венгерское восстание, и в 1853 году, когда вступила в Крымскую войну. Недаром в 1855 году брошюра о «Галльской конфедерации» внезапно снова стала актуальной, и кто-то сделал ее рукописную копию, в которой, по сообщению библиографа Маршана, указал, что брошюра эта «оскорбляет разом все интересы и все партии и попирает чувства политические, религиозные, национальные, индивидуальные и коллективные». Хотя до раздела Франции в Крымскую войну дело не дошло и дойти не могло, жизнь тем не менее выдвинула аргументы в пользу подлинности памфлета об агрессивной России. Российская империя сама повела себя в соответствии со своей – к сожалению, весьма нелестной – репутацией.

Для реабилитации России в глазах французов должно было пройти двадцать с лишним лет; должен был появиться дипломат по имени Мельхиор де Вогюэ, который, прожив пять лет в Петербурге и женившись на русской фрейлине, написал целый ряд статей о русских романистах (Тургеневе, Толстом, Достоевском), рассказал соотечественникам о русской душе и русской духовности и ввел в моду русский роман, а вместе с ним и Россию. А еще через несколько лет, в 1891–1892 годах, Россия и Франция заключили военно-политический союз, который продлился до 1917 года. Но это уже, как говорится, совсем другая история.