6 ноября 1828 года на почту в Москве было подано французское письмо из Москвы от 3/15 ноября 1828 года от некоего Л. Париса «к Парису в Париж»:

Любезный Полен! Я обещал тебе написать сразу по приезде в Россию, однако же до сих пор обещания своего не исполнил, хотя нахожусь в Москве уже больше месяца, а до того две недели провел в Петербурге. – Начну вот с чего: парижанин не в силах составить верное впечатление о стране, где я обитаю ныне; посему, ежели ты желаешь прислушаться к моим наблюдениям, заклинаю тебя забыть все, что ты знал и думал о ней прежде. Ты спросишь, может ли человек образованный надеяться преуспеть здесь, занявшись литературой? ни в малейшей степени. Препятствует этому, во-первых, всевластная цензура, чьи неумолимые ножницы грозят всему, что претендует не скажу на звание литературного произведения, но, по крайней мере, на выход из печати. В Москве имеют хождение только невинные французские сочинения XVII и XVIII веков. Вольтер и Руссо получают доступ к жителям этого города лишь тайком либо по специальному разрешению. Что до газет, их нередко задерживают на границе, так что пересечь ее им дозволяется не прежде, чем каждая их строчка будет прочитана, взвешена и разобрана по косточкам. В Российской империи печатаются три или четыре газеты, из них две на французском языке: Journal de Saint-Pétersbourg и Journal d’Odessa ; читают их с величайшей жадностью, ибо из всей печатной продукции они одни сближают Россию с Парижем. А между тем что содержится в этих листках? Более или менее достоверные известия о придворной жизни, впрочем весьма пустые, несколько слов о греческих делах, о которых сообщается лишь то, что невозможно скрыть, и бледные отрывки из нескольких иностранных газет. Ни слова ни о политике, ни об экономике, ни об истинной словесности, иными словами, никакой литературной критики. Некий француз, по фамилии Лаво, год назад начал выпускать ежемесячную газету, которую именует литературной. И что же? Эта газета насчитывает от силы полсотни подписчиков, да и те ее не читают, так что в самом скором времени ей грозит банкротство. По всем этим причинам, а также и по разным другим, которые я сообщу тебе позднее, нам надобно отказаться от намерения сочинять литературные корреспонденции и доводить их до сведения публики. То, что ты напишешь мне, не только не попадет в печать, но будет немедленно остановлено на границе; что же до меня, то я, рассказывая тебе о здешней жизни, вынужден буду – ради того, чтобы письмо мое дошло до тебя, – либо льстить, либо выдумывать, ибо как могу я быть честным в стране, которая не желает ни сама слышать правду, ни позволить узнать ее другим! Скажу короче: если меня заподозрят в том, что я намерен возвысить голос, я тотчас буду задержан и отправлен – не в Сибирь, нынче до этого дело не доходит, – но за границу, и вдобавок без паспорта, что, согласись, тоже имеет свои неприятные стороны. Впрочем, довольно рассуждать о цензуре тех стран, где мы живем, поговорим о наших собственных делах или, по крайней мере, о том, что не может никого оскорбить. – В доме Урусовых я нашел все, о чем можно только мечтать, очутившись в такой стране, как Россия, – учтивость, предупредительность, заботливость и тысячу рублей, уплаченных вперед. Таковы личные мои обстоятельства. – Что же касается до русского образования, то, когда я сравниваю его с французским, одна вещь изумляет меня бесконечно: различие в результатах; плодом французского образования явилось обилие людей выдающихся, плоды же русского образования по сей день ничтожны; а между тем здесь не редкость люди, говорящие чисто и без акцента на пяти или шести языках, однако же люди эти замечательны только своими титулами и не умеют найти своим познаниям, как бы разнообразны они ни были, никакого применения. Каждый юный русский – я говорю, разумеется, лишь о дворянах – изучает французский язык, который служит ему в повседневной жизни, русский, которым пользуется он лишь в сношениях со слугами, детьми и немногочисленными соотечественниками, не знающими нашего языка; изучает он также немецкий, английский, латынь и греческий, каковые четыре языка потребны ему так же мало, как мне арабский. Помимо языков обучают его также математике, без которой, как здесь полагают, обойтись невозможно; музыке, которую считают необходимо нужной, а также танцам, фехтованию, верховой езде, не говоря уже об истории и географии, которую русские юноши знают, как правило, в совершенстве; а также физике, теологии, физиологии – да-да, именно так, и я изумляюсь чудесным свойствам человеческого ума, когда думаю о том, что здешние юноши осваивают все это без труда, без усилий и почти всегда с успехом. Ты не станешь спрашивать у меня, предстоит ли мне обучать моих учеников всем перечисленными наукам, ибо ты прекрасно знаешь, на что я способен. Мне, впрочем, не пришлось обнаружить мое невежество. Дети уже имели учителей по математике, русскому, немецкому, английскому, музыке и танцам. Так что я взялся обучать их только французскому и всему, что с этим связано, а именно истории, географии, астрономии и латыни; подразумевается, что позднее мы добавим к этому греческий и итальянский, risum teneatis [13] ! – Ты и вообразить не можешь, какое страстное желание учиться проснулось во мне с тех пор, как я оказался в России. Впрочем, в моем положении это не только потребность, но и необходимость. Самое забавное, что, несмотря на глубочайшее невежество, в каком я пребывал до сегодняшнего дня, здесь я слыву человеком достойнейшим , что же касается экзамена, которому я подвергся, скажу тебе, что я, хоть и говорю на родном языке довольно чисто, знаю его лишь наполовину, так что у меня были известные основания этого экзамена опасаться. Экзаменующие спросили у меня, на какие вопросы мне угодно отвечать (ибо выбор предоставляется экзаменуемым). Я отвечал ученому ареопагу, что желал бы быть спрошенным о литературе, а следственно, и о языке французском. Тогда предложили мне изложить вкратце соображения свои об сем предмете, чему я и предался перед лицом экзаменаторов. Я сравнил литературу века Людовика XIV с литературой веков Августа и Перикла – тема банальная и многократно трактованная. Я, само собой разумеется , отдал пальму первенства нашей литературе и привел судей моих в такое восхищение, что они единогласно решили ни о чем другом меня не спрашивать и счесть экзамен сданным, в доказательство чего выдали мне великолепный диплом с весьма лестной характеристикой. – В заключение замечу, что литературы в собственном смысле слова здесь не существует, однако же страна эта весьма хорошо приспособлена для ученых занятий, если понимать под ними приобщение учеников к знаниям, добытым другими; иное дело – новые идеи в какой бы то ни было сфере; их здесь нет и в помине. Русские – весьма ловкие подражатели, хитроумные и умелые копиисты, но творчество и изобретение – слова, в этой стране ровно ничего не значащие и совершенно неупотребительные. – Как бы страстно ни желал я увидеть здесь тебя и Полину [14] , я все же советую тебе, если ты сумеешь каким-то образом свести концы с концами в Париже, там и оставаться, ибо, во-первых, там ты будешь на родине, рядом с матушкой, а во-вторых, повторю еще раз: Россия и Москва отличаются от Франции так сильно, что ты и представить не можешь! Позже я рассчитываю изложить тебе свои мысли и наблюдения на сей счет более подробно, так, чтобы ты увидел здешние края воочию и, следовательно, потерял охоту здесь оказаться – если, конечно, ты ее когда-нибудь имел. Не думай, впрочем, чтобы я был здесь несчастлив; это – вещь невозможная, если вспомнить, как тяжко приходилось мне весь последний год во Франции. – Воспользуйся, дорогой Полен, ближайшей оказией, чтобы отправить мне ящик с книгами, которые оставил я в Париже и в которых испытываю самую большую нужду. – Замечу по этому поводу, что когда Огюст или ты будете отправлять ко мне эти книги, которые ожидаю я с нетерпением, следует вам заблаговременно вынуть из ящика все, что здесь считается подозрительным или запрещенным. Запрещена, в частности, книга Ансело: даже пошлый Ансело, который ничего здесь не видел, пьянствовал беспробудно и снискал себе в Москве, Петербурге и Кронштадте репутацию невежды и подлеца, и тот ухитрился не потрафить русским, а ведь он описал отнюдь не все их замечательные черты. ‹…› Кстати, о твоем лорде Байроне. Писатель этот известен здесь очень мало; полагаю, что сочинения его запрещены. Поэтому в посылку для меня вложи лишь несколько разрезанных экземляров. Если их пропустят, я спрошу у тебя следующих, однако надежды мало. ‹…› Смерть Императрицы-матери, о которой стало известно здесь дня три назад, – большое несчастие для всей России, обретавшей в ней своего ангела-хранителя. Траур – не меньшее несчастье для всех отраслей торговли, которая из-за прекращения празднеств, балов и театральных представлений совершенно приостановилась. Из Франции к нам прибыли вместе с м-ль Эжени актеры, которые по причине этих обстоятельств лишились средств к существованию [15] . Во Франции после смерти государя обязательный траур длится не больше недели, а здесь – полгода, а то и целый год, и притом соблюдается очень строго. Так что для страны это бедствие двойное. – Средства связи здесь развиты так мало, что, как я узнал, в письме деньги послать невозможно; кстати о письмах, поскольку путешественникам запрещено брать с собой письма запечатанные, а я вовсе не хочу, чтобы содержание письма моего стало известно посторонним, я вверяю послание свое почте – впрочем, не без тревоги. – Пиши мне, прошу тебя, обо всем, что меня интересует, главное, о нашем семействе и о том, что до него касается, я же не могу писать к тебе часто по трем или четырем уважительным причинам, из коих самая главная состоит в том, что далеко не все письма, посланные отсюда, достигают адресатов, зато письма из Франции, за которые я плачу самолично, доходят превосходно.

Подражание французским бородкам

Письмо требует некоторых пояснений. Порой Парис, не успевший до конца разобраться в российской жизни, слегка искажает факты, однако в общем он довольно точен: например, специальные разрешения, о которых он упоминает в начале письма, существовали в самом деле. Российская цензурная практика предполагала сосуществование двух типов запрещения книг: «безусловного» и «для публики»; во втором случае запрещенные книги продавались доверенным лицам по «позволительным запискам» от цензоров. Тем не менее многие сочинения Вольтера и Руссо были, конечно, прекрасно известны в России и в подлиннике, и в переводах. Та же двойственность касается другого упомянутого в письме автора, Байрона (которого адресат письма, Полен Парис, знал очень хорошо: в 1827 году он выпустил в Париже свой перевод байроновского «Дон-Жуана», а позднее, в 1835 году, издал 13-томное собрание сочинений Байрона в своем переводе): собрание сочинений Байрона на французском языке 1823 года в самом деле присутствует в «Общем алфавитном списке книгам на французском языке, запрещенным иностранною ценсурою с 1815 по 1853 год включительно» (1855), но это, разумеется, не исключало знакомства с его творчеством в литературных кругах – впрочем, по-видимому, не среди тех далеких от современной словесности московских жителей, с которыми общался автор письма. Прав Парис и в рассказе о судьбе нежелательных иностранных газет: согласно Уставу о цензуре 1828 года, «иностранные периодические издания, привозимые из-за границы по почте» подлежали рассмотрению отдельной цензуры, учрежденной при почтовом ведомстве, но официально подчинявшейся вице-канцлеру Нессельроде. В задачу цензоров входило не пропускать издания, запрещенные к ввозу в Россию, а из разрешенных вымарывать статьи на запрещенные темы. Впрочем, когда Парис пишет об освещении в русских газетах «греческих дел», он несколько сгущает краски. Под «греческими делами» подразумевается борьба за независимость от Османской империи, которую греки вели с 1821 года; Россия первоначально не поддерживала восстание греков, поскольку такая поддержка стала бы нарушением принципов Священного Союза, однако во второй половине 1820-х годов вместе с другими европейскими державами (Англией, Францией) стала выступать в поддержку греческой независимости в дипломатической сфере и даже оказала грекам военную поддержку (Наваринское сражение 20 октября 1827 года, в ходе которого соединенная эскадра России, Англии и Франции разгромила турецко-египетский флот). Во второй половине 1820-х годов греческие события освещались в русских газетах регулярно, хотя, разумеется, не так полно, как в газетах французских. В «Московских ведомостях» в 1827 году имелась рубрика «Греческие и турецкие дела», а в 1828 году – «Греческие дела».

Периодическое издание, которое выпускал в Москве Жорж Лекуэнт де Лаво, француз, живший в России, автор путеводителя по Москве, называлось «Bulletin du Nord. Journal scientifique et littéraire» [Северные записки. Газета научная и литературная]. Оно в самом деле просуществовало всего один год и в 1829 году прекратило свое существование – в отличие от другой упоминаемой Парисом газеты на французском языке, носившей название «Journal de Saint-Pétersbourg»; она была органом Министерства иностранных дел России и в ней нередко печатались по-французски такие материалы, которые власть считала необходимым довести до сведения европейских политиков; с перерывами и с некоторыми изменениями в названии эта газета выходила до 1917 года.

Об экзамене, которому он, как следует из его дальнейших писем, подвергся 17 ноября 1828 года, через два месяца после прибытия в Москву, Парис рассказывает в сугубо комическом тоне; следует, однако, заметить, что постепенно требования к экзаменуемым усложнялись. Историк образования Т. И. Пашкова приводит перечень вопросов, на которые отвечал в 1847 году претендовавший на звание домашнего учителя Эдуард Поль: его спрашивали о самых разных предметах, от Пелопоннесской и Семилетней войны до умножения и деления именованных чисел, а вдобавок он должен был прочесть пробную лекцию и написать сочинение.

Более или менее точен, но чересчур пристрастен Парис в характеристике французского литератора Жака-Арсена-Франсуа-Поликарпа Ансело (1794–1854), который прибыл в Россию к коронации Николая I в мае 1826 года в свите маршала Мармона, провел здесь полгода и описал их в книге «Шесть месяцев в России» (1827). Книга эта в самом деле была запрещена в России цензурой, но не безусловно, а только «для публики» – второй, более мягкий тип запрета, о котором Парис упоминает в начале письма. «Пьянство» Ансело в России было запечатлено не только в русской прессе («Северная пчела» в номере от 20 мая 1826 года информировала об обеде, который «некоторые здешние литераторы», а именно Греч и Булгарин, дали в честь «почтенного французского писателя», причем подробно перечисляла все, за что пили собравшиеся), но и в его собственной книге; здесь тому же обеду и произнесенным в тот вечер тостам посвящено письмо восьмое. О русских, которым «не потрафил» Ансело, подробно рассказано в предисловии Н. М. Сперанской к русскому изданию его книги (2001).

Наконец, необходимо пояснить, что имел в виду Парис, говоря о том, что платит «самолично» за письма, присланные к нему из Франции. По тогдашним почтовым правилам отправитель мог сам заплатить за доставку письма, но мог и переложить эту обязанность на получателя; таким образом у почтальонов возникала «материальная заинтересованность» в том, чтобы послание дошло до адресата. Впрочем, впоследствии Парис утратил уверенность в том, что письма из Франции доходят к нему без происшествий. В письме к матери из Мемеля от 8 января 1830 года он, несколькими днями раньше выдворенный за пределы Российской империи, жаловался на отсутствие писем из дома и выражал уверенность в том, что некоторые из них были перехвачены.

Письмо Париса – живой и остроумный очерк, позволяющий судить о впечатлении, которое производила на обычного француза обычная русская действительность. Но этим его значение не исчерпывается. Оно дает представление о том, как экзаменовали иностранных учителей в Москве в конце 1820-х годов, а дальнейшая судьба его автора показывает, к чему приводила перлюстрация корреспонденции неосторожных французов.

Надежда автора на то, что содержание его письма не станет известно посторонним, оказалась тщетной. Послание Париса к Парису было перлюстрировано; под выпиской из него, сохранившейся в архиве III Отделения, стоит помета «Верно: московский почт-директор Рушковский». С копии этого письма, имевшего для автора самые неприятные последствия, начинается заведенное III Отделением дело на 58 листах, носящее название «О проживающем в Москве французском подданном Л. Парисе, дозволившем себе невыгодные о России рассуждения».

Копия, сделанная на московском почтамте, была отослана в Петербург, и уже 19 ноября 1828 года глава III Отделения граф Бенкендорф затребовал у вице-канцлера Нессельроде сведения об авторе неблагонадежного послания и о его адресате; вице-канцлеру предлагалось запросить об обоих Парисах русское посольство в Париже.

В тот же день Бенкендорф привлек к фигуре Париса внимание начальника 2-го жандармского округа А. А. Волкова (уже знакомого нам по главе третьей), которого «покорно просил приказать иметь ближайшее под рукою [тайное], но самое благовидное наблюдение за поведением и связями сего иностранца, уведомя меня, в свое время, о последующем».

28 ноября 1828 года Волков доложил Бенкендорфу о первом результате своих разысканий; ничего компрометирующего, кроме того, что француз «имеет весьма вольное обращение», он не сообщил.

Одновременно посол России в Париже граф Поццо ди Борго произвел разыскания за границей; французский министр юстиции граф де Порталис сообщил ему сведения о Луи Парисе, полученные от министра внутренних дел Мартиньяка: окончив учебу, Парис служил у стряпчего в своем родном городе Эперне, затем завел в Париже книжную лавку в Пале-Руаяле, но поскольку предприятие это потерпело неудачу, вынужден был его бросить. В эту пору его родственник, некто Руже, проживающий в Москве, приискал ему в этом городе место учителя. Что же до брата его Полена Париса, он с некоторых пор постоянно проживает в столице, где служил секретарем у покойного г-на Оже, члена Академии. Оба брата, уверял Мартиньяк, отличались всегда отменным поведением, а семейство их пользуется всеобщим уважением.

Тем временем генерал Волков продолжал наблюдение за французом и через полгода, 21 июня 1829 года, прислал в III Отделение новый доклад о нем – вновь достаточно благоприятный:

В доме Хитровой отзывы об нем более хороши, нежели дурны, хотя по молодости его лет несколько ветрен и любит рассеянность. – Раза по два в неделю бывает у содержательницы водочного завода, состоящего в Пресненской части, иностранки Руже, имеющей у себя трех дочерей, из которых одна находится замужем в Париже за братом Париса [16] , а на другой, проживающей здесь при матери, предполагают, что и здешний Парис имеет намерение жениться; что, по замечанию, есть главною причиною частых его посещений к г. Руже. – Иногда также видают его и на публичных гуляньях с детьми княгини Урусовой.

И далее жандармский начальник называет нескольких московских французов, с которыми Парис «находится в дружеском отношении» и о которых он, Волков, также не может сказать ничего дурного.

Между тем «Всеподданнейший доклад об иностранце Парисе, позволившем себе невыгодные о России рассуждения» поступает 30 июня 1829 года в собрание всеподданнейших докладов, и 12 июля император накладывает резолюцию: «Выслать за границу, ибо подобный человек принесет более вреда, нежели пользы», а 23 июля Бенкендорф уведомляет об этом московского военного генерал-губернатора князя Д. В. Голицына и просит прислать «приметы сего иностранца для надлежащих распоряжений к воспрещению ему обратного въезда в Россию».

Парису между тем уезжать вовсе не хотелось. Получив через полицмейстера приказ генерал-губернатора «покинуть Москву в 24 часа и быть готовым выехать незамедлительно с территории Российской империи в сопровождении жандармского офицера», он 31 июля 1829 года пишет Голицыну письмо, в котором подробно излагает всю историю своего пребывания в России начиная с прибытия в Кронштадт 2/14 сентября 1828 года и пытается отвести от себя возможные подозрения в неблагонадежности, ссылаясь на мнение тех русских дам, в чьем доме он служил: Ирины Никитичны Урусовой (урожденной Хитровой; 1784–1854), вдовы генерал-майора князя Николая Юрьевича Урусова (1764–1821), и ее матери Настасьи Николаевны Хитровой, в чьем доме на Пречистенке рано овдовевшая княгиня жила с двумя сыновьями, Сергеем и Дмитрием, и одной дочерью, Настасьей:

В публичных местах никто меня не видел и никакое преступление поставлено мне быть в вину не может. Г-жа генеральша Хитрова и княгиня Урусова благоволят отзываться о моей нравственности самым лестным образом.

Из тех, кого оставил я во Франции, переписку я вел по приезде в Россию лишь с шестидесятилетней матушкой моей, удалившейся от света и ни о чем, кроме детей своих, не помышляющей, и с братом моим, парижским литератором и одним из хранителей рукописей в Королевской библиотеке. Касалась переписка эта лишь дел семейственных и условий житья моего в России; по сему поводу сообщал я об особах, у коих проживаю и с коими имею сношения, сведения самые лестные.

Вот уже месяц ожидаю я три ящика с учебными книгами, посланными парижским книгопродавцем как для меня самого, так и для юных князей Урусовых, учеников моих. Среди этих книг находятся некоторые сочинения, которых я не запрашивал и для которых книгопродавец просит меня здесь найти покупателей.

Вот вкратце вся история жизни моей в России. Ставят ли мне в вину одно из обстоятельств, мною перечисленных? Или же повинен я в преступлении, вовсе мне неведомом? О том мне ничего не известно.

Видно, как Парис пытается угадать, чем именно он прогневил российские власти: своими письмами? книгами, которые ему прислали? – и выбирает самую благоприятную для себя гипотезу: все дело в недоразумении; его, иностранца в высшей степени умеренного, просто перепутали с другим французом по фамилии Парис; ведь и сам, как он выражается, «генерал тайной полиции» (Волков) сказал, что выдворять его за границу нет оснований.

Между тем в дело вступает посол Франции в России герцог де Мортемар. Парис успел известить герцога о преследованиях, которым он подвергается, и сообщил ему копию со своего послания Д. В. Голицыну. Ознакомившись с этим документом, Мортемар 6 августа 1829 года шлет Нессельроде пространное послание, суть которого вице-канцлер через день, 8 августа, резюмирует в письме к Бенкендорфу:

Основываясь на сведениях, дошедших к французскому посольству о нравственности помянутого Париса, дюк [герцог] де Мортемар полагает, что распоряжение о высылке его должно, может быть, касаться до другого человека, имеющего с ним одинаковую фамилию; почему и ходатайствует о исследовании сего обстоятельства. Буде же сей иностранец действительно заслужил определенное ему наказание, в таком случае дюк де Мортемар желает иметь сведение, за какой проступок высылается он из России.

Иначе говоря, Мортемар, полагаясь на доводы самого Париса, разыгрывает ту же карту: 1) французский подданный Парис «получил приказ покинуть Россию за проступок, ему неведомый»; 2) между тем, по полученным сведениям, Парис «отличается спокойным поведением и безупречной нравственностью»; 3) поскольку Парису ничего не поставлено в вину и поставлено, по всей вероятности, быть не может, значит, «суровое с ним обхождение есть не что иное, как плод недоразумения»: единственный проступок Париса, скорее всего, состоит в распространенности его фамилии; в Москве проживают в данный момент по меньшей мере два француза, носящие фамилию Парис.

Посол Франции оказался не единственным защитником Париса. Московский генерал-губернатор, потому ли, что получил о поведении французского учителя благоприятные отзывы, потому ли, что ревновал к влиянию жандармского ведомства и не желал действовать с ним в унисон, внял аргументам Париса и отложил исполнение приказа о его высылке. В письме к шефу жандармов Бенкендорфу, которое было написано 10 августа 1829 года, а получено 15-го, он объясняет, что «при начале распоряжений к исполнению Высочайшей воли» о высылке учителя Париса за границу «встретил следующее затруднение»: «В Москве находятся два иностранца, носящие фамилию Парис, оба французские подданные и оба учителя: один Александр, а другой Антон». В поведении обоих «со стороны полиции ничего предосудительного доныне замечено не было», что же касается «Антона Луи Париса», то и генеральша Хитрова, и княгиня Урусова отзываются «с отличною похвалою как о поведении его и тихом характере, так и о хорошей нравственности». В конце письма Голицын покорнейше просит Бенкендорфа «почтить его надлежащим уведомлением» о том, какого именно Париса следует выслать за границу и каковы его приметы.

Приметы Луи Париса были обозначены в билете на проезд в Москву, выданном ему в Кронштадте (он процитирован в нашей первой главе, с. 53). Однофамилец его был с ним отчасти схож, но имелись у двух Парисов и различия: у одного лицо белое, а у другого – смугловатое, одному 40 лет, а другому, «Антону Луи», – всего 26. Но все это не имело решительно никакого значения, ибо в III Отделении прекрасно знали, какого Париса и за что именно следует выслать. Поэтому в тот день, когда в Петербурге было получено послание Д. В. Голицына, 15 августа 1829 года, Бенкендорф «спешил ответствовать» вице-канцлеру Нессельроде (для передачи послу Мортемару), что «французский подданный Антон Людвиг Парис ‹…› есть тот самый, который по Высочайшему повелению должен быть выслан из Москвы за границу» и что «причины, побудившие правительство наше к сей мере, сколько мне известно, заключаются в верных, не подлежащих сомнению сведениях насчет неблагонадежного образа мыслей и неосторожных выражений сего иностранца». Четырьмя днями позже Бенкендорф подтвердил и Голицыну, что из проживающих в Москве двух французских подданных речь идет об «Антоне Парисе» и что именно его надо выслать за границу и принять надлежащие меры к воспрещению ему обратного въезда в Россию. О таком же воспрепятствовании Бенкендорф «покорнейше просит» вице-канцлера Нессельроде и временно исполняющего обязанности министра внутренних дел Ф. И. Энгеля, который 28 августа 1829 года докладывает Бенкендорфу, что «довел о сем до сведения Его Императорского Высочества, Государя Цесаревича, Великого князя Константина Павловича и сообщил начальникам пограничных губерний» (обычная процедура в подобных случаях).

Надеяться Парису было больше не на что. Князь Д. В. Голицын сообщил ему высочайшую волю, на что, согласно рапорту московского генерал-губернатора на имя императора от 6 сентября 1829 года,

Парис сей объявил, что он по недостаточному своему состоянию, дабы сколько можно уменьшить путевые издержки, желает отправиться за границу морем, для чего и просил позволить следовать ему в С [анкт] – Петербург.

Вняв просьбе француза, Голицын «отправил его при нарочном унтер-офицере штата московской полиции к санкт-петербургскому военному генерал-губернатору для зависящих с его стороны распоряжений к дальнейшей высылке его за границу». 17 сентября 1829 года петербургский военный генерал-губернатор П. В. Голенищев-Кутузов докладывает Бенкендорфу, что Парис «прислан к нему из Москвы с нарочным», и он «сделал распоряжение об отправлении Париса чрез Кронштадт морем на корабле, идущем к берегам Франции».

Сам Парис, уже выбравшись из России, так описал этот процесс отправки из Москвы в Петербург, а затем из Петербурга в Кронштадт:

За мной являются и под надзором отвозят в Петербург. Я пишу прошение на имя Императора, но оно растворяется в архивах полиции, которая неведомо как сумела им завладеть. Я надеялся быть представленным в Петербурге генерал-губернатору, нашему послу, который самым решительным образом требовал, чтобы меня к нему доставили, а возможно, и самому Императору… Однако приставленный ко мне офицер полиции держал меня под замком в какой-то каморке и грозил, что любая моя попытка выбраться оттуда будет стоить ему палочных ударов. Разумеется, остановило меня не это соображение… Просто-напросто я все еще надеялся, что кто-то соблаговолит меня выслушать.

Однако вместо этого, пишет Парис, к нему явился человек, «на чьей подлой физиономии было написано: я жандарм и шпион», погрузил его с вещами в наемный экипаж, отвез в порт, посадил на судно, плывущее в Кронштадт, а по прибытии сдал на руки представителям тамошней полиции, под охраной которых Парис провел еще неделю взаперти вместе с каторжниками, ожидающими отправки в Сибирь…

30 сентября 1829 года кронштадтский военный губернатор вице-адмирал П. М. Рожнов рапортовал императору о том, что французский подданный учитель Антон Парис «выпровожден» из России на отошедшем 25 сентября в море французском судне «Лемабль Виктуар» (то есть «Любезная победа»).

Казалось бы, «русский» эпизод из биографии Луи Париса можно было считать завершенным; однако судьба распорядилась иначе. 30 сентября «Любезная победа» села на мель близ Ревеля, а затем была с мели снята и приведена в гавань для починки. Вместе с судном в Ревель попал и высылаемый Парис, о чем по возвращении из «дозволенного отпуска из-за границы» узнал эстляндский гражданский губернатор барон Г. Б. Будберг. Парис находился в Ревеле под надзором полиции; следовало решить, как поступить с ним дальше. 5 ноября 1829 года барон Будберг доложил Бенкендорфу, что, поскольку «Победу» до сих пор не починили, он предписал ревельскому полицмейстеру отправить Париса на судне, готовом к отходу, однако Парис «сделался больным и в удостоверение того представил чрез полицмейстера свидетельство городского физикуса [врача]». Будберг, не поверив жалобам Париса,

поручил Эстляндской врачебной управе освидетельствовать его, и по оному оказалось, что он действительно страдает поносом и одержим лихорадкою, чрез что не может перенести переезда морем, не подвергая жизнь свою опасности.

По этой причине на сей раз француз просил позволения за свой счет отправиться за границу «сухопутно» (впрочем, по позднейшему признанию Париса, болезнь его была чистейшей симуляцией: опыт морского плавания оказался столь неудачным, что он не желал больше его повторять). Бенкендорф против такого варианта не возражал, но уточнял:

Имея в виду принятые прусским правительством правила о недопущении в пределы королевства иностранцев подданных чужих держав, по разным обстоятельствам из России удаленных, и для отвращения всякого в сем случае затруднения, почитал бы за нужное снабдить помянутого Париса установленным паспортом для выезда за границу без возврата.

Парису, однако, очень не хотелось возвращаться в Париж столь бесславным образом. В письме, сочиненном, по его собственному признанию, на борту увозящей его из России «Любезной победы», француз – совершенно в духе «Горя от ума», впрочем ему не известного, – рассуждает о слухах, которые породит его появление в родном краю:

Что мне теперь делать во Франции? Меня встретят с любопытством, начнутся расспросы, я расскажу о своих злоключениях, буду правдив, искренен, но никто мне не поверит. Что же такое он натворил? станут спрашивать у тех, кому я поведаю все, что мне самому известно о причине моей высылки. – О, так вы ничего не знаете? – воскликнет один. – Он ввязался в очень скверную историю… – Утверждают, – скажет другой, – что он хотел соблазнить одну юную девицу… – Да-да, дочь генерала. – Да нет, – перебьет третий, – дело заключалось совсем в другом: он прямо в кофейне, при всем народе, объявил, что Император Николай задушил своего отца и отравил брата!.. – А вот я знаю, – возразит четвертый, – что он участвовал в заговоре против властей предержащих… – Да нет, – заявит пятый, – все гораздо серьезнее: он приехал, чтобы шпионить и продавать французским газетам русские секреты. – Как бы там ни было, скажут даже самые благожелательные из собеседников, надо думать, что он совершил нечто весьма предосудительное, ибо ни в одной стране мира не обрушивают таких жестоких кар на человека, которого не в чем упрекнуть.

Покидать Россию «на щите» Парису не хотелось, и он попытался действовать сразу в двух направлениях. Во-первых, рассчитывая все-таки разжалобить сердце императора если не прозой (упомянутым выше прошением на высочайшее имя, которое дошло до Бенкендорфа уже после высылки Париса, императору передано не было и никакого влияния на судьбу француза не оказало), то стихами, он на борту «Любезной победы» сочинил стихотворение о своих разрушенных надеждах на государеву милость. В стихотворении этом четыре строфы, и каждая кончается чуть измененным рефреном, посвященным непосредственно императору:

Я Николая милостью пленялся Он мой герой, его верните мне. Я Николая гением прельщен был. Он мой герой, его верните мне. Я Николая прогневил невольно; Он мой герой, его верните мне. Я правосудья ждал от Николая; Он мой герой, его верните мне.

Но стихов, разумеется, было недостаточно, и Парис решил действовать другим, не слишком благовидным способом. Страстно желая угадать, в чем же все-таки причина гонений на него, он, вместо того чтобы «на себя оборотиться», винил во всем чью-то клевету и решил отомстить предполагаемым обидчикам. Матери он писал из Мемеля уже после высылки из России, что в Москве был обласкан тем семейством, в котором жил, и поэтому у него появились завистники и враги, хотя сам он вел себя чрезвычайно скромно – даже, возможно, слишком скромно, потому что в России необходимо говорить о себе: «Я гений, я талант, все остальные – ослы, и только я истинное чудо». Я до сих пор не знаю наверное, продолжает он в письме к матери, кто причина моих несчастий, а тех лиц, на которых падают мои подозрения, называть пока не стану, потому что объяснения увели бы меня слишком далеко: «они были бы уместны только в книге, которую я, возможно, напишу». Книги о своих предполагаемых гонителях Парис не написал, зато высказал свои подозрения в более мобильном жанре – в форме доноса; по-видимому, он решил, что заслужит прощение властей, если обличит своих неблагонадежных собеседников.

9 декабря 1829 года Бенкендорфу пришел датированный 30 ноября 1829 года доклад от штабс-капитана корпуса жандармов барона Э. Р. Унгерна-Штернберга, который, «находясь по нынешнему рекрутскому набору в Ревеле», встретился там с «французом, по имени Антоний Луи Парис», расспросил его «насчет связей его в Москве и тамошних его приключений», и тут Парис не только передал ему копию своего прошения на имя императора, но и пустился в обличения своих московских знакомцев, как русских, так и французских: «какого-то служащего в гражданской службе князя Масальского», «человека неспокойного и пронырливого», обвинил в «неблагонамеренных суждениях» относительно Русско-турецкой войны (завершившейся подписанием 2/14 сентября 1829 года Адрианопольского мирного договора), а французского эмигранта Дизарна – в «осуждении обрядов православной греко-российской церкви» и в проповедовании «самых нелепых понятий о российской нации». Жандармский штабс-капитан «на всякий случай» проинформировал обо всем этом шефа жандармов.

В своем «извете» Парис довольно метко затронул болевые точки, которые очень беспокоили российские власти во время войны с Турцией; «праздным, а иногда и злостным толкованиям» военных событий и отсутствию в народе энтузиазма по поводу войны уделено особое внимание в «Кратком обзоре общественного мнения в 1828 году», который представило императору III Отделение; причем в обзоре подчеркивается, что «главные очаги либерализма находятся в Москве». Поэтому неудивительно, что император сделал на записке Унгерна помету: «Написать А. А. Волкову и обратить его внимание на сии обстоятельства». Вследствие этого Бенкендорф 13 декабря 1829 года шлет начальнику 2-го жандармского округа письмо, в котором пересказывает со слов Унгерна донос Париса и повторяет указание императора. Впрочем, на судьбу самого Париса «сии обстоятельства» повлиять уже не могли. В тот же день, 13 декабря, Бенкендорф подписал и другое письмо, адресованное лифляндскому, эстляндскому и курляндскому генерал-губернатору маркизу Ф. О. Паулуччи; тот еще 9 декабря осведомлялся, следует ли отправлять Париса за границу или же нужно дожидаться окончания расследования по его доносу. Бенкендорф согласился с предположением Паулуччи, что «извет Париса без всякой основы и вымышлен, дабы получить повод оставаться долее в Ревеле», и заверил, что «не считает нужным останавливаться в отправлении Париса за границу». Это и было незамедлительно исполнено: 12 февраля 1830 года барон М. И. Пален, преемник Паулуччи, из Риги уведомил Бенкендорфа, что Парис «по прибытии в Ригу 27 декабря» был снабжен «лифляндским гражданским губернатором надлежащим пашпортом и выехал за границу чрез Поланген 3-го числа минувшего генваря». 8 января 1830 года Парис уже «начал оживать» за пределами России, в Мемеле, и описывал свои российские злоключения в письме к матери.

Париса выслали, однако обсуждение его персоны в III Отделении еще продолжалось: 17 января 1830 года Нессельроде по высочайшему повелению вторично препроводил к Бенкендорфу сентябрьское прошение Париса «для вторичного доклада Его Величеству», однако никакой «реабилитации», разумеется, не последовало, тем более что и донос Париса на московских собеседников был, как и предполагалось с самого начала, признан неосновательным, о чем начальник 2-го жандармского округа Волков 4 февраля 1830 года информировал шефа жандармов, основываясь на «разведаниях», которые проделал сам или получил от преданных ему людей.

Таким образом, неблагонадежность французского учителя была подтверждена еще раз, и уже окончательно. Россия отвергла Париса, и Парис, кажется, отплатил ей той же монетой; в письме к родным, написанном на борту «Любезной победы» еще до того, как она потерпела кораблекрушение, он сообщает, что в ожидании визита таможенников думал,

снедаемый нетерпением: «Неужели мы никогда не покинем эту гнусную страну?.. Неужели я обречен вечно созерцать эти зеленые мундиры, эти подлые физиономии солдат и рабов! Неужели отвратительный призрак России еще долго будет меня преследовать?!»

Однако история Луи Париса и его отношений с Российской империей на этом не заканчивается.

О дальнейшей судьбе большинства французских учителей, сходным образом высланных из России за неблагонадежность, исследователи никакими сведениями не располагают; Луи Парис, однако, в этом смысле составляет счастливое исключение. Выше мы ограничивались по преимуществу той информацией о нем, которая содержится в бумагах III Отделения. Между тем это отнюдь не единственный источник сведений о Луи Парисе, который, как и его брат Полен, стал впоследствии именитым историком и архивистом. Судьба Полена Париса (1800–1881) была связана с парижской Королевской (ныне Национальной) библиотекой: в 1828 году он получил там место библиотекаря в отделе рукописей, а в 1839 году стал заместителем хранителя этого отдела. Двумя годами раньше он был принят в Академию надписей, а в 1853 году занял созданную специально для него в Коллеж де Франс кафедру языка и литературы Средних веков, которая затем перешла к его сыну Гастону Парису (1839–1903), «возлюбленному племяннику» Луи Париса, прославленному филологу-медиевисту.

Младший брат Полена и дядя Гастона Антуан-Луи Парис (1802–1887) оказался слегка заслонен славой своих родственников, но в свое время и он считался в среде историков человеком весьма авторитетным. В отличие от брата, он делал карьеру не в столице, а в Реймсе, где в 1834–1846 годах служил архивистом-библиотекарем в городской библиотеке (двухтомный каталог хранящихся в ней печатных изданий он выпустил в 1843–1844 годах). С Реймсом, тамошними книгами и рукописями связан целый ряд публикаций Луи Париса, в которых ясно выражена его научная и человеческая позиция: он превозносит французскую средневековую цивилизацию и противопоставляет ее тем современным философическим системам, создатели которых подчиняют историю идеологии, «монополизируют прошлое и сводят все его многообразие к одной-единственной идее».

В 1847 году Луи Парис переезжает в Париж, где в течение трех десятков лет выпускает «Исторический кабинет» – ежегодник публикаций по истории французских провинций. В 1875 году он возвращается в родные места и до 1883 года служит в муниципальной библиотеке своего родного Эперне близ Реймса (в 1883–1884 годах он выпустил двухтомный каталог хранящихся в ней печатных изданий). В Эперне Луи Парис и умер в 1887 году.

Исходя из сказанного, можно счесть, что пребывание в России не оставило следов в творчестве Париса, но это не так. Мы упомянули лишь о трудах Луи Париса, посвященных французской истории, однако в списке его сочинений есть как минимум четыре названия, имеющие самое непосредственное отношение к истории русской. Последнее из них по хронологии – посмертная публикация «Биографические и генеалогические заметки Луи Париса» (на которые мы уже неоднократно ссылались). В эту брошюру, изданную родными реймсского архивиста тиражом 50 экземпляров, вошли его собственные заметки о России в виде писем к брату и матери (впрочем, письма, ставшего, как мы знаем, причиной высылки Париса из России, среди них нет; оно сохранилось только в архиве III Отделения). А вот первым печатным трудом Париса после возвращения на родину стало не что иное, как 100-страничная брошюра «История России с начала монархического правления и до наших дней» (1832, 2-е изд. 1834), сочиненная для серии «Популярная библиотека», а вторым – перевод «Летописи Нестора» (т. 1–2; 1834–1835). Любопытно, что титульный лист первого издания брошюры о России украшает указание (не имевшее под собой, тем более в 1832 году, никаких реальных оснований и носившее, по-видимому, сугубо рекламный характер) на службу автора в «Московской императорской гимназии»; очевидно, Парис полагал, что такая характеристика повысит доверие французских читателей к его историческому труду. На втором издании 1834 года это указание снято; теперь Луи Парис назван «переводчиком Нестора». Наконец, в январе 1837 года Парис опубликовал в журнале «Хроника Шампани» статью о Реймсском славянском евангелии, на котором, по преданию, в XVI–XVII веках присягали французские короли при короновании: оно считалось уничтоженным во время Революции, и о том, что оно хранится в реймсской библиотеке, ученый мир в 1830-е годы узнал именно от Париса (позже, в 1852 году, архивист снабдил собственным предисловием литографированное издание этой рукописи). В 1836 году Парис привез рукопись в Париж, где показал ее А. И. Тургеневу, который уведомил о находке российское Археографическое общество, а в 1837 году в Реймсе помог внимательно ее осмотреть С. М. Строеву, который затем описал Реймсское евангелие в нескольких статьях и в изданной посмертно книге «Описание памятников славяно-русской литературы, хранящихся в публичных библиотеках Германии и Франции» (1841).

Публикации древнерусской «Летописи» («Повести временных лет») и славянского «Евангелия» органично вписываются в ту стратегию «реабилитации» средневекового прошлого, которой Парис последовательно придерживался и в своих трудах, посвященных французскому Средневековью. В особенности это очевидно в случае с «Летописью Нестора», которой предпослано крайне идеологизированное и запальчивое предисловие, призванное защитить ученых монахов от обвинений в обскурантизме. Монахи, пишет Парис, «не клянутся поминутно в верности либеральным идеям и патриотическим чувствам»:

нередко предлагая своим читателям взять за образец прошлое, монахи, однако же, не разжигали в них недовольства настоящим и не внушали им ложных надежд на химерическое будущее, ибо в те времена – повторять это следует неустанно – историки отличали прошлое от настоящего, а настоящее от будущего. Сегодняшние же юноши перенимают у своих профессоров лишь привычку презирать установления, предшествовавшие либеральной эре, лишь смутные и противоречивые понятия о памятниках и людях прошлого, – одним словом, глубочайшее незнание всего того, что составляет истинную славу нашей прекрасной Франции. Давно пора признать, что политические умствования нашей эпохи никогда не заменят работы трудолюбивых бенедиктинцев из конгрегации Святого Мавра, отцов иезуитов, августинцев и ораторианцев. Да простят нас все те, кто приходит в негодование при одном лишь упоминании монахов и кто видит во всякой книге, изданной по королевской привилегии и с разрешения цензора, презренное орудие деспотизма или теократии. Сочинение, которое мы публикуем ныне, эти люди наверняка сочтут возмутительным вдвойне, ибо оно грешит и сервилизмом, и суевериями. Ведь автор его – и этим все сказано – русский монах XI века.

Если в переводе «Повести временных лет» на французский язык Парис следовал за предшественниками-немцами, то в приложении к первому тому он проявил себя оригинальным публикатором и ввел в обиход важные «неизданные документы, касающиеся первоначальной эпохи отношений между Россией и Францией», в частности «Записку о путешествии в Россию Жана Соважа из Дьеппа в 1586 году» (по-видимому, первый в истории путевой очерк француза о России), письмо царя Федора Иоанновича к французскому королю Генриху III (1586) и др.

Но, разумеется, наиболее интересна и оригинальна Парисова «История России». Оригинальна, конечно, не материалом. Очерк Париса – не более чем компиляция, хотя в самом начале книги он не без самонадеянности противопоставляет свой труд сочинениям незадачливых предшественников, давая каждому убийственную характеристику. Об авторах двух самых известных французских книг о России, из которых французы начиная с 1780-х годов черпали сведения об этой стране: Никола-Габриэле Леклерке, авторе «Физической, нравственной, гражданской и политической история современной России» (1783–1785), и Пьере-Шарле Левеке, авторе «Истории России» (1782; посл. дополн. изд. 1800, 1812), – он отзывается так: Леклерк – напыщенный компилятор, Левеку недостает глубины, и читатель, знакомящийся с кровавыми событиями русской истории в его изложении, испытывает не ужас, а скуку. Не пощадил Парис и Карамзина, который, по его словам, написал историю по приказу государя, и ему, несмотря на поэтический стиль, не хватает убежденности, глубокой привязанности к установлениям, которые он вызвался защищать (Парис читал «Историю государства Российского» во французском издании 1826 года; между прочим, именно из него он сам черпал сведения об истории Древней Руси; правда, из второго издания критика Карамзина убрана). Наконец, все остальные иностранные авторы, замечает Парис, посвятили России не столько исторические сочинения, сколько памфлеты. Говоря об оригинальности Парисовой «Истории России», я имею в виду ту заинтересованную и в целом уважительную интонацию, которая вообще нечасто встречалась у французов, писавших о Российской империи, но особенно удивительна в книге автора, только что самым безжалостным образом за пределы этой империи выставленного. От такого человека мы были бы вправе ожидать обвинительного приговора. Получили же нечто иное.

Французский историк литературы Шарль Корбе, который назвал брошюру Париса «очередным антирусским памфлетом», весьма обидным для русских, на мой взгляд, не совсем прав. Корбе инкриминирует Парису в первую очередь финальный пассаж, где французский автор объясняет, почему Европе можно не бояться агрессии со стороны России: народ здесь слишком забит, чтобы торговля и промышленность могли развиться и обеспечить государству необходимую мощь. Между тем на фоне распространенных в европейской печати устрашающих рассказов о новых варварах, которые грозят Европе неминуемым завоеванием, такой подход можно счесть достаточно «вегетарианским» и едва ли не сочувственным по отношению к русскому народу.

Конечно, книга Париса была и не настолько хвалебной, чтобы быть рекомендованной для чтения в России. Лишь получением информации из вторых рук можно объяснить доброжелательную интонацию заметки о «новом французском историке России», напечатанной в 1834 году в «Журнале Министерства народного просвещения»; в 1836 году ошибка была исправлена и «История России» попала в число книг, «запрещенных для публики».

И тем не менее Парис подошел к российской истории не как памфлетист и тем более не как царедворец, а как медиевист (пусть еще только начинающий и во многом несамостоятельный). Его интересует в первую очередь средневековый период, которому он, по его собственному признанию, уделяет особенно много внимания. В конце XIX века, в период становления профессиональной французской русистики, к работе Париса стали относиться пренебрежительно, однако авторитетный современный исследователь Мишель Кадо пишет, что вплоть до Альфреда Рамбо, чья «Эпическая Россия» вышла в 1876 году, Парис оставался «единственным французским автором, который попытался рассказать соотечественникам о русском Средневековье» – причем рассказать, поставив его в контекст Средневековья европейского.

Коварные интриги и кровавые убийства, столь многочисленные в русской истории, подчеркивает Парис, вовсе не следует считать отличительной чертой именно русских; такими эпизодами, пишет он, полна история всех народов на ранних этапах их развития; история Франции от них тоже не свободна. Персонажей французской истории Парис регулярно упоминает в своем рассказе об истории русской. Порой он противопоставляет грубых русских более цивилизованным французам, но порой ставит их на одну доску (например, киевского великого князя Владимира он именует «князем-исполином, которого русские любят сравнивать с Карлом Великим, хотя, на мой взгляд, грубостью характера, преступлениями и конечным обращением в христианство он куда больше похож на Хлодвига»). Другой любимый прием Париса – хронологические параллели: рассказав о Владимире, он сообщает, что во Франции в то же самое время правил Гуго Капет, а дойдя до Ивана Калиты, указывает, что его французским современником был Филипп Валуа. Наконец, кроме хронологических, Парис отмечает, так сказать, генеалогические связи и сообщает о браке Анны Ярославны с Генрихом I: «Следовательно, несколько капель крови Рюрика текут в жилах наших королей». Между тем в описываемый период с таким сочувственным вниманием подходили к русскому Средневековью далеко не все французы; например, упомянутый выше Анри Мериме, в своей книге неоднократно признающийся в любви к России, называет русскую историю до Петра «собранием бесформенных мумий, выцветших портретов, изуродованных фигур», картиной, которая отличается «утомительным однообразием или возмутительной жестокостью» и на знакомство с которой не всегда хватает терпения даже у самих русских.

Переходя к эпохам сравнительно недавним, Парис дает российским императорам достаточно оригинальные оценки; например, против ожидания, он с немалой симпатией отзывается о Павле I: конечно, пишет Парис, Павел был деспотом, однако следует учесть, что у него было тяжелое детство, а став императором, он задумал немало нововведений, призванных улучшить экономическое положение страны; наконец, что особенно важно, он отличался чистотой нрава, а это ценнейшее качество в правителе, особенно по контрасту с развратом, господствовавшим при русском дворе в царствование Екатерины.

И, наконец, самое удивительное: Парис не предъявляет обвинений Николаю I. Правда, пишет он, «в России, где истина никогда не является во всем своем блеске, до сих пор вызывают сомнение и добровольность отречения Константина, и искренность поведения Николая»; да что там, даже относительно смерти Александра в обществе шли самые противоречивые толки: «некоторые люди доходили до того, что подозревали здесь преступление и смерть насильственную, хотя не могли сказать ничего определенного ни о причине, ни о природе, ни о следствиях этого злодеяния». Однако французский автор нимало не обольщается и насчет участников декабрьского восстания: говорят, пишет он, будто они хотели избавить нацию от ига, дать крестьянам свободу, а стране либеральную конституцию. Но, возражает он, это означало бы для самих заговорщиков необходимость пойти на такие жертвы, о которых они слышать не желали, – на отказ от помещичьих прав, на которых всецело зиждется их благосостояние. После чего следует пылкий антиаристократический пассаж (впрочем, исключенный, как и суждения о событиях 1825 года, из второго издания 1834 года):

Одна вещь кажется мне очевидной: никто в России не желает так страстно освобождения крестьян, как сам государь. Он доказывает это ежедневно – в частности тем, что объявил свободными всех государственных крестьян. Как бы велика и безгранична ни была его власть, император тем не менее всякий день испытывает тревогу из-за дерзких требований грозной аристократии, перед которой он, несмотря на свое абсолютное могущество, нередко отступает. Если кто в России и плетет заговоры против государя, то это не народ: он получает от монарха только благодеяния: свободу и земли, больницы и школы. Не народ диктует законы императору, не народ заставляет его править несчастной страной как можно более сурово, не народ вынуждает его разорять Польшу и подавлять идеи независимости. Не народ свергает с престола, убивает, душит своих государей – не народ, а аристократы, дворяне, ради удовольствия которых император обязан править, народ – служить, а Польша – прекратить свое существование. Так что, вопреки общепринятому мнению, за нынешнее нравственное состояние России ответственность несет не император, а аристократия.

Трудно сказать, послужили ли Парису источником те «рассуждения о политических делах», которым он предавался в Москве в обществе князя Масальского, смотрел ли он на российскую ситуацию сквозь призму истории французской, в которой такое значительное место занимает борьба аристократов с королевской властью, или же просто мыслил в соответствии с известной схемой о добром царе и злых боярах (которые как раз и не довели его, Париса, жалобу до сведения государя). Как бы там ни было, выводы, к которым пришел Парис, отличались от расхожих французских представлений о русских императорах как государях всевластных и всемогущих и – во всяком случае применительно к крестьянскому вопросу – соответствовали реальной расстановке сил в российских верхах (Николай в самом деле не однажды пытался покончить с крепостным правом, но не находил поддержки у своего окружения).

Изгнание из России произвело в уме Париса метаморфозу не вполне предсказуемую и не вполне типичную; отправляясь туда, он, судя хотя бы по письму, насторожившему III Отделение, придерживался если и не радикальных, то в общем достаточно либеральных взглядов. Высылка заставила его качнуться не «влево» (как Кюстина, который, по его собственному признанию, ехал в Россию поборником абсолютной монархии, а возвратился сторонником конституционной), а вправо. Причем движение это заметно даже при сравнении первого издания «Истории России» со вторым, вышедшим двумя годами позже. Парис ввел в него главу о «Нравах и обычаях русских в XIX веке», в начале которой заявляет: «Нет народа, о котором было бы высказано столько наглой лжи и подлого вздора; чтобы опорочить или осмеять русских, писавшие о них все извратили, все исказили». Сам же он претендует на то, чтобы опровергнуть наконец все эти клеветы и «представить Россию в истинном свете». Конечно, не один российский опыт тому причиной, но именно после возвращения из России Луи Парис постепенно сделался защитником средневековых культурных ценностей от современных «идеологов» – либералов.

Бывали, следовательно, и такие плоды пребывания француза в России.

* * *

Если учителя Париса за его длинный язык из России выслали, то российская судьба другого учителя-француза, его ровесника Марен-Дарбеля, сложилась более удачно, хотя он также вызвал подозрения у высокопоставленных читателей его переписки.