Через год после того, как III Отделение обеспокоилось вольномыслием учителя Париса, на московском почтамте было перлюстрировано другое письмо – на сей раз не написанное французским учителем, проживающим в Москве, но адресованное ему. 17 ноября 1829 года (по новому стилю) некий француз написал своему другу в Москву письмо, где весьма вольно и без должного почтения обсуждал плюсы и минусы недавно закончившейся Русско-турецкой войны, а в конце добавлял:

Читая газеты, друг мой, я размышлял о том, что ‹…› Император Николай награждает своих солдат медалями, потому что полагает, будто время цивилизовать его народ еще не пришло, а ведь он мог бы наградить их по-другому, сократив время их службы, что увеличило бы привязанность солдат к своей стране и к своим семьям, к которым они смогли бы возвратиться. Впрочем, он, возможно, хочет оставить это почетное право своему преемнику; возможно также, что народ решит цивилизоваться самостоятельно, ибо торговые сношения не замедлят внушить ему эту мысль.

4 декабря 1829 года Бенкендорф, обеспокоенный этим неподписанным письмом, запрашивает генерала Волкова, начальника 2-го жандармского округа, об адресате крамольного письма: «кто такой проживающий в Москве Марень-Дарбель, чем он занимается, давно ли в России, какие имеет связи и какою пользуется репутациею».

14 декабря Волков отвечает настоящим панегириком французу:

Парижский уроженец, жительство имеет в Москве Тверской части в доме князя Гагарина, у коего обучает детей, получая довольно значительные жалованье. В Россию впервые приехал 1824 года мая 8-го по паспорту из Парижа и, определясь к князю Гагарину, проживал у него несколько времени; потом по просьбе князя отправился в Париж для закупки разных книг, к воспитанию юношества необходимых; оттуда возвратился 1828 года декабря 20 дня по билету за подписанием исправляющего должность лифляндского гражданского губернатора Кубе; ныне для проживания в Москве получает срочные билеты из канцелярии военного генерал-губернатора. Из дому выезды весьма редкие – нравственности и поведения самого лучшего; имеет большие познания в науках, также знает языки французский и латинский; весьма любим и уважаем в доме князя Гагарина, и сам очень привязан к детям; в некоторых местах говорил, что желание его есть лишь докончить воспитание детей князя, что может еще продлиться года два, и более в России к местам не определяться, а непременно возвратиться во Францию. Знакомства короткого ни с кем почти, а наипаче с иностранцами не имеет, кроме священника католической церкви аббата Николá и иностранца Пакко, находящегося также учителем в доме г. Смирнова. Общие отзывы на счет его репутации самые лучшие; в публичных местах и трактирах никогда не бывает; нынешнего лета выезжал в деревню князя Гагарина, где завел небольшую плантацию, в коей сам с детьми князя работал, желая дать им понятие о землепашестве и полевых работах. – Донося об оном Вашему Высокопревосходительству, в заключение с моей стороны честь имею присовокупить, что Марень-Дарбель известен мне от самого Парижа, когда я находился во Франции, а потом и здесь в Москве, знаю его как человека кроткого и имеющего выгодную репутацию.

Этот в высшей степени благоприятный отзыв подтверждает, что, когда старый друг Волкова А. Я. Булгаков в вышедшей после смерти жандармского генерала биографической брошюре назвал его «весьма деятельным покровителем» иностранцев, поселившихся в Москве, он не просто отдавал дань некрологическому жанру.

На том дело могло и прекратиться, поскольку князь Сергей Иванович Гагарин (1777–1862) выписал для обучения своего сына Ивана (1814–1882) и дочери Марии (1815–1902) в самом деле весьма достойного француза: Гюстав-Эфранор Марен-Дарбель (1802–1878), архивист-палеограф, учившийся в Париже в только что открытой Школе хартий, был человек образованный, здравомыслящий и благонамеренный. Он не писал на родину писем-памфлетов, не распускал язык в разговорах со случайными собеседниками и вторично привлек внимание III Отделения не по своей вине, а потому что во Франции у него была чересчур ревнивая и суетливая матушка. Она 29 апреля 1830 года написала сыну письмо, выписка из которого, сделанная на московском почтамте, была отослана в III Отделение. Г-жу Марен-Дарбель взволновало известие о связи с сына с проживающей в Москве французской актрисой мадемуазель Гортензией-Фелисите. Она сравнила ее с известной авантюристской Идой Сент-Эльм (1778–1845), выпустившей в 1827 году книгу «Записки современницы». Ида «шпионила и в пользу Республики, и в пользу Империи»; точно так же, предполагает г-жа Марен-Дарбель, мадемуазель Фелисите может шпионить одновременно и в пользу короля Франции, и в пользу императора российского, и далее матушка французского учителя приводит исторические аргументы, призванные подтвердить ее предположение:

Знатные жители Москвы никогда не поддерживали царствующую фамилию; один из предков Гагариных был подвешен в 50 локтях от земли по приказу Петра I, и сняли его оттуда лишь после того, как он испустил дух (см. в конце «Истории России», сочиненной графом де Сегюром); в пору коронации юный Гагарин не пошел играть с наследником, хотя приглашение ему было сделано; ныне князь, его отец, не слишком известен и ведет жизнь уединенную, но сын его, получивший прекрасное воспитание, впоследствии вполне может выдвинуться, тем более что гувернером у него молодой человек с сильной волей и хорошей репутацией; поэтому властям очень важно знать, что происходит в доме у Гагариных: ведь они, пусть даже от политики далеки, могут повлиять своими убеждениями на молодого наследника; потому-то м-ль Фелисите получила задание разведать, что и как, расставила силки и поймала гувернера в ту же ловушку, в какую попался наш праотец Адам, и если впоследствии молодой князь прославится и кто-то напишет его историю, хорошенькую роль сыграет в ней его гувернер, особенно если будет болтлив и нескромен, как его отец. Все, что ты мне пишешь о танцовщице, подтверждает вышесказанное; она любезна, прелестна, добра, горда, бескорыстна и проч.: еще бы, ведь ее услуги наверняка дорого оплачиваются. Она может себе позволить принимать тебя бесплатно. Будь я на твоем месте или, по крайней мере, будь я в Москве, я бы во всем разобралась, но ты? Ослепленный безумной страстью, ты увидишь только то, что захочет тебе показать она, – а ведь все печатные мемуары о событиях прошлого доказывают, что женщин такого рода часто используют для разведывания многих вещей. Бонапарт воспитывал таких дам нарочно. Если у тебя, друг мой, осталась хоть капля разума, признай, что я рассуждаю разумно. Я прошу тебя лишь об одном: стань мужчиной, вспомни, что дела – вещь серьезная, а развлечения – нет. Если ты не можешь без них обойтись, не можешь не превращать в дело государственной важности любовь, тем более любовь актрисы, которая по прихоти или по необходимости продается или отдается первому встречному, – Боже! неужели тебе суждено прожить жизнь бесчестную! Эта мысль меня убивает. Подумай хорошенько, любезный друг, о том, что в конце концов все тайное становится явным. Сейчас еще не поздно: тебя пожалеют как жертву обмана, но пройдет немного времени и тебя станут презирать… у тебя не останется никого, кроме матери: она-то не покинет тебя никогда… Но какую старость ты себе готовишь! Вообще все, что ты мне пишешь о Фелисите, все решительно, утверждает меня в моих предположениях, несмотря на тот успех, который она имеет среди твоих москвичей, которые, между нами говоря, отличаются прескверным вкусом. Они насмехаются, пишешь ты, над нашим климатом, над нашими потрескавшимися камнями и деревьями… да разве эти новички в делах науки не знают, что растения, как и люди, зависят от погоды? Право, господин де Сегюр совершенно прав; московиты очень тщеславны, раз вот так потешаются над другими. Я очень довольна тем, что им в историческом смысле отплатили той же монетой. Это одно из тех мест в книге, которое доставило мне самое большое удовольствие.

Актриса Гортензия-Фелисите, предполагаемая двойная шпионка

Конечно, такое письмо невозможно было оставить без внимания, и 6 июня 1830 года управляющий III Отделением фон Фок приказывает жандармскому штаб-офицеру Степану Васильевичу Перфильеву

собрать секретным образом подробнейшие сведения и уведомить меня, для доклада Его Высокопревосходительству, о связях, пристрастиях и вообще о политическом поведении француза Мареня Дарбеля, ‹…› равно как о некоей танцовщице или актрисе московского театра, названной в полученном о сих лицах сведении Mlle Hortense Félicité , которая, по-видимому, имеет с ним сношения не только любовные.

Перфильев поручение исполнил и 9 июля доложил петербургскому начальству, что француз Марен-Дарбель, о котором прежде докладывал начальник 2-го жандармского округа, «находится до сих пор в доме князя Сергея Ивановича Гагарина при воспитании его детей»:

Собранные ныне о нем сведения не обнаруживают никакой перемены в образе его жизни. Знакомых имеет он очень мало, а особливо из числа иностранцев; весьма старателен и заботлив о воспитании детей князя, никогда не видят его ни в каких-либо ресторациях или публичных местах; трезв и вообще всеми в доме любим и уважаем, а преимущественно князем. Из Москвы ныне он выехал на все лето со всем семейством Князя за 13 верст в подмосковное село его Ясино [правильно Ясенево] , откуда приезжает в Москву каждонедельно по субботам вечером и возвращается обратно в воскресенье вечером же. Ночи проводит здесь у знакомой ему танцовщицы Гюлленсор.

Танцовщицы же или актрисы под именем Hortense Felicité ни в которой московской труппе, как русской, так французской и немецкой не находится. А знакомая Дарбелю, с которой он в короткой связи и о чем частию известны оставшиеся здесь в доме люди князя Гагарина, есть известная в Москве танцовщица русского театра Гюлленсор. Ее служащие называют Фелицата Ивановна, что и заставляет увериться, что она есть та самая Hortense Felicité . – Жительство же имеет Тверской части на Кисловке в доме Богданова.

Дворник князя Гагарина, по имени Ульян, один имеет поручение доставлять присылаемые довольно часто письма от Дарбеля к Гюлленсор, которая по субботам иногда выезжает за город навстречу к Дарбелю. Некоторые уверяют, что она имеет также связь с известным здесь сочинителем Загоскиным. Но вообще по талантам своим Гюлленсор пользуется в Москве уважением и во многих знатных домах дает уроки.

По всей вероятности, этот доклад совершенно успокоил фон Фока и Бенкендорфа и подтвердил вздорность подозрений г-жи Марен-Дарбель, которая даже не знала точно, как зовут нелюбезную ей соблазнительницу. Все гипотезы матушки исходили из сомнительной репутации «актерки», с которой связался непутевый сын. Между тем Фелисите-Виржини Юллен (1805 – после 1850), дочь балетмейстера Жана-Батиста Юллена и жена (до 1827 года) знаменитого испанского гитариста Фернандо Сора (отсюда двойная фамилия Юллен-Сор, или, в транскрипции русских жандармов, Гюлленсор), была в самом деле очень известной танцовщицей. Прима-балерина Московской балетной императорской труппы, преподавательница Московского театрального училища и, больше того, первая в России женщина-балетмейстер, она не только не давала никаких оснований заподозрить ее в шпионстве, но, напротив, слыла совершенно благонадежной и в марте 1833 года, как уже было упомянуто в нашей второй главе, вступила в русское подданство. Сходным образом и князь Сергей Иванович Гагарин, тайный советник и сенатор, вице-президент (а впоследствии, с 1844 года, президент) Московского сельскохозяйственного общества, был на хорошем счету и не причастен ни к каким антиправительственным интригам. Госпожу Марен-Дарбель подвела слишком развитая читательская фантазия: если об актрисе мадемуазель Фелисите она судила по «Запискам авантюристки», название которых говорит само за себя, то о России и русской знати – по книге еще более свежей, «Истории России и Петра Великого» графа Филиппа-Поля де Сегюра, которая вышла из печати в феврале 1829 года. Книга эта не случайно десятилетие спустя послужила одним из источников для «России в 1839 году» Астольфа де Кюстина: жестоким расправам Петра I с собственными знатными подданными посвящено там немало страниц, в частности рассказано о судьбе одного из Гагариных, которого Петр простил было, но когда помилованный стал жаловаться на то, что предшествующие признания были у него вырваны под пыткой, пришел в ярость и «подвесил» его в 50 локтях от земли, как и сказано в письме г-жи Марен-Дарбель. Что же касается тщеславия, то, к удовольствию французской читательницы, Сегюр не однажды упрекает русских в этой «смехотворной и презренной» черте.

Как бы там ни было, российские власти, положившись на в высшей степени хвалебные отзывы о французском учителе, не стали преследовать его за письмо, ему адресованное. Во всяком случае, никакого документа об учреждении над Марен-Дарбелем секретного надзора в архивном деле нет. Однако Марен-Дарбель сам, и даже дважды, напомнил о себе властям.

2 ноября 1830 года он написал на имя императора письмо, посвященное наилучшим способам побороть эпидемию холеры, которая в то время свирепствовала в России. 25 ноября 1830 года Бенкендорф переслал послание француза жандармскому генералу Волкову с приказанием передать его на суд московских врачей. Это было исполнено, и 3 декабря 1830 года девять самых известных московских врачей признали, что Марен-Дарбель совершенно прав: холера – болезнь эпидемическая, но не заразная, а значит, устройство карантинов не только бесполезно, но даже вредно, поскольку они лишают ремесленников и торговцев средств к существованию и плодят нищету. 4 декабря 1830 года Волков докладывал Бенкендорфу, что московские медики,

рассмотрев предметы, подлежащие их суждению, с единодушным убеждением заключили: что холера не есть болезнь заразительная и не требует строгих предохранительных мер. Не могу не выразить здесь собственного мнения моего насчет того письма, которого основательность признаю я в той же степени, в какой и гг. медики, присовокупляя, что и собственные замечания мои убеждают меня подтвердить, что холера не заразительна и меры предохранения, как-то оцепления и карантины, не нахожу я необходимыми к скорейшему пресечению или к прекращению сей болезни.

Марен-Дарбель, между прочим, был очень горд своим сочинением о холере и послал его не только императору, но и в «Парижскую медицинскую газету» (где оно было опубликовано 29 января 1831 года), и в парижскую Академию наук, а затем опубликовал у парижского издателя Боссанжа брошюру о борьбе против холеры (следует пояснить, что термины начала XIX века не вполне соответствуют современным; «заразительными» назывались только болезни типа чумы, проистекающие от прямого кожного контакта с больным; если же употреблять современную терминологию, холера, разумеется, болезнь заразная).

Между прочим, осенью 1830 года, когда французы в России были на особенно плохом счету из-за только что происшедшей революции, участие француза в дискуссии о холере и признание за ним правоты были фактами отнюдь не нейтральными. 20 сентября/2 октября 1830 года поверенный в делах барон де Бургуэн жаловался министру иностранных дел графу Моле на дискриминацию французских медиков в борьбе с холерой: российское правительство, писал он, обратилось за советом к медицинским факультетам разных европейских стран, а французский факультет своим вниманием обошло. Бургуэн видел в этом вопиющую несправедливость; вице-канцлер Нессельроде, которого Бургуэн оповестил о своих претензиях, счел упрек справедливым и неделю спустя принес свои извинения. Так вот, одобрение письма Марен-Дарбеля можно считать еще одним доказательством реабилитации французской научной мысли осенью 1830 года.

В конце письма к императору Марен-Дарбель писал о себе:

Государь, в маленьком кружке, где я успел себя проявить, пользуюсь я некоторым уважением за справедливость суждений и ревность к общественному благу. Я счел, что при нынешних обстоятельствах могу принести пользу, и попытался это сделать без всякой задней мысли; я задумал и исполнил все на свой страх и риск, ни с кем не советуясь. Если буду я иметь несчастье прогневить своим поступком Ваше Императорское Величество, умоляю Вас, Государь, принять мои живейшие и глубочайшие сожаления. Я вернусь к той безвестности, из которой никогда бы и не вышел, не владей мною желание высказать искреннее восхищение прекрасным и великодушным характером Вашего Императорского Величества.

Марен-Дарбель всячески подчеркивал в сопроводительном письме к сочинению о холере незначительность собственной персоны, однако желание принести пользу и довести свое мнение по важным вопросам до сведения императора еще раз побудило его обратиться к государю и адресовать ему целый трактат под названием «Размышления об общественном и частном воспитании в России». В сопроводительном письме на имя императора, датированном 29 мая 1832 года, Марен-Дарбель сообщает, что начал этот труд восемь лет назад (то есть сразу по прибытии в Россию), и если первое свое сочинение (о холере) написал «под влиянием обстоятельств сиюминутных», то сочинение о воспитании, напротив, является плодом длительных размышлений. Собственную роль Марен-Дарбель характеризует следующим образом:

Благоволите, Государь, задуматься на мгновение о положении, занимаемом автором сей записки. Он рожден на чужбине, и потому ни любовь к отечеству, ни национальное тщеславие не могут ослеплять его ныне, когда он вот-вот покинет страну, где, он признает это с удовлетворением, обходились с ним уважительно и любезно, где не нажил он ни врагов, ни хулителей, так что не накопил ни досады на эту страну, ни желания ей отомстить; напротив того, видит он в ней вторую родину благодаря дружеским связям, здесь завязанным; наконец, не имея над собою никакого начальства, которому принужден бы он был давать отчет в своих действиях, высказывает он мнение свое совершенно свободно.

Трактат Марен-Дарбеля наряду с достаточно стандартными (хотя, пожалуй, не в устах француза!) призывами не увлекаться изучением иностранных языков и иностранной литературы в ущерб языкам и литературе русским содержит весьма оригинальную историко-политическую концепцию, построенную на противопоставлении двух систем преподавания: католической и протестантской. Марен-Дарбель начинает со своего «политического исповедания веры»: он ценит установления своей страны (то есть конституционную монархию), но для России считает единственно правильным правление самодержавное. Между тем российская система преподавания заимствована у протестантских немецких стран, где и каждому университету, и каждому студенту предоставлена самостоятельность. Напротив, в католических странах преподавание основано на единстве метода и принципа: именно такая система, по мнению Марен-Дарбеля, подходит самодержавной России, а вовсе не та, какая принята ныне, тем более что в протестантской системе очень мало развит соревновательный дух, присущий вообще всему устройству русской жизни, где главная цель всякого чиновника – дослужиться до более высокого чина. Касается Марен-Дарбель и обыкновения знатных русских нанимать для своих детей иностранных наставников, которые «не могут вселить в сердца учеников любовь к отечеству, им самим неведомую, и которые зачастую платят России самой черной неблагодарностью». Осуждая подобную систему, он совпадает со многими русскими, писавшими на эту тему, но зато для перестройки и унификации системы общественного образования в России предлагает оригинальное решение – поставить над всей системой одного начальника, и непременно иностранца, поскольку русский, воспитанный в России, с таким делом не справится (трудно отделаться от ощущения, что Марен-Дарбель видел в этой должности самого себя; впрочем, прямо он этого не говорит). Как бы там ни было, видно, что амбиции Марен-Дарбеля не ограничивались одним лишь воспитанием детей князя Гагарина. Впрочем, в России ему удалось проявить себя не столько в интеллектуальной, сколько в практической сфере.

В сопроводительном письме на имя императора Марен-Дарбель упомянул свое намерение скоро покинуть Россию. В самом деле, воспитание его ученика, князя Гагарина, завершилось: в 1831 году он был причислен к Московскому архиву Коллегии иностранных дел, в 1833 году направлен в русскую миссию в Мюнхен. Однако за годы, проведенные в доме Гагариных, Марен, как он сам признается в трактате о народном просвещении, стал почти членом их семьи и задержался в России еще на целых двадцать лет. Все эти годы он провел на службе у Гагариных – управлял ткацко-прядильной фабрикой в принадлежавшем старому князю селе Марфин Брод в Можайском уезде. Несколько раз Марен ездил во Францию, и хотя секретного надзора за ним учреждено не было, бдительные московские жандармы считали своим долгом известить о передвижениях француза, когда-то попавшего в их поле зрения, петербургское начальство.

Так, 27 мая 1836 года уже знакомый нам Степан Васильевич Перфильев, дослужившийся к этому времени до чина генерал-майора и должности начальника 2-го жандармского округа, информировал Бенкендорфа, что

проживающий в Москве французский подданный Марень-Дарбель, известный Вашему Сиятельству из донесений покойного генерал-лейтенанта Волкова от 14 декабря 1829 года с № 249 и моего от 9 июля 1830 года с № 153, и по мнению его, Дарбеля, относительно Холеры Морбус, – в скором времени намеревается ехать за границу, во Францию. Почему я долгом счел предварительно довести о сем до сведения Вашего Сиятельства и почтеннейше доложить, что Марень-Дарбель, находясь учителем французского языка при детях князя Андрея Ивановича Гагарина [описка Перфильева: правильно Сергея Ивановича] , во все время проживания своего в доме князя вел себя – как оказывается по полученным мною сведениям – скромно, честно и прилично человеку отличных правил; равномерно как образом мыслей своих, так и знакомствами не заслуживал о себе никакого предосудительного мнения.

Аналогичное письмо Перфильев послал Бенкендорфу и перед следующим отъездом Марен-Дарбеля во Францию, 23 мая 1841 года, и опять заверил, что «во время проживания его в Москве ничего заслуживающего особенного внимания замечено не было». (В скобках замечу, что жандармский надзор иногда давал сбои: между 1836 и 1841 годами Марен-Дарбель еще по крайней мере один раз побывал во Франции: в августе 1840 года он приехал в Париж и виделся там со своим бывшим учеником князем Иваном Сергеевичем Гагариным, который сделал об этом свидании запись в своем дневнике.)

На этом жандармские донесения о Марен-Дарбеле обрываются, но не обрываются его связи с Россией. Здесь пора наконец рассказать подробнее о том, какого именно ученика воспитал Марен-Дарбель. Иван Сергеевич Гагарин начал дипломатическую карьеру в Мюнхене, затем служил третьим секретарем русского посольства в Париже и Вене, но внезапно резко переменил свою судьбу: в апреле 1842 года перешел в католичество, а в августе 1843 года поступил послушником в орден иезуитов. Впоследствии Гагарин стал видным деятелем ордена, однако до конца своих дней не забывал о России, посвящал ей многочисленные статьи и брошюры, в которых отстаивал необходимость воссоединения западной и восточной христианских церквей в католицизме; он считал, что это поможет русской церкви стать независимой от государства и убережет Россию от революции. Во всех этих работах Гагарин демонстрировал не только талант публициста и религиозного мыслителя, но и обширную и глубокую эрудицию. Познания его еще до поступления к иезуитам поражают глубиной и разносторонностью, между тем он не получил никакого образования, кроме домашнего, и, следовательно, очень многим обязан своему учителю-французу.

Другой вопрос – имел ли отношение учитель к переходу ученика в католичество и к вступлению в орден иезуитов? Это объяснение напрашивалось и в самом деле было выдвинуто против Марен-Дарбеля (впрочем, неофициально) по вине зятя Ивана Гагарина, Сергея Петровича Бутурлина. Дело в том, что по указу 1840 года православные, перешедшие в католичество, не говоря уже о вступлении в Общество Иисуса, теряли право управлять своим имуществом. Бутурлин решил воспользоваться вероотступничеством брата своей жены и прибрать к рукам его состояние, а для того чтобы получить доказательство «измены» от самого Гагарина, в марте 1844 года написал ему письмо с увещеванием и просьбой покинуть орден, а получив от шурина отрицательный ответ, представил его российскому начальству. Заодно Бутурлин облил грязью и Марен-Дарбеля, который, как мы уже сказали, в это время служил у Гагариных управляющим: Бутурлин утверждал, что Марен сам иезуит, что он обратил своего воспитанника в католичество и, разоряя старого князя с ведома сына-иезуита, переводит деньги ордену. Между тем все три обвинения были самой настоящей клеветой. Толки о доносе Бутурлина шли в русском обществе. Александр Иванович Тургенев 19 октября 1845 года пересказал в письме к брату Николаю Ивановичу всю эту историю, но тут же прибавил, что скоро выяснилось: «Marin – не иезуит, а хороший управитель». Никаким преследованиям Марен-Дарбель после доноса Бутурлина не подвергся, однако сам воспринял этот эпизод крайне болезненно и помнил о незаслуженной обиде до конца своих дней. В письме к своему бывшему ученику от 1 декабря 1864 года он возвращается к событиям двадцатилетней давности и пишет:

в свое время правительство провело расследование и признало обвинение против меня клеветой, и притом клеветой корыстной, а затем я еще целых десять лет жил в Москве, и нетрудно догадаться, что, имей правительство хоть малейшее основание подозревать меня в прозелитизме, меня бы там не оставили.

А еще позже, 8 апреля 1877 года, он писал Ивану Гагарину, что хочет непременно оправдаться от возведенной на него напраслины в глазах Марии Сергеевны Бутурлиной, урожденной княжны Гагариной, которая некогда также была причастна к этим обвинениям, и «не оставлять за ней последнего слова».

Конечно, версия о том, что Ивана Гагарина подтолкнул к обращению в католицизм учитель-француз, на первый взгляд может показаться вполне вероятной, однако принять ее невозможно. Все, что известно о круге общения князя Ивана накануне перемены веры, свидетельствует о том, что обращению его в католичество способствовали совсем другие люди: и его тетка по материнской линии Софья Петровна Свечина, русская католичка, жившая в Париже, и знаменитый иезуит отец Равиньян, с которым молодой князь состоял в переписке и у которого просил наставлений. Кроме того, сам Гагарин не раз признавался, что католиком его сделал в первую очередь «летаргизм нашего православия». Наконец, судя по недавно опубликованной переписке Ивана Сергеевича с родителями, ему были в тягость помещичьи обязанности, и на решение вступить в орден иезуитов повлияло, помимо высоких религиозных соображений, еще и нежелание решать проблемы сбора урожая и продажи леса. Иван Гагарин не стремился самостоятельно распоряжаться собственной судьбой и хотел предоставить это другой, более могущественной инстанции.

Что же касается Марен-Дарбеля, то ни пространное сочинение об образовании, ни письма к бывшему ученику не позволяют заподозрить его в особенно ревностных религиозных чувствах (сравнивая католическую и протестантскую системы народного просвещения, он очень хладнокровно перечисляет плюсы и минусы той и другой). Интересы Марен-Дарбеля лежали скорее в сфере естественно-научной: в 1834 году он опубликовал в Москве брошюру об артезианских колодцах, к которым хотел привлечь внимание русских инженеров, в 1840 году послал в парижскую Академию наук усовершенствованное дагеротипическое изображение, сделанное русским изобретателем Алексеем Грековым. С французскими научными учреждениями Марен-Дарбель не порывал связей, и пока жил в России: 5 сентября 1836 года он был принят в члены Французского исторического общества. Вернувшись в Париж в 1854 году, Марен-Дарбель продолжал научные и литературные занятия: принес в дар Императорской библиотеке 39 томов русских книг, посвященных российской истории, географии и законодательству, выпустил в 1859 году книгу о ростовщичестве (где среди прочего упоминает русское слово лихоимец), состоял членом Общества археологии, науки, словесности и художеств департамента Сена и Марна, участвовал в работе Сельскохозяйственного общества Франции. Однако ничто не указывает на хоть сколько-нибудь живой интерес Марен-Дарбеля к проблемам религиозным, богословским. Нет следов этого интереса и в его переписке с Иваном Гагариным. Марен-Дарбель не писал к своему бывшему ученику, когда тот вступил в орден иезуитов, а сам он еще находился в России, но сразу после возвращения на родину завязал с ним переписку, которую продолжал до последних дней жизни (он умер на четыре года раньше Гагарина). О религии Марен-Дарбель не пишет, зато делает своему бывшему ученику довольно тонкие стилистические замечания (какие, по-видимому, делал ему и раньше). Например, о знаменитой брошюре Гагарина «Будет ли Россия католической?» (1856) он пишет 25 сентября 1856 года, что «в ней заметен недостаток, который (простите) всегда был Вам присущ, а именно торопливость», а двумя месяцами раньше, 22 июня того же года, критикует название этой брошюры, потому что

на этот вопрос многие Ваши читатели сразу ответят нет и станут читать Вас с предубеждением, тогда как если бы Вы выставили на обложке «Католическая Россия в XIII или XIV веке», это, мне кажется, возбудило бы больший интерес и позволило обнаружить внутри много больше, чем ожидалось.

В стилистических предпочтениях у учителя и ученика оставалось много общего. В конце марта или апреле 1860 года Гагарин писал – по-русски – другому русскому невозвращенцу, князю Петру Владимировичу Долгорукому, о его резком памфлете «Правда о России», вышедшем на французском языке в том же 1860 году:

Мне кажется, что можно бы было то же сказать, но мягче, а тебя читаешь, читаешь, а вдруг шум раздается, как будто тяжелая оплеуха упала на какую-то щеку, немножко опомнишься, продолжаешь читать, страницу перевернул, вдруг – бум! Опять раздалась оплеуха и на другой щеке, так что иногда невольно жаль становится всех этих щек, а если бы то же понежнее сказать, можно бы так было устроить, что их совсем не жаль, а напротив, они еще смешны.

Так вот, Марен-Дарбель писал Гагарину об этой книге почти то же самое, хотя и в гораздо менее экспрессивной форме и не по-русски, а по-французски:

Я только что прочел сочинение Долгорукова. Из этого могла бы выйти очень хорошая книга, а вышел простой памфлет, полный личностей. Долгоруков на каждом шагу жалуется на грубость и надменность русских вельмож. Они, разумеется, неправы, но судя по его языку, он и сам поступал бы точно так же.

К сожалению, письмо Марен-Дарбеля не датировано, поэтому мы не можем сказать, кто здесь на кого повлиял: учитель на ученика или ученик на учителя. Однако общность установок налицо.

* * *

Случай Гюстава-Эфранора Марен-Дарбеля лишний раз напоминает, что далеко не все французские учителя, воспитывавшие русских дворянских детей, были подобны малограмотному пушкинскому Бопре. Однако учитель учителю рознь, и следующий эпизод показывает, что попадались среди французских учителей люди совсем иного сорта, нежели высокообразованный воспитанник парижской Школы хартий.