30 ноября 1832 года гражданский губернатор Слободско-украинской губернии (с 1835 года она называлась Харьковской) Михаил Иванович Каховский адресовал шефу жандармов графу А. Х. Бенкендорфу следующий рапорт:
Жительствующая в городе Харькове вдова подполковника Крузе принесла мне словесную и письменную жалобу, что находившийся при воспитании малолетних сыновей ее французский подданный Александр Оливари, воспользовавшись болезнию матери ее, когда она и домашние должны были пещись о подании помощи страждущей, забыл страх Божий и супружеские обязанности, состоя в законном браке более трех лет, лишил девства двенадцатилетнюю двоюродную сестру ее Марию Панафидину, которая, быв принята в сиротстве, пользовалась уроками от означенного Оливари наравне с детьми ее. В доказательство преступления г-жа Крузе в письме ко мне приводит собственное признание той малолетней Панафидиной и акушерское освидетельствование бабки.
Г-жа Крузе живет в одном доме с престарелыми родителями своими, Панченковыми, и все семейство благородным образом жизни и похвальными правилами снискало себе уважение всего лучшего Харьковского общества и есть неотдельный член оного. По объяснению ее, не подверженному никакому сомнению в справедливости, когда она, занимая почетное место в обществе, решилась словесно и письменно объявить начальнику губернии о нанесенном ей и родителям ее тяжком оскорблении, я приказал харьковскому полицмейстеру секретным образом разузнать обстоятельства изъясненного происшествия, который донес мне, что, по показанию малолетней Панафидиной, действительно иностранец Оливари учинил ей растление; сам же Оливари, хотя не сознается в преступлении, но объяснил свои предосудительные поступки таким образом, что не остается ни малейшего сомнения, если не в самом действии, то в преступном намерении лишить невинности оную Панафидину.
После сего, по просьбе г-жи Крузе, я уважил положение почтенного семейства и чрез бесполезное формальное исследование не решился подвергнуть оное позору и несправедливому нареканию; бесполезное – ибо преступление, содеянное иностранцем Оливари, такого рода, что оно тогда только существует пред законом, когда виновный в оном учинит добровольное сознание, чего, конечно, не может произойти со стороны Оливари, весьма понимающего меру наказания, установленного за подобные преступления. – Все другие доказательства, даже свидетельство сторонних, которое, по словам г-жи Крузе и как видно из рапорта харьковского полицмейстера, есть в настоящем деле, не властны обнаружить злодейский поступок Оливари, и он в заключении суда подвергся бы не более как подозрению. Ненаказанность изъясненного преступления позволила бы иностранцу Оливари снова попуститься на подобные и другие замыслы и послужила бы опасным примером для других чужеземцев, проживающих здесь во множестве, и таким образом священная воля Всемилостивейшего Государя Императора, чтобы в воспитании соблюдена была строгая нравственность и преданность к престолу, была бы нарушена чрез несодержание в должном повиновении и строгости сей толпы наставников-французов, заносящих часто в сердце вверенного им юношества разврат и безбожие. Оливари не может быть терпим более ни в каком месте России, и я осмеливаюсь всепокорнейше испрашивать заступления Вашего Сиятельства у Высочайшего престола, как в настоящем случае высылкою за конвоем преступника за границу, так и на будущее время в постоянном распоряжении, дабы обуздывать легко могущее последовать своеволие французов, попадающих сюда часто без всяких правил нравственности.
При сем, представляя Вашему Сиятельству подлинное письмо г-жи Крузе и рапорт харьковского полицмейстера, имею честь донести, что до времени разрешения сего моего представления, я обязал иностранца Оливари подпискою о невыезде его из города и вменил в особенную обязанность полицмейстеру, дабы Оливари отнюдь не был допускаем ни к какому участию при воспитании юношества.
Губернатор писал свой отчет на основании рапорта харьковского полицмейстера, включающего в себя интимные подробности, в которые начальник губернии не счел нужным посвящать шефа жандармов. Полицмейстер «во исполнение словесного приказания» губернатора отправился в дом потерпевшей и там
от самой Панафидиной дознал, что назад тому шестнадцать дней учитель ее иностранец Александр Оливар соблазняя ее, под разными предлогами, велел выйти в сени и, обольщая деньгами, говорил, что он ее возьмет к себе и что скажет ей нечто важное; на что она согласясь и пришедши в назначенное место, нашла его уже там, где он Оливар, взявши ее, растлил девство стоя, и когда она от сего закричала, то он, запрещая ей более кричать, ударил по щеке; по окончании же происшедшее от сего извержение между ног ее он, Оливар, вытер своею рубашкою, и приказал ей приходить всегда туда же, но она, чувствуя от вышеописанного себя нездоровою, не выходила к нему два дня, почему он, придравшись будто за урок, прибил ее и говорил: ежели она будет к нему выходить каждый день в нужное место, ибо в сенях было неудобно, то он не будет ее бить и всегда будет отмечать в знании урока успешною. Желая избежать по ребячеству своему наказания учителя, она выходила к нему в назначенное место шесть раз, но имела соитий только три, потому что три раза [им] препятствовали, наконец, после пятого раза сказала девке Софье, чтобы она караулила за нею, когда пойдет к нему в назначенное место, и потому она, подсмотревши, сказала женщине Екатерине, которая их, Оливара и Марью, застала вместе.
Желая удостовериться в справедливости вышеизложенного мною происшествия, я отправился в комнату означенного иностранца Оливара, который при вопросе моем объявил, что действительно означенная девица Марья выходила к нему в нужное место, но, впрочем, он, Оливар, с нею Панафидиной никогда соития не имел, а только держал ее за сосцы и детородный уд, где в последний раз упомянутая женщина Екатерина застала их вместе.
Согласно обычной процедуре, 15 декабря 1832 года из III Отделения императору был подан «Всеподданнейший доклад о высылке за границу французского подданного учителя Оливари, растлившего двенадцатилетнюю девицу Марью Панафидину», и государь, ознакомившись с ним, «Высочайше повелеть соизволил: выслать сего иностранца за границу», о чем Бенкендорф 22 декабря 1832 года сообщил волынскому гражданскому губернатору Андрею Петровичу Римскому-Корсакову, которого, «во исполнение монаршей воли сей», просил
об учинении зависящих с его стороны распоряжений к удалению сего иностранца из пределов государства, снабдив его на сей конец обыкновенным заграничным паспортом без возврата в Россию для устранения всех затруднений, могущих препятствовать принятию его в чужих краях.
Высылка из России вообще, как уже говорилось выше, была обычной практикой по отношению к нежелательным иностранцам, но в случае Оливари это было единственным возможным наказанием, поскольку для суда необходимо было его собственное признание в содеянном, между тем, как указывала вдова Крузе в своей жалобе, датированной 19 ноября 1832 года, «злодей, посягнувший на погибель несчастной сироты, конечно не учинит сознания в своем преступлении – другие доказательства не властны подвергнуть его всей строгости законов». В тот же день, 22 декабря 1832 года, Бенкендорф дал указания и слободско-украинскому гражданскому губернатору Каховскому, которому сообщил, что «Его Величество, изъявив Высочайшее согласие на удаление сего иностранца из пределов государства, повелеть мне соизволил узнать, имеет ли он установленный аттестат на звание воспитателя юношества», также «покорнейше попросил» его «вышеупоминаемого французского подданного Оливари со включаемым у сего конвертом препроводить к г. волынскому гражданскому губернатору для дальнейших распоряжений к высылке его за границу и вместе с тем сообщить мне подробное описание примет сего иностранца для принятия нужных мер к воспрещению ему обратного въезда в Россию». 18 января 1833 года Каховский доложил в рапорте на имя императора, что 11 января «французский подданный Оливари отправлен от меня к волынскому гражданскому губернатору для дальнейшего распоряжения к высылке его за границу». О том же Каховский 21 января 1833 года проинформировал Бенкендорфа, приложив к рапорту требуемые особые приметы насильника:
Лета – 37. Рост – 2 аршина 4 вершка. Сложение – сухощав. Лицо – смуглое, продолговатое. Лоб – большой. Нос – длинный красноватый. Глаза – темно-карие. Волосы – черные. Бакенбарды – редкие, черные. Особых примет не имеет.
Приметы эти 9 февраля 1833 года были пересланы из III Отделения вице-канцлеру Нессельроде и министру внутренних дел Блудову, и этот последний «предписал всем начальникам пограничных наших губерний учинить распоряжение о невпуске в пределы государства французского подданного учителя Оливари». Приложил также Каховский к своему рапорту свидетельство самого Оливари в том, что он не имел «аттестата на звание воспитателя юношества от правительства» и занимался воспитанием детей «по рекомендации и знакомству». Между тем сам Оливари был отправлен волынским губернатором А. П. Римским-Корсаковым, согласно его рапорту, поданному Бенкендорфу, «с нарочным жандармом в м[естечко] Радзивилов, где ему вручен паспорт без возврата, и 17 числа сего месяца [января 1833 года] под наблюдением радзивиловского полицейского чиновника выехал он из пределов государства за границу в Австрию».
Между тем француз, по-видимому, на родину возвращаться не хотел, и в конце июля 1833 года граф П. Д. Киселев, «полномочный председатель диванов и командующий войсками в княжествах Молдавии и Валахии», которые в описываемый период находились под управлением России, хотя российской территорией не являлись, проинформировал Бенкендорфа о том, что «высланный из Санкт-Петербурга [так!] в минувшем марте месяце французский подданный учитель Олеари [так!] прибыл в Молдавию основать там постоянное свое жительство». Киселев поинтересовался у шефа жандармов: «с какой стороны известен был Олеари санкт-петербургской полиции и не возможно ли сообщить мне сведения о поступках, за которые он выслан из столицы». Ответом на этот вопрос, который 23 августа 1833 года дал, за отсутствием Бенкендорфа, тогдашний управляющий III Отделением А. Н. Мордвинов, дело Оливари кончается.
Описанный сюжет интересен прежде всего своей нестандартностью, чтобы не сказать уникальностью. Говоря об уникальности, я вовсе не хочу сказать, что «безнравственных» французов в России в царствование Николая I не было; я хочу сказать, что о таком их поведении редко упоминали в официальных документах. Как уже говорилось выше, в царствование Николая присутствие иностранцев, особенно французов, а из французов особенно учителей, всегда воспринималось властями с настороженностью, как возможный источник заразы. Однако в официальных документах зараза эта неизменно трактуется как идеологическая. Что же касается опасности по сексуальной линии, могущей исходить от французских наставников, о ней официальные «манифесты» стыдливо умалчивают.
Как ни странно, французов-соблазнителей, тем более из сословия гувернеров, нелегко отыскать и в беллетристике, хотя вообще «галлофобская» линия в ней присутствует с начала XIX века. Одно из редких исключений – ранняя повесть Карамзина «Софья», издевательски, но в основном верно пересказанная в романе М. Н. Загоскина «Искуситель» (1838): там заглавную героиню, «молодую и прекрасную женщину», вышедшую по собственной своей воле за шестидесятилетнего старика, соблазняет живущий в доме «Бог весть почему, какой-то француз Летьень», который оказывается соблазнителем в квадрате: совратив госпожу, начинает волочиться за ее горничной. В «Горе от ума» выпадов против «французиков» предостаточно, однако в роли соблазнителя господской дочери выступает не француз, а вполне русский Молчалин. Тот же Загоскин в знаменитом романе «Рославлев» (1831), конечно, осуждает свою Полину за то, что она в самый неподходящий исторический момент влюбилась во француза и в разгар войны 1812 года обвенчалась с ним, и заставляет ее заплатить за это собственной жизнью, однако француз здесь, во-первых, не гувернер, во-вторых же, отнюдь не соблазнитель, а, совсем напротив, законный супруг героини. Еще один принципиальный ненавистник французов, Ф. Ф. Вигель, описывая в «Записках» своего «соблазнителя» французского гувернера де Роленя, инкриминирует ему прежде всего цинизм и безбожие (одним словом, французское просвещение) и лишь под конец упоминает «нескромные речи и самые непристойные, даже отвратительные анекдоты», но уточнений все равно избегает. Максимум, что может быть инкриминировано французскому гувернеру в печатном тексте, – это никак не детализируемые «шалости» молодого повесы, о которых упоминает, например, Ф. Булгарин в «Записках Чухина».
Пожалуй, один из немногих, у кого эта тема выходит на первый план, – Пушкин. У него француз-учитель-соблазнитель действует в автобиографическом рассказе о собственных предках:
Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, и которого он весьма феодально повесил на черном дворе.
Сходные эпизоды находим и в рассказе о судьбах вымышленных героев: в «Капитанской дочке» Палашка и Акулька «винятся в преступной слабости и с плачем жалуются на мусье, обольстившего их неопытность», а в «Дубровском» Троекуров через Машу приказывает Дефоржу, «чтоб он у меня за моими девушками не смел волочиться» – что, впрочем, в Машином французском переводе приобретает форму гораздо менее откровенную: «отец надеется на его скромность и порядочное поведение». Этот целомудренный перевод – модель, по которой российские власти вели разговор об опасности, могущей исходить от французских гувернеров.
Когда в 1850 году руководители III Отделения отчитываются о работе, проделанной за четверть века, они упоминают «порочные склонности и вредные политические идеи», «понятия, несогласные ни с нашею верою, ни с образом нашего правления», которые внушаются юношеству иностранными учителями и гувернерами «без всяких познаний», но не уточняют, к какой сфере – идеологической или физиологической – принадлежат эти пороки.
Авторы отчета гордятся принятыми мерами:
В отвращение этого [ «заразного» иностранного воспитания] в 1831 году Высочайше повелено воспитывать российское юношество, от 10 до 18 лет, не иначе, как в России; а с 1834 года никто из иностранцев не может быть учителем и воспитателем прежде выдержания строгого экзамена в науках и удостоверения в благонадежной нравственности. В то же время и самое домашнее воспитание в России подчинено наблюдению правительства. Это, остановив нашествие недостойных из-за границы, утвердило до некоторой степени в нашем отечестве национальное воспитание.
Удостоверения в благонадежной нравственности, как уже говорилось выше, требовались и до 1834 года; еще в 1831 году в Дополнительном постановлении к Уставу учебных заведений 1828 года было предписано, чтобы русские дипломаты за границей «неблагонадежным или подозрительным вовсе не выдавали паспортов на отъезд в Россию». Но эта потенциальная неблагонадежность опять-таки носила скорее идеологический, чем физиологический характер. «Мнение» министра народного просвещения С. С. Уварова «О мерах против умножения пансионов и частных учебных заведений», датированное 4 ноября 1833 года, называло главным недостатком иностранных учителей тот факт, что они не могут оставить «вкорененные в них нередко с самого детства понятия, мнения и предрассудки» и «в воспитании юношества постигнуть дух нашего правительства», «особливо в нынешнем расположении умов в Европе». В уже упомянутом «Положении о домашних наставниках и учителях» от 1 июля 1834 года иностранцам также предписывалось предъявлять отзывы о «поведении и нравственных качествах». Но, судя по всему, благонадежность и тут трактовалась прежде всего в идеологическом и политическом смысле: во всяком случае, когда каким-то иностранцам-педагогам полностью запрещали приезд в Россию, это, как правило, было связано с политическими причинами.
Сугубо политическую направленность правительственных мер, и в частности «Положения» 1834 года, хорошо ощущали иностранцы, например тогдашний посол Франции в России маршал Мезон, который, докладывая 12 августа 1834 года об этих мерах министру иностранных дел адмиралу де Риньи, объяснял их «тщеславием и ревностью русского общественного мнения, представители которого давно уже роптали против того, что воспитание российского юношества вверено в руки иностранцев». Мезон справедливо заключал, что цель «Положения» – «сделать образование более национальным, более русским и освободить его от тех чересчур прогрессивных, чересчур либеральных идей, в постепенном насаждении которых среди образованных сословий обвиняют иностранцев».
Идеология в правительственной системе ценностей стояла выше физиологии; поэтому случаи, подобные тому, который описан в деле «насильника Оливари», как правило, не становились предметом рефлексии ни в официальных документах, ни в художественной литературе, – что отнюдь не означает их отсутствия в реальном быту.
* * *
Российские власти отличали физиологические «грехи» французов от идеологических и, судя по всему, считали вторые куда более серьезными, чем первые. Не менее важным было и другое различение – между французами пришлыми и «своими», давно знакомыми. Ко вторым отношение было зачастую несравненно более снисходительным, свидетельством чему – следующий эпизод нашего повествования.