Общее место почти всех описаний Парижа первой половины XIX века – жалобы на то, что парижские улицы невыносимо грязны. О неудобствах, с которыми сталкивались прохожие на парижских улицах, уже шла речь в предыдущих главах (в частности, в главах десятой и четырнадцатой), однако тема эта, можно сказать, неисчерпаема.
Бальзак, описывая «круги парижского ада» в повести «Златоокая девушка» (1834–1835), называет одной из причин физической немощи парижан «заразу, подымающуюся из земли, на которой стоит Париж, и неизменно воздействующую на лица привратников, лавочников, рабочих». Писатель продолжает: «Если воздух домов, где живет большинство горожан, заражен, если улица изрыгает страшные миазмы, проникающие через лавки в жилые помещения при них, где и без того нечем дышать, – знайте, что, помимо всего этого, сорок тысяч домов великого города постоянно омываются страшными нечистотами и у самого своего основания, ибо власти до сих пор не додумались заключить эти нечистоты в трубы, помешать зловонной грязи просачиваться сквозь почву, отравлять колодцы… Половина Парижа живет среди гнилых испарений дворов, улиц, помойных ям».
Парижская грязь. Литография из газеты «Шаривари», 16 июля 1833 года
Можно сказать, что зловоние на улицах было в описываемую эпоху неотъемлемым признаком парижского быта. А.Н. Карамзин, описывая свою поездку из Страсбурга в Париж, сообщает как нечто само собой разумеющееся: «…ближе, ближе, – завоняло! ужасно завоняло! Ура!!! Мы приехали».
Иностранцы особенно остро ощущали контраст между красотой парижских дворцов, роскошью парижских магазинов – и нечистотой мостовых. В романе английского писателя Э. Бульвер-Литтона «Пелэм, или Приключения джентльмена» (1828) заглавный герой, английский денди, приезжает в Париж и на вопрос француженки, интересующейся, как ему нравятся парижские улицы, отвечает следующей тирадой: «По правде сказать, со времени моего приезда в Париж я всего один раз прогулялся пешком по вашим улицам – и чуть не погиб. <…> Я свалился в пенистый поток, который вы именуете сточной канавой, а я – бурной речкой».
Соотечественница Пелэма, англичанка Фрэнсис Троллоп, в книге «Париж и парижане в 1835 году» посвящает рассказу о грязи на парижских улицах не одну страницу:
«Не стану даже говорить, что улицы в Париже содержатся дурно, ибо не сомневаюсь, что очень многие уже сделали это наблюдение до меня; скажу лишь, что нахожу их вид удивительным, чудесным, таинственным, непостижимым. В городе, где все, что открыто взору, украшается самым старательным образом; где лавки и кафе напоминают дворцы фей; где посреди рынков красуются фонтаны, в каких не побрезговали бы искупаться даже самые щепетильные наяды; в городе, где женщины так тонки и изящны, что кажутся созданиями неземными, а мужчины так предупредительны и галантны, что спешат оградить этих богинь от любого нечистого дуновения, – в этом самом городе вы не можете ступить и шагу без того, чтобы ваш взор и нюх не были оскорблены и уязвлены всеми мыслимыми способами. Всякий день я удивляюсь все сильнее и сильнее; всякий день я все крепче убеждаюсь в том, что немалая часть очарования парижской жизни исчезает из-за непростительной небрежности городской администрации, которой, между прочим, не составило бы большого труда избавить элегантнейший народ мира от того отвращения, какое ежеминутно вызывают уличные происшествия, оскорбляющие самые простые приличия. Весенней порой невозможно пересечь ни одну из парижских улиц, в каком бы роскошном квартале она ни находилась и какое бы изысканное общество ее ни населяло, – невозможно пересечь ни одну улицу, не столкнувшись с несколькими женщинами, чье платье покрыто пылью, а возможно, и отвратительными насекомыми. Женщины эти раскладывают посреди улицы матрасы и принимаются выбивать их, не обращая никакого внимания на прохожих, которые едва успевают увернуться, чтобы не наглотаться пыли. <…>
В Лондоне, когда строят или ремонтируют дом, первым делом всегда окружают строительную площадку высоким деревянным забором, дабы работы не причинили вреда прохожим, а затем вдоль этой ограды прокладывают временные мостки с перилами, чтобы эти самые прохожие не испытывали ни малейшего неудобства. Не то в Париже: здесь дом строящийся или ремонтируемый имеет такой вид, словно подле него только что случилось совершенно неожиданное трагическое происшествие: то ли вспыхнул пожар, то ли обрушилась кровля; вы пребываете в уверенности, что через несколько часов мусор будет убран, а тротуар очищен; ничуть не бывало: та же грязь, к великому неудобству прохожих, может оставаться на этом месте много месяцев подряд, а городские власти даже не подумают что-либо предпринять.
Если кто-то разгружает или нагружает телегу, ей позволяют перегородить улицу, и никого не волнует то обстоятельство, что из-за этого пешеходы и экипажи принуждены будут двигаться в обход.
Самые гнусные дела свершаются на улице днем и ночью, а мусорщик выполняет свою работу лишь по утрам. Скромный пешеход постоянно рискует попасть под струю нечистот, выплескиваемых без всяких церемоний из дверей и из окон; в лучшем случае он избегает непосредственного соприкосновения с помоями, и страдают лишь его глаза и нос. Ускользнувший восклицает: “Какое счастье!”, несчастный же, которому повезло меньше и которого окатили с ног до головы, молчит и печально осматривает свое платье».
Госпожа Троллоп резюмирует свою мысль: «Я совершенно убеждена, что единственное, чем обладают представители других наций и чем до сих пор не смогли обзавестись французы, это сточные канавы и помойные ямы».
Тот же контраст между великолепием и грязью отмечал П.А. Вяземский в письме к родным из Парижа от 3 сентября 1838 года: «Вообще здесь царство объедения. На каждом шагу хотелось бы что-нибудь съесть. Эти лавки, где продаются фрукты, рыба, орошаемая ежеминутно чистою водою, бьющею из маленьких фонтанов, вся эта поэзия материальности удивительно привлекательна. Между тем тут же вонь, улицы ……… как трактирный нужник, и много шатающейся гадости в грязных блузах. Живи и жить давай другим. Требование отменной чистоты везде и всегда есть тоже деспотизм. На чистоту надобно много издерживать времени, а время здесь дорого, дороже нежели где-нибудь. Из общих и главных вольностей здешней конституционной жизни замечательны две: кури на улицах сколько хочешь и … где попадется. И то, и другое имеет свою приятность и я ими пользуюсь. Разве это не стеснение естественных нужд человека, когда, например, хоть лопни, а не найдешь нигде гостеприимного угла для излияния потаенной скорби».
Другой русский путешественник, В.М. Строев, побывавший в Париже примерно в то же время, что и Вяземский, пишет: «Улицы невыразимо грязны. Кухарки считают улицу публичною лоханью и выливают на нее помои, выбрасывают сор, кухонные остатки и пр. Честные люди пробираются по заваленным тротуарам, как умеют. Парижанки давно славятся искусством ходить по грязи. Надобно признаться, что они мастерицы этого дела. Иная исходит пол-Парижа и придет домой с чистенькой ботинкой. Как серна, перепрыгивает она с камешка на камешек, едва касаясь до мостовой кончиком носка; приподымает платье и не боится показать прелестную ножку. <…> Я уже сказал, что улицы служат лоханью, помойною ямою, куда из домов выбрасывают всякую нечистоту, выметают сор. Уличная неопрятность, особенно в дальних предместьях, доходит до отвратительного безобразия: идешь по кочкам навоза, шагаешь через лужи, через грязь, хотя дождя нет и на бульварах летняя пыль. В богатых частях города устроены протечные фонтаны, которые очищают канавы, но все-таки грязь остается между камнями мостовой и воздух заражается вредными испарениями. <…> Префекты Парижа не один раз принимались очищать улицы, но попытки их не удались. Старухи кухарки так привыкли к теперешнему порядку, что их не отучишь от него самыми строгими наказаниями. Притом же, куда девать нечистоту? Домы набиты народом; квартиры тесны; дворов почти нет. Если очистить улицы, то будут заражены дома; из двух необходимых зол теперешнее сноснее».
Упоминаемое Строевым умение парижанок «идти по грязи, не замаравшись» поражало всех наблюдателей; анонимный автор очерка «Париж в 1836 году» уточняет: «Более всего надобно дивиться ему, когда они садятся в омнибус или вылезают из него».
Разумеется, было бы неправильным считать, что грязные улицы неприятно поражали только иностранцев. Вот свидетельство француза Л. Альфонса, автора книги «О здоровье жителей города Парижа» (1826): «Более двухсот тысяч семейств всякий день выбрасывают нечистоты и мусор самого разного рода на проезжую часть. К этим отбросам прибавляются отходы фабричного производства. Все это подолгу лежит на мостовой. Лошади, экипажи, пешеходы скачут, ездят, ходят по этому мусору, копыта, колеса, башмаки давят отбросы и превращают их в черную грязную массу, которая смешивается с водой, вытекающей из фабричных и лабораторных цехов, с дождевой водой и с той, какую выплескивают хозяйки, и надолго остается на улице; тем людям, которым поручена уборка улиц, удается убрать ее далеко не сразу и с большим трудом. Убирают самое большее половину этой грязи, другая гниет в уличных ручьях, загромождает их течение и исчезает не прежде чем сильный ливень сносит ее к сточным люкам, которые она забивает. Зловонные испарения, смрадные миазмы исходят из тех мест, где постоянно прирастают горы этих нечистот, и отравляют воздух… <…> из-под решеток, которыми закрыты люки сточных канав, вырываются испарения еще более вредные, которые заставляют жителей близлежащих домов искать себе новые квартиры. <…> Часть отбросов застревает в сточных канавах и засоряет их решетки; в результате улицы затопляет грязное болото, преграждающее путь пешеходам. Экипажи, однако, продолжают ездить по мостовым, залитым нечистотами, и копыта лошадей разбрызгивают грязь по сторонам, отчего ею вмиг покрываются витрины лавок и выставленные перед их дверями товары. <…> Зимой эти потоки грязной воды замерзают, и экипажи с большим трудом одолевают ледяные горки, то и дело рискуя опрокинуться. Летом – другая беда; нечистоты высыхают и превращаются в толстый слой пыли, которая слепит глаза, пачкает одежду, проникает внутрь квартир. Позвольте мне упомянуть и о еще одном злоупотреблении, на которое принято закрывать глаза, – злоупотреблении отвратительном, чудовищном: тысячи каменщиков, маляров, плотников и других рабочих, а также рассыльные, кучера фиакров и кабриолетов, не имея места, где могли бы они справить неотложную нужду, используют для этого проезжую часть».
Процитированный автор был далеко не единственным, кто бил тревогу по поводу скверного санитарного состояния парижских улиц. В 1820-е годы появился целый ряд публикаций, посвященных «неотложным мерам», какие следует принять по этому поводу, а некий Пьер-Гаспар Шометт в 1830 году дал своей брошюре душераздирающее название «Плач и стон по поводу ужасного состояния парижских улиц в декабре 1829 и январе 1830 года».
В самом деле, сточные воды затрудняли жизнь парижанам и летом, но морозной зимой ситуация становилась вдвое сложнее. Грязная вода из частных домов, мастерских, публичных бань и прочих мест, которая обычно стекала по желобам, проложенным по середине мостовой, зимой замерзала; поскольку мостовые были наклонные, с уклоном к желобу, экипажи начинали скользить по льду, грозя опрокинуться (как уже говорилось в главе десятой, эти желоба переместили с центра к краям мостовой лишь в середине 1830-х годов). Лед, разумеется, скалывали, но ледяные глыбы не вывозили, а складывали прямо в городе, на площадях или вдоль набережных и бульваров. Страшной зимой 1829/1830 годов, когда в Париже выпало много снега, а Сена покрылась плотной коркой льда, эти глыбы превратились в сплошные снежные стены вдоль бульваров; они достигали 10–12 футов (3–4 метра) в высоту и 20–30 футов (6–9 метров) в ширину. Понятно, что, когда потеплело, снег и лед растаяли и превратили улицы в реки, а площади в озера. Выиграли от этого только предприимчивые бродяги, которые немедленно стали перекидывать доски через грязные потоки, затопившие улицы, и взимать плату с прохожих, желавших воспользоваться этими импровизированными мостами.
Стихийные бедствия были на руку также «штатным» уборщикам-подметальщикам, получавшим жалованье от городской администрации: после сильного дождя или во время таяния снега они не упускали случая потребовать с пешеходов, не желающих идти по колено в воде, еще и особую плату за уборку улиц. Больше того, парижане даже подозревали этих дворников в «злоупотреблениях» – в том, что они ночью нарочно перегораживают улицы, а наутро разбирают свои запруды, и по мостовым начинают течь бурные потоки…
Уборка улиц находилась в ведении сразу нескольких ведомств: за нее отвечали и префектура департамента Сена (ей подчинялись службы, отвечавшие за содержание сточных канав и свалок), и префектура полиции, и домовладельцы, и специальное предприятие, получившее концессию на вывоз отбросов и нечистот. До 1827 года то же предприятие отвечало за подметание территорий, принадлежавших городу. Строго определенные обязанности имелись и у домовладельцев: они были обязаны подметать улицы перед фасадами своих домов до середины проезжей части и не выбрасывать мусор на улицу сразу после того, как по ней проехала телега уборщика. За тем, как жители выполняют эти обязанности, следили 20 инспекторов префектуры полиции, однако наказывать нарушителей они права не имели и могли только жаловаться полицейским комиссарам, а те, конечно, не спешили принимать меры по столь маловажному поводу. После 1827 года у префектуры полиции появилось собственное «уборочное» подразделение, отвечавшее за чистоту площадей, набережных, мостов и бульваров. Кроме того, была основана частная компания, которая за плату предоставляла домовладельцам подметальщиков. Вводились и другие усовершенствования: был изобретен «механический подметальщик»; муниципалитет начал оплачивать починку повозок, которые использовались для очистки выгребных ям; владельцам ресторанов и других предприятий, производящих большое количество отбросов, было приказано складывать их в корзины или ящики, а не просто высыпать и выливать на улицу.
К концу Июльской монархии городская администрация в летнее время располагала 300 штатными подметальщиками, зимой их число удваивалось, а когда выпадал снег, на улицы выходили 2000 дворников. Кроме того, с 15 апреля по 15 сентября, когда в Париже было особенно пыльно, бульвары, набережные, площади, мосты и места публичных гуляний дважды в день поливались водой; для этого использовались 90 бочек на одноконных телегах (в остальное время года на полив уходило всего 25 бочек).
Поливание было задумано для пользы горожан, однако они порой воспринимали эту гигиеническую меру весьма неодобрительно. В августе 1839 года Дельфина де Жирарден пишет о «батальоне привратников, привратниц и прочих официальных поливальщиков, держащих наперевес свои устрашающие орудия, а именно лопаты»: «Не теряя времени, они пускают их в ход и начинают расплескивать вокруг себя воду из уличных ручьев. Чистая эта вода или грязная, сделалась ли она бурой стараниями соседнего красильщика или желтой от трудов коварного стекольщика – это поливальщиков не волнует; им велели поливать улицу – и они ее поливают; а уж чем именно ее поливать, насчет этого им указаний не давали. Заодно они поливают также прохожих – то с ног до головы, то с головы до ног; все зависит от того, как близко эти несчастные подходят к поливальщику; если он рядом, вода попадает им на ноги, если далеко – на голову. Прощайте, лакированные сапоги, прощайте, прелестные полусапожки из пепельной тафты, прощайте, серая шляпка, розовый капот и белое муслиновое платье с тремя воланами! О бедные парижские жительницы! Вы выходите из дома с надеждой, радуясь солнечному дню и не ожидая ничего дурного; вы не подозреваете, что поливальщик уже занес злосчастную лопату, угрожающую вашей красоте, иными словами, вашей жизни! И не думайте, что в экипаже вы будете в большей безопасности; струи грязной воды проникают туда так же легко, как и во все другие места; разница лишь в том, что, попав в экипаж, они там и остаются. Выехав из дому в коляске, вы возвращаетесь в ванне, а ванна, запряженная парой лошадей, – не самое надежное средство передвижения».
Ветошник. Худ. Травьес, 1841
За чистотой на свой манер следили представители особой парижской профессии – ветошники, или тряпичники, подбиравшие мусор (старые тряпки, бумагу, стекло и проч.), который жители выбрасывали прямо на улицу. С начала XVIII века власти регулярно выпускали ордонансы, запрещавшие ветошникам работать до рассвета, так как под покровом ночи они с помощью своих железных крючьев частенько воровали разные вещи из помещений на первых этажах домов. В 1828 году парижские власти предписали ветошникам носить специальную бляху с обозначением собственного имени и ремесла – «дабы можно было их отличить от ночных грабителей, охотно себя за ветошников выдающих». Для того чтобы заниматься своим ремеслом на законном основании, ветошники и торговцы подержанным платьем получали от властей разрешение на год, а по истечении этого срока разрешение необходимо было возобновлять. В 1832 году в Париже насчитывалось почти 2 тысячи ветошников, а к 1880 году их число выросло до 15 тысяч. Когда во время эпидемии холеры 1832 года власти, стремясь оздоровить обстановку в городе, приказали вывозить отбросы как можно скорее и временно запретили ветошникам заниматься своим ремеслом, те бунтовали в течение нескольких дней (31 марта – 5 апреля), отстаивая свои права, и в конце концов вынудили власти отказаться от своего намерения.
Выразительную картину этого бунта ветошников нарисовал Генрих Гейне в шестой статье из цикла «Французские дела» (апрель 1832 года): «Властям пришлось столкнуться с интересами нескольких тысяч человек, считающих общественную грязь своим достоянием. Это так называемые chiffonniers [ветошники], которые из мусора, скопляющегося за день в грязных закоулках домов, извлекают средства к жизни. С большой остроконечной корзиной за спиной и с крючковатой палкой в руке бродят по улицам эти люди, грязные, бледнолицые, и умудряются вытащить из мусора и продать всякую всячину, еще годную к употреблению. А когда полиция сдала в аренду очистку улиц, чтобы грязь не залеживалась на них, и когда мусор, нагруженный на телеги, стали вывозить прямо за город, в открытое поле, где тряпичникам предоставлялось сколько угодно рыться в нем, тогда эти люди стали жаловаться, что если их и не лишают хлеба, то мешают их промыслу, что промысел этот – их давнишнее право, почти собственность, которую у них произвольно хотят отнять. <…> Когда жалобы не помогли, ветошники насильственным путем постарались помешать ассенизационной реформе; они попытались устроить маленькую контрреволюцию, и притом в союзе со старыми бабами, ветошницами, которым было запрещено раскладывать вдоль набережных и перепродавать зловонные лоскутья, купленные большею частью у ветошников. И вот мы увидели омерзительнейшее восстание: новые ассенизационные повозки были разбиты и брошены в Сену; ветошники забаррикадировались у ворот Сен-Дени; старухи ветошницы сражались большими зонтами на площади Шатле».
В обычное время рядовые ветошники продавали свою добычу «главному ветошнику», который владел обширным сараем, где хранил собранные вещи и торговал ими (целые он сбывал частным лицам, обрывки и осколки – фабрикам для переработки). Рядовые ветошники делились на «оседлых», имеющих право на поиски среди мусора в определенном квартале, и «торговых», которые покупали у горожан ненужные вещи и перепродавали желающим. Существовала и особая разновидность ветошников – уже упоминавшиеся «опустошители», которые летом, когда из-за жары Сена пересыхала, просеивали мокрый песок в надежде отыскать какие-нибудь драгоценности; в остальное время года «опустошители» так же неутомимо вели поиски в сточных канавах.
Лачуги, в которых жили ветошники, располагались преимущественно в кварталах Сен-Марсель и Сен-Жак; комнаты ветошников представляли собой своеобразные филиалы свалок. Вот зарисовка А.И. Тургенева, дающая представление об образе жизни и труда парижского ветошника в 1825 году: «Перед великолепным hôtel [особняком] графа Брея, в углу, куда сваливают всякую всячину, увидел я chiffonnier [ветошника] – Диогена с фонарем, который железным крючком взрывал кучу навоза, или pot pourri, выбрасываемого из домов, со всею нечистотою оных. Он клал в свою корзину все клочки бумаги, не исключая и самых подозрительных, тряпки, разбитые стекла и куски железа или гвозди. Полагая, что они берут только то, что по себе имеет или может иметь некоторую цену, я остановился и, при свете фонаря искателя фортуны, вступил с ним в разговор. Веселым голосом и с каким-то беспечным напевом отвечал он мне на мои вопросы и исчислил все предметы, кои они подбирают в свои корзинки. Они продают их на фабрики: бумажные, холстяные, стеклянные. Сих искателей в Париже более 2000. Они проводят весь день, с 6 часов утра за полночь, с крючком и с корзиною и обходят почти весь город в разных его извилинах <…> Целые семейства кормятся сими трудами, и мальчик в 10 или 12 лет уже помощник в содержании семейства своего».
Условия труда ветошников – «класса народонаселения, исключительно свойственного Парижу» – не изменились и десятью годами позже. Анонимный автор очерка «Париж в 1836 году» пишет: «Рано утром и ночью поздно расхаживают они по улицам с коробом на спине, фонарем в левой, крюком в правой руке, раскапывают кучи дряни, наваленной из домов, и выбирают все, что может на что-нибудь сгодиться: бумагу, тряпки, кожу, железо, кости, нитки, битое стекло, щепки и пробки. Все найденное после разбирается по сортам, продается оптовым торговцам, очищается и делается опять товаром. Каждый crocheteur [ветошник, вооруженный крюком] вырабатывает в сутки от 20 до 30 су. Часто с ними ходят собаки, которые забегают вперед и овладевают каждой кучей во имя своего хозяина. Достойна ловкость, с какою они цепляют каждую вещицу, кладут в корзину, и быстрота, с которой в несколько минут очищают всю улицу. Главное в том, чтобы первому поспеть на поприще; но и после приходящие находят еще поживу, потому что лучшие дома метутся часто очень поздно, непосредственно перед самым проездом неумолимой телеги, которая вывозит весь сор из города».
Грязь и зловоние на улицах Парижа объяснялись еще и отсутствием специальных мест, где можно было бы справить естественную нужду. Публичные отхожие места появились в Париже еще в конце XVIII века (впервые – в Пале-Руаяле); имелись они в Люксембургском саду и в саду Тюильри и в пассажах (это те самые заведения, которые В.М. Строев назвал «необходимыми кабинетами»), но их было недостаточно, а главное, за их посещение нужно было платить. Первые бесплатные общественные туалеты-писсуары открылись в Париже только в конце 1820-х годов, а широкое распространение получили после 1830 года. Самую активную роль в их строительстве сыграл префект департамента Сена Рамбюто, занимавший этот пост в 1833–1848 годах. Писсуары, которые, по замечанию писателя Поля де Кока, «напоминали своим видом восточные минареты», появились сначала на бульварах, а затем распространились по всему городу; глухую стену этих тумб использовали для размещения афиш. К апрелю 1843 года их было в Париже уже без малого пять сотен. Власти издавали различные постановления, запрещавшие справлять нужду вне этих заведений, прямо на улице, тем не менее еще в 1847 году автор письма в «Муниципальную газету города Парижа» сетовал на то, что зрелище даже самых роскошных улиц Парижа не позволяет признать этот город прекраснейшим в Европе, и причина тому – «позорная, бесстыдная, заразительная привычка парижан использовать в качестве отхожих мест любое пространство между лавками, любой закоулок подле ворот, любую уличную тумбу, любое дерево в городском парке». Это не способствовало облагораживанию атмосферы на парижских улицах ни в прямом, ни в переносном смысле.
Уличные заведения были рассчитаны только на мужчин. Что же касается женских общественных туалетов, то их первые образцы появились в Париже лишь при Второй Империи, в самом конце 1850-х годов.
Наряду с бесплатными действовали и платные заведения, более комфортабельные; одно из них высоко оценил литератор Михаил Петрович Погодин, побывавший в Париже в мае 1839 года: «Вот еще прекрасное заведение для города, в котором гуляет много пешеходов – cabinets d’aisance [нужники], куда копеек за 10 открыт всякому вход».
Вывоз грязной воды и нечистот из города осуществлялся двумя путями – по сточным канавам (поверхностным и подземным) и с помощью специальных ассенизаторских служб.
Длина подземных сточных канав постоянно увеличивалась. С 1815 по 1830 год их было прорыто около 15 километров, и общая их длина к концу эпохи Реставрации составляла около 40 километров; самые крупные из них обслуживали пять боен, построенных в начале 1810-х годов, еще одна большая канава шла вдоль канала Сен-Мартен. При Июльской монархии работы по строительству подобных сооружений шли еще интенсивнее, тем более что во время эпидемии холеры 1832 года потребность города в модернизированных способах избавления от нечистот стала особенно очевидна. К 1840 году общая протяженность подземных сточных канав Парижа достигла 98 километров, а к 1845-му – 120 километров.
Задачу не менее важную, чем строительство новых сточных канав, представляла очистка старых; операция эта требовала не только больших денежных затрат, но и величайших мер предосторожности. В противном случае дело кончалось очень плохо. Например, при первых попытках очистить старую сточную канаву на улице Амело несколько рабочих задохнулись и умерли; только в 1826 году эта работа была доведена до конца, причем на нее ушло восемь месяцев.
Однако сточные трубы не могли вместить все отходы; поэтому специальный ордонанс 1814 года запрещал выводить трубы для бытовых стоков из частных квартир к уличным сточным сооружениям; содержимое отхожих мест следовало отправлять в большие помойные ямы не по сточным трубам, а с помощью особой транспортировки. Объем вывозимых отходов постоянно увеличивался и из-за прироста населения, и из-за появления с 1830-х годов в парижских домах «английских» отхожих мест со сливом воды. Предполагалось, что парижане будут платить специальным службам за вывоз «частных» нечистот и грязной воды; однако наиболее предприимчивые и бережливые горожане предпочитали ночью бесплатно сливать ведрами содержимое своих выгребных ям в уличные сточные канавы, которые от этого засорялись и придавали городу тот антисанитарный облик, на который сетовали и сами парижане, и приезжие.
В эпоху Реставрации вывозом нечистот из выгребных ям, которыми были снабжены частные дома, занималась дюжина специализированных предприятий, однако работы у ассенизаторов становилось все больше, и прежнего количества телег и бочек для такого объема нечистот было уже недостаточно. В 1821 году некто Матье, пытаясь разрешить эту проблему, изобрел «съемные выгребные ямы без запаха» – особые бочки, которые можно было, не открывая, вывозить в поля и там использовать их содержимое в качестве удобрений. Однако эта новинка, при всей ее привлекательности, оказалась слишком дорогой: 40 франков в год за установку и обслуживание плюс по 2 франка за каждую вывозимую бочку. Тем не менее изобретение это представлялось современникам столь важным, что в его честь даже была выбита специальная медаль.
Вывоз нечистот был делом не только важным, но и прибыльным, поскольку животные удобрения ценились весьма высоко; к 1848 году в Париже действовали уже 35 бригад, занимавшихся этим промыслом, причем половина их работала на монополиста – компанию Рише, владевшую капиталом в 5 миллионов франков (пять лет спустя эта компания приобрела и все остальные конкурирующие предприятия).
Важно было решить вопрос не только о том, как вывозить нечистоты, но и о том, куда их вывозить. Вблизи застав внутри города или сразу за его чертой существовали восемь больших помойных ям: Монтрёйская, Менильмонтанская, Добродетелей, Польская, Курсельская, Большого Валуна, Монружская, Больничная. Помойки эти служили источником заразы, и префект неоднократно предлагал их закрыть. Однако прежде нужно было найти им замену. Между тем вывоз нечистот на более далекие расстояния потребовал бы большего времени и больших затрат, да и жители дальних коммун решительно протестовали против намерения «осчастливить» их подобной новостройкой. В результате была закрыта только Менильмонтанская помойная яма, да и то потому, что в 1824 году окрестные жители устроили настоящий бунт и перестали пропускать телеги ассенизаторов.
Впрочем, перечисленные помойные ямы не шли ни в какое сравнение с главным источником зловония – Монфоконской большой свалкой, которая располагалась на территории коммун Бельвиль и Ла Виллет, сразу за заставой Битвы. Именно туда свозили бóльшую часть нечистот всего Парижа. Из шести отстойников они по свинцовой трубе сливались в сточную трубу, параллельную каналу Сен-Мартен, а оттуда – в Сену, воду которой они отравляли. В Монфоконе рядом со свалкой работала живодерня, где ежегодно расставались с жизнью более двенадцати тысяч больных или старых лошадей, не говоря уже о бродячих собаках и кошках; на свалке кишели крысы, над ней кружились тучи мух. Когда дул северо-восточный ветер, чудовищное зловоние свалки ощущалось даже в самом центре Парижа, в саду Тюильри.
Фонтан «Четыре времени года» на Гренельской улице. Худ. О. Пюжен, 1831
Отчасти решить эту проблему помогло строительство канала Урк, которое было начато еще при Империи, а закончено в 1822 году. Предполагалось водным путем доставлять нечистоты на опушку леса Бонди, а там на тридцати гектарах земель, принадлежащих государству, устроить огромную свалку взамен Монфоконской. Ордонанс на этот счет был издан еще до окончания строительства канала, в июне 1817 года. Однако возникли трудности с пунктом отправки нечистот; предполагалось, что их будут вывозить баржами из бассейна Ла Виллет, между тем местные жители резко этому воспротивились. Поэтому в конце 1820-х годов было решено построить для отправки нечистот отдельный порт вдали от населенных пунктов, но это потребовало больших финансовых вложений, так что перевозить все парижские отходы на свалку в Бонди стало возможным только в 1848 году. Впрочем, А.И. Тургенев еще в октябре 1825 года, въезжая в Париж со стороны Бонди, был «удушен» атмосферой парижских окрестностей: «Вонь нестерпимая с полей, и, казалось, самые деревья и все нас окружающее исторгает одно зловоние».
Площадь Фонтана. Худ. О. Пюжен, 1831
Состояние канализации французской столицы было самым непосредственным образом связано с проблемой ее водоснабжения. Главным источником воды для парижан служила протекавшая через город Сена. Воду из нее качали три водокачки: Шайо, Большого Валуна и Собора Парижской Богоматери. Первоначально водокачки приводились в движение лошадьми, но в эпоху Реставрации конную тягу постепенно начали заменять энергией пара. Все три водокачки были расположены ниже по течению, чем места слива в реку нечистот из самых грязных сточных труб, поэтому воду, которую они поставляли горожанам, трудно было назвать чистой. Впрочем, колодцы города были загрязнены ничуть не меньше, чем воды Сены, поскольку зачастую они были расположены по соседству с выгребными ямами. До начала 1820-х годов единственная по-настоящему чистая вода поступала к парижанам из «Королевского заведения очищенной воды» на набережной Целестинцев. Это предприятие поставляло около 200 000 литров воды в день; чистую воду разливали в 75 бочек и продавали по цене 1 су за ведро, вмешавшее около пятнадцати литров.
Фонтан на площади Шатле. Худ. О. Пюжен, 1831
Ситуация с водой стала более благоприятной после завершения строительства канала Урк. По официальным данным, в 1830 году Париж получал чуть меньше 20 000 кубометров воды в день, иначе говоря, по 24 литра на человека. Эта статистика учитывает такие источники воды, как канал Урк, упомянутые выше водокачки, Аркёйский акведук, несколько частных заведений, снабжавших парижан водой, а также воду, которую водоносы черпали из Сены. Однако реальный объем воды, поступавшей к парижанам, был больше, поскольку в городе существовали еще и колодцы во дворах частных владений.
Водовозы. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825
В 1820-е годы в городе было 25 больших и 154 малых фонтана. Самый крупный из них, с бассейном диаметром 26 метров, располагался посередине площади, которая так и называлась площадь Фонтана. В фонтаны вода поступала по подземным трубам, в большинстве своем старым и настоятельно требовавшим ремонта. Их замена новыми, чугунными, была запланирована еще в 1820-е годы, при префекте Шаброле, однако осуществить этот проект удалось лишь при Июльской монархии; до этого прокладке новых труб мешал конфликт интересов: предприниматели, готовые взять подряд на выполнение этого заказа, хотели импортировать трубы из Англии, а правительство не давало разрешения на эту сделку, боясь ущемить интересы национальных производителей.
Фонтаны делились на общественные (из них черпать воду можно было бесплатно) и «торговые» – платные. По домам воду разносили водоносы (об их иерархии подробно рассказано в главе шестой). Те из них, кто носил ее в ведрах на коромысле, имели право черпать воду из общественных фонтанов, а те, у кого имелись повозки с бочками, обязаны были брать воду только из «торговых», платных фонтанов. Новые районы города с широкими улицами позволяли развозить воду в бочках на конной тяге, что было затруднительно в старых кварталах с узкими улочками; жители прибрежных районов сами черпали воду из Сены.
Ситуация с водоснабжением существенно улучшилась при Июльской монархии. Н.С. Всеволожский, побывавший в Париже в 1836–1837 годах, свидетельствует: «Река Сена, разделяющая город на две почти равные части, вполовину же Невы в Петербурге и хотя довольно быстра, но вода в ней всегда цвета желтоватого и ее мало употребляют для питья и даже для варения пищи. Множество нечистоты, беспрестанно стекающей с улиц, с фабрик, с боен и по подземным истокам, делают сенскую воду совершенно негодною; но жители не нуждаются в свежей и здоровой воде: она во всех частях города находится в большом изобилии, в фонтанах».
Этим изобилием парижане были обязаны префекту Рамбюто, который из года в год неустанно занимался прокладыванием новых труб, устройством резервуаров и малых фонтанов (аналогов современных водоразборных колонок); число этих последних возросло с полутора сотен в 1830 году до почти двух тысяч в 1848-м. За тот же период было проложено 200 километров новых чугунных труб и вырыто шесть резервуаров емкостью по 10 000 кубометров каждый. Были также воздвигнуты новые, весьма эффектные и монументальные фонтаны, причем они не только радовали взоры прохожих, но и приносили пользу, так как вода из них по трубам поступала непосредственно в квартиры потребителей. Число частных домов и промышленных предприятий, «абонированных» на прямое снабжение водой, выросло за годы Июльской монархии с 807 до 5300, однако эти пять тысяч, разумеется, составляли лишь малую часть всех потребителей. Поэтому водоносы, таскавшие воду вручную, вовсе не лишились работы; накануне Революции 1848 года они, как встарь, носили воду даже в королевский дворец Тюильри. Компромисс между двумя формами водоснабжения заключался в проведении труб (за счет домовладельца) на первый этаж дома, с тем чтобы оттуда вручную разносить воду по этажам. Как бы то ни было, объем ежедневной порции воды, приходившейся на одного парижанина, вырос в течение Июльской монархии с 24 до 110 литров.
Увеличение объема поставляемой воды облегчало парижанам заботу о личной гигиене. Однако наиболее доступными по-прежнему оставались горячие бани и холодные купальни.
Горячие бани нередко располагались на корабле, пришвартованном к берегу. По некрутой лестнице и изящному мостику клиенты переходили с берега, засаженного цветами и плакучими ивами, на корабль – своего рода «плавучую виллу». Здесь каждый мог принимать ванну в отдельном помещении, имея при себе часы и термометр, табакерку, очки и даже увлекательную книгу; наконец, в довершение всех удовольствий, принявшему ванну клиенту подносили бульон.
Сходным образом были устроены и те горячие бани, которые располагались не на кораблях, а на суше; здесь в отдельных кабинетах также были установлены ванны из цинка или меди, с кранами для холодной и горячей воды. Число таких ванн в Париже неуклонно возрастало: в 1816 году их было в общей сложности 800: 500 в «сухопутных» банях и около 300 на пяти судах, стоявших на якоре вдоль набережных Сены (близ набережной Орсе, возле Королевского моста, возле Нового моста, возле моста Мари и возле моста Менял). К 1832 году число ванн достигло трех с лишним тысяч, а к концу Июльской монархии увеличилось почти вдвое. Увеличивалось и число самих «сухопутных» горячих бань: если в 1825 году во всем городе их было всего 37, то в 1832 году стало уже 78, а к середине века – больше сотни.
Самым знаменитым из этих заведений были Китайские бани, которые с 1792 по 1853 год находились в доме № 25 по бульвару Итальянцев (см. иллюстрацию на с. 274). Центральная постройка в виде пагоды стояла в глубине двора, а на бульвар выходили два флигеля, соединенные крытой террасой; помимо самих бань в том же здании работали кафе и ресторан. Вот впечатления русского посетителя Китайских бань П.А. Вяземского: «Первою заботою моею было пойти в китайские бани на булеваре. Славно! Вымазали мне голову какою-то яичницею с eau-de-Cologne [одеколоном], намазали тело каким-то благовонным тестом, после намылили неапольским мылом, взбитым горою, как праздничное блюдо la crème fouettée [взбитые сливки], все это с приговорками французскими, объясняющими мне, qu’on me faisait prendre un bain de voyageur [что мне устраивают баню для путешественника]. Все эти припарки и подмазки стоили мне около десяти франков, а простая водяная баня стоит около трех».
В Китайских банях желающим предоставляли даже кровать с теплым постельным бельем – для отдыха после омовения. Кроме того, можно было заказать прохладительные напитки или кофе, не выходя из воды: их доставляли клиентам прямо в ванну.
Школа плавания. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825
В атмосферу восточной неги погружались и клиенты Турецких бань на бульваре Тампля, которым предлагались «ароматические курильницы», «розовое масло из Сибариса» и «притирание Аспазии». Омовения происходили под музыку, вода текла из серебряных кранов, еда и питье подавались при желании клиента непосредственно в ванну («столом» служила подставка красного дерева, которую клали на края ванны). Сами ванны были мраморными, их дно устилали белоснежной простыней. Приняв ванну, посетитель звонком вызывал слугу, который подавал ему специально подогретый халат, заменявший полотенце.
Если посещение обычных горячих бань стоило от 1 до 3 франков, а чуть более комфортабельных бань Вижье – 4 франка, то восточные роскошества обходились гораздо дороже – до 20 франков.
Находились и такие клиенты и клиентки, которые желали принимать ванну, не выходя из дома. В этих случаях и горячую воду, и ванну приносили прямо в спальню (или в гостиничный номер). По городу разъезжали длинные телеги, на которых были установлены вместительные бочки с водой; телеги эти были оборудованы топками, с помощью которых вода нагревалась до температуры 30–50 градусов. Возле дома заказчика два возчика-водоноса сгружали с телеги железный каркас на колесиках, кожаную ванну и горячую воду в двух кожаных бурдюках; все это они доставляли в нужную квартиру, где устанавливали ванну и наполняли ее водой. Клиент принимал ванну, а затем в назначенное время водоносы возвращались, сливали воду, складывали ванну и уносили все оборудование. Система эта была вполне эффективна, но иногда случались аварии: стоило недостаточно прочно закрепить кожаную ванну внутри железной рамы, и она заливала водой всю квартиру. Впрочем, чаще всего все кончалось благополучно. Д.Н. Свербеев вспоминает о своем пребывании в Париже в 1822 году: «Раннее мое утро начиналось теплой ванной, которую приносили мне за полтора франка ежедневно в мою комнату 2-го этажа, и к великому моему удивлению всегда это делалось так аккуратно, что ни одна капля воды не проливалась ни на пол моей комнаты, ни по лестнице».
Ванна на дому стоила (в зависимости от времени года и часа дня) от полутора до четырех франков.
Разумеется, мытье на дому оставалось прерогативой обеспеченных парижан; тем не менее прогресс был налицо: по свидетельству современника, в 1827 году в высших сословиях «не нашлось бы ни мужчины, ни женщины, которые бы не принимали ванну если не каждый день, то по крайней мере три-четыре раза в неделю».
Помимо «горячих» бань, описанных выше, в Париже существовали и бани «холодные» – купальные заведения на реке, иначе говоря, прибрежные бассейны (иногда они именовались также школами плавания). Они действовали с весны до конца сентября, причем среди них имелись заведения как дорогие, шикарные, так и вполне демократичные, дешевые. Из дорогих самыми известными и самыми старинными были купальни Делиньи, перестроенные в 1842 году наследниками первого владельца, братьями Бург. Купальни Делиньи (именовавшиеся также «Большой школой плавания») располагались неподалеку от моста Согласия, на уровне набережной Орсе; сейчас этот участок набережной носит имя Анатоля Франса. Купальни представляли собой часть реки, отгороженную десятком судов на якоре. На «входном» судне располагались касса, бельевая комната и кабинет управляющего, а также кафе с кухней и диванная с витражными окнами, прачечная и сушильня. На остальных судах были устроены двухэтажные галереи, в которых помещались 340 роскошно обставленных отдельных кабинетов с коврами и зеркалами, а также шесть еще более роскошных салонов, которые состоятельные посетители абонировали на целый год. К услугам более скромных купальщиков имелись тринадцать общих зал со шкафчиками для вещей. Отдельно были оборудованы еще три кабинета с тысячью нумерованных шкафчиков, в которых посетители могли оставить ценные вещи. В заведении действовали также зал для гимнастических упражнений, парикмахерский и педикюрный кабинеты. Посетителей ожидали два бассейна: один – с естественным дном, которое было специально очищено, другой, длиной в 30 м и глубиной от 60 см до 2 м, – с дном деревянным. К услугам любителей прыжков в воду имелся так называемый «насест» – шестиметровая вышка с площадкой, куда ныряльщики поднимались по винтовой лестнице.
Анонимный автор очерка «Париж в 1836 году» пишет об одном из подобных заведений: «Каждая купальня разделяется на две половины, для мужчин и женщин: последние в Париже удивительные охотницы купаться. Стечение в жаркие дни бывает так велико, что хозяева купален для предупреждения беспорядков вынуждены требовать пособия национальной гвардии и для входа сделан, как у театральной конторы, кия [от фр. queue – очередь]. Не знаю, почему дамы здешние так страстно любят купанье; но как бы то ни было, наблюдатель, без сомнения, не отказался бы увидеть с моста что-нибудь, кроме лодок и судов. Однако ж, успокойтесь, никто не может близко подойти к этим плавучим гинецеям, а искусно сделанная кровля лишает даже самых нескромных преступного удовольствия заглянуть сверху в водяные гаремы. Да и принятый парижанками купальный костюм очень благопристоен и морален; он состоит в длинной блузе, достающей от шеи до пят; а на голову надевают непромокаемый тафтяный чепец, которым прихватываются волосы».
Аналогичным образом были устроены не только дорогие купальни Делиньи, но и многочисленные дешевые «бани за 4 су» (то есть за 20 сантимов). Разница заключалась в том, что посетители демократических бань обходились без ковров и зеркал в кабинетах, а вместо жареных цыплят с изысканными винами довольствовались после купания сосиской с хлебом и рюмкой водки. Дешевые купальни на реке были огорожены грубо сбитыми необструганными досками; они располагались в простонародных рабочих кварталах, и когда множество местных жителей одновременно погружалось в реку, вода очень быстро становилась черной от грязи.
В холодных купальнях имелся свой четкий распорядок. От рассвета до десяти утра водными процедурами наслаждались опытные пловцы; так как их было немного, на край бассейна в это время усаживались рыболовы с удочками. С десяти утра до полудня, а порой и позже бассейн заполняли дети и подростки. В это же время в бани являлись посетители, которые вовсе не стремились погрузиться в воду; их интересовало совсем другое: закусить в здешнем кабачке на берегу реки, выпить кофе с коньяком и закурить сигару, поболтать с приятелями или просто понежиться подле воды в исподнем или халатах (купаться нагишом было официально запрещено). С четырех до шести, после сиесты, наступало время тех, кто в самом деле любит плавать и нырять (впрочем, в жаркие летние дни они, разумеется, появлялись раньше). С полудня до шести вечера примерно один раз в час специальное судно отплывало на середину реки, чтобы опытные пловцы могли прыгать с его борта в воду и плавать в свое удовольствие. С наступлением темноты бассейны закрывались; рыболовы могли спокойно забросить в воду удочку, а те, кто не успел пообедать, отправиться в ресторанчики, устроенные при купальнях.
Река играла в жизни парижан роль не только приятную, но и печальную. Столица занимала первое место во Франции по числу самоубийств, а среди людей, добровольно расставшихся с жизнью, самыми многочисленными были утопленники. В 1822 году полиция даже издала специальный ордонанс, суливший денежное вознаграждение всякому, кто выловит в реке утопленника «или его часть». Если верить писателю Леону Гозлану, администрация вначале пообещала 40 франков за спасение из реки живого человека и вдвое меньше – за вылавливание трупа. Однако очень скоро вскрылись злоупотребления: один из местных плутов изображал утопающего, другой – спасателя, а полученные деньги они делили пополам. Тогда власти пообещали, наоборот, платить вдвое больше за мертвое тело, но это привело к тому, что «спасатели» дожидались, когда жертва захлебнется и будет стоить дороже. В результате было принято решение вернуться к первоначальному варианту, но за вторичное спасение одного и того же человека не платить.
Одной из важных мер по оздоровлению парижского быта стало устройство в начале XIX века трех крупных кладбищ за городской чертой: Восточного (Пер-Лашез), Северного (Монмартрского) и Южного (Монпарнасского). Дело в том, что до 1780 года покойников разрешалось хоронить возле городских церквей, в аббатствах и монастырях, отчего весь Париж превращался в большое кладбище. Общие могилы, в которых хоронили неимущих покойников, источали гнилостный запах и заражали землю и воздух.
Кладбище Пер-Лашез. Худ. О. Пюжен, 1831
Новые кладбища были более просторны, а главное, расположены не так близко к жилым кварталам. Особенно прославилось – в частности, из-за живописного местоположения – кладбище Пер-Лашез, быстро сделавшееся одним из непременных мест паломничества иностранных путешественников. Кладбище это было открыто 21 мая 1804 года на холме Мон-Луи, землю которого городские власти приобрели у частного владельца – Жака Барона. Кладбище официально называлось Восточным, однако постепенно это официальное название было вытеснено другим. Дело в том, что в 1626–1763 годах эта земля принадлежала ордену иезуитов, и до 1820 года на кладбище стоял дом духовника Людовика XIV, иезуита отца (père) Франсуа де Лашеза д’Экса (1624–1709); отсюда и название «кладбище Отца Лашеза», то есть Пер-Лашез. Впоследствии кладбище неоднократно расширялось (в 1824–1829, а затем в 1832, 1842, 1848 и 1850 годах), и его площадь, первоначально равнявшаяся 17 гектарам, в конечном итоге достигла 44 гектаров. С холма Мон-Луи открывался вид, который Бальзак обессмертил в финале романа «Отец Горио» (1835): после похорон заглавного героя студент Растиньяк «прошел несколько шагов к высокой части кладбища, откуда увидел Париж, извилисто раскинутый вдоль Сены и кое-где уже светившийся огнями. Глаза его впились в пространство между Вандомскою колонной и куполом собора Инвалидов – туда, где жил парижский высший свет, предмет его стремлений». Именно с кладбищенского холма Растиньяк бросает городу знаменитую фразу: «А теперь – кто победит: я или ты!»
На кладбище Пер-Лашез хоронили покойников из тогдашних пятого, шестого, седьмого и восьмого округов правобережного Парижа; туда же перенесли с других кладбищ останки многих знаменитых покойников, в частности, в 1817 году – останки Элоизы и Абеляра, Мольера, Лафонтена.
О том, как выглядело кладбище Пер-Лашез в 1825 году, мы можем судить по дневниковой записи А.И. Тургенева от 8 ноября этого года: «Вид отсюда на весь Париж прелестный. Я еще не видел здесь ничего подобного. Надобно подняться несколько на гору, чтобы очутиться между памятниками надгробными. Здесь население едва ли не многочисленнее парижского и столица мертвых богаче жителями столицы живых или по крайней мере живущих и умирающих ежеминутно. Здесь найдете вы более славных имен, теней, нежели достойных жизни после смерти в Париже. Тени великих авторов и полководцев, министров и полезных граждан витают над печальными кипарисами и над цветами, которыми любовь и память сердца оставшихся осыпала почти каждую могилу, каждый памятник, гордо к небу возносящийся, каждый крест, смиренно в земле утвержденный. Не доезжая кладбища, увидели мы уже на соседственных улицах венки и гирлянды и кресты из цветов, которые продаются желающим усыпать ими гроб милых ближних… <…> Гробы и памятники на этом кладбище так часто уставлены, что вряд ли долго может служить сие пространство беспрестанно увеличивающемуся населению всех возрастов и всех религий; ибо и еретиков здесь не чуждаются: я видел гробы немцев-протестантов и англичан епископальной церкви. На большей части памятников заметил я слова «concession à perpétuité» [передано в вечную собственность] и спросил о их значении (ибо на что бы, казалось бы мне, сказывать живущим, что сажень сия навеки будет жилищем праха мертвых), и мне объяснил один гробокопатель смысл сих слов. Уступкою навсегда отдается место сие в вечное владение покупающих оное для погребения умерших. Иначе тела остаются тут только пять лет, время, полагаемое для сгниения оных, и место отдается новым пришельцам. Любовь родственников и ближних обыкновенно старается сохранить место с прахом, драгоценным сердцу или фамильной гордости, и в таком случае она приобретает землю сию, что называется concession à perpétuité. <…> Множество великолепных памятников, пирамид, катакомб, капищ воздвигнуто простым, незначущим, но, вероятно, богатым гражданам богатыми же наследниками. Не раз, пораженный гордою пирамидою и надеясь прочесть или значительную надпись или славное имя, я подходил к ней – и находил неизвестного парижского гражданина. Но и славные не забыты!»
До 1824 года кладбище Пер-Лашез оставалось в Париже единственным, где практиковалась поразившая Тургенева «уступка мест навсегда». Впрочем, здесь были и могилы, покупавшиеся на определенный период времени, а также бесплатные общие могилы. Количество надгробных памятников, устанавливаемых на кладбище Пер-Лашез, увеличивалось с каждым годом; к 1830 году их насчитывалась уже 31 тысяча.