Ширин говорил себе, что уже стар для этого, что если уж идти налево, нужно это как-то уже не по-пионерски, а с достаточно зрелыми партнёршами… Да хоть перезрелыми, главное, без лишних волнений — «зайтеншпрунг» это тоже вроде как «прыжок на сторону», но упорядоченно, по-бюргерски, яволь… без всей этой детской суеты.

А то: налево пойдёшь — голову потеряешь, направо… сердце может прыгнуть первым, о как там что-то дёргается… и дальше — передаётся по всему телу — как поезд на станции, когда к нему цепляют вагоны, мелкие толчки по цепочке…

Оно ведь уже не то, что было при первом свидании, зачем же его гонять на стометровки… не говоря о марафонах… «Готов к труду и обороне», oh yeah…

Не говоря уже о том, что если потянуло на молоденьких, то это свидетельствует о старости — первый признак… Хотя — кто это говорит?

Так говорила ему жена, ещё когда они оба были молодые, и так уверенно и так часто Лиля это повторяла, что внедрила, можно сказать, эту не очень глубокую мысль довольно глубоко — в Ширина…

«Ну и что, — думал он теперь, — старость так старость, и на старуху… И лучше ведь первый признак, чем все последующие, да? Останемся, в самом деле, с первым…

„Только не надо так волноваться, как будто…“ А это ещё откуда? Ах да… Но теперь это стало вдруг актуально, странно всё это на самом деле…»

Впрочем, померив пульс — оказавшийся вовсе не таким большим, как ему представлялось, — Ширин вспомнил, что хотя девочка и назначила ему свидание, но, по её словам, — деловое, а скорее всего, она при этом его вообще приняла за кого-то другого…

За «частного детектива» — Лев тихо смеялся от этой мысли, он не просто не исключал… но более того — склонялся совсем к другой версии: что это был лишь повод пригласить его на свидание как таковое, то есть самого что ни на есть романтического толка…

Нет, какой-то особой такой мании величия, в том числе по части своего воздействия на девушек, у него никогда не было, равно как и комплексов… Ширин был как-то сразу в этом смысле по-взрослому трезв, ещё в юности знал себе цену, а в зрелом возрасте уже совсем редко делал неправильные ходы, отчего так называемая личная жизнь его, то есть та, в которой желают успехов, была хоть и не слишком бурной, но и не слишком суетной.

Просто он с ещё большим трудом мог поверить в то, что Софи или… да кто угодно — что кто-то способен всерьёз принять его за кого-то другого… И даже не только за пинкертона — что было бы особенно смешно, конечно… ну, или на втором месте, скажем, после профкиллера… но вообще — за другого.

Кто писал, что человек, который при встрече полностью соответствует тому, что о нём говорят другие, — это мёртвый человек, живой труп?

Ширин не вспомнил автора этих слов, но подумал: «…может быть, и так, но что же теперь делать? Если я сам в себе давно уже… ну, что ли, излишне презентен…»

Нет, это не доходило в нём до той степени, когда о людях говорят: «Его/её слишком много». Но где-то на грани… Звучит, может быть, слишком театрально, но точно — свою роль Лев Ширин давно уже играл настолько убедительно — как ему казалось, — что не только никто не мог что-либо заподозрить, но он и сам давно уже ничего другого в себе не подозревал.

И не прозревал…

Сидя в кафе, он тихонько барабанил по столику пальцами и вспоминал свой недавний «вирш»… В последние годы он снова стал писать, как в юности, вирши, и совсем недавно записал в блокнот: «Забрёл я слишком далеко в пещеру собственного „я“, давно ушёл от берегов, заплыл, куда нельзя, обшарил всё и понял вдруг, что нечего искать, ничто не вторит на мой стук, ничто нельзя пронять, а ведь казалось, что вдали горит волшебный свет, как призрак будущей зари и оправданье мёртвых летЪ».

«„Призрак“ надо бы чем-то заменить, — подумал Ширин, — не подходит… скорее уже „при-знак“… но это как-то будет… сургучно… Может быть, лучше „знамя“… а впрочем, пусть остаётся „призрак“, может, лирический герой с самого начала догадывался… что всё на самом деле — халоймес, то есть ещё до того, как он стал антилирическим антигероем, совершающим антиподвиг, или „подвиг повседневности“, если угодно, на династийное повторение которого благословил меня когда-то отец…»

Когда юная кельнерша из бара, куда он сходил по просьбе ППШ (как они с Лилей стали называть Пашу заглазно вслед за Комой), позвонила ему и сказала, что хочет с ним встретиться, что у неё есть для него деловое предложение… Ширин, как мы уже знаем, решил, что на самом деле девушка просто хочет с ним встретиться, — что полностью совпадало с его желанием, и он закричал в телефон даже, может быть, чересчур громко: «Gern!» Охотно то есть… Почему бы и не поохотиться, если добыча сама… Хотя что-то не торопится коза, опаздывает уже на десять минут…

Ожидая её за столиком в баре (не в том, где Софи работала за стойкой, а на соседней улице, с непонятным названием «Fünfundzwanzig» , которое Лев, впрочем, уже перевёл про себя как «Опять двадцать пять…»), глядя поверх посетителей, он стал рассматривать большую — метра два, наверное, на три — картину на противоположной стене.

Присмотревшись к роившимся там светлячкам, Ширин всё равно не до конца понял, что это… Как будто в пейзаж вписаны летающие фигурки в серебристых скафандрах… Ширин через секунду уже перестал их замечать, зато ещё более явственно увидел горы, вплотную подходившие к морю…

Немудрено, что всё это как-то аукалось сейчас в голове, подземно-водный вирш, который он только что проговорил про себя, и первое свидание, декорации которого напомнила эта странная для бара — хотя бы своим форматом — картина, висевшая напротив… То есть не первое, конечно, но до этого были только губы, и даже до петтинга в подъездах никогда не доходило… слишком много было петелек, ну да, ну да, может быть, пару раз удавалось прижаться через джинсы, через кофточки, ну максимум — коснуться на мгновение рукой, и сразу скрип дверных петель на каком-то этаже, шаги, прыжки по лестнице… А теперь дело было на юге, где слоёв одежды было значительно меньше, и более того, место для свидания Ширин выбрал у кафе «Минутка», сразу за которым начиналась тропинка в настоящее, глухое, и чем дальше — тем более узкое ущелье.

Ширин его уже достаточно хорошо знал — он знал, например, что в определённом месте там неизбежно надо будет идти вброд, потом снова по камням, а потом коротко вплавь или нырком сквозь холодные маленькие озерца, одежда к тому времени уже будет сложена и оставлена на валуне перед первым водопадом, останутся только плавки и купальник.

После чего снова надо было-будет пробираться по камням, потом подниматься, цепляясь за влажные складки горных пород, сквозь вертикальный грот — перевёрнутый колодец с хлещущей сверху горней водой…

А дальше снова быстрый поток, вьющийся вокруг камней, коридор там значительно у́же, а потом за одним из порогов как бы большая изумрудная ванна в сером сводчатом зале, за ней, невидимый в глубине грота, шумит ещё один вечный душ, а в центре, посреди зелёной воды, — скала, да, целая скала с плоско-покатой вершиной, на которой захочется просохнуть после того, как прошёл сквозь всю эту воду и медные… хотя медные — это только ради красного словца, а так, конечно, каменные, высеченные водой и временем, трубы…

Правда, ползая в этом лабиринте с друзьями, Ширин нередко заставал на большом камне рассевшуюся лягушками компанию — один раз, когда он высунул голову из грота-водопада, ему показалось — на какую-то долю секунды, — что это — он сам и его пляжные друзья…

Но в этот раз там никого не было, и Ширин понял, что всё правильно рассчитал: на каменном ложе девушка, которую он снял накануне на танцах в доме отдыха «Восток»… или «Восход», сняла купальник — не последовав его примеру, а — вняв его совету, произнесенному «как можно более безразличным голосом»…

Сначала верх, потом, подумав, и низ, после чего Лев сделал то же самое… а потом уже не она, а вот именно он — «лишился невинности».

Может быть, сердце его тогда уже стучало слишком громко, отдаваясь эхом в бледно-серых сводах полупещеры, и спутница, которая была ещё так недалека от совершенства… и далека до совершеннолетия… хотя и была при этом «уже-не-девушка», перед тем как «отдаться», сказала не своим голосом показавшуюся Ширину заученной… фразу: «Только не надо так волноваться, как будто это твой последний шанс» .

Если бы она произнесла это один раз, Ширин всё равно бы это запомнил, наверно, на всю оставшуюся жизнь… «Но вот уже полный сюр, — думал он, — состоит в том, что она же повторяла эти слова и после того, как я вошёл в… её часть ущелья … Ну ладно, зачем теперь эти эвфемизмы — я ведь уже не пытаюсь запереть это в стихи… А когда пытался — по горячим следам… Понимал, что нужны какие-то другие слова… другие тропы , да… ну, может быть, „её часть ущелья“ — осталось из-за медянки, которую мы видели перед вторым водопадом или третьим, и она даже схватила её рукой, поймала, да… и вот это: розоватая извивающаяся в её руке тонкая змейка…»

«Да-да, я закричал, чтобы она её отпустила, вдруг она ядовитая… а она рассмеялась и сказала, что это же медянка, она не опасная, она протянула её мне… и я, кажется, тоже попробовал взять её в руку, но она ускользнула, оставив какой-то мерзкий след на ладони… рыжий, как минтаевая икра… И вот, из-за этих, наверное, двух-трёх кадров: бледная змейка в тёмной трещине дня — извивающаяся в её руке, снова исчезающая в расщелине… складки породы, да, наверно, поэтому от бездарных строф — испарившихся почти так же быстро, как наши мокрые следы на серых камнях… На горячих камнях, да, на обратном пути, где стены снова разошлись и солнце высветило… эту совсем уже… не её часть — ущелья… но теперь уже навсегда примкнувшую в памяти — к ней, её… на обратном пути, да… и всё-таки самое поразительное во всём этом был голос за кадром, этот другой голос …»

Ширин навсегда его запомнил, что называется, этот голос у него «и по сей день звучит в ушах» …

«Только не надо так волноваться, как будто это…»

Он подумал, что вообще-то тогда испугался… Правда, всего на мгновение: страсть сильнее страха, ну да, ну да… Впоследствии, кстати, он видел тот свой испуг на экране — когда в Союзе появились первые видео, замелькали хорро-воды триллеров… там во всех в некий в момент X, когда он или она — тот, кто из них был оборотень, сбрасывал маску, оголял личину…

Ну нет, ничего такого она там с себя не сбрасывала, кроме купальника, личико не морщилось у него на глазах… в безглазую маску… и не стало сливаться с каменными складками, которые, впрочем, и без того были похожи на чьи-то морщины…

«И всё-таки, всё-таки… это у неё был такой очень странный пункт , — думал Ширин, — плюс ещё сама фраза…»

Да-да, как будто фраза доносилась из будущего, как будто что-то там ещё, помимо тел, коротко замкнулось, между вторым и третьим водопадами…

«И она ведь это повторила не меньше пяти-шести раз, наверно… Как автомат, как говорящая кукла…»

Ширин вспоминал это не так давно, когда ППШ пытался ему описать своё видение функции, обратной времени: «Как бы „время“, — говорил ему Паша, — но наоборот, и при этом почти анаграмма: „я мертв“ без t как переменной…»

То есть когда этот парень пытался описать словами мелькнувшего перед ним «двойника хроноса», а потом ещё это своё «расщепление с погружением» в толщу амальгамы, схватившись за хвост… Слушая весь этот, по правде говоря, бред, Ширин вслух пошловато шутил: «Где ты берёшь такую траву?» — и предлагал «ещё по пятьдесят»… а про себя вдруг невольно вспомнил раскадровку: бледно-розовая медянка — хозяйка медной горы — серый каменный свод — скала-островок в зелёной воде, и вот на этом фоне — фраза, залетевшая из будущего… или оставшаяся от чьего-то прошлого, как эхо в ущелье… фраза, звучавшая во время его первого соития, повторяясь несколько раз, о том, что это не последний его шанс…

А может быть, она этими словами начинала отказывать, мол, нет, прости, но это же не последний твой шанс… а в самый последний момент передумала? Но почему она повторяла это и после того, как передумала? Нет-нет, это было необъяснимо, и дело же не только в словах, сам этот голос — невозможно безразличный … Сидя за столиком тридцать, что ли, лет спустя, глядя на странную для ресторанной живопись, на которой запечатлён был, кажется, берег турецкий… Ширин подумал: не потому ли так чётко это сейчас… реставрировано памятью… что этот самый… последний шанс уже не за горами… вот потому так ясно и вспоминается первый, оставшийся вон за теми кряжами…

«Нет, это просто мнительность, — сказал себе он, — на самом деле я ведь всегда это помнил, это все помнят всегда… Просто с тех пор, как не удалось написать об этом вирш , я просматривал только тот или иной фрагмент, а сейчас всё вместе… сложилось в „картину маслом“, как говорят в сериале… Вода, которая там течёт, этот шумок, переходящий в шум… водопадов, грехопадений… Да, и вот ещё что там было: „А я там, у себя… — сказала задумчиво, уже своим собственным голосом, когда мы снова нацепили куски ткани и поползли-поплыли… в обратную сторону, — а я там у себя в Черновцах рожать не буду, как думаешь?“»

Софи всё ещё не было, Ширин на всякий случай вставал и обходил заведение — там были два зала. Он усмехнулся при мысли, что его, похоже, «выставили под фонарь».

«Нох айн хеллес», — сказал он подошедшей официантке.

«Недавно, гуляя вдоль Изара, — думал он, — мы с геноссен видели, что город… в лице обер-бургомистра… слов на ветер не бросает: обещали выпустить Изар из-под земли и сделали… „Ренатуризация“ называется… разбили берега, нет теперь там и следа бетона… трудно поверить, что ты в городе, а не в горах… потоки стремглав несутся с разных сторон, как будто прорвало, внахлёст, и как же хорошо теперь было идти над ними по Флаухер-штегу, деревянному, like a bridge over troubled water… Да, там чудно, чудно, там есть ещё эти „речные фьорды“, как мы их назвали, там уже почти ущелье , похоже… и вот туда бы и забраться вдвоём с этой Софи… Или это по́шло — догонять таким образом прошлое… как собака, гоняться за хвостом… да, пытаться повторять, инсценировать… Нет ли в этом какого-то… инцеста?.. Кого с кем? А, не знаю… сестры моей жизни mit Schlafs Bruder?.. Вот-вот, поосторожнее, мы же знаем, кто брат сна, а все братья — сестры… при этом „инцест“ — возник сейчас не только из-за „красного словца“, аллитерации, литературщины… там что-то было, возможно, ещё в ущелье, намёк… На что? Хватит о прошлом… Дыхательные упражнения! „Выдыхаем прошлое, вдыхаем будущее…“ И я же теперь не „сразу трахаться“ её туда поведу в самом деле, а грилить „лам котелетен“!.. И это другие места, не та засада… Тоже горная река, да, но не узкое ущелье, наоборот — речка выпущена на простор, из бетона, из-под земли — на свободу… заросли камыша, дикие отмели, россыпи гальки, песок… Так и сделаем, да… только не надо думать, что это твой последний шанс, старик… „…а не поеду ли я рожать“… А вдруг у меня там… Да нет… вряд ли она понесла… Если мы с Лилькой столько лет — и ничего… и никого… пару раз, правда, другие делали аборты… Но от меня ли на самом деле , а?.. Правда, что касается Лили… врачи говорят, что как бы и не по моей вине… а с другими мы это не проверяли, но… что они вообще знают наверняка, эти врачи… Нет, но там это было… если не в самой воде, то сразу после — нырнула, плескалась, сновала в озерце, как выдра, туда-сюда, я помню… Но не в горячей же ванне… а ледяной… И что ты там помнишь… „Она говорит, что это было в экстазе, а я помню, что это было в сарае“… Всё старые анекдоты тебе… ты и умирать будешь, как какой-нибудь… „…умирает старый еврей…“ И что это вообще за реконструкция такая вдруг… монументальная… с бухты-барахты? „Не надо возводить Тадж-Махал вокруг обычного траха“, — здраво советует кто-то из Дарреллов… не анималист, нет… но и не номиналист… по-видимому… Но я ведь не вокруг рутины, а вокруг первого, да и что значит — я?! „Забрёл я слишком далеко в пещеру собственного я …“

Не я же вылепил из алебастра эти своды! Не я прорубил гроты в граните, не я пустил водопады и каскады…

Нет, вряд ли она там же и понесла, сомневаюсь… Улетела на следующий день, билет у неё был, и с кем бы она там ни была… вроде бы не с родителями… с сестрой, что ли… моей жизни, ну да… и что об этом теперь думать, когда жизнь прошла… Но странно всё-таки — то, как она это говорила… Не про „рожать“, нет, тут как раз ничего странного не было, и — своим голосом, я же помню это „рожать случайно не поеду домой, а“, нет-нет, но это — про „последний шанс“, и так заученно, заведенно, безлично… а что если она там, у себя в Черновцах, жила с каким-то стариком?

Так вот откуда этот её другой голос… и сами слова — которыми она привыкла кого-то приободрять, ну да… „это не шум в ушах, это аплодисменты…“, а тембр такой… на фоне шума водопада, я же помню… это как бы уже… от усталости, может быть, с детства… может быть, там-таки был инцест?.. Да всё что угодно там могло быть… Если бы это было в девяностые, я бы ещё подумал про детскую проституцию… но тогда, в глубине застоя… Вряд ли… Хотя… В принципе… тогда тоже… могло быть… вот именно: всё что угодно… „Русские цветы зла“, ну да… серия такая была, под редакцией Ерофеева, и вот что странно: там ещё был у нас в библиотеке, я помню, сборник, который в оригинале назывался „Время рожать“, а на немецком его назвали „Подготовка к оргии“… смешно…» — думал Ширин, и не то чтобы он совсем забыл… но перестал уже ждать Софи, засмотревшись вот именно туда, куда смотреть теперь уже не стоило… Потому что дальше — в его ретроспекции — пошла то ли перемотка плёнки, то ли что-то быстро-смутное… из жизни если не насекомых, то каких-то похожих существ… которые, так же как инсекты, рождались, по-быстрому трахались, сразу же рожали и умирали в быстрой воде… ну да, такая цепь-череда перед Шириным прошла… смертей-рождений… в ущелье-межножье: существа-сущности-сущее-бытие… — и смутно Ширин при этом понимал — примерно так, как видя сон и начиная пробуждаться… что как раз такие вот «растекашеся» чреваты… побочными эффектами… может начисто стереться, причём уже не на бумаге — твой личный опыт… а там и сама личность, сколько там её, собственно… и будешь ты трансперсонален … «тем летом я стал своим менталитетом…» Неудивительно, что когда он вынырнул «откуда-то оттуда» и снова сфокусировал взгляд на картине, висевшей перед ним, ему на миг показалось, что это «Исток мира» Огюста Курбе, только что другого формата…

Встряхнув головой, Ширин, впрочем, рассеял это наваждение.

Софи вошла наконец в кафе, одновременно из-под земли вынырнул маленький человек, чем-то похожий на него, Ширина, но намного меньше и в пропорции к высоте — ещё толще.

На человеке была зелёная фуражка, в кокарде светилась красная звёздочка, отчего он выглядел скорее как такой… пародийный гомосоветикус из старых холодно-военных фильмов, чем кадр очередных воспоминаний — о его, Ширина, срочной службе.

Софи поцеловала гнома, наклонившись и сказав «Привет, Бени!», и на этом всё это не совсем понятное театрализованное представление, едва начавшись, кажется, и закончилось.

Потом она сказала то, о чём Ширин уже и так догадался, что этот турецкий верноподданный — хозяин заведения.

Она была в белой «ветровке» (слово, которое тоже выплыло откуда-то из прошлого… но привело за руку и другое: «Windsbraut!»  — подумал Ширин) с широкими рукавами — наряд хорошо подошёл для изящного театрального жеста, который она исполнила, — жест означал, по-видимому, «тысячу извинений».

И вот она уже тянулась к Ширину для поцелуя — что ничего не означало вообще-то, то есть вообще ничего… Просто светский поцелуй, как она только что целовалась с Бени, но Ширину всё же было приятно, и он задержал свои губы на её щеке, наверно, всё-таки чуть дольше, чем принято.

В полутьме бара без названия, где она работала кельнершей, он её, что ли, не рассмотрел, здесь же свет был даже чересчур ярким — фигурки серебристых летунов на довольно тёмной в целом картине теперь так блестели, как будто висели в воздухе перед холстом…

И Софи тоже — сияла, и была по эту сторону… во всяком случае, стойки, и Ширин не мог теперь уже отвести от неё глаз, а тёмные горные массивы на холсте отошли, наконец, на второй или на тысяча девятьсот восемьдесят второй… план. «Ну да, он сказал себе: будь что будет, говорил же отец, наставляя на путь истинный, что подвиг повседневности будет оправдан… а сердце… а что сердце… будь что будет… я не стремлюсь к жизни, говорил Гаутама, — почему-то говорил себе Ширин, глядя в серые, как белая ночь, глаза Софи, — я не стремлюсь к смерти, я сознательно и бодро ожидаю, когда придёт мой час».

Она заказала бокал красного вина и спросила Ширина, не хочет ли он поужинать вместе с ней.

Ширин чуть было не сказал «смотря где», но это было бы слишком бестактно, ясно же, что она имеет в виду — здесь, вот именно здесь поужинать… а не у неё дома, например.

Лев ничего не имел и против того, чтобы здесь, значит, и поужинать, и продолжал кивать и радостно улыбаться… пока не услышал, как безапелляционно она сказала:

«Я приглашаю».

Он не стал объяснять, почему так переменился в лице. Она, заметив это, решила, видимо, что просто его обидело такое её предложение — в принципе, ну «восточный мужчина», всё такое, пошла на попятную: «Я, конечно, не настаиваю…» — но Лев уже и так понял, что она так и не догадалась… на что он так надеялся.

Хотя это было не сложно, и, может быть, всё она прекрасно поняла и специально сказала это «за свой счёт», чтобы он не принимал слишком много — на свой счёт… с самого начала решила поставить эту жирную точку над «i».

И, стало быть, действительно пригласила его сюда для того, чтобы предложить какое-то дело… что тоже не так плохо, вообще говоря… хотя как раз сейчас, когда он только что устроился по своей специальности — патентоведом в патентамт, как-то оно и не очень-то кстати — чем бы оно там ни было… Но главное, он ведь совсем другое себе… напридумывал .

Нет, ну что он мог ей теперь сказать — открыто признаться… «Да нет, — сказал он себе, — нет-нет… во всяком случае, рано…»

И Ширин попробовал сосредоточиться на строчках меню — с третьей или четвёртой попытки ему это удалось.

А через час ему уже казалось, что он знает Софи всю жизнь, и не то чтобы отношение к ней у него теперь было совсем уже как к собственной дочке — несуществующей к тому же (или, как тут говорят, думал Ширин, что ли, по инерции давешнего потока дум, «nicht dass ich wüsste» )… Но, рассказывая ему про себя, Софи, что ли, переставала быть только «дзэвушкой», как тоже когда-то где-то говорили, — с ней можно было, оказывается, просто так сидеть-общаться…

«Что ж, как пели „перечницы“ (так называли Кома и Лиля… нет, не самих себя пока что, а — „Spice Girls“), — if you wonna be my lover, be my friend… — думал Ширин, слушая Софи, — ну что же, давай тогда дружить, пока суд да дело…»

— …И вот там — в этом укромном закоулке нашего двора, где растут крокусы, и там ещё стоял маленький сарай с инструментами отца, — говорила она, — он со мной заговорил… На нём была шляпа, такая серая и старая… как, впрочем, и весь его костюм, как и он сам… и я его немного боялась, и в то же время он был милый, и меня к нему тянуло, да, я тогда ещё была в таком возрасте, что не задумывалась о видах родства, это сейчас я бы непременно его спросила, чей он, собственно говоря, был брат — мамы или отца? Или же он для них — дядя, а для меня тогда, значит, двоюродный дедушка или что-то вроде того… Я этого теперь никогда не узнаю, так что — дядя.

— Наверно, он сказал: «Я ваш родственник», — предположил Ширин, — впрочем, я не знаю… может быть, по-русски так чаще говорят, чем по-немецки.

— Почему, и по-немецки говорят, и ты прав, может быть, он так и выразился, но мне запомнилось «дядя», значит, это слово он потом тоже произнёс… И вот этот «дядюшка» говорил мне о том, как жаль , что я этого не застала… О том, как было здорово, когда развевались эти знамёна, как весело у всех было на душе, что это было… ну прям как в сказке. Как будто все вместе перешли тогда на время в сказку, и взрослые, и дети, да-да… потому что в обычной жизни так не бывало ни до, ни после — никогда. Даже вкус у еды был другой — всё было гораздо вкуснее… Когда я эти его слова потом вспоминала, кстати, уже в более взрослом возрасте, я подумала: «Может быть, дядя мне рассказывал тогда про обычный приход? — и Софи засмеялась, но потом снова стала серьёзнее и закончила: — А не про национал-социализм».

Они какое-то время помолчали, а потом:

— Ну да, — как бы со знанием дела сказал Ширин, — я недавно читал в интервью с сыном Бормана, что когда он маленьким спросил отца: «Пап, а что такое национал-социализм?» — тот не сразу ответил, глубоко задумавшись, и они прошли по дорожке ещё несколько метров или десятков метров — прежде чем отец сказал: «Национал-социализм, сынок, это — воля фюрера». Или, как говорят, «каков поп, таков приход», — Ширин сказал это по-русски, а потом перевёл как смог и (про себя подумав, мало ли тут родственников… неунывающая дочурка Гиммлера, или там весёлая вдова сына Гесса… вот только маленькие Геббельсы навечно остались детьми…) спросил:

— Да, ну и кем же, — спросил он после этого, — был твой дядя?

— А вот это и есть вопрос, — сказала Софи. — Послушай: поговорив с ним там, за углом дома, я побежала к родителям — на большую поляну перед домом… она была заставлена столами с тентами, гостей было очень много в тот раз, но я всё же нашла среди них маму, раскладывающую воскресного петуха по тарелкам, и сказала, что я хочу у неё что-то спросить — на ушко… Почему на ушко — не могу тебе объяснить, ну, значит, что-то я почувствовала… А мама сказала: позже, ты же видишь, я занята. А позже я забыла, я заигралась с детьми, дядю я больше не видела… нет, я замечала какую-то шляпу в толпе гостей, она там перемещалась… но я уже не обращала внимания и даже не знаю — была ли это его шляпа… И только когда гости разошлись и меня укладывали спать — оба родителя, ну да, у них, очевидно, был прилив родительского чувства после комплиментов, сделанных мне гостями… я у них спросила: «А этот наш дядя в шляпе, он кто?» «Какой дядя?» — спросил отец. «Какой дядя, какая шляпа?» — спросила мама. «Там не было никакого нашего дяди», — сказали они после этого почти синхронно, от чего я засмеялась и закричала, запрыгав на кроватке: «Он был, он там был, он там был!» И вот, Лев, представь себе, я до сих пор не знаю, был он там или не был, да и вообще, если был, то — кто он? Я иногда его вспоминала и спрашивала родителей, а они отшучивались, говорили, что я маленькая фантазёрка, — Софи замолчала и посмотрела на Ширина.

— Так вот в чём дело, — сказал он. — Ты, стало быть, хочешь, чтобы я нашёл твоего дядю? Или, если его нет, но был… чтобы я узнал, что это было… или — было ли оно вообще, или… что? Ты что, для этого побеспокоила знаменитого детектива?!

— Нет! — засмеялась она, и Лев подумал: «А может, и правда без повода?» — но он боялся, что ли, сглазить, поспешить… и немного продолжил дурачиться — вместо того чтобы уточнить, а зачем же тогда, собственно…

— Я понял: ты просто начиталась скандинавских детективов! — вместо этого сказал он. — Все эти дядюшки-скелеты в погребах, насилующие своих собственных детей-внуков-племянников… Ну да, ну да, и вечно фашиствующие при этом… Ты читала Стига Ларссона?

— Нет, только видела фильм.

— Фильм плохой, но неважно…

— Ты прав, я об этом как-то не подумала…

— О чём?

— Ну, о влиянии скандинавского детектива на мой рассказ, — улыбнулась Софи.

Ширин вспомнил о её татуировках, которые знал больше со слов Паши, а сейчас они вообще были не видны — под «ветровкой» оказалась кофточка с длинными рукавами, — он хотел было спросить, читала ли она рассказ Брэдбери «Татуированный человек», но не стал, боясь показаться занудой: «А вы читали последнюю вэщь Вальзера?..»

— Так это ты придумала? — спросил он.

— Нет. Но это же не значит, что это нельзя превратить в рассказ, правда?

— Правда. Хуже, если в стихотворение.

— Почему хуже? Ты что, читал мои стихи?

— Нет, я писал свои, — сказал Лев. — Ну да, в юности, нигде никогда не публиковался. Обычная история, ну кто же их не писал… А твои печатались?

— Да. Но уже очень давно… я перешла из них в прозу, довольно просторную — по сравнению… но и стихи где-то тоже можно найти, да… Так вот: я рассказала тебе эту историю — которая, наверно, ляжет в основу рассказа… Не говоря о том, что она была в… но нет, об этом чуть позже… Так вот, это было просто как пример, Leseprobe, потому что я уверена была, что ты меня не читал.

— Да я даже не знал, что тебя можно читать! — воскликнул Лев. — Иначе уж почитал бы, конечно, перед свиданием. Чукча-то читатель!

— Что это значит?

— Ну, неважно, анекдот такой, — Лев подумал, что ему не хочется сейчас сыпать историческими остротами, хотя эта её бы и рассмешила, наверно…

— Так ты — писательница? — воскликнул он. — Прости, я не очень-то слежу за «актуальной литературой». Тем более с тех пор, как сменил работу… Редко что-то попадается… Впрочем, я ведь и фамилию твою не знал.

— Я работаю в баре не потому, что мне нужны деньги, — сказала Софи.

— О, так ты не просто писательница, бери выше — автор бестселлеров? — всплеснул руками Лев.

— Ммм… Не совсем. Просто у нашей семьи есть деньги, всегда были. Изначально.

— А зачем же ты тогда там работаешь?

— Потому что мне нужны… истории.

— Своих не хватает?

— Нет, конечно. Что я видела вообще в этой жизни? Мне всего лишь двадцать шесть лет… Но дело не только в недостатке жизненного опыта… Просто к своим историям я отношусь довольно бережно, приберегаю на то время, когда, во-первых, чужих не будет — не всегда же я буду стоять за стойкой и всё выслушивать… Во-вторых, когда я набью руку для того, чтобы писать о том, что было, — так, как будто этого не было, — она засмеялась, подняла и наклонила бокал, Лев слегка боднул его своей кружкой… И вдруг решил ещё немного поговорить о свободных ассоциациях… Ну, не о прозе же её — которую он не читал, и вот просто чтобы о чём-то всё-таки говорить… Ширин задумчиво произнёс: «Eigentlich…»

— Собственно говоря, — сказал Ширин, — не столько в твоём эскизе Ларссона… сколько в Ларссоне Кортасара.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Я имею в виду рассказ «Слюни дьявола» — ты не читала? Идея в том, что можно увидеть на втором плане фотографии что-то, что так не увидишь, какую-то тайну тайны тайны… Если её увеличить — фотографию… Только в этом смысле, а так ничего общего, конечно, не думай, я не совсем… — не закончив фразу, Лев почему-то глубоко вздохнул.

— Я бы, может, что-то такое и подумала, — улыбнулась Софи, — если бы читала Кортасара… Но я ничего его не читала.

— Я привык уже, что здесь его многие не знают. Это объяснимо, наверно. В Союзе он просто был одним из самых культовых, прости за дурацкое слово, авторов, ну, переводили не так много зарубежных… а здесь — просто одним из… длинного хвоста… — сказал Лев и показал рукой кривую распределения, подумав: «Читала — не читала… всё-таки погнал, начитанный ты наш, поезд… на читанугучукчу…»

— Но ты видела фильм «Blow-Up»? — сказал он вслух. — Да? Ну, тогда ты поймёшь, что я имею в виду. «Blow-Up», конечно, не экранизация, но «по мотивам рассказа Кортасара „Las Babas del Diablo“»… И вот я вдруг сейчас подумал, что и рассказ Кортасара, и роман Ларссона, и… в какой-то мере твой дядюшка…

— Ну спасибо, — улыбнулась Софи, — теперь я знаю, откуда он взялся.

— Жаль, что ты его не сфотографировала, — сказал Лев, — и я не знаю, как это у тебя будет в письменном виде…

— Так, а что там было всё-таки — в этих «Слюнях дьявола»?

— Ох, это сложно пересказать. Сложнее, чем фильм… Там много неба, облаков… и поверх всего налёт этого «магического реализма», всё немного расплывчато, границы между мирами проницаемы… Ну, если попробовать в двух словах: герой — он переводчик-профессионал и фотограф-любитель — думает, что, сунув свой нос-объектив в уличную сценку, спас мальчика. Пока на увеличенном снимке он не видит, что на самом деле главный злодей был другой, не старая похотливая тётка на переднем плане, а ещё более мерзкий паяц на заднем плане — которому вообще невозможно помешать, в принципе. Но дело даже не в этом, не в ролевых играх и не в степени злодейства… Я имел в виду — отвлекаясь уже полностью от твоего дядюшки, — что эта вроде бы тривиальная «идея фикс» — что при достаточном увеличении можно увидеть реальность … Вот это, наверное, оттуда — из рассказа Кортасара… По-моему, теперь это уже ушедший в прошлое… дискурс, прости господи, — с появлением multi-touch, pinch to zoom и т. п. всё это «фотоувеличение» теперь совершается повсеместно и непрерывно, всё пульсирует… и скоро выйдет, наверно, за рамки — за пределы экранов, я вот работаю сейчас как раз с таким занятным патентом… Да, так вот, я, Софи, в отличие от упомянутой знакомой, как ты понимаешь, не спец ни в литературе, ни в синема… поэтому мои слова недорого стоят… Можешь считать, что это такой технарский, скажем так, взгляд на эти вещи — это влияние моей профессии, в Союзе я ведь много лет проработал патентоведом; переехав сюда, из-за незнания, а потом — из-за «языковой недостаточности» работал в городской библиотеке…

— Хорошо звучит, однако, — заметила Софи, — «из-за недостаточности языка — библиотекарем».

— Да, — засмеялся Ширин, — это примерно как «книги — для денег, карты — для души».

— А это что?

— Я объясню… Ну, ты знаешь… Хотя — откуда тебе знать… в незабвенном Советском Союзе с книгами была напряжёнка, многое не выпускалось вовсе, кое-что полуразрешённое выпускалось, но крошечными тиражами — для такой страны… Ну, короче говоря, была такая зона на рынке, и как раз всё желанное — интеллигенцией — было дефицитом… И был у меня такой знакомый, Миша Озерский, он всю жизнь торговал книгами «с рук» — магазина у него, конечно, не было, это уже во время перестройки он открыл лотки, разложил товар лицом… Он и меня тогда в это дело впутал ненадолго, кстати, не как продавца… Но неважно, потом он поставил ларьки, потом уже и магазины… Так вот, он говорил тогда: «Совок мне никак не мешает, у меня есть всё, что нужно человеку: для души — карты, для денег — книги». Он играл в бридж, был подпольным чемпионом — если не Союза, то Москвы, я уже точно не помню… и всё это были неофициальные чемпионаты… Как и продажа книг, которой он занимался, — «спекуляция» это называлось, — но вот такой примерно расклад: «книги для денег, карты для души» — это мне напомнило… Вот только… Прости, Софи, но я не помню: напомнило — что? Склероз!

— Что из-за нехватки языка ты не смог работать в патентамте, но смог в библиотеке, — напомнила она.

— Ах да. Ну вот, за эти годы я подучил немецкий и, более того, выучил как бы ещё один язык — «немецкий бюрократический», ты знаешь… после чего устроился не совсем ещё патентоведом… Но, по крайней мере, уже в правильное здание, — Ширин немного делано засмеялся, потому что передумал называть свою скромную должность «формальзахбеарбайтер» .

— Это интересно, — сказала Софи.

— Что именно? — спросил Ширин.

— Всё, но в особенности то, что ты сказал вскользь, скороговорой: про связь между патентами и литературой.

— Да ладно, брось, — сказал Ширин, взмахнув рукой так, что официант принял этот жест за просьбу принести ещё одну кружку, — это я в шутку, чтобы выбраться из литературных построений («Spekulationen» , — сказал он), я же невзначай вторгся на чужую территорию… Я занимаюсь патентами, как ты понимаешь, на технические изобретения, а не авторскими правами… на произведения.

— И всё-таки.

— Ну, и что здесь такого интересного?

— А то, что это напрямую связано с тем, о чём я хотела тебя попросить.

— Интригуешь.

— Ну хорошо, не напрямую, но… связано. Если уж точно формулировать…

— Лучше точно, Софи, а то… это я виноват, конечно, мои сравнения так далеки… знаешь, как у нас говорят: «В огороде бузина, а в Киеве дядька»… Ну, тут не совсем Киев, но… огород-побратим, та же самая бузина, в городе, «дядя»… Я патентовед, Софи, а не литературовед и уже даже не библиотекарь, слава богу, и чтобы поддерживать беседу — а мне очень хотелось её поддержать, — я стал устанавливать связи… да, связи — всего со всем. Это был просто трёп.

— Да ладно, я тоже не спешу переходить к делу… Понимаешь, я немного боюсь… Что ты откажешься.

— Тебе просто нравится говорить загадками! Наверно, ты так и рассказы пишешь — судя по приведенному фрагменту…

— Ну потерпи ещё немного, — сказала она, положив руку на его руку, — если, конечно, общение со мной для тебя не очень большая пытка…

— О нет! — сказал Лев. — Совсем напротив…

— Меня завораживает, — сказал Лев после небольшой паузы, — само слово «Ge-schichte».

— Какая история? — спросила Софи. — Я не совсем поняла. У меня их довольно много, ты ни одной не читал… Неужели то, что ты слышал про дядю, тем более что ты ответственно — как настоящий патентовед, — она улыбнулась и как бы вздрогнув изобразила как бы восторг, — сам назвал мне тучу влияний, в том числе доселе мне не известных…

— Да нет, — сказал Лев, — «Ge-schichte» — плюраль, во множественном, ну как: Ge-steine , Ge-birge , Gestirne , а тут вот: «слои». История — это «слои», это наслоения, это слоистость… Послушай, Софи, а давай мы сегодня вообще не будем говорить… о том, из-за чего ты меня позвала? Это же не горит, правда? Давай мы перенесём это на следующий раз. Я почитаю твои книги, я завтра же пойду в магазин… — рука Ширина вдруг переместилась снизу — из-под её руки — наверх, накрыла её руку, стала её тихонько поглаживать, Софи попыталась убрать, но Ширин не отпустил, а, встретившись с её несколько удивлённым взглядом, вспомнил подходящий анекдот…

— Я хотел рассказать тебе историю о слоях («Geschichte über Ge-schichte», — сказал он): есть такой русский торт под названием «Наполеон». Многослойный, пять или шесть коржей, иногда и больше… и между коржами — слоями теста — там идут слои масляного крема, это там чередуется… Интересна история возникновения этого торта, я её тебе сейчас расскажу, но для этого мне нужна твоя рука.

— Na dann … — сказала она и расслабила руку.

— Die folgende Ge-schichte … — Ширин почувствовал, как тембр голоса у него меняется на тембр… старого сказителя , — так он себе сказал, машинально воспроизводя старый апокриф о том, как Жозефина в разгар русской войны, войдя на кухню в каком-то русском доме в деревне, застукала мужа держащим в руке ручку молоденькой русской горничной… — …и Бонапарте не растерялся, — говорил Лев, — он стал поглаживать другой рукой руку девушки — одной держал, вот так, а другой поглаживал, вот так… приговаривая при этом так: «Сделай мне такой торт: слой масла, слой теста, слой масла, слой теста, слой…»

Софи засмеялась и всё-таки убрала руку, на этот раз Лев её отпустил.

— Щекотно, — сказала она, — не надо идти в магазин, вот держи, это мои ге-шихте… Слой масла, слой теста, да-да… Шихте — это ещё и смены, ты не забыл? Если уж говорить об истории…

И она вдруг резко протянула ему брошюрку в обложке, похожей скорее не на обложку, а на страничку тетради в косую линейку, каких уже давно нет — а здесь, возможно, никогда и не было… — подумал Ширин… «Выглядит как вроде… не совсем трэш, — думал он, — но кто судит по обложке…»

— Подпишешь?

— Да, — сказал она, — погоди, у меня где-то была ручка.

Найдя ручку в сумочке, она задумалась, и в это время за их столик немного бесцеремонно подсел гном в советской фуражке. Он спросил: «К вам можно?» — но это было уже в момент, когда он отодвигал стульчик — чтобы на него взгромоздиться.

Софи закрыла книжку, оставив ручку как закладку на первой странице, и Ширин, отвлечённый внезапным вторжением, не заметил, успела ли она надписать.

— Я возвращаюсь в Турцию, — объявил Бени, снимая фуражку и кладя её на столик, — я больше не могу так.

— А что — так? — спросила Софи.

— Пожарные, санитары, все как с цепи сорвались… Вдруг оказалось, что для этой площади недостаточно одного туалета. Я оградил тогда диджея стойкой — как бармена, и тогда получилось, что площади — для посетителей — стало меньше, и вроде бы фокус удался…

— Широк человек, — сказал Ширин, поднимая кружку, — писал русский писатель, «я бы сузил». А кто-то из современных… русско-немецких… справедливо сравнивал бар с человеком…

Бени покивал, погладив себя по лысине, и сказал:

— Но через месяц пришли санитары, снова деньги… потом вспомнили про парковку — мало мест, и вот это уже мне сложно расширить… в общем, мне всё это осточертело. Открою клуб в Стамбуле.

— Может быть, просто домой потянуло? Столько лет ты всё это терпел, — сказала Софи, — чего же вдруг?

— Не знаю, — задумчиво сказал Бени. — Может быть, просто всё надоело, не только эти придирки-парковки… Я, честно говоря, думал сначала открыть другой бар, в другом месте, ты знаешь, это ведь тоже не первый мой «локаль» — был ведь ещё «Инфразвук», ты не помнишь, ты ещё маленькая была… А потом я так пораскинул мозгами… но простите, я вас должен покинуть… Хотите водки? — спросил он, встав из-за стола и показав на Ширина пальцем. — Я скажу, вам принесут сейчас, в счёт заведения, разумеется.

— Мы говорили об «увеличении»… — вспомнил Ширин, когда Бени отошёл, — хотя сейчас это всё… за твоей спиной, кстати, не оборачивайся, не надо… там такая картина, нет, не на стене, там живая картина: «Человек, ужинающий с айпадом»… Разрезав отбивную на ломтики, он теперь её ест левой рукой, вилкой, чередуя с картошкой фри… а правая рука — в айпаде, который наклонно лежит на смарт-кавере… и вот, глядя на него, я думаю, что это символ эпохи — правая рука его порхает, выхватывает там что-то из дигитальной прорвы, каждую секунду, что-то увеличивая, что-то уменьшая… multi-touch, м-да… оградив диджея стойкой, стало быть, твой Бени победил пожарных, виртуально уменьшив площадь заведения… Кстати, все вы, наверно, друг друга знаете, одна шайка-лейка…

— Кто — мы? — спросила Софи.

— Владельцы популярных кнайп, бармены, всё это «мильё».

— Ну, некоторым образом… есть такое дело, но круг, конечно, шире… многие диджействуют… в общем, как-то перемешано и все друг друга знают, факт. «Сцена», одним словом. Человек, которому надо будет нанести визит… он тоже из такого круга. Только не мюнхенского, а гамбургского. Это мой бывший друг. Он русский. Теперь живёт в Лондоне…

— Стоп-стоп, — помотал головой Лев, — ты или два, или двадцать… Или ноль инфо, или всё сразу… Твой бывший русский? Лондон? Нанести визит? Последнее звучит вообще как-то зловеще… Ну, говори уж тогда — зачем.

— Мне нужно забрать у него одну тетрадку, — сказал Софи.

— В косую линейку?

— Что это значит?

— А вот что, — Лев кивнул на обложку её книжки, — кстати, не забудь подписать.

— Не забуду, сейчас… Нет, там тетрадка другая, чистые листы, я имею в виду — не в клеточку. Просто белые листы, мелованная бумага, я заполнила их буквами, словами, росчерками, это мои черновики, первые наброски, мои первые опыты, мои пробы пера… Мне просто необходимо забрать их у этого человека. А он не хочет отдавать, он говорит, что они по праву принадлежат ему… потому что там описаны… вещи, которые мы пережили с ним вместе. И это теперь часть его жизни — эта моя тетрадь… И не отдаёт ни в какую. Ты разбираешься в литературе…

— Да нет же, Софи! Я тебе всё…

— …достаточно, чтобы понять, что этот парень несёт полную чушь. Это всё равно что все прототипы вдруг предъявили бы права на соавторство…

— Он что, собирается публиковать это?

— Он говорит, что он ничего с этим не собирается делать — просто хранить у себя в шкафу, и всё. Клянётся, что никому не показывает, что он там вообще теперь мало с кем общается, кто знает немецкий… Но это меня не устраивает. Я не верю таким обещаниям. Мне нужно, чтобы эта тетрадь оказалась у меня. Я боюсь. Во-первых, всё может случиться с каждым — и со мной, и с ним… Если с Петером, то тетрадь попадёт тогда в чужие руки… и её опубликуют… я этого не переживу. Если со мной, и он решит тогда опубликовать черновики, я перевернусь в гробу.

— Стало быть, Петя, Пётр?

— Да. Он переехал в Лондон, он художник… Более или менее успешный. Скорее даже более… Ну, когда ты посмотришь в Интернете его сайт и всё такое… у тебя может создаться впечатление, что он вообще, — она развела руками, показывая, очевидно, размеры славы своего бывшего друга, — но для меня, — тут же продолжила она, показывая одной рукой и двумя немного согнутыми пальчиками, — он вот такой вот, — и она засмеялась, а Лев подумал: «Как это неприятно всё-таки, она беседует со мной, как с подружкой…»

— Петер попал сюда очень давно, — сказала она, — был ещё совсем ребёночком… Отсюда у него, я думаю, такая идеализация… ностальгия… «Спасибо Сталину за наше счастливое детство», да? Это он мне повторял иногда, то есть я была в роли Сталина, ну как бы, — и Софи рассмеялась настолько беззаботно, что Лев подумал: «Кажется, этот Пётр для неё и в самом деле уже в прошлом… А вообще всё это постепенно начинает надоедать, похоже, она довольно-таки пришибленная, а теперь ещё и её дружок…»

— Он что, такой старый, что детство прошло при Сталине?

— Да нет, он всего на десять лет меня старше… Это просто присказка такая была у пионеров, разве нет? Пётр её ещё дополнил, кстати, вот я вспомнила сейчас… Когда он объяснял мне, почему он решил перебраться из Гамбурга в Лондон… Кстати, не подумай, что он сбежал туда от меня.

— Я?! — воскликнул Лев, подумав, что она почти прочла его мысли. — Так мог подумать?

— Мы расстались с ним ещё до этого, за год примерно до его переезда… Так вот, он мне сказал, что никогда не думал… не собирался, то есть, всю жизнь провести в Германии, но особенно познакомившись с «эмигрантами волны»… С кем-то он чуть не подрался на застолье, куда его пригласили, пришёл с фингалом… Он сказал мне, что отвечать не стал, потому что стукнувший его был старше раза в два или в три… Ну, он начал за столом со своего обычного: «Спасибо Сталину…», а потом добавил вдруг ещё и: «Спасибо Гитлеру за нашу счастливую старость!»

— Мда, — сказал Лев, — весёлый парень, ничего не скажешь… И ты хочешь, чтобы я с ним встретился?

— Нет. Послушай, недавно я увидела, точнее, знакомая мне сказала, что видела его на таком сайте… Ты, может быть, знаешь: люди меняются на время квартирами, сообщества есть такие, почти во всех странах Европы? Ну, на два-три дня кто-то едет в один город, а те — навстречу им, оставляя квартиры друг другу, такой вид туризма.

— Я почему-то думал, что это уже в прошлом, — сказал Лев.

— Нет, это продолжается. А ты не состоишь в таком комьюнити?

— Нет, — сказал Лев, — я нигде не состою.

— Ну, это секундное дело — зарегистрироваться… Если ты согласишься.

— А почему он там состоит, ты вроде сказала, что он успешный художник, да и вообще, я думал, что это другая статья… Для тех, у кого нет денег на гостиницы.

— Я не знаю. Во-первых, что значит «успешный»… Я сказала «более или менее»… И потом, зная его… Я могу всё что угодно предположить… Кроме краж, разумеется, — она засмеялась, а Лев, сдвинув брови, сказал:

— Кражу ты предлагаешь совершить мне.

— Это не кража! Это возвращение собственности.

— Грабь награбленное.

— Это моя тетрадь, понимаешь?!

— Понимаю, — кивнул Лев, думая: «Что таки не в себе? Двадцать шесть лет, двадцать шесть татуировок или сколько их там… и сям… и вот такие идеи… нет, ну может такое прийти в голову нормальному человеку, а?»

— Смотри: ты регистрируешься на сайте, — продолжала тем временем Софи, — после чего знакомишься с Петером и предлагаешь ему на выходные поменяться с ним местами…

«Сказать ей, что ли, что я женат? — думал Ширин. — Подходящий момент вроде бы… Но не хочется… пока эти слова не произнесены…»

— Ну хорошо, — сказал он, — допустим. Я никогда не был в Лондоне, так что я пока не говорю «нет». Но зачем это ему? Ты так и не сказала о своих на этот счёт, по крайней мере, предположениях — зачем он зарегистрировался на этом сайте…

— Погоди, — сказала Софи, — для начала я ещё хотела объяснить, зачем это тебе. Дело в том, что я тебе неплохо заплачу.

— Ладно, — сказал Лев, — допустим. С этим мы разберёмся… Но почему ты думаешь, что я её найду, твою тетрадь? Ты ведь говоришь, что он её прячет.

— Ну, я надеюсь на это — что ты постараешься, — сказала она, — и если ты её найдёшь, я заплачу тебе в два раза больше. То есть не тысячу, а две — за два дня. По-моему, неплохо? Плюс билет, разумеется, и, так сказать, на расходы…

— Командировочные… да, неплохо, — сказал Ширин, — но, послушай, милая, это же абсурд! Из-за какой-то ученической тетрадки…

— Ты пойми. Пётр — художник, достаточно безбашенный и отнюдь не ограничивающий себя холстами-рамами… Он устраивает перформансы, иногда достаточно радикальные, я тебе как-нибудь покажу его видео… Хотя вот у меня прямо здесь есть, глянь, это уже постскриптум берлинского… «Перфоратор» называется…

Она что-то нащупала там, в своём телефоне, протянула его Льву, и он увидел пунктиром написанные на белой стенке немецкие слова… Ведя пальцем влево, он прочёл: «Вот и я проклюнулся, сестрёнка!»

— «Сестрёнка», — повторил Ширин, — так в немецких сказках говорят…

— Мы с ним жили тогда у моря, в Гамбурге, я тебе говорила, он меня сильно любил… так называть, даже и не стреляя, — она улыбнулась, — сестрёнка, да… Мне кажется, у него была какая-то несбывшаяся мечта, оставшаяся с детства, родители обещали сестричку и обманули, в общем, такая вот история…

— А почему «стреляя» — это что…

— Да, это выстрелы, — сказала она, — эти точки-ямки — от настоящих пуль.

— Прекрасно, — сказал Лев, — гениально… так Петя наш, стало быть, оруженосец, любитель пострелять…

— Да нет, он занимал для этого пистолет у знакомых, специально раздобыл на один день. Первый и последний раз он тогда из него и палил.

— Для первого раза довольно неплохо…

— Поверь, он совершенно безобиден и вообще не склонен к агрессии… Да ведь его там и не будет в это время — в квартире, он ведь будет у тебя!.. Если всё получится, конечно. По правде говоря, я не исключаю, что на сайт «меняющихся местами» он мог зайти, имея в голове какой-то очередной проект… То есть чёрт его знает, может быть, просто потянуло к перемене мест, в смысле, дешёвым путешествиям… А может, хочет и совместить одно с другим…

— Ну спасибо, — сказал Ширин, — вот только этого мне не хватало… Чтобы он устроил из моей квартиры инсталляцию, причём, исходя из его любви к тоталитаризму, я могу себе представить… А меня в это же время снял на скрытую камеру — в своей квартире, как я буду там рыться… И не только: как я хожу в туалет, тотальное видео, да-да, в духе какого-нибудь Болтански…

— No way! Перформансы — это перформансы, инсталляции — инсталляции, но никакого хулиганства, краж, разбоя, арт — это арт. Одно с другим несовместимо.

— Для чего она тебе?

— Для того, чтобы её сжечь.

— Рукописи не горят, — казалось, про себя сказал Ширин, но она услышала.

— Ого-го, ещё как! — и она всплеснула руками, показывая, очевидно, каким ярким пламенем будет гореть её тетрадь…

— Ну, может быть, немецкие… Как еврейские книги… Софи, я вообще-то женат, — сказал Ширин неожиданно слишком громко — так, что человек с айпадом за соседним столиком перевёл взгляд с экрана на свою пустую тарелку и «весь обратился в слух», Ширин заметил это (машинально подумав, что по-немецки: «Я весь — уши») и сказал уже тише:

— Кроме того, в твоём рассказе есть противоречия. По твоим словам, твой экс не любит эмигрантов или, по крайней мере, вполне конкретный «ограниченный контингент беженцев»… К которому я тоже принадлежал изначально, и, получив немецкий паспорт, не отказываюсь… от своей принадлежности. Почему же тебе пришло в голову, что у нас с ним возникнет контакт?.. Не объясняй, не надо, там у тебя, в рассказе, было ещё несколько противоречий, в том числе по поводу «художника и злодейства», но это не так важно… Вот что я хочу тебе сказать. С первой частью я вроде бы справился… Кажется, я нашёл твоего дядюшку.

— Что-что? — удивилась Софи.

— Ну, в смысле, я понял, кто это был.

— И кто же?

— А вот просто один из тех, кто незаметно смешивается с толпой на поминках… Я вспомнил, как недавно… Ты читала Уве Тимма?

— Да, я читала Уве Тимма, и что?

— Там у него в «Красном цвете» были такие «Traueresser», помнишь, посещали все поминки, где было много народу и можно было незаметно примкнуть к траурной толпе и потом к застолью… Они называли себя, если кто-то из близких покойного их спрашивал, а кто они, собственно, такие… «дальними родственниками», «дядями», «двоюродными дедушками», вот и твой наверняка был из таких.

— Но мы никого не похоронили в тот день.

— Ну и что? У Тимма они появлялись только на поминках, а вообще… почему бы им не ходить и на другие большие празднества — где много гостей, ты сама сказала, что в тот день у вас было много гостей, а повод ты теперь уже не помнишь… Ну, это же классика, пьеса такая была итальянская: «Моя профессия — синьор из общества»…

— Знаешь, я всё-таки думаю, что это был наш дядя, Лев. А родители не хотели мне это говорить, вычеркнули его… Но ты ушёл от разговора по существу… Так ты попытаешься достать со дна Лондона мой черновик?

— Я должен подумать над твоим предложением.

На самом деле он ещё там же, в баре «Двадцать пять», понял, что будет делать: он предложит это путешествие «в гости к сказке»… ну да, мальчику, которому с детства хотелось в английскую книжку с картинками, которую он читал со своей учительницей, очень трогательно, правда?.. Конечно, о своих мечтах Паша рассказывал не только таким случайным собеседникам, как та маклер… Но и Шириным, у которых, как мы ещё помним, он прожил без году неделю, и обретя не то чтобы ПМЖ, но, скажем так, жилищную самостоятельность, по крайней мере, заходил к ним в гости если не каждую неделю, то довольно-таки часто.

На этот раз всё было наоборот: в гости пришёл Ширин и, застав у Паши приехавшую из Москвы знаменитость, слегка даже обиделся за то, что Паша не догадался позвать его сам.

Паша начал было что-то говорить, но Ширин его прервал: «У нас, у клерков, своя гордость», — Паша громко рассмеялся и сказал, что он как раз собирался звонить Ширину — на следующий день, Семёнов, мол, только приехал, ну, короче… чокнулись, выпили, чокнулись, выпили… «Хороший виски, чё», — сказал Ширин после третьей, как бы распробовав. «…Из дьюти-фри», — сказал Семёнов. «…Ну конечно», — кивнул как-то вбок слегка закружившейся головой Ширин и подумал, что весь этот молл, который находится под ними, похож на дьюти-фри… на здание аэропорта… Единственная, может быть, разница: нет этих длинных прямых горизонтальных «эскалаторов», как в аэропорту, да и мёбиусовских лент для получения чемоданов… и ещё, если уже ко всему придираться, неоновые лампы там немножко не так расположены, в аэропорту их мостил Дан Флавиан, в пинакотеке модерна они тоже есть, эти его цветные лампочки, это постоянная инсталляция… Но это мелочи, в остальном же всё точно так… как будто ППШ свил гнездо над аэропортом, — так примерно Ширину, жителю первого этажа, думалось, когда он глядел на крышу молла с высоты двенадцатого этажа после того, как они прикончили вторую бутылку Jameson.

А потом Ширин увидел облака — очень низкие, или, точнее, даже не низкие, а близкие — как бы с другой стороны… страшно похожие на те, что видны в иллюминаторе, вот с какую овчинку небо ему… даже и не показалось — оно и вправду было в тот день и час в Мюнхене — такое.

«Поразительно близкие облака, — сказал вслух Ширин, — как будто летишь над ними, сделав „бочку“, — кажется, так называется эта фигура… высшего пилотажа…»

Семёнов вышел на балкон с чёрной трубой, больше похожей не на фотоаппарат, а на телескоп, и Лев подумал, но вслух ничего не сказал… что-то о бессмысленности фотографии, о зуде-зуммере-зуме… о «фотоувеличении», о котором давеча говорил с девчонкой, ведь в том-то и дело, что это странное и словами так же, как и кадрами, непередаваемое чувство рождается от того, что ты видишь «овчинку» непосредственно, без всякого увеличения, так близко, как будто сверху летишь над ней, касаясь барашков крыльями, ныряя периодически в их отару, или лицом в изнанку своего тулупа, если угодно, голову под крыло… А так это вообще не стоит выделки, на фотографии, даже не глядя, можно заранее сказать… И Ширин ушёл в комнату — он стал чувствовать неуютные толчки невесомости, перегрузки… как будто он уже летел в самолёте, попавшем в пересечённую небесную местность, буераки, воздушные ямы…

«…Или это толчки идут от сердца… — подумал он, — а вот оно сделало такое движение — там, внутри, как будто передёрнули затвор…» Ширин замер, ожидая… «Но нет, стрелять не стали… в этот раз нет… „Я ещё не проклюнулся, сестрёнка“… Больше ни грамма, — говорил себе он, — и в самолёте ты тоже пить не будешь, а то я тебя знаю… Впрочем, в самолёт-то мы посадим ППШ…»

— Нет, — сказал Паша, — выслушав не очень подробный рассказ. Ширин ограничился тем, что сказал ему, пока Семёнов на балконе увлечённо «отрабатывал» здешний небосвод, что есть возможность слетать в город его мечты бесплатно, да ещё и получить в придачу дополнительную — «тринадцатую», — пошутил Лев, зарплату, прикинув в уме, что сумма примерно равна Пашиной месячной… Он не сомневался, что Паша согласится, и ехал вовсе не для того, чтобы его уговаривать… Мог бы и позвонить, конечно, но он просто подумал, что давно не был у «их мальчика» и к тому же хотел заодно сделать в молле кое-какие давно откладывавшиеся покупки…

— Во-первых, — сказал Паша, — мне нужна виза. Ты, Лев, став гражданином Германии, наверно, забыл о таких подробностях… А для неграждан Евросоюза в Англию нужна виза, это не Шенгенская зона — я это узнавал, когда думал сам по себе туда слетать… но передумал. Ну не возиться же ради этого с визой, которую к тому же совсем не факт, что дадут, — с моими птичьими и здесь-то правами…

— Есть путёвки, — сказал Лев, — есть русские турбюро, мне кажется, они запросто решат все вопросы: «туристическая виза»…

— Ну и во-вторых: не хочу, — сказал Паша.

— Как — не хочешь? — удивился Ширин.

— Да, не хочу разрушать иллюзию. Как это было с Парижем… Но о нём я никогда и не мечтал, так что и не жалко… А Лондон… Не-а, не хочу. Пускай остаётся там, в детстве.

— «Только детские книжки читать…» — начал было ехидно декламировать Лев, но замолчал, немного подумал и сказал: — Ладно, имеешь право… Тогда я полечу. Виза мне не нужна, почему бы и не… А вам хорошо погулять тут… удачной фотоохоты! Вы захватываете окна пуфа, маэстро? — выходя на балкон, спросил он Семёнова, продолжавшего снимать облака, подкрашенные теперь ещё ржаво-красной краской и оттого выглядящие, с точки зрения Льва, особенно пугающе. — Пуф — это публичный дом, — добавил он, — вон там, видишь, красные светятся, это у Паши такая до-сто-при-меча-тельность. По-немецки: «зеензвюрдихкайтен».

— Да уж вижу, — улыбнулся Семёнов, — яволь-яволь. К сожалению, они непроницаемые… но всё равно, когда ты сейчас произнёс слово «охота», а тут, как бы сказать… на ловца хоть зверь и не бежит, но прямо под окном на тебя как бы зырит… И вот мне вспомнилось… знаете что? Никогда не догадаетесь! — он поискал глазами Пашу, менявшего закуски на журнальном столике в комнате. — Партийные делянки, члены политбюро, стреляющие в диких свиней…

— Вы что, участвовали? — спросил Ширин.

— Вы — это мы, а мы уже были на ты, — рассмеялся Семёнов. — Я — нет, но была и со мной такая история… Когда я служил в армии, мы ходили в клуб, который был рядом с частью, на кадриль, так сказать… Там я познакомился с одной очень хорошей девушкой. Мы полюбили друг друга. Я не сразу узнал, что это внучка Андрея Андреевича Громыко…

— А может, лейтенанта Шмидта? — сказал Ширин.

— …и благодаря этому я единственный узнал, почему он не выстрелил во время охоты — которую обслуживали солдаты нашей особой части…

— Не понял, так ты был особистом? — сказал Ширин, но Семёнов и на это не реагировал, он продолжал:

— …и вот, когда вепрь выскочил из зарослей и пошёл прямо на дзот, в котором сидел Громыко, мы затаив дыхание смотрели, как зверь замедлил шаг, это было как при замедленной съёмке, он пёр на бруствер, медленно и неумолимо, как танк… Наш командир кричал шёпотом: «Что же это такое? Почему он не стреляет? Что случилось?» «Огонь, — сказал он нам, — только по команде». Ну, мы и не стреляли, держали автоматы на весу, смотрели, как кабан приближается к дзоту, где сидел мистер Нет, — хотя мы тогда, конечно, не знали, что его так называют на враждебном нам Западе… И вот, стало быть, только когда зверь уже почти лёг грудью на амбразуру… Наш майор скомандовал: «Огонь!» Так вот, причина была такая — об этом мне рассказала внучка: дедушка, по её словам, уже было изготовился, но, ожидая появления зверя, который медлил выходить из чащи, отнял щеку от приклада, стал машинально глядеть на винтовку вблизи… И вдруг прочёл там надпись: «Сделано в ЧССР», и после этого он… представьте себе: расплакался. Разрыдался. Да-да, дело в том, что это было вскоре после того, как наши танки…

Ни фига Ширин не ушёл и после этого, и в голове у него ночью… Ну да, «сон алкоголика недолог и тревожен», — повторял он, стеная, и часто ходил в туалет, и давал разбуженной Лиле очередные зароки: «Всё-всё, теперь сухой закон…» И снова лежал без сна со скачущим сердцем и тяжёлой больной башкой, где был хаос, мелькали обрывки семёновских «охотничьих рассказов» вперемешку со строчками Софи, которые он читал накануне, так и не составив о последних собственного мнения… Почему-то он окрестил их все скопом про себя «Liebelein»… «Почему-то» — потому что Ширин и сам при этом не смог бы сказать, что подразумевает под этими «любвями», Шницлера ли, Чехова… первый сборник которого на немецком так назывался, и бывшему библиотекарю это вспомнилось вовсе не потому, что он сравнивал Софи с АП… а только из-за названия — к которому АП непосредственного отношения, по-видимому, вообще не имел… Согласовал ли это с ним переводчик? Неизвестно… Ну и просто это слово — «в отрыве от всего…» — звучало, на слух чужестранца, по крайней мере «презабавно» (всё-таки больше в духе трагикомедии Шницлера) и при этом не означало, по сути, вообще ничего… «Во всяком случае, не совсем графомания, — решил в конце концов для себя Ширин, — или… скажем так, это, может быть, „графоманство чувств“, „канкан любвей“, ну да, ну да… который тоже достоин ведь пера — как танец лебедей… маленьких „либидей“… беда не беда… девочки-мальчики… котики-наркотики… в ротики-невротики… что вовсе не означает графоманства слов, кстати, потому что на бумаге выглядит всё довольно бодренько… Ну, не тухло, скажем так… вот и пусть её резвится, танцуй, пока молодой, мне-то что… раз она такая деловая… ну да, мне — старые тетрадки, черновая работа… при этом видно же, что эта проза — в книге, как бы сказать… уже отшлифована-обкатана, что это не сырьё, которое, наверное, и есть в тетрадке… вокруг которой она напустила столько тумана… и теперь хочет, чтобы я за ней летел… в туманный Альбион, ну да… через Альпы… или это в другую сторону… она сумасшедшая… эти облака сегодня были так низко… как будто я уже и так — schwebe, да, парит-парит наш орел…»

У Ширина, в отличие от Паши, с Лондоном не было связано никаких особых ожиданий, которые больно было бы терять, хрупких иллюзий, которые не хотелось бы разбивать столкновением с грубой реальностью… При этом у Ширина вообще уже давно наблюдалось, как бы сказать, этакое георавнодушие, знакомое, наверное, всем эмигрантам, — так, во всяком случае, Ширин думал, то есть что даже те из его русских друзей, кто продолжают этот «галоп по Европам» с неослабевающим вроде бы энтузиазмом, на самом-то деле в глубине души тоже равнодушны: Лондон ли, Париж или Берлин — по барабану… Если уж ты уехал оттуда…

Так что Ширин, хотя сам и не ездил на «…одину», больше понимал тех, кто регулярно ездит туда…

Туда-туда — к тётке в Саратов… чем тех, кто перемещался по Загранице — бессмысленной после того, как все границы стали открыты… «Как будто бы белка в раскрученной клетке…» — как пел его приятель-бард, положив на три аккорда его старые стихи (что Ширин, впрочем, тщательно скрывал)… Ну, вот как-то так же он это ощущал, понимая, что это само по себе бессмысленно — отменять всю географию из-за отмены железного занавеса, но… сердцу ведь не прикажешь, да?

И в этом они, кстати, и с Пашей сошлись во мнениях — мы уже упоминали, кажется, что Паша унаследствовал не тягу к путешествиям от отца, а от матери — домоседство, в общем, чувство, что от перемены мест слагаемых…

Ну так вот, причин не слетать в Лондон на таких идиотически-чудаковатых условиях у Ширина вроде бы и не было. Разве что чисто обывательские опасения: художники, перформансы, жизнь-театр… какой-нибудь… подпольный ситуативный интернационал в действии… или ситуативистский, ну, в общем, ситуации… «в которые мудрый человек, в отличие от просто умного…» — что-то такое мелькало у него в голове, но… надо сказать, что хотя Ширин и называл себя «клерком» — иногда он даже представлялся так в обществе, да… Но до «клерикальной паранойи», как он называл подобные состояния сознания, что ли, не дорос… в своей карьере: «Ich bin noch nicht so weit» , — говорил он себе или о себе в подобных случаях…

Да и не был он никаким клерком, как вы уже, впрочем, и сами давно поняли.

Разве что очень мелким…

То есть «чинуша», как он тоже ещё выражался, занимал там — в нём самом, Лёве Ширине — не очень-то большую жилплощадь…

Он зарегистрировался на сайте европейцев, «меняющихся местами», то бишь квартирами-квадратурами, друг с другом, ну да… И через некоторое время они с Петром Лисовским фактически стали друзьями… Заочно, эпистолярно — скайпа у Лисовского не было… Но бывает так: кажется, что давно знаком с человеком, что где-то встречались, если бы верил в метемпсихоз, сказал бы «в прошлой жизни», а так… Клерки, кюнстлеры — это неважно… «Карасс». Да-да, слово из романа Воннегута всплывало не раз в сознании Ширина в подобных (не таких уж и частых, кстати говоря) случаях… Так что подозрения в том, что его заманивают в какую-то «ситуативную» ловушку, — отпали сами собой.

С Лилей тоже всё было ясно: в Лондоне, в отличие от него, она бывала уже не раз, там жила её старая школьная подруга, которой в данный момент в Лондоне как раз не было, и никакого желания туда лететь Лиля не проявила… Зато она давно хотела съездить в Триест — цель вполне достижимая для «вылазки на выходных» из Мюнхена, и без всякого самолёта (летать Лиля всегда немного побаивалась)… И она решила, что съездит тем временем в Триест с Комой на её новой машинке — Кома после небольшого перерыва снова села за руль, на этот раз спортивной «Мазды», как раз два места — «Чтобы ты ни в чём не сомневался», — улыбнулась Лиля, а багажа на два дня много не надо, и всё поместится, и: «Мы хорошо развеемся, — сказала Лиля, — говорят, там такие приятные ветры дуют…» — и Ширин невольно подумал: «И порезвимся? Дует-дует ветерок…» «А если повезёт с погодой, — продолжала Лиля, — даже с открытым верхом!» — и тут Ширин тоже, с похмелья что ли, не сразу и понял, что жена имеет в виду только то, что у Комы теперь кабриолет… «Но если королева и под подозрением, — подумал он, — впрочем, вечным… главное, что король… не под вечным… и вообще, не под шахом… и, таким образом, все условия рокировки… правда, странной, короли меняются местами…» были вроде как и выполнены: в распоряжении живописца была на два дня трёхкомнатная квартира Шириных в дальнем, но всё-таки Швабинге, а в распоряжении Ширина — двух— или даже трёхуровневая «студия» — «…в Ист-энде, но это даже интереснее, — писал ему Лисовский, — если ты был в Берлине, то знаешь разницу… даже не между Ист и Вест, а между, скажем, Шарлоттенбургом и Кройцбергом, — вот примерно так же и здесь, у меня очень живой, в хорошем смысле, район…»

В баварской столице художник, выросший и «вставший на ноги», как он писал в мейле, в Гамбурге, никогда не был, так же как и Ширин — в Лондоне… Но, в отличие от Ширина, в Мюнхене у Лисовского было довольно много заочных друзей-художников, и возможно, что это и было одной из причин его интереса в блиц-обмене жизненного пространства — Ширин об этом не спрашивал и уж, понятное дело, ни словом не упоминал Софи.

У Ширина за короткое время их переписки даже успели возникнуть некоторые угрызения совести — ведь всё-таки он намеревался «ограбить» парня, как бы это ни называла «заказчица», но… «На самом деле я ведь могу ничего и не найти… С моими талантами поиска потерявшихся в квартире моих собственных вещей без Лили… И я не алчный, как известно, так что вторую часть „гонорара“ могу просто сразу послать в задницу и… вообще ничего не искать, — говорил себе Ширин, — а впрочем, что сейчас об этом думать, как карта ляжет… как душа лежит или не лежит… там видно будет… карта души… или душа карты… на которой есть карта, и комната, и стол, и карта — Лондона, на которой есть стол и карта — Лондона, в котором лежит тетрадь…»

Хотя Лиле он объяснял своё решение не только меркантильными соображениями, которых было бы вполне, впрочем, достаточно при их скромном бюджете… Но Лев, что ли, для того, чтобы ещё раз себе самому всё это объяснить — как-то сформулировать то есть, — стал подробно воспроизводить — «разворачивать» — пришедшее ему в голову сопоставление, при этом сильно преувеличивая свой интерес к содержимому девичьей тетрадки… Собственно, он думал ограничиться несколькими словами.

— Я просто подумал, а вдруг там… — и многозначительно умолк, полагая, что и так ясно: ну, нечто . Но Лиля туманом не довольствовалась.

— Ну что? — сказал она. — Ну что там может быть — план, где лежат сокровища её бабушки? — и рассмеялась, взъерошив «львиные», как она всё ещё их называла, седые пряди…

— Не угадала, — сказал Ширин. — А вдруг оно и есть — сокровище?

— Золотце моё, — рассмеялась Лиля, — я ещё не читала её книгу, но что-то не заметила по твоему лицу, чтобы она тебе особенно…

— Неважно! — сказал Ширин. — Ты пойми такую вещь… Ты вспомни троюродного брата Комы…

— Господи, ну кто же может забыть, — сказала Лиля, — этот голос.

— Вот именно! — подхватил Ширин, и они вместе с женой, наперебой, стали вспоминать то время : «А помнишь… а помнишь…»

— …а помнишь, как он приехал — почти сразу после того, как в нём это проснулось, — в санаторий ВВС, где мы с тобой и с Комой отдыхали, благодаря её незабвенному дяде… Как он пел в холле: «Сатана там правит бал!» — там же стаканы звенели и чуть крыша не поехала у всех самолётчиков…

— Да там были такие же лётчики в несезон, как мы с тобой…

— Ну да, ну да, у всего санатория, помнишь крышу — там такой гигантский купол над холлом, лестницы, балюстрады, мрамор, бронза-позолота… Ну чем не Большой…

— Помню, помню: «…люди гибнут за металл…», да… это был тот ещё голосина… Джельсомино, как мы все тогда его называли… После того как он спел — ещё перед тем, как выйти в холл, когда он заявился к нам с гитарой, ты помнишь, и запел, сев на краешек моей незастеленной кровати, романс… Стёкла в номере вылетели!

— Ну нет, Лиль, не преувеличивай, всё это и так было настолько баснословно, что не надо преувеличений… но стаканы дико дребезжали, да.

— И стёкла! А в дверь забарабанили соседи с криками: «Я с 1933 года в партии, но подобного безобразия ещё не видела!» — противно заверещала Лиля…

— Но это Сашу не остановило, — продолжил Лев, — он перешёл в холл, спел там арию… я думал, сейчас приедет «скорая», санитары леса, чекисты или что-то в таком роде… Но пока там они как-то сорганизовались — вспомни, он успел смешаться с толпой и перейти в актовый зал… где выступал какой-то массовик-затейник, и — уму непостижимо, но зал был полон, ну нечего там было больше делать, во всяком случае, тем, кто не пил тихо, сидя по номерам, горькую. И вот этот массовик на сцене, как будто приняв от Саши телепатический сигнал…

— Ну, это ты сейчас так говоришь… Ты тоже, того, Лёвушка… не преувеличивай… Сашкину сверхчеловечность…

— Нет, Лиль, я помню, что ещё тогда я так подумал… Саша же перед этим занимался какой-то такой хреновиной, ты просто забыла, он посещал какую-то студию «юных биополевиков», как-то так это называлось… прежде чем объявил нам: «Я понял, что хочу быть учёным, а не подопытным кроликом…» — и перешёл на биофак — на отделение биофизики… И учился на отлично, пока в нём не проклюнулось … И вот массовик объявил: «Сейчас поёт левая половина зала, а потом будет петь правая. Кто громче, та и взяла!» Я уж не помню, что пели, но как сейчас вижу… Саша пел сначала сидя справа, а потом быстро перешёл — на левую половину зала… И спел ещё громче… себя! Ну да, остальных вообще не было слышно, хотя они чё-то пели, — он их перекрывал, как бы соревнуясь с самим собой…

— Да-а-а… это было что-то нечеловеческое, и стёкла где-то, по-моему, всё-таки вылетали, в другой комнате… Потом, когда с ним поработали учителя-концертмейстеры, голос стал настолько тише, что мы с Комой могли присутствовать на репетициях… голос стал «комнатным».

— Ну так вот же: голос стал не только тише, но вообще как-то поблек… Звёздочка взошла на оперном небосклоне, ярко полыхнула и… почти сразу угасла.

— Нет, это ты загнул, Лёвенброй… «Иван Козловский поёт громче меня», — засмеялась Лиля, — ты забыл… Он успел победить на международных конкурсах и спеть в лучших театрах — причём в обоих полушариях, да?.. Я сейчас подумала: как тогда, в актовом зале, — сначала в правом, потом в левом…

— М-да, так с кем же он соревновался тогда, «с кем протекли его боренья»… Так или иначе, но после «шлифовки» это был совсем другой голос, ты с этим согласна, ощущения чуда, сверхъестественного… уже не было… Громко можно петь и с микрофоном, дело же было не только в громкости, но… в какой-то, ну я не знаю, стихийной мощи, вот как будто это какое-то стихийное явление было, может быть, даже и бедствие — было ведь немного страшно, согласись, когда Саша пел. Было непонятно: как он сам-то не боится…

— Наш Джельсомино, да-да… Кто мог знать тогда — в 1984-м, — что эта кликуха накликает? Что правдорубы разрушат «страну лжецов»…

— А ты уверена, что это был 1984-й? Может быть, это ты из-за Оруэлла машинально подставила цифру, я вот не помню точно, когда Комаровский запел…

— Неважно, он ведь не сразу замолчал, и в 1984-м, стало быть, ещё пел, и ещё как.

— Ну, в общем… И было ведь на моей памяти ещё как минимум одно похожее явление, хотя и не такого, конечно, масштаба: это когда Гриша начал рисовать прямо на рабочем месте нас, патентоведов… Я тогда понёс показать его рисунки самому Вербицкому, тот глянул… И я помню, какие огоньки у него вспыхнули в глазах… «Здорово! — сказал председатель творческого союза. — Это действительно здорово… Вот только… если он будет учиться, он так рисовать не сможет, ты ему это передай». И как в воду глядел старый хрыч, я-то передал, но это не помогло, Гриша пошёл брать частные уроки, решив со своей основательностью, что под всем должна быть прочная база… И что? Где он сейчас? В лучшем случае на Арбате, уличный художник… Тогда как в первых его рисунках было как будто то же безумие и… «линия мира»… что в неотшлифованном голосе Саши…

— Ну всё-всё, я поняла, — сказала Лиля, — не «фильтруй базар», а «алло, мы ищём таланты»… Ау. Потерянные ими самими, да? Ну что, удачи… Дашь почитать, я надеюсь… Хотя что-то мне подсказывает, что это не тот случай… Что она просто не хочет, чтобы видели, «из какого сора», а всё остальное ты напрасно выдумываешь…

— Что я выдумываю… — сказал Лев, — не так важно… Посмотрим… А если и не посмотрим… в смысле если не найду тетрадь, тоже ничего страшного при наличии стольких мотиваций: новый город, старый добрый кэш плюс… Впрочем, хватит и этих двух пунктов.

— Плюс возможность на три дня смыться от жены, — подсказала Лиля.

— И от мужа! — засмеялся Лев. — Смотрите, ведите себя там прилично, там такая есть набережная бесконечная, в Триесте, почти до самой Венеции… Вот туда лучше не ходите вовсе.

— Ну-ка, ну-ка, — прищурилась Лиля, — с этого места поподробнее: так что ты там видел на набережной, а?

— Да ничего особенного, «открытый верх» разве что, но там это… Ветер там уж очень сильно дует, факт, чтобы не унесло вас на фиг… и вообще: будь поосторожнее с кабриолетом, ты помнишь, как меня надуло, когда мы ездили с Маркусом… с нашим старшим библиотекарем, я не мог разогнуться потом две недели, так меня скрутило тогда…

Он вспомнил это своё напутствие жене даже не в тот момент, когда в Лондоне у него проснулось его «любимое» люмбаго, а когда… просидел уже с полчаса на станции метро «Мэрилебон» в такой… немного странной, скажем, позе — похожей на одну из асан, которые он ещё помнил, — чтобы расслабить спину… и вдруг увидел на толстом вязаном свитере — довольно грубой вязки, это вот было точно… а цвет… цвет шерстяных нитей, из которых свитер был связан, Лев потом забыл… Зато навсегда запомнил железный крюк, который он там увидел — на спине незнакомца, — сидевшего как бы вполоборота, отвернувшись… Крюк был не меньше сантиметра толщиной, а цвета пожалуй что коричневого, не розового, и не медный он был, нет… и не ржавый, а какой-то… чуть ли не чугунно-литой, да.

Во всяком случае, железный, не какой-нибудь алюминий…

Очень толстый, то есть массивный, крюк, ну да, висел на спине человека, ожидавшего, как и Лев, не электричку, а что-то другое или кого-то, женщину, как оказалось… Лев же ожидал конца болевого приступа… И думал, что немного сглазил себя: перед этим он как раз подумал о том, как неожиданно хорошо ему дышится в Лондоне… И сердце не чувствуется вовсе, как будто оно там и осталось тарахтеть — в «Городе с Сердцем», как Мюнхен сам себя называет… А в «городе без сердца» — как Лев заочно представлял себе Лондон, видимо, помня ленинскую фразу «It’s two nations!», — да… и из всех последовавших фильмов, рассказов… Из интервью с Джеггером, например, которое он недавно читал: «Простите», — сказал сэр Мик, когда интервьюер «Зюддойче Цайтунг» спросил его, не кажется ли ему, что в последние годы в Лондоне всё как-то совсем меркантильно стало, всё крутится только вокруг денег… «Простите, о чём мы говорим? — воскликнул Джеггер. — А разве в этом городе так было не всегда? Это Лондон, парень, здесь всегда, все века речь шла только об одном и всё крутилось вокруг только одного: вокруг денег!»

Короче говоря, какие-то, с одной стороны, предубеждения, с другой… Да и неважно, из чего там складывались его представления о Лондоне, пока он сам туда не занырнул…

А там он сразу ощутил лёгкость, ну да, хорошо как-то себя почувствовал, объясняя себе это тем, что перемена мест сказывается так благотворно, что-то всё-таки слагаешь с себя при этом… и с Мадридом, скажем, было бы точно так же… Есть такое понятие даже, «геотерапия», вспомнил он слова своего домашнего врача, лечение при помощи переезда, иногда помогает — «и странствия песня, как общий наркоз…», и даже климат тут ни при чём… Так что география не кончается вчера — только пункт назначения, может быть, не играет больше роли, «главное — прочь, а там всё равно», если уж вспоминать «русский рок», хотя всё-таки приятно, что это не Найроби, а Лондон, «…город Лондон прекрасен, особенно в дождь…» — бормотал Ширин, шляясь наугад по улицам, периодически останавливая прохожих, чтобы узнать, как пройти туда-то…

Впрочем, и тут, уже даже локальные, «пункты назначения» играли всё меньшую роль — Лев быстро осознал, что гораздо больше, чем «оживающие открытки» с видами Тауэра или Вестминстера, его радуют ожившие слова, за которыми тут никто не лезет в карман… Или если уж лезет, то слово потом начинает сразу же быстро летать туда и сюда, как шарик пинг-понга, вот точно так, да… как у игроков оказывается в руке всё время новый и новый шарик, когда прежний улетает, — так быстро, что даже не успеваешь заметить, откуда они его извлекли — из кармана, или он был всё время в другой руке, как будто даже целая пригоршня…

Осознав это — что ему напоминает эта здешняя манера разговора, её темп, ответы вопросом на вопрос… Лев даже вспомнил анекдот времени «Москва — Пекин»: «Мама, я здесь познакомилась с пинг-понгом». — «Доченька, ничего, что он китаец, главное, чтобы человек был хороший».

«Как-то веет от этого анекдота здоровьем, да… В более позднезастойное время „хороший человек“ уже был только в ироническом смысле, — подумал Лев, — ну да, два кирпича, лежащие на крыше, один другому говорит: „Главное, чтобы человек был хороший“».

«Хотя кто знает, может быть, та дочка и мамаша и были что те два кирпича… — думал Ширин, глядя на кирпичный Лондон, — мама, я сделаю это тонко…»

Пинг-понг, да, вопрос на вопрос, вопрос не вопрос, многие рассказывали — и рисовали ему в ответ в воздухе руками моментальные скетчи… И всё это ему ещё что-то напоминало, но он не сразу смог осознать, что именно, какой-то светлый образ мелькал, как и белый шарик… но он не напрягал память, а получал удовольствие — неожиданное и тем более приятное, от всех этих модуляций языка, совсем не похожего на тот, к которому было привычно его ухо, слышащее в Мюнхене едва ли не ежедневно в метро громкий — как будто говорящий стоит рядом с тобой, хотя он вон там, в самом конце вагона…

В общем, этот американский, другой английский, этот very penetrating — voice .

Плюс каламбуры, без которых не обошёлся, кажется, ни один отвечавший ему прохожий, разве что не целые анекдоты… и вдруг он понял, что напоминает ему этот город: Одессу, ну конечно. «Вот же она, ты же по ней идёшь!»

«Но тут ещё и ситуативно, — подумал он, — ведь туда я тоже попал на два дня… или нет, там было ещё меньше, и тоже за книгами… хотя здесь — вообще чёрт его знает, за чем… её… меня… она меня послала… может быть, просто подальше… но там было — за книгами, да… и дело даже не в этом: дело в ответах прохожих, в этой моментальности их реакций… в стопроцентных попаданиях в точку — yes! this is the point… при этом в Одессе меня удивило то, что я в точности так её себе и представлял… А в Лондоне — то, что я никак не ожидал найти здесь тот же самый meshugaas … что и в Одессе… Возможно, это компенсация за то, что Одессы было так мало?.. Сколько там было той Одессы…»

Ширин пробыл в городе-герое одну ночь без дня… Вечером приехали и уехали рано утром, всю ночь бродили по пустому городу — тогда ведь там не было ночной жизни, советский город спал спокойно, так что и не так уже чтобы сильно общались с одесситами… но даже того, что было — с водителем такси, с последними ночными прохожими, — хватило, чтобы изумиться… Он-то думал, что её таковой уже нет, что она такая теперь только в книгах… Но книги лежали в камере хранения, были наглухо заперты железные дверцы с шифром, а он с Озерским-младшим, записав коды ячеек на бумажку, как два вылетевших из книги призрака, гуляли на свободе с оттопыренными карманами… Может быть, впоследствии её и не стало, этой «мамы», он это не исключал, но тогда — в восемьдесят восьмом, что ли, году, это оказалась самая что ни на есть Одесса-Одесса…

Он тогда ещё работал в институте, зарплаты катастрофически не хватало, тем не менее каким-то — непостижимым теперь уже образом — Ширин выкраивал из этой самой зарплаты деньги на покупку очередной книги, «без которой нельзя жить», — с чем Лиля была в принципе не согласна, но как-то всё это она терпела… И однажды Миша Озерский, у которого Ширин приобретал очередное сокровище, спросил его, не хочет ли он смотаться в Кишинёв, где прорва худлита, совершенно свободно они там продаются, книги, можно покупать хоть чемоданами, — что Озерский и предлагает ему сделать вместе с его, Озерского, двоюродным братом, в четыре руки привезти из Кишинёва четыре чемодана, набитые томами Цветаевой, Гумилёва… для расширения его — Озерского — книготорговли. «Чем плохо? — сказал Озерский. — Когда вы ещё побываете в Кишинёве, — плюс к расходам — по полторы сотни на брата… Ну, то есть и тебе, и брату — по полторы», — рассмеялся он, и Ширин, поначалу возмутившийся даже самим вопросом… неожиданно для себя согласился. Взял отгулы и поехали с Мариком на поезде в Кишинёв, где они очень быстро набили чемоданы так, что больше им было уже просто не увезти — в четыре руки… Следом ведь не шли… четыре великана, двадцать четыре НЕ несли чемодана… А денег осталось ещё очень много, Озерский как-то не рассчитал, и больше половины они не смогли потратить, и вот это ощущение — туго набитые, смехотворно выпирающие в стороны карманы брюк, набитые пачками бумажек, тогда ещё с Лениным, штабеля книг, лежащие в автоматических камерах хранения… Как будто это был их передвижной книжный шкаф, поставленный на попа, на вокзале… И вот эти дворы, пахнущие какими-то тонкими специями, во всяком случае, так Ширину запомнилась легендарная улица, которую гладили их тени и руки, — он щупал дома, стены, прикасался к их шероховатостям… Ну да, по дороге в Москву они вдруг вспомнили, что оба никогда не были в Одессе, и решили сделать небольшой «крюк», на цене билетов не очень-то это и сказалось, мелочь, Озерский-старший не стал даже вычитать это из их «четырнадцатой зарплаты»… И так они гуляли всю ночь с выпученными карманами, вбирая в себя ночной город, на ощупь пробираясь к порту, где и застал их рассвет. Было клёво увидеть море посреди зимы, там ещё был снег и синяя ледяная корка, а за ней уже зеленел прибой… И они видели оттуда, снизу, как девушка обняла Дюка и поцеловала, кажется, в губы, а потом стремглав сбежала Потёмкинской лестницей, растворилась в утренних сумерках.

И без малого через тридцать лет Лев сидел на скамейке, на станции метро «Мэрилебон», не совсем уверенный, что это ему тогда не приснилось, — сон на ходу, бывает, переносной сон, на ногах… И ведь такое посещение города — на одну ночь — разве само по себе не сновидение… «И в этом смысле весь этот Лондон…»

Особенно Ширин это явственно почувствовал, когда он понял, что почувствовал… Тот, другой.

Может быть, это был его двойник, всё могло быть… Но даже если это в самом деле был двойник, Ширин это наверняка знать не мог, потому что в анфас этого человека он так никогда и не видел, весь разговор происходил вполоборота.

И человек не сказал ему в ответ: «Сэр, мне кажется, что мы с вами находимся во сне», — но для того чтобы такое услышать, особых телепатических способностей уже как бы и не нужно было…

«Простите», — сказал Ширин и тихонько коснулся плеча незнакомца.

Да, он принял такое решение: сказать человеку, что у того на спине висит железный крюк.

Это напоминало ему какой-то старый английский анекдот… «Сэр, вам не кажется, что в этом фонтане водится форель…»

Но он выбросил все английские анекдоты из головы — это удалось…

Наверно, потому, что краем глаза увидел, что он читает…

Для этого не надо было «заглядывать через плечо»: фолиант, который незнакомец достал из сумки, раскрыл и держал в руках, был большой, массивный, на глазок Ширин дал ему не меньше трехсот лет…

Это же подтверждали бумага и шрифт, а что касается содержания, тут Лев остановился, погружаться не стал, заметив только первые слова: «Во время моей первой поездки в Сент-Эндрю…».

Потому что текст был на немецком, Ширин на мгновение усомнился, что он перелетел в Лондон наяву, перевёл взгляд с готического шрифта на окружающее пространство…

Да, он был в Лондоне, несомненно, где у первого встречного — может быть, и немца, на коленях лежал немецкий фолиант, который наверняка стоил серьёзных денег, и Лев сказал себе, что пока он сам занимается вот именно «по жизни» одной какой-то несусветной ерундой: книги кишинёвского издательства, жёлтая бумага, блёклый шрифт, как будто сразу же засвечивающийся на дневном свете…

Или вот ещё лучше: перевоз из страны в страну ученической тетради малахольной немецкой официантки…

Да они выглядели — новые кишинёвские — старее, чем вот эта древняя… А вот где-то рядом совсем человек тем временем занимается настоящим делом , глубоко нырнул и вынырнул… откуда-то — оттуда … с чем-то ценным… может быть, целым литературным памятником… А что крючок, даже если это был и рыболовный, он вместе с ним оторвался-уплыл, этот библиофил-антиквар, или кто он там, похожий на… точнее, манускрипт — похож на наживку, на которую библиофила ловили, но не поймали — на крюк…

«Сэр, — сказал Ширин, — у вас на спине висит большой железный крюк».

Да, вот так и сказал: «A huge iron hook».

Незнакомец после этого полностью не повернулся, но как бы несколько скрутился — так, что получилась асана, похожая на ту, в которой… ну, то есть в каком-то её подобии… пребывал и сам Ширин… но название которой Ширину только теперь припомнилось: «Полупоза царя рыб».

Ну или четвертьпоза: ноги он не подобрал, не скрестил, вообще не поднял на скамью… но повернул, как полагается, голову — до упора, не поворачивая корпус, завёл руку за спину — и там пошарил… но до крюка не дотянулся, не достал… и молча скосил — в зазор между стеклом очков и щекой — на Ширина удивлённый глаз…

Ширин сказал: «Простите, сэр, вы, наверно, не поняли, моё произношение оставляет желать лучшего. Я только хотел сказать, что…»

«Я прекрасно понял ваше произношение, — сказал, сидя всё в той же позе, судя по произношению, теперь уже явный лондонец, — просто сам смысл ваших слов настолько странный, что я… Даже не знаю, что и подумать».

Так, как будто Ширин сказал не то, что сказал, а «…мы находимся во сне» например.

«А что тут думать, — сказал Ширин, — если позволите…» — и, тихонько отцепив крюк длиной не меньше четырёх сантиметров, он показал его незнакомцу.

Собственно, даже не показал, а протянул, типа «вот».

— Это не моё, — сказал тот.

— Как — не ваш? — сказал Ширин. — Вы хотите сказать, что вы на него попали… Или не вы… Но я не знаю, что произошло на самом деле… Я знаю только, что он висел у вас на спине. Ну, зацепились где-то, бывает, — он хотел было рассмеяться, но незнакомец так серьёзно смотрел на него своим правым глазом… и этот фолиант — Лев пожалел, что щепетильность не позволила ему углубиться в текст, а теперь уже было поздно — незнакомец закрыл его и спрятал куда-то глубоко на дно кожаной сумки. И снова посмотрел — вполоборота — на Ширина, у которого в этот момент и появилось это чувство — что он знает, о чём думает этот человек: что этот крюк… и не только этот крюк, но всё вокруг… суть сон.

Лев был в этом уверен — что человек готов уже принять гипотезу сна… В котором все плавают… зеркальными карпами в тёмном пруду… и кто-то попадает на крючок, цепляясь боком, даже если хватает ума… не хватануть наживку…

Впрочем, крюк — Ширин это успел ощутить, пока нёс его в пальцах незнакомцу, который в конце концов взял его и стал разглядывать вблизи так, как будто это был не железный… а кусочек руды с другой планеты… Так вот, крюк был тупым, да… но и петли свитера незнакомца были крупные… «Цугундер, — выплыло из глубины памяти, — это же цугундер, ну да, тот самый… „кабаки и бабы доведут тебя до цугундера“… не для рыб, а для мясных туш… ну, или для сомов, или для очень больших карпов…»

— А что вы здесь делаете? — спросил его незнакомец, чем слегка удивил. «А как же хвалёное английское прайвеси, — подумал Ширин, — это же не немецкая бабушка, которая всё что угодно может спросить в метро…» Возможно, это он и имел в виду… спросив: «Are you here on your own hook?» — в самом что ни на есть прямом, а не переносном (что здесь тоже, впрочем, имело бы и прямой смысл) смысле. Который был бы (прямой) как-то особенно, что ли, тёмен…

Переносный же был как раз ясен: «Вы здесь по собственному желанию?» — так Лев это перевёл…

И уже чуть было не начал отвечать, но тут со стороны касс или там ларьков показалась высокая темноволосая женщина, и, заметив её, незнакомец забыл про свой вопрос, встал, раскрыл руки для объятий, и ещё через секунду его и женщины в зале уже не было.

Крюк он унёс с собой, Ширин не заметил, чтобы он его выбросил в урну, и не услышал, чтобы он звякнул о пол, и почему-то пожалел, что его отдал. Это был бы трофей, да.

Доказательство, что он нырял в Лондон — до дна…

Да, это был бы талисман, он хранил был его, он передал бы его по наследству… но кому? Вот эта старая грустная мысль как бы вернула Ширина на землю, на сушу из тёмного пруда с карпами… «Паше? — подумалось ему. — Но зачем ему мои крюки… „не вешайте на меня своих собак, сэр…“ как-то так…» Он попробовал встать, поясница всё ещё болела, но уже гораздо меньше, и он понял, что может двигаться дальше.

Он снова присел на скамейку — только для того, чтобы написать записку своему «навигатору».

«Фактически у меня один вечер, — написал он Лисовскому, — и мне хочется найти где-нибудь место с живой музыкой. Кажется, только этого мне и хочется: будучи в Лондоне, послушать где-то что-то приличное. Не подскажешь? Заранее благ».

Ответ он получил уже на перроне, когда, глядя в тёмное жерло тоннеля, думал о слове «tube» — ну да, как паста из тюбика… у него же последние дни был какой-то странный тюбик с «травяным колгейтом»: прежде чем оттуда появлялась бело-зелёная паста, там образовывался и рос — потому что Ширин давил на тюбик — довольно большой как бы мыльный пузырь… Так что когда это было первый раз, он даже усомнился, не перепутал ли он тюбики, но нет: в руке у него был «колгейт»… и это потом повторялось, непонятно почему, и вот, вспомнив, он подумал… нет, он не ждал, что вокруг жерла тоннеля образуется огромный мыльный пузырь, — он подумал, что он уже внутри этого пузыря — с того самого момента, как он увидел крюк на спине человека в свитере, сидевшего с древним немецким текстом, как бы нырнувшего наоборот в том же самом месте, плывшего из глубины навстречу… хотя кто сказал, что он, Ширин, движется из прошлого в будущее, а не так же, как Паша или человек с манускриптом… «Или ещё могло быть, — он думал, — что, сняв с „двойника“ крюк, я этим как бы порвал мыльный пузырь — который образовался и только-только стал расти в тот момент, вбирая в себя явь…»

Хорошо это или плохо — быть в пузыре, если ты в Лондоне?

«Кто знает, — думал Ширин, — кто знает…»

Первое, что он увидел в Лондоне, или, точнее, под Лондоном, когда он пересел с монорельсового, нёсшегося из аэропорта сквозь какую-то совсем родную — русскую, во всяком случае, после немецкой так казалось… зелень: мимо проносились милые покосившиеся калитки, высокие бурьяны… Ширину и вправду казалось, что он в России… но вроде бы это была Англия, старая сука, так написано было в билете, который он купил в тот же день, когда они пили виски из дьюти-фри с Семёновым и Паша наотрез отказался лететь вместо него, и Ширин тогда спустился вниз, в молл, чтобы сделать покупки, и вдруг увидел там вывеску, которую он иногда замечал в других местах с момента своего переселения из Москвы в Мюнхен много раз, но почему-то никогда не покупал там билеты: «Thomas Cook. Reisebüro».

Покупал во всяких там ABC, в русских бюро, названия которых сразу забывал, а вот в этом, исконном, название которого он помнил с детства, почему-то ни разу… И пьяный Лев решил сразу же восполнить этот пробел, подумав, что это правильно, лететь в Лондон по билету, на котором стоит «контора Кука»… «Есть за границей контора Кука, если вас одолеет скука…»

И вспомнил об этом, уже только когда увидел зелень Англии в окне, показавшуюся до боли знакомой, — «…кататься на тройке над Волгой рекой…».

И только пересев с этого поезда в электричку «тьюба», он осознал, что он всё-таки в Англии, — очутившись при этом на первой от сотворения мира станции метро; вот её тёмные кирпичи — было первое, что подтвердило ему окончательно: он в Лондоне — после несколько удивившей его — приятно — природы, что промелькнула перед этим в окне «монорельса»…

Вспоминались ему, ещё в самолёте, рассказы одного знакомого высокомерного немца: «…незачем туда ехать, это руины, вся Англия теперь — это просто руины…» — которые не подтверждались Лилей: она видела Англию… скажем так, несколько иначе, и Ширин этому немцу не совсем верил…

В момент, когда из тоннеля вынырнул поезд, Ширин получил ответ от Лисовского, так что электричку он пропустил, — могло ведь оказаться, что двигаться ему надо в прямо противоположном направлении…

«Лев, я глянул в Сети. Лучшее, что сегодня можно услышать, — это „Жидок Лямшин“, ну то есть „JD-ok Ljamshin“. Они выступают в „Homely Hole“. Туда можно довольно легко добраться, если доехать до…»

Ширин, не дочитав, написал: «Ну спасибо. Я как раз вспоминал Одессу в связи с завидным остроумием жителей вашего города, но всему же есть предел. Я хочу послушать настоящую музыку. Если и было у меня когда-то желание здесь оказаться, то ещё в советские времена, когда я был серьёзным меломаном, и для меня где-то здесь тогда проходила ось, на которую насажен был весь земной винил… И вот теперь, когда я добрался наконец до „музыкального центра“, во всяком случае, того, прошлого мира… и хочу послушать что-то стоящее, ты меня посылаешь слушать „Собачий вальс“ вперемешку с „Лунной сонатой“, или „Марсельезой“, или что там… я могу себе представить, что может исполнять группа с таким названием… в баре с таким названием. Звучит как дурная шутка. Ты издеваешься, Пётр. Нечестно с твоей стороны».

«Ты с ума сошёл», — пришёл ответ через десять минут, когда Лев уже ехал незнамо куда и всё ещё «пускал пузыри»: кривое, закруглявшееся стекло «тьюба», в котором, как в комнате смеха, отражались пассажиры, поддерживало это ощущение… «Какие там куплеты, — писал Лисовский, — „JD-ok Ljamshin“, imho, лучшая на сегодняшний день группа, играющая фьюжн в самом что ни на есть алхимическом смысле… Они шотландцы, африканцы, египтяне, лидер их тоже не из Одессы, но откуда-то оттуда, да, замечательный электрический скрипач Боб Каплан, он и придумал это название, почитывая в Сети, как он мне говорил, блог видного русского писателя, имени которого я не помню и который и к месту и не к месту поминал этого бедного Лямшина… Но это всё уже совершенно не важно, потому что „Лямшин“ давно уже живёт своей отдельной жизнью от ФМД, как, скажем, „Гоголь-Борделло“ от Гоголя или кто там… „Юрайя Хип“ от Диккенса, да? Или был ещё такой „Урфин Джус“, если ты помнишь, мне его ставила мама в детстве, а „Юрайя Хип“ я, кажется, ни разу не слышал, только название… Так что ты не сомневайся, мальчик Петя плохого не посоветует. Лев, тебе вообще-то крупно повезло, что „Лямшин“ выступает как раз сегодня, они не так часто это делают.

From Munich with Courtney!»

Ширин в первый момент и не понял, с кем он там в Мюнхене, но через минуту до него дошло, что «с любовью», ну да, подстановки такие, перестановки… главное чтобы не подставы…

— You want business? — спросила его грустная негритянка на пустой улице, по которой он шёл в клуб от метро…

— Какой бизнес? — машинально переспросил он.

— Любой. Всего 25 фунтов, — сказала она, и тогда он понял.

«Какой-то я тупой сегодня, — подумал он, — всё доходит как до жирафа… Здесь просто скорости большие, я привык жить в тихом городке, торможу…»

— Нет, — сказал он.

— Почему? — спросила она, и Ширин заметил, что она идёт рядом с ним.

— Я устал, — сказал он, — тяжёлый день, поясница…

— Так в чём проблема? — воскликнула она, всплеснув рукой. — Я сделаю всю работу!

— Знаешь, дорогая, есть такой анекдот, — сказал Лев, и он на самом деле — взял и рассказал ей старый анекдот о гинекологе, который по дороге домой с работы убил проститутку — которая сказала: «Дай десять рублей — покажу»…

— Так ты гинеколог? — сказала она.

— Нет! — сказал Лев. — Я и не гинеколог… Я просто устал.

А когда она так же мгновенно, как перед этим соткалась, растворилась в темноте, заполнявшей пространство между фонарями, он стал ругать себя же за то, что накричал на девчонку… «И почему бы и не?.. За такую цену где ты такое найдёшь в своём Мюнике — нигде…» Он даже думал её окликнуть — но он не знал её имени, а видно её уже и правда не было. «Не видно ни зги… и не кричать же „эй!“…» — И тут он вспомнил английское слово «hooker», которое имеет такое значение… как вот только что — прошло, прошла… но кричать это слово он не стал, конечно, махнул рукой и пошёл дальше.

В клубе было полно людей, но «Лямшин» ещё не выступал, бармен торжественно вручил Льву бокал с чёрным, как дёготь, «Гиннессом».

Или — как нефть… «Какого чёрта надо было рассказывать ей анекдот? — подумал он. — Это было глупо, бестактно с моей стороны… и вообще, откуда это постоянное… Паше я рассказал про лотерею в синагоге… а потом вспомнил, откуда он взялся — анекдот… нет, вовсе не инопланетяне, я прочёл его у Раджниша… Бхагван Шри, ну да, массовик-затейник… любил пересыпать свои „лекции“ анекдотцами… Кто мне их давал, Озерский? Я уже не помню, самиздат, пятые копии, на машинке… Забавно, что в самолёте я читал как бы очень большой анекдот… про Раджниша и его триста шестьдесят пять „роллс-ройсов“ — что было сущей правдой, конечно, только объяснение Крахт этому дал анекдотическое: чтобы больше метана было в атмосфере…

То есть назначение этих „роллс-ройсов“ было точно такое же, как пердящих коров, альпинистов, вообще всех старых пердунов… но эффективнее всего — коровы и „роллс-ройсы“, конечно… и вот такой бред на сто страниц — анекдот, растянутый на…

Но согласись, это ещё не худший вариант, бывает ведь, что и на триста страниц и больше — анекдот-евророман… вместо романа, фаршированного еврейскими анекдотами… нет, по мне, лучше уж их пересыпать… чем выдувать в один пузырь… вот ты всему найдёшь оправдание… и Раджнишу, и Крахту с его „люди гибнут за метан…“ „И ты прав, и ты прав…“ …Если они начнут играть в час ночи, то когда закончат? Всю ночь не спать, что это я, пора домой, пора-пора, в дом-музей… или как там — студию художника, ну да…»

Однако все семь «Лямшиных» вышли наконец на сцену, и Ширин задержался.

Ему в принципе понравилось то, что после этого началось. Пётр оказался прав, разве что… хотя нет, и это было совсем не так плохо, только Ширину не хотелось соглашаться, что «Лямшин» был полностью независим от первоисточника… Концерт проходил примерно так: известный, очевидно, не менее, чем сам «Лямшин», лондонский DJ TomTom ставил пластинку с какой-то песней или инструментальной композицией, о степени известности которой Лев не мог судить — он давно уже отстал от развития этого мира и не узнавал в нём теперь почти ничего, разве что совсем старые вещи…

«Лямшин» тоже не должен был угадать мелодию, музыканты её просто подхватывали — что бы там ни было (то есть не только мелодию, но и всю аранжировку) — и превращали во что-то другое, сохраняя в качестве лейтмотивов, развивая, свивая, разливая… «ну, короче, „фьюжн“, — вспомнил Ширин слово из письма Лисовского, — плавильный цех плюс „египетские ночи“…»

Последнее пришло ему в голову и потому, что в составе группы, по словам Лисовского, были египтяне — и вокалист был явно одним из них, немного похожий на мумию или второй череп (первый был на его футболке), к тому же он импровизировал уже не только музыкально, хотя гитара болталась у него на шее и он о ней не забывал надолго…

Но главное, несколько строчек песни — если диджей ставил песню — давали ему тему для нескончаемых словесных трипов, которые он совершал на глазах у всех, закрыв глаза, в трансе… Хотя большую часть времени «Лямшин» кормил посетителей инструментальной музыкой, и Ширину казалось, что он попал — вместе со всеми вокруг — в алхимическую лабораторию, как и намекал Лисовский, или в модную теперь «молекулярную кухню», где всё превращается во всё…

«Короче говоря, круто», — сказал он себе, — и встал уже, чтобы пойти к стойке, расплатиться и уйти — не в обиду музыкантам, раньше времени, как вдруг одна из двух девиц, стоявших перед ним, заслоняя ему всё это время часть сцены… резко обернулась с бокалом навесу, едва не выплеснув жидкость… кажется, джин-тоник, но при этом девицы решали другое уравнение…

«Вы случайно не знаете, сколько градусов в абсенте?» — спросила она Ширина, фактически крикнув, потому что он услышал, несмотря на громкую музыку.

«I’m too absent-minded for such questions!» — весело прокричал Ширин в ответ и хотел было протиснуться дальше, в сторону, к стойке, но эти наглые девицы…

Нет, они не хватали его за рукава… Но его остановил взгляд — подмигивающий взгляд какого-то странного парня, который давно уже ему подмигивал, причём таким странным образом: он тихонько кивал головой в сторону вот этих двух девиц, потом кивал как бы вопрошающе снизу вверх: «Мм?»… а потом уже хитро… вот именно подмигивал.

В течение концерта — множество раз, и Лев успел сменить несколько интерпретаций этой пантомимы — от «голубой» до «сутенёрской»… Но на последнего парень был совсем не похож, он был щуплый, сутулый, похожий на студента-старичка, скорее уже тогда на «голубого», — но это не согласовывалось с его жестами… Потягивая «Гиннесс», Лев думал даже, что парень ему тупо предлагает, как в каком-нибудь Крыму лет тридцать назад… Ширин прямо-таки услышал это: «Слышь, давай вместе займёмся этими чувихами… Тебе правая, мне левая, по рукам? Ну хочешь, наоборот…» Это подходило к жестам лондонца вполне, такая озвучка, но было при этом маловероятно… и когда этот тип в очередной раз прошёл мимо и подмигнул, кивнув на девиц… Лев вдруг почувствовал себя в анекдоте, который он сам же рассказывал Паше, — про «…я бы тогда купила Манхэттен…»

В общем, определённая путаница интерпретаций у него была в голове — вплоть до мысли о том, что это и есть… Лямшин или дух этого места… да-да, у него и такое мелькало в голове, так что он даже испытал облегчение, когда услышал:

— Вы не можете с нами немного постоять? — сказала интересовавшаяся абсентом особа. — А то этот козёл нас преследует, мы с подругой его уже боимся… Он, по-моему, малость того — сумасшедший, вы не находите? — спросила она точно так же, как перед этим про процент алкоголя, и Ширин в шутку начал что-то говорить о проценте безумия в крови, при котором… он вспомнил соответствующий анекдот. И это было ещё ничего, взаимно терпимо, потому что после этого они стали обсуждать то, в чём Лев вообще ничего не смыслил, — курсы акций: блондинка работала в «Financial Times»… Другая же, тёмненькая, была нездешняя голландка, узнав об этом, Лев воскликнул, чтобы перевести разговор на другую тему: «Я очень люблю Амстердам!» — та довольно резко заявила, что Амстердам — это вообще не Голландия, после чего стала немногословна, зато подругу её несло и дальше — её интересовало абсолютно всё, то есть проценты всего во всём, и акции русских компаний, и немецкие машины… И такой ещё был у неё к нему вопрос: откуда взялся кокаин в египетских мумиях? Да, в них нашли кокаин, химический анализ, она давеча сама читала, нет, не в «Sun», а в своей же газете, то есть где она и работает: «Это загадка! Учёные ломают голову, но без толку: ну откуда мог попасть кокаин к фараонам, если кока растёт только в Америке и никакого сообщения тогда не было…»

Да, её на самом деле, похоже, волновали подобные вопросы наряду с колебаниями акций…

Лев не знал ни того, ни другого, ничего он не знал… но это её не останавливало, а, казалось, наоборот, вдохновляло — её несло.

Когда он добрался наконец до дома — с помощью чёрного кэба, разумеется — уже светало. Дом был небольшой, и, увидев, что в одном из его окон горит свет, Лев, может быть, и подумал, что это как раз его окно и есть, ну, или Лисовского, но тут же отогнал эту мысль…

Впрочем, когда он стал подниматься — медленно, как настоящая старая рухлядь, распадаясь на ходу… ну, или отдыхая, хорошо, на лестничных клетках, прислонясь к стене… ему пришло в голову, что это он же мог и оставить свет днём включённым… но зачем бы он его тогда включал… или Лисовский мог оставить, а он мог не заметить — днём студия была освещена довольно ярко, туда, кажется, даже заглядывало солнце, пока он, как будто для вида, наспех, искал тетрадку, как будто видеокамера работала… Попутно как бы слегка прибирая в квартире, разгребая кое-какой мусор, он даже составил пустые бутылки, но не выбросил, потому что не знал, куда здесь выбрасывают стекло… И когда оказалось, что свет горит вот именно в квартире Лисовского — куда Лев уже ступил ногой, открыв дверь ключом, который днём дала ему соседка… В голове его мелькало опять-таки сразу несколько версий, почему горит свет, — и все они оказались ложными, потому что в ту же секунду он увидел в ванне, которая стояла на внутренней лестничной клетке, если можно было так назвать эту площадку между уровнями студии, где была входная дверь… И ванна прямо там стояла, то есть старое такое корыто, открытое всем если не ветрам, то сквознякам, напомнив Льву картинку Генриха Клее, которую они с Пашей видели вместе на выставке в Ленбаххаузе, с ехидной подписью автора: «Владычица морей», только там, кажется, был всё же унитаз, старый сливной бачок с верёвкой, воодушевлённый, как тот мойдодыр… а здесь унитаз стоял всё-таки в замкнутом туалете, зато лоханка была, wie gesagt , в самом неприспособленном для неё месте, так что днём Лев не только не стал в ней плескаться, но вообще вначале подумал было, что это, может быть, чисто «объект», ну как бесконечные Бойсовские корыта в пинакотеке, которые можно сложить в жутковатую железную… тевтонскую матрёшку… самое маленькое корыто — десять сантиметров, самое большенькое — метра два длиной, ну да, не там ли блуждал ППШ, его описания железных лабиринтов… «А пропо́ матрёшки… — быстро проносилось в голове Ширина во время этой внешне немой сцены, — может быть, она тоже — объект? Я бы точно так подумал, и даже не из воска — гуд бай, Тюссо, форгет ит, самые правдоподобные фигуры сапиенсов, мадам, получаются из металла… из крашеной бронзы, вот их я не отличаю от живых людей совсем, пока не присмотрюсь… но тут такой саспенс… приготовил наш китч-кок… её днём не было, это точно, это я помню… Что не отменяет, конечно, версию „объекта“ — Лисовский мог кого-то попросить усадить там „маникини“, куклу, как тот Холмс, или даже сам сесть… кто знает, в Мюнхене он или нет на самом деле… немного страшно, а вдруг это… лечь, что ли, спать, не трогая её, раз она даже не повернула головы, когда я вошёл… будет как в том анекдоте: „Мсье, как вы могли не заметить, что с вами в кровати всю ночь была мёртвая француженка?“ — „Я думал, что это живая англичанка“… Рассказывал ли я его Джонатану? Не помню… зато он мне рассказал… нет, не новый раджнишевский анекдот, а что-то похожее на анекдот, но про реальные… то есть „фантомные боли“ империи, которые там некоторые ещё ощущают, что же удивляться, что в гораздо позже развалившейся…»

«Лев, ты плохо представляешь, что это такое, — говорил Джонатан, — там есть старые люди, которые ещё живут в полной уверенности, что они в старой доброй Англии… когда я впервые ехал на материк, они говорили мне примерно так: „Ты там это… поосторожнее, сомневаемся, что тамошние… вообще моются…“»

Она вдруг зашевелилась, поднялась, опершись руками о края, и вышла из ванны.

Увидев Льва, вроде бы даже слегка удивилась — слегка, слегка… В следующую секунду её, кажется, это развеселило, она усмехнулась.

На ней было несколько мрачных татуировок, «…как у Софи, — подумал Лев, — но… может быть, это он и есть, её черновик, потекли чернила…»

Он объяснил ей, как сюда попал. Она тихонько кивала, теперь только вытираясь, а потом и кутаясь — в большое розовое полотенце, или это была махровая простыня…

Но с её появлением в этом же месте и в это же время всё оказалось значительно проще — чем с этим его сайтом «меняющимися местами» (о своей «миссии» Лев, естественно, молчал… при этом понимая, что миссия осложняется — ну как он будет продолжать поиски в присутствии этой странной сущности): у неё был ключ, остался от того времени, когда они с Питером «были парой»… При этом они уже как бы сидели за столом — Лев и Лиззи, так её звали, «Лиззи, да», — подтвердила она, и Лев, сказав «Thin Lizzy», подкупил её, кажется, слегка, во всяком случае, ему показалось, что она после этого стала менее суровой, он подумал, что она могла и не слышать группу — она тогда ещё не родилась, когда он покупал «Вагабундов», — но ей, возможно, понравилось слово «тонкая»…

Они пили чай, чёрный как дёготь или как тот же «Гиннесс», как нефть, ну да, вязкий, этакий чифирь, который в Англии получается как-то мгновенно после погружения пакетика в воду, а во всех других местах Земли ничего подобного не происходит, даже если держать его в чашке десять минут… Лев уже не собирался спать, «чай фантазий и размышлений» — вспомнил он «расфасовку» чифиря, когда Лиззи рассказала ему, что последний год она кочевала вместе с «modern gipsies», и он было подумал: «Это она от чая…» — «…Ever heard about them?» — и Лев подумал, что раз она так говорит — «о них», а не «о нас», значит, она ещё не совсем потеряна для общества…

Что подтверждал её короткий рассказ о жизни «до цыган» — по её словам, она была то ли медсестрой, то ли санитаркой, а какое-то время даже скорой помощью… Глядя на её «скорые руки», предплечья, покрытые вертикально-адскими сценами, напомнившими Ширину если не сами огромные полотна Рубенса, то наброски к ним, стоявшие в параллельных маленьких залах пинакотеки… ну да, «Свержение грешников в ад», — на запястьях, на предплечьях — летят тела, вьётся цветами адское пламя, татуировки были цветные, да, не только синий цвет — как у язычков газовой горелки, но и красно-малиновый, и тёмно-зелёный… И когда она сказала, что работала на «скорой помощи», он невольно представил себе, как человек приходит в сознание на носилках и первое, что видит, — языки адского пламени, синие головы, кричащие от боли… не потеряет ли он сознание снова, и уже навсегда? Когда он спросил об этом Лиззи — не жаловался ли кто-то из больных на её «тату»…

«Да нет, — сказала она, — какое там… Да ты что? Все были так рады, когда мы наконец приезжали, какие уж там жалобы…»

И разговор снова соскользнул с кареты скорой помощи к «цыганским» кибиткам… так что Лев, слушая о её лесной жизни, подумал, нет ли в этом какой-то альтернативы, в двух каретах… То есть нельзя ли сбежать в одной от другой…

Ну, не слышал, так услышал теперь: «современные цыгане», да, не этнические, а просто так, англичане, сбежавшие в леса, где они живут, как до потопа, без электричества и туалетов, перемещаясь в повозках, запряженных лошадьми, как на съёмках вестерна, да, только всё всерьёз — включая жёсткие налёты полиции… да-да, и с детьми, есть дети, которые там и родились — в лесах, в кибитках… Школа? Ну какая там, к чертям собачьим, школа, родители их сами же и учат, вместе с друзьями, у многих, кстати, академическое образование — у родителей, даже степени… слушая, Лев кивал, вспоминал других эскапистов — из советского, из перестроечного времени… и тихонько как бы даже подпевал Лиззи при этом своими «йе, йе, ай си», вспоминая мелодии с диска «Thin Lizzy» — из «Вагабундов западного мира», думая про себя… как странно всё устроено, этот проигрыватель… в самом деле, уйти ли к чёртовой матери… к «цыганам»… сбежать… как он когда-то хотел смыться в ашрам, к Раджнишу, смешно сказать, смешно сказать… как Джонатан, с которым Ширин познакомился у себя в библиотеке. Разговорились, и Ширин узнал, что Джонатан лет двадцать провёл перед этим в раджнишевских лагерях…

Ширин рассказал о прочитанном в «самиздате», отпечатанном на машинке…

И растроганный раджнишевец свозил его на своей раздолбанной машине… в центр Бхагвана, в Мюнхене, да, Ширин уже не мог бы вспомнить, в каком это районе города, даже приблизительно… Да и какое это имело значение… По словам Джонатана, весь Мюнхен — это «эзотерический центр Европы», вот так вот, поэтому он, наверно, туда и переехал навсегда из своей старой доброй… а Льву вот пришло в голову — в порядке предутреннего бреда, в порядке бессонницы, в порядке кессонного — слишком быстрого — погружения на дно Лондона… Взять и сбежать вместе с этими «цыганами» — как-то это, со слов Лиззи, казалось ему всё свежее и свежее… наименьшим из зол… эта мысль, во всяком случае, чем раджнишевские, да и любые, ашрамы и прочая дурость…

Ширин ясно припомнил вдруг тапки — да-да, огромные тапки, башмаки-чуни, принадлежавшие Бхагвану и стоявшие после его смерти в его центре — в самом центре Европы, Мыльного пузыря, Пути… посреди огромной залы с великолепным сверкающим паркетом…

Ширин тряхнул головой, открыл глаза и увидел, как Лиззи лунатически поднялась из-за стола и подошла к пустым бутылкам, которые ещё днём он сгруппировал… Разделил то есть на партии коричневого и зелёного стекла…

— Это ты их так расставил или Питер? — спросила она.

— Я, — сказал Ширин, потирая глаза.

— Зачем?

— А… Я не знаю, как вы здесь… а мы в Германии разделяем отходы, есть множество категорий мусора… Ну и стекло, соответственно, коричневое — отдельно, зелёное — отдельно, белое… но белого здесь не было… А вы что, не разделяете? — Ширин вообще-то был не всегда и не совсем… такой прибитый, если вы ещё помните… Просто в данный момент он был уже… даже и не сонный, а вообще «никакой» — иначе он всё-таки знал бы, кого и о чём спрашивать, и никогда не задал бы вполне тихой вплоть до этого момента «чавихе» (как он её давно уже назвал про себя, образовав от «chav», естественно) этот, оказавшийся провокационным… вопрос.

— А как же, — радостно сказала Лиззи, — конечно разделяем!

И подхватила с пола бутылку.

— Коричневое — направо, — сказала она и швырнула её в открытое окно. — Зелёное — налево, — и, подняв с пола зелёную бутылку и широко размахнувшись, она швырнула её во второе окно, которое Ширин перед этим тоже открыл, чтобы «как следует проветрить помещение».

Он вспомнил об этом эпизоде из жывой жызни , а заодно и нечто из серии «то, что было не со мной, вспомню», о «новых цыганах», живущих в лесистой части Острова так, как будто не было двух тысяч лет, как будто он и сам трясся в их кибитках, может быть, таки во сне, «чужие люди верно знают, куда везут они меня…» — бормотал он, очнувшись и глядя в иллюминатор, и ему, кажется, и в самом деле перед этим что-то такое снилось-грезилось… Всё это уже в самолёте, куда патентовед попал совершенно выпотрошенный «молохом Лондона», говоря эпически, ну да… звон разбивающихся об асфальтовое дно бутылок, вылетевших в два окна… прямо как та чума на оба ваших дома… был в каком-то смысле пограничным — в жизни это был момент, как бы сказать, просветления… а в баснях Ширина — по его возвращении, в зависимости от личности собеседника, варьировались различные дальнейшие сценарии: в одних были только «молотовы коктейли» — в тех же бутылках, в других — ещё и «ведьмины молоты», вырывавшиеся из бутылок духи, beer jinnee, gipsies… и так далее — вплоть до самых «грязных» сцен — в зависимости от собеседника, понятно, что Паше, к примеру, Ширин рассказывал одно, Лиле — другое, а Софи — третье… С годами туда же — к звону бутылок — как бы примкнули и «цыгане», с которыми Ширин якобы проехал в кибитках несколько сот километров по зелёным холмам, но это он рассказывал довольно редко, если все темы были исчерпаны, а виски или что там было… но в особенности — если это были виски, — виски навевали Ширину тему британской цыганщины… Но сейчас — в нашем повествовательном «сейчас» — да, Ширин вспоминал то, чего не было, но могло быть, если бы он сбежал, как порывался, с лесными сёстрами или с городскими бомжихами… и жил без горячей воды… глядя не в иллюминатор, а в такого же примерно размера и такой же формы, что иллюминатор, если не побольше, — линзу…

Да-да, глядя сквозь линзу — на блоху, запряжённую в кибитку, — тележка с большими колёсами — перемещалась, и не так уж медленно, колёса вращались… Правда, ту блоху, что сидела на козлах, Ширин не мог разглядеть, может, её там и не было, но в том, что блоха везла кибитку, сомнений не было, а уж была ли она при этом подкована, you never know… А уж в самой кибитке — была не была, Ширин вот не мог этого понять…

Да, надо же было сказать: действие тем временем перенеслось уже в Мюнхен и совершалось теперь усилиями маленьких существ в балаганчике с вывеской «Floh-Circus» — «Блошиный цирк», куда Ширин раньше никогда не заглядывал, да и теперь прошёл бы мимо, если бы не любопытство известного фотографа.

Собственно, и весь Октоберфест Ширин бы обошёл, как давным-давно обходил, — десятой дорогой… хоть это было и не так легко, и даже, по сути говоря, невозможно — он то есть обходил только «визу»… Да и что значит «обходил», что мы заладили — ну не посещал он место проведения праздника, давно уже… Но это дивное… или просто — пивное — море в течение двух недель выходило далеко за пределы самое Wies’n и затопляло весь город.

То есть всюду, куда ни пойди в те дни, вы натыкались на пьяных шатающихся «парней всей земли», которые, взявшись за руки, дружно орали песни в битком набитых вагонах метро — или валялись — поодиночке — на скамейке, в лучшем случае — над лужицей собственной рвоты и/или мочи.

Так что ареной «цирка» становилась в это время не только «виза» (то есть Терезиенвизе), но и весь город, и особенно метро — где посыпали пол опилками — чтобы легче было убирать продукты жизнедеятельности, ясное дело, но Ширину, когда он это впервые увидел на станциях, вспомнился обычный цирк, а не блошиный, в который они сейчас направлялись втроём, вывалившись с толпой из вагона метро…

Ну да, Семёнов настаивал, чтобы они «первым делом» посетили «блошиный цирк», о котором он что-то слышал, а потом уже всё остальное, и Ширин, глядя под ноги себе на опилки, думал, что всё это цирк, и не блошиный вовсе… и он с подозрением косился на чёрный «хобот», торчавший на груди Семёнова, не веря, что тот может превращаться и в микроскоп…

«Впрочем, блохи — всё-таки не бактерии, может, что-то и снимет… Подкуёт… ну да, получит орден…» — думал Ширин…

Была у этого праздника и прекрасная половина, причём без всяких рассусоливаний, прекрасная в самом прямом смысле — в эти две недели все девушки города, во-первых, хорошели на несколько порядков — благодаря «дирндль» сразу у всех у них появлялись прекрасные талии и бюсты, и город, и вагоны метро, и всё пространство было заполнено не только неприятными горланящими туристами, но и красивыми нарядными баварками, которые все были местными, ну или казались благодаря тем же их формообразующим «дирндль»… «Слово, кстати говоря, является одновременно и баварским вариантом „дирн“, то есть просто „девки“ в самых разных смыслах, на хох-дойче…» — вещал на ходу Ширин…

Ну да, и не забыть «во-вторых»: на эти две недели они были не только во много раз красивее, но и настолько же доступнее!

О чём, впрочем, более конкретно говорит какой-то там бант, который девушки повязывают на поясе, и вот если он слева… Или, наоборот, справа…

— Я уже забыл, по правде говоря, — сказал Ширин, почесав макушку, — так что надо уточнить, чтобы не нарваться и не получить кружкой по голове, они тут такие, ну да… вы сами знаете, что такое пьяная женщина, а кружки тут, Паша, — я тебе говорю, тяжёлые, особенно на «Ойде Визе», там массивные глиняные… Хотя и стеклянной тоже мало не покажется… но белое стекло, это отдельно, да… Но вот во все остальные времена года они почему-то не видны, — говорил Ширин, как спортивный комментатор, когда они шли к Терезиенвизе от Хакер-брюке — мимо огромного здания Европейского патентамта, и Ширин уже успел показать до этого окно, где он сидит, «вон он я, видите»… Шли в довольно уже плотной толпе… Он думал было вспомнить — к слову о девушках, которых в остальное время «не видно», — старый анекдот про китайцев и евреев («…что-то вас не видно…»), но передумал, глядя на толпу китаянок, половина из которых была в «ледер-хозен».

Впрочем, скорее это были японки, но «анекдот всё равно уже устарел на сегодняшний день, — подумал Ширин, — а что будет дальше… никто вообще не знает».

— То есть нельзя сказать, — сказал Ширин, — чтобы я совсем уж так люто ненавидел эти полсентября, нет, у меня это чувство примерно такое же, как, знаете… у жителей морских курортов, которые не то чтобы не любят это своё море-море… хоть оно им уже порядком поднадоело за все эти годы… Ну, в общем, понятно, да?

— Не совсем, — улыбнулся Семёнов, поправляя указательным пальцем тонкие никелевые очки, — прости, старик, но мне кажется, что твоё сравнение с жителями морских курортов немного хромает.

— Да почему же? — воскликнул Ширин. — Ведь Терезиенвизе, куда мы идём, весь год представляет собой не что иное, как… сорок два га пересохшего моря… и если я там прохожу в другое время года — по гигантскому этому пустырю, — у меня именно такое ощущение: дно моря, ну да… Которое во второй половине сентября всегда возвращается.

— Ты имеешь в виду пиво или людей? — как будто намеренно глупо спросил Паша. — Я просто представил себе сейчас пивное море… Ну, человеческое и представлять не надо, плывём-с, все ноги уже оттоптали.

— А я видел и море! — сказал Ширин. — Когда «виза» наполняется как минимум двумя морями, человеческим и пивным, кажется тогда, что за волнами людей и за хороводами кружек, или наоборот… В общем, за всеми этими каруселями-балаганами, кажется, вот-вот — darüber hinaus  — откроется какое-то третье, без берегов. По крайней мере, мне показалось, когда лет надцать назад я впервые попал в этот коллективный бред и приподнялся над ним на каком-то из аттракционов, скорее всего, на «чёртовом колесе», а не на «горках», — колесо лучше для обозрения, медленнее — медленно поднимался… хотя и быстрее, чем на таком же в Москве, ну так вот, где-то далеко — там, где кончались толпы, ещё дальше бронзовой Баварии, и колоннады… мне в дымке померещилось пивное море, разбегавшееся до горизонта… Может быть, его «навеяли» как раз контуры «горок», — задумчиво сказал Ширин, глядя на показавшиеся уже вдали волнистые чёрные линии «американских горок», — потом я однажды вспомнил об этом своём… морском «визионе», стоя у писсуара в туалете огромной пивной «Хакер-Пшорр», — мы уже прошли мимо неё, вон она там осталась, примерно на границе Терезиенвизе, там же находится и пивоварня, сверкают все эти медные чаны — прямо в зале, и свежее пиво можно пить всегда, круглый год — юный октябрь…

— Ну ладно, — сказал Паша, — не ворчи, ясно, что тебе это не нужно, но раз в сто лет можно выбраться, ты сам сказал.

— Да я и не ворчу… и вообще, не перебивай старших!.. И вот там, над одним писсуаром, было наклеено на стенку объявление — только над одним, кстати, почему-то, — напечатанное на листочке, я подумал, что кто-то ищет таким странным образом квартиру или пропавшую кошку… Но там было написано нечто развеселившее меня: «Теперь мы есть и в Фейсбуке!» И дальше шёл непосредственный их фейсбучный адрес, «Хакер-Пшорра»… и, прочитав его, находясь ещё в процессе «wasserlassen», или, попросту говоря, «мочеиспускания», я вспомнил, что писал в своём блоге один известный китаевед: во время последней поездки он увидел в Китае над дверями в туалет надпись: «Добро пожаловать обратно в Единое!»

Ширин и Семёнов рассмеялись, и троица переступала порог праздника — довольно расплывчатый, потому что плотность толпы при переходе сквозь ворота особенно не менялась — в «море», если уж это было море, впадала здесь широкая «река».

«Порог, да, Октоберфеста, впервые, наверное, лет за десять, если не больше, думая при этом, что этому городу весь год, конечно, не хватает настоящего моря, но в эти две недели и оно здесь было бы „третий лишний“… Напомним: второе море в возникшей у нас на глазах модели Шестопалова и Ширина было пивное, первое — человеческое, но вообще-то здесь речь у них, скорее, уже шла, как мы понимаем, не о разделении, а как раз о слиянии… и даже на „пивную“ и „человеческую“ составляющую всю эту единую массу не стоило бы делить, не говоря о бочках и масах», — понял вдруг и Ширин и стал подробно описывать Семёнову (Паша не слушал, всё больше увлекаясь плывущими мимо как бы в отрыве от всего остального — настолько они выделялись — бюстами в открытых декольте) инсталляцию в какой-то из мюнхенских… нет, не пивных, а вот именно арт-галерей: трёхлитровые банки (как в Союзе из-под томатного или там берёзово-яблочного сока), заполненные бродящим пивом и соединённые друг с другом резиновыми шлангами. То и дело то тут то там раздавалось человеческое… и даже слишком человеческое… хотя это было и… нечто большее, чем отрыжки производства, — это было вот именно быстрое бормотание… то там, то там… только что неразборчивое… впрочем, постояв над банками несколько минут, Ширин начал различать отдельные слова, и вот-вот, казалось, он начнёт понимать и смысл… узнает, о чём говорит пиво само с собой, то есть обходясь без пьющих его собеседников…

— Оказалось, что само по себе пиво, — говорил Ширин, — говорит на баварском, и я понимал отдельные слова… так же как… когда при мне разговор соскальзывает с хох-дойча на баварский на каком-нибудь междусобойчике… Особенно тяжело при этом мне понимать нижнебаварский, по-моему, самый сложный диалект…

— А что вот он говорит? — спросил Семёнов, указывая на человека в чёрном цилиндре, который у входа в павильончик быстро и довольно азартно что-то говорил в микрофон…

— Так это вот как раз баварский, — сказал Лев, — я его не понимаю… По-моему, сплошные ругательства… Ах да, это же «Шихтль», — сказал он, взглянув на вывеску, — здесь отрубают головы гильотиной, и этот чувак, стало быть, проклинает проходящую публику…

— А кому отрубают, курам?

— Ага, как же. Людям, бля, курам на смех.

— Я хочу, — сказал Семёнов.

— Чтобы тебе отрубили?

— А что, можно?

— Здесь всё можно. Только я на это смотреть не хочу, я один раз видел — хватит, — сказал Ширин, — мы с Пашей пока выпьем…

— Э нет, — сказал Семёнов, — так нечестно!

— Ну так пей с нами! А потом… Ты же хотел первым делом к блохам? — сказал Паша.

— Считай, что голову тебе уже отрубили, — сказал Ширин, — а блохи остались, прыгают. Вот и пошли лучше смотреть на них — в блошином цирке я никогда не был, а Шихтль… Детский сад. Кстати, мне кажется, что… это — к разговору, возвращаясь к тем банкам, о которых я только что говорил, — мне иногда кажется, что пиво — это на самом деле субстанция, которой вообще не нужны субъекты, пьюще-говорящие головы, вот их тут и рубят за их ненадобностью…

Выпив по масу на деревянной террасе перед одним из сорока, или сколько их там было, этих шатров-павильонов, каждый из которых… «Величиной примерно с Дворец спорта», — сказал Семёнов… Трое снова нырнули в плотную толпу и оказались в микро (по сравнению с пивными) павильоне «Блошиного цирка» — в первом ряду перед столом, на котором скакали насекомые…

Хотя не так уже они там и скакали, эти дрессированные блохи, как мы уже сказали, глядя, как они медленно возят друг дружку в тележке, как велорикши, которые дежурят на Мариенплац, Ширин вспомнил «цыган» — наверно, вот так он представлял себе их кибитки, эти большие колёса, похожие на «чертово колесо», если уж расширять сознание… вплоть до «фотоувеличения», думал он, глядя, как Семёнов, став на колени, снимает в упор блох сквозь огромную линзу, стоявшую на красной скатерти.

Ведущий-дрессировщик знал их всех по именам, торжественно представлял публике, а потом… Ширин не то чтобы дремал… Пока эти существа после «дерби» долго «играли в футбол», опять же, мяч был виден лучше игроков, больше похожих на какие-то невидимые силы типа электромагнитных…

Мяч перемещался, да, были и ворота…

Краем глаза Ширин видел, что Семёнов кладёт «Кэнон» в сумку и достаёт оттуда другой — маленький, серебристый, то ли «Лейка», то ли «Ломо», Ширин в этом совсем мало разбирался… То есть настолько, что он думал было, что Семёнов достал новую камеру, чтобы лучше было «собирать» в неё блох, но он ошибался: просто представление уже заканчивалось — блошиное, — и Семёнов изготовился, стало быть, для основной съёмки.

Серия «Янтарная комната» впоследствии «вынесла Семёнова на следующую ступень его творческого пути — туда, где он стал совсем уже в полный рост и вровень, как писали газеты, с такими фотографами, как, скажем, Мартин Парр или Вольфганг Тильманс».

Ширин подумал, что имена были, наверно, не случайно выбраны автором статьи, «великих фотографов» нынче столько… Но Парр тоже «отработал» — несколько лет назад Октоберфест, Ширин помнил снимки, заполнившие всё пятничное приложение к «Зюддойче Цайтунг»…

«Тёрнеровскую» же премию, в отличие от Тильманса, Семёнов не получил, но был номинирован… и было достаточно много других наград и оценок, не говоря уже о ценах… на семёновские работы, которые ощутимо поднялись после триумфального шествия «янтарной» серии по галереям и музеям с заходами и на Венецианскую биеннале, и на Арт-Кёльн, и в Майами, и в Базель…

Да, когда Ширин прочёл в «Зюддойче» о том, что Семёнов номинировался на «тёрнеровскую», он вспомнил слова гида в Тейт-не-Модерн, куда он только и успел «заскочить», будучи в Лондоне, из музеев, — наверно, только для того, чтобы услышать, как работал Уильям Тёрнер последние годы…

В мастерской стояло сразу несколько мольбертов, на каждом из них — начатая картина, и «корабельный мастер» ходил от одного «станка» к другому и работал одновременно, порой не меняя кисть — просто перенося её на другую картину…

На Ширинское «почему ему нужен был такой мультитаскинг», гид не смогла ответить, пожала плечами; Лев улыбнулся и подошёл к тумбе, на которой были разложены кисти, чтобы посмотреть на них вблизи.

Ширин так долго смотрел на них, как будто выжимал кисточки взглядом…

И вот, когда он чуть позже участвовал во всей этой вакханалии — чем была, по сути, семёновская фотосессия с её спецэффектом вездесущности сразу в нескольких павильонах, похожих на одинаковые, параллельные, миры, — на Октоберфесте… Ширин ещё тогда вспомнил о Тёрнере, который ходил с кистью кругами по комнате и управлял стихиями одновременно в нескольких картинах …

Разглядывая в очередной раз «октоберный» альбом Семёнова, Ширин думал: «…А когда он, собственно, включился в другой модус? Кажется, что „щелчок“ произошёл уже внутри, в первом павильоне…

Во всяком случае, под нарисованным небом Семёнов уже точно преобразился в какое-то специально приспособленное для плавания в павильоне, в плавильне, в человеческом море… существо без костей… которое казалось — так же, как его фотоаппарат был не сам по себе, а служил продолжением Семёнова, — вот так же и сам Семёнов — его видимая часть — казалась теперь не вполне автономным телом, а частью более длинного, которое извивалось, да-да, извивалось, даже не как змей… вот именно — он тогда прикинулся шлангом, зондом, — думал Ширин, разглядывая альбом, — как при гастроэнтероскопии, и я всё видел на экране, вот примерно так же двигался зонд то туда, то сюда внутри внутренностей…»

Перевернув страницу, Ширин вспомнил, как Семёнов подошёл к ближайшему ко входу в павильон из тысячи, наверно, стоявших там столиков, за которым сидели две пары — в трахтен и дирндль, — и всё как полагается, женщины ну с очень видными бюстами, особенно одна… И Семёнов — который перед этим снова заменил «Лейку» на «Кэнон», как он делал впоследствии неоднократно, буквально… едва не ткнул большим телеобъективом пышную грудь, да-да, чуть не вставил его туда — в межгрудье, в щель между мирами… вспоминал Ширин, глядя на коллаж, где эта грудь теперь представала в каком-то уже всеобъемлющем статусе, «Держись сиськи»… и ещё, если память не изменяет, кажется, было у Кима: «Полярная звезда смотрит в прямую кишку», ну да, если уж сравнивать с зондом… Глядя на грудь, вздымавшуюся из декольте над бескрайней толпой, заполонившей павильон «Лёвенброй», который был бесконечен и ограничен, как Грудь, как сама Вселенная, параллельной моделью которой каждый такой павильон и служил в эти дни — «Gegenwelten», антимиры — так ведь это называют в туристических справочниках…

Все трое ахнули (и Ширин тоже — он уже забыл это чувство, которое охватывает каждого на пороге шатра, потому что очень уже давно был здесь в последний раз), войдя под такое же высокое, как натуральное, крашеное небо и — в самом деле похожий на настоящий — морской гул… А теперь, в квартире, глядя на это наложение Груди на бескрайнюю толпу пивососов… Ширин вспомнил, как это было на самом деле: как после чересчур близкой — на грани касания — съёмки мужчины за столиком, где сидела Грудь, преобразились, оставили кружки-латерны (как называют такие прозрачно-янтарные «масы»), сомкнули руки в кулаки и стали уже подниматься, «косо подбоченясь»…

И тут Семёнов извлёк из кармана сразу несколько карточек, то ли визитки, то ли магнитные пропуска… и поднёс одну к глазам одного мужика, другую показал другому, третью предъявил двум дамам…

Ширин, глядя на это, вспомнил — и даже успел рассказать Паше — короткий анекдот про грузина и автомобильные права: «Ах так… Ну тогда на тебе права, и тебе права, и тебе права…»

Мужчины сразу преобразились, стали ещё более благостными, чем были до семёновской съёмки, они расплылись в улыбках и наполовину жестами, наполовину на английском объяснили Семёнову, что если бы было место, они бы его так просто не отпустили, непременно усадили бы за свой столик…

Семёнов кивал, тоже улыбался и радостно что-то им говорил…

У одного даже возникли сомнения — он спросил дам, а не сдвинуться ли им всем вместе так, чтобы вместить ещё одного, немного уплотниться в тесноту… вместо обиды… но Семёнов показал на Ширина и Пашу, потом — что ему нечем пока что чокаться, после чего он оставил свою «натуру» в самом её радостном расположении… «Что ты им предъявил?» — спросил Паша… Семёнов сверкнул очками и показал Паше и Ширину карточку, на которой было написано: «Сим удостоверяется, что Семёнов является собственным корреспондентом журнала „Playboy“…» На другой было написано — журнала «Афиша», всё было на английском, а третья оказалась вообще выданной газетой «New York Times»…

«Ты что же, пообещал, что эта женщина будет на обложке „Плэйбоя“?» — рассмеялся Ширин… Семёнов ещё раз чем-то сверкнул — может, он и снимал не глядя всё это время, и это была вспышка… и вот тут где-то Ширин и заметил, что он превращается во что-то другое, в «фотографическое животное» или в зонд… и дальше всё было уже похоже на нырок, на такое подводное плавание — вслед за Семёновым они с Пашей нырнули и теперь быстро поплыли в пивной пучине, держась друг за дружкой, в этакой безумной летке-енке, к ним пристраивались в хвост и другие, потому что они так сказочно легко рассекали толпу — вслед за cемёновским «Кэноном» или «Лейкой»… А потом, снова где-то распадаясь, рассчитывались на три, рассчитываясь за очередные масы, — и снова составляли извивающуюся цепочку…

Ширин перевернул страницу и увидел туалет возле павильона: строй стоящих лицом к железной стенке людей, которых Семёнов тоже «прихватил», причём не так уж незаметно он это делал, вспомнил Ширин, хотя и не так откровенно, как бюсты дам… может быть, к тому моменту он сам уже был полностью незаметным, невидимым, воплощённым зрением, абсолютным соглядатаем…

Ну и потом был апофеоз: танец на столах, который Семёнов снимал из самой выгодной точки — взобравшись на подмостки эстрады, устроенной в центре павильона.

Им всем троим удалось подняться почти до самой сцены, и где-то там, почти на подмостках, перед музыкантами, они с Пашей сели на ступенечках со своими масами, а Семёнов стоял и в упор «расстреливал» окружавшую их беснующуюся толпу из своего крупнокалиберного… Да-да, Ширин, глядя на него, тогда думал, что Семёнов не просто немного похож на русский стереотип немца… но выглядит сейчас даже каким-то «немцем в квадрате»: «…Сегодня будет дискотека, пулемётчику Гансу привезли новые диски…» — как-то так…

Да, к тому моменту все уже, кажется, вокруг плясали на столах, и вот это зрелище — во все стороны нарисованного мира, куда ни глянь, танцующие на столах дирндль и трахтены, то есть разверзшаяся пивная пучина, сливающаяся где-то вдали с нарисованным Штарнбергским озером с его далью дали — грядой высоких гор…

Знаменитая панорама, из-за незримого присутствия в ней Людвига какая-то инфантильно-инфернальная, да… и, вглядываясь в лица, Ширин видел, что многие из них — старики и старухи, во что поверить было невозможно, глядя, как они лихо отплясывают на дубовых столах… Да-да, скачут, как, должно быть, скакали б те блохи — в своём павильончике, на столе, за линзой, если бы их не запряглине подковали, — право же, после трёх-четырёх масов что-то в этом было уже зашкаливающее… «Ансамбль, кажется, играл Петера Фокса, — вспоминал Ширин, глядя на снимки, — „Stadtaffe“, и по-моему, именно этот рыжий… хитрый хит… заставил всех запрыгнуть на столы — откуда они уже и не сходили… за Фоксом последовало „…no satisfaction“, зрелище уже чем-то и зловещее: толпа без конца и без края вокруг тебя, под нарисованным, но таким же высоким, как натуральное, небом, поющая — все подпевали, и это было очень громко, да, просто-таки чудовищный рёв стоял, коллективный джеггер, уши закладывало, — качаясь, на столах: „I can’t get no satisfaction…“».

Ширин вспомнил, листая в очередной раз альбом, заметку в какой-то газете — о том, как один одинокий американец, тихий незаметный служащий, откладывал несколько лет деньги на «Тур своей мечты», именно там он почему-то надеялся встретить «девушку своей мечты»… Ах, ну да, это были специальные такие туры, что-то вроде плавучего клуба знакомств «кому за 30»… И вот он скопил деньги, купил путёвку — это был морской круиз, и там, на корабле, когда он в первый же вечер пошёл в общую столовую — огромный зал с хрустальными люстрами, — он увидел такую картину: за всеми столиками сидели дамы — с точки зрения теории вероятностей невероятно, но такой вот был факт: все, кроме него одного, кто купил в тот раз билеты на «Тур своей мечты», полтысячи человек, — были женщинами… Американец сидел за столиком, в ужасе глядя по сторонам, и… когда все эти женщины вокруг начали шевелиться, медленно перемещаясь к столику, где он сидел… — во всяком случае, ему так показалось… и он сбежал, да, заперся в каюте — где и пробыл до конца рейса, наотрез отказываясь оттуда выходить, а потом долго лечился от нервного расстройства, причём счёт за лечение предъявили туристической компании, и, кажется, она его оплатила…

Газетная, может быть, и невыдуманная история, которую Ширин уже точно не выдумывал, когда рассказывал её Паше на ушко — тогда же, во время зрелища толпы, танцующей на столах под «I can’t get no satsfaction…».

А Паша не только не выдумывал, но и не пересказывал её заново полностью — он просто напомнил Ширину, когда всё смешалось… Но мы забежали вперёд.

Мы оставили Ширина с альбомом Семёнова…

Так как Ширин побывал там внутри — со стороны изнанки, мёд-пиво пил, да-да… то он любил теперь «повтыкать», от нечего делать, особенно на тех — редких — страницах, где Семёнов запечатлел в числе прочего и его, Ширина: вот они с Пашей сидят за столиком чокаются масами, пока Семёнов шныряет в толпе, согнувшись, как вольный борец в стойке, ухватив противника за ногу, или… как такой карманник, только что спиздивший у кого-то эту самую камеру и улепётывающий теперь поскорее… а они с Пашей вдвоём тихо-мирно сидят посреди всех этих разверзшихся хлябей… жидкого хлеба… пиво — это же для баварца «жидкий хлеб», да…

— Я спросил у своего отца, — тихо (хотя Семёнов в этот момент был где-то далеко, но он мог в любой момент вынырнуть ) говорил Паша, — мог ли он встречаться с внучкой Громыко. Пересказал отцу — мы говорили по скайпу — всю эту историю… А он рассмеялся и сказал, что Семёнов вообще никогда не служил в армии. У меня почему-то после этого возник вопрос… Но я не смог его сформулировать… ну, я тебе говорил, что в первый момент, когда получил мейл от него, думал, что это другой Семёнов — мой старший друг, который приказал нам долго жить… Который мне когда-то говорил, кстати, что хочет съездить на Октоберфест, даже описывал, как будто там уже побывал, — из газет, конечно, или из книг… составил себе представление.

— Он читал книги?

— Представь себе.

— Я имею в виду, что время было, ты говорил, что он… скажем так, столько всего успевал… Может быть, он тогда и Томаса Вулфа прочёл… Лучшее описание Октоберфеста в мировой литературе, имхо.

— Да?

— Ну да, хотя это меня что-то от пива на высокопарность потянуло… В том смысле, что рассказ прекрасен, но я не так много читал описаний Октоберфеста в литературе… Зато читал «Взгляни на дом свой, ангел»… Да, но что это за вопрос у тебя возник?

— Да ничего… Про это «вообще»… Нет, я не могу сформулировать, да ладно, ерунда… Ну, отец подтвердил, что он его знает, по крайней мере, видел не раз, даже ещё когда этот звёздный теперь Семёнов был совсем маленьким…

— Ты что, сомневался… — удивился Ширин, — но ведь он — известен, он публичная фигура…

— Да, ну кто его знает… Ну, не могу сформулировать…

«Или мы об этом говорили позже? — подумал Ширин. — Когда всё сгорело…»

Он пролистал альбом до конца и посмотрел на пепелище…

«I can’t get no…»

— Ты знаешь про пожар? — сказал ему на следующий день Паша, позвонив то ли на рабочий, то ли на мобильный… И поведал… что сгорел как раз тот самый павильон, где они задержались накануне: «Взгляни местные новости, ангел»…

Потом, уже когда Семёнов уехал, они при встрече, как бы в шутку, обсудили, мог ли это сделать сам фотограф…

Для полноты картины, для завершённости гештальта…

Пожар произошёл ночью, никто не пострадал. Сгорело нарисованное небо в маленьких пухлых облачках, нарисованный город на стенах, нарисованное озеро и гряда гор, не говоря о столах и других деревянно-трёхмерных частях панорамы… В общем, большой такой костёр, благодаря пожарным — одиночный, пламя то есть не перекинулось на соседний павильон, и даже аттракционы, ларьки, которые были совсем рядом… Только этот павильон, один.

Ширин представил себе Семёнова — который просто уже не может остановиться, сменить взятый днём бешеный темп, не может уснуть, да… или на час всего, или того меньше, и во сне продолжает лихорадочно снимать праздник, который теперь всегда с тобой… Да, и вот: «пулемётчик Ганс» просыпается, едет на Терезиенвизе… Нет?

«Вряд ли», — решили они оба.

Семёнов с канистрой бензина?

Бегающий на рассвете вокруг павильона, поливающий его по углам?

Нет-нет…

Разве что он мог там по углам помочиться да по углям побегать… нет-нет, нам бы всем это… только день простоять да ночь продержаться… Услышав от Паши, поехал туда, конечно, всё снял… Ну, так совпало… узнаю тебя, совпадение, значит, ты не смерть… и вот такой, значит, получился альбомчик, целая серия, целый мир — с началом и с концом, блохи в белом янтаре — начало, в конце — пепелище… посередине — мухи… и «вюрм», то есть чудовище-червь, живущий в пучине Штарнбергерзее (в прошлом — Вюрмзее), согласно преданию, когда он появляется на поверхности, настаёт конец света.

Не листая, а скорее зависая над той или иной страницей, Ширин вдруг вспомнил тот первый разговор с Софи, свой трёп о «фотографии», о разгадывании тайн с помощью фотоувеличения, проявление или появление… педофила у Кортасара, руки с пистолетом у Антониони… а потом и трупа в кустах…

«Но что здесь разглядел наш фотограф? Что он тут понял? Такого, что не понял никто?»

«Тот, кто понял мир, нашёл труп»… — думал Ширин и, чувствуя, что снова на него накатывает депрессия, причём словами старых собственных виршей, где были у него сомнительные рифмы «струн — труп»: «…и вязал их холодными спицами струн» (это про «свои старые песни», которые он «припомнил»), «…вдруг наткнулся на собственный труп» (это — на «ступеньках заброшенной в прошлое лестницы»), он пожалел, что его любимый комикс не здесь — он бы его полистал сейчас вместо альбома Семёнова…

Графический роман Ули Остерле о жизни мюнхенского художника Гектора Умбра, да, вот там был эпизод о детстве героя… Когда Гектор ещё был маленьким, его отец погиб на работе, а работал он на пивоварне, но увлекался при этом больше не пивом, а героином, ЛСД и всем на свете… и вот однажды упал в гигантский чан, где варилось пиво: «И так в этот день родилась новая марка — „Edelstoff“…» — гласила надпись под картинкой, то есть «аристократическая субстанция», да…

Кое-где фотограф прорисовал блох, как бы навёл резкость карандашом, кое-где даже подписал «блоха», и — стрелочка, и колёса блошиных карет связаны с «чертовыми колёсами», аттракционы, «расширения сознания» — вплоть до невозможности дальнейшего преувеличения, ну да, ну да… море людей под натуральной глазурью, кру́жка выше многоэтажного дома, амурчик со стрелой, на которой написано «ОО»… кукла-дирндль, шагающая по проволоке в небе в сторону собора Св. Павла, а вот и бутылка от пива — коричневое стекло, лежащая в железном жёлобе-стоке туалета, замкнутый цикл, так сказать… и то сказать, и так сказать… и даже больше вдвое… Но это не на Октоберфесте, это где-то в общественном туалете в метро… Вообще, сборка «янтарной комнаты» не ограничивалась пределами «визы», как кажется с первого взгляда… вот пляшущие эльфы в войлочных шляпах под шатровым небом — чередуются с реальными, то есть «садовыми гномами», которых Семёнов прихватил тоже где-то не на «визе», конечно, а на окраинах города, когда мы уж скребли по выселкам-сусекам… Но те, что на столах… кажутся ещё менее настоящими, потому они и не сгорели, и мы заодно, мало проку — мало тепла, как в том стихотворении, которое так полюбил Паша: представь, что война закончилась…

И всё сгорело нах, картонное небо, стены… не «масы», так «фасы», то бишь бочки, скамейки, а вот ещё… Ширин раскрыл альбом на том снимке, где как убитые лежали вповалку, некоторые в собственной блевотине, то ещё зрелище, Господи, этот твой реализм задников…

Это — такой холм за одним из павильонов, Ширин же туда и завёл Семёнова — за угол, тот шатёр не горел, слава богу, ясным пламенем — холм, на котором отдыхают эти «полностью убитые», совсем рядом, пламя могло перекинуться и за кавычки…

«А там, наверно, некоторые так и остаются — на ночь, под открытым небом — уклон небольшой, далеко не укатишься… Перед этим у Семёнова идёт снимок мигающей „центрифуги“, где все прижаты к стене, вращаются… аттракционы, бля, ну да… а эти повылетали — как бы, поразбросало их по склону, по траве… Как и меня, в сущности, только к подножью другого холма, а так тоже — прибило нас, сбросило с аттракциона, с „русских горок“, к ногам… на милость-немилость… запаяна в бляху муха, и весь янтарь, ядрёна вошь…» — думал Ширин, дымя папироской (он снова закурил после многолетнего перерыва) и рассматривая альбом — сидя в кресле с ногами на журнальном столике в квартире-студии Паши Шестопалова, где Ширин теперь жил в качестве «подселенца», ну да, кто бы мог подумать, диалектика… хотя Паша просил, усомнившись, что такое слово есть в словаре, а потом, посмотрев что-то там в Интернете и наткнувшись на какие-то дремучие «эзотерические» сайты… на всякий случай так себя не называть… ни тебя, ни себя… «Лучше уж „постояльцем“», — сказал Паша… «Ну, постоялец, один хрен», — сказал на это пьяный Ширин.

В общем, пришлось попроситься Ширину на время на раскладушку к бывшему гостю — в силу обстоятельств, которые короче всего выражаются известным «Всё смешалось в доме…», и получается, стало быть, что второе предложение давно уже опровергает первое про «все счастливые семьи…».

«Ну, может быть, влияние Набокова, — думал Ширин, — так ведь начинается „Ада“, с инверсии толстовского первого…»

О Набокове, причём о той же «Аде», он вспоминал недавно в метро, когда увидел огромную рекламу нового продукта в пластиковых коробочках: «Cremissimo. Doktor Schivago». Ну как тут было не вспомнить про «Dokteur Mertwago»… «…продать, что ли, для флешмоба конкурентам…» — впрочем, прочитав текст на плакате, Ширин понял, что это не «намазка на хлеб», как он подумал — судя по коробочке, а мороженое, и махнул рукой, — «ну, мороженое — это ещё куда ни шло, отмазка, живи…»

Когда же он услышал, как Паша по телефону коротко объясняет уже третьему человеку его, Ширина, ситуацию вот этим самым «Всё смешалось…» — он, с трудом и со скрипом (раскладушка была неудобной и узкой) перевернувшись на другой бок, вспомнил, как, ещё в бытность свою библиотекарем, листая от нечего делать бумажные газеты, прочёл в «Дневнике с Толстым» писателя-лауреата Уве Телькампа — текст, опубликованный во «Frankfueter Allgemeine Zeitung»…

«Роман „Анна Каренина“, — писал Уве Телькамп, — начинается с сентенции о счастливых и несчастливых семьях. Во втором предложении, которое изначально было первым, звучит главный мотив („Im Hause der Oblonskis war alles aus dem Gleise geraten“ — „В доме Облонских всё сошло с рельсов“) — поезда, железнодорожные пути, вокзалы будут возникать потом снова и снова, создавая логистику всей этой темы „порядка и хаоса“, а после этого нас бросают в гущу конфликтов, чтобы потом, через тысячу страниц, мы так и не вспомнили о том, что забыли вынырнуть. Это начало вызывает во мне видение камня, по которому ударяют резец и молоток бескомпромиссного скульптора, — зарубка первого предложения (высказывание отнюдь не безусловное) мною воспринимается как первая попытка, сделанная с ещё не разогретыми мускулами; а вот после этого становится тепло, инструменты применяются безошибочно, что в свою очередь заставляет откликаться первый удар, превращающий всю книгу в резонансное пространство с какой-то архаической мощью. Толстовские предложения похожи на монолитные глыбы, уложенные без раствора, как это делали в античных строениях, и так точно высеченные, что между ними нельзя вставить лезвие ножа. Когда я читаю Толстого, я начинаю сомневаться в модерне. (Пруст и Кафка не принадлежат модерну — они просто были опубликованы позже, чем Данте и Шекспир.)»

Сделав после этого небольшой «решерш» — пошуршав в Интернете, наш библиотекарь узнал, что перевод этот сделал Герман Аземиссен, перевод вышел в Берлине в 1956-м, и всего переводов романа на немецкий — двадцать один, в каком-то из них было наиболее простое и близкое: «Im Hause Oblonskij war alles durcheinander», а в последнем переводе предложение выглядит так: «Drunter und drüber ging es bei den Oblonskis», то есть «вверх и вниз», но тут буквально как раз и не надо, это… немножко южное, как показалось Ширину, немецкое выражение означало то же самое — «всё смешалось»…

Хотя теперь вот, ночью, на раскладушке, Ширину всё это вспомнилось — конспективно — и пришло в голову ещё и, что в его случае таки да, подходят — «русские горки», вплотную… Во-первых, всё это произошло сразу после Октоберфеста, где они стояли — горки, — хоть в этот раз мы на них и не катались, но тонкие чёрные зигзаги на фоне неба всё время присутствовали, как такие траектории, как чертежи, как разборы полётов… или очертания «вюрма», всплывшего из пучины и съевшего весь мир… «По крайней мере, мой. Мир в смысле „мир“, без всяких точек над, незавершённое — человеческое, состояние, peace, frieden… Ох, как я не люблю эти манежи, арены, перемены…»

Во-вторых — drunter und drüber — вниз и вверх — вилась дорожка по-над Изаром, по которой Софи пролетала на своём сити-байке как раз в тот день и час, когда там гуляла компания, которая включала в тот день и Пашу, и Кому, и когда Софи была ещё почти точкой, откуда-то спереди и сверху, из ниоткуда, с небес, послышался крик, громкий, как будто там пользовались мегафоном: «Ширин, верни задаток!»

Это вызвало смех — сначала у Лили и у Комы, но почти сразу они заразили и других, смех стал «взрывом смеха»…

Мимо на велике пронеслась рыжая девчонка с распущенными волосами — как ведьмочка на венике… как раз в тот момент, когда все смеялись, и, наверно, в этом было всё дело: если бы не взрыв смеха, она бы не вернулась, а вот это её почему-то зацепило…

Но для начала её и «след простыл», все о ней уже забыли и шли себе дальше, Ширин чуть впереди, поглядывая на зелёный поток, белые барашки… пены у порогов и вроде бы не слушая, что Лиля и Кома рассказывают остальным, понимая и так, по отдельным долетавшим до него словам, о чём они говорят: почему они так рассмеялись, когда услышали крик, что это им напомнило — «…как Ширин сдавал экзамен по теории вероятностей…»

«По теории упругости!» — поправил он, не оборачиваясь.

Во время экзамена — причём когда именно он отвечал на свой билет — из-за закрытой двери раздался громкий — почти как знаменитый голос её брата — крик Комы: «Ширин, отдай три рубля!»

Экзаменатор так посмотрел на Ширина… как тот незнакомец на Мэрилебон… да, вот так же примерно… после чего раздался взрыв смеха — половина группы, которая находилась в тот момент в аудитории, несмотря на всю серьёзность обстановки: «теория упругости» — не фунт изюму… из жизни сладкой сайки… половина группы покатилась со смеху.

— А что в этом такого смешного? — спросила дочка их старых приятелей, и Ширин, подумав и решив, что она уже достаточно взрослая, замедлил шаг, обернулся и сказал:

— Комичность была ещё и в том, что «три рубля» — это была такса, во всяком случае анекдотическая, в анекдотах, то есть столько стоили тогда продажные женщины.

— Ну-ка, ну-ка, — засмеялась Лиля, — это что-то новенькое, я никогда не слышала!

— Ты просто забыла, — пожал плечами Ширин, а я не забываю анекдоты, ты знаешь.

— Ну да, а если учесть, что у тебя вся жизнь анекдот… То и всех продажных женщин ты не забываешь? — смеялась Лиля…

— Ну нет, продажные женщины тогда были только на Западе, вспомни анекдот про экскурсовода в Париже, направо — Эйфелева башня, налево — продажные женщины, — направо Версаль, налево…

— Зато у нас было «налево», — сказала Кома, и все снова рассмеялись, супружеская пара Шириных в этот момент казалась настолько чем-то милым в этом шуточном споре, настолько чем-то незыблемым — как твердь над головами… И тут снова откуда-то сверху и спереди к ним скатилась Софи, на сей раз молча… и на этот раз она затормозила возле них и, кивнув или даже помахав рукой — «Allerseits!» — «Всем приветик!», сказала непосредственно Ширину: «Можно тебя на минутку?» Ширин пожал плечами — почему-то беспомощно , — зачем-то как бы слегка подыгрывая взглянул на Лилю и сказал: «А вас, Штирлиц… Я сейчас». После чего они не то чтобы отошли в сторону — просто остались стоять, а вся эта Ширинская компания — человек семь-восемь, или сколько их там было, включая и Лилю, и Кому, — молча пошла дальше, оставив Ширина и Софи на пустой дорожке.

— Я отнюдь не шучу, — сказала она, — я могла бы потребовать аванс обратно, потому что я знаю: ты не искал мою тетрадь, а занимался там совсем другими… вещами.

— Ну ладно, — расслабленно махнул рукой Ширин, — ну хочешь, я ещё раз съезжу, уже за свой счёт.

— А что, так понравилось?

— Ну да… Просто маловато для такого города, как оказалось, два дня… И я поищу на этот раз получше, если не будет помех — которые были, кстати, нарушением договора. Хотя повторить «перемену слагаемых» нам с Петром вряд ли удастся ещё раз… Но я остановлюсь в отеле и буду рад познакомиться с маэстро воочию, приду в гости, а сам… Как шпион, загляну, знаешь, ещё раз туда, сюда… то есть туда, куда в первый раз не заглядывал, — я всё-таки её искал, у тебя неправильная инфо.

— Не надо больше никуда заглядывать, — сказала Софи, — тетрадка уже у меня. Точнее, её вообще уже больше нет.

— Как — у тебя, как — нет?

— Вот так. Он наконец одумался и прислал мне её заказной бандеролью.

— Ага, ну раз так… — пробормотал Ширин, — ты, наверно, сказала ему, что я… твой шпик?

— А как же, — улыбнулась Софи… такой улыбкой, что Ширин почувствовал лёгкое головокружение.

— Дашь взглянуть? — спросил он, чтобы не спросить что-то другое…

Хотя ему и в самом деле было ведь любопытно, что там уже у неё такого было нацарапано…

— Нет, — сказала Софи.

— Ну, на нет и суда нет, говоря по-русски… — сказал он, и, чтобы уйти от этой щекотливой темы: — Ты знаешь, что павильон сгорел на Октоберфесте? Как раз тот, в котором мы накануне были с Семёновым, — это такой известный русский фотограф, может, слышала?

— Наслышана, — сказала она, — обо всём. И о Семёнове, и о павильоне… Тем более что павильон сгорел одновременно с моей тетрадочкой.

— Так это ты подожгла? — в шутку схватился за голову Ширин.

— Ну а кто ещё, — сказала она, сощурившись, — это горел мой часослов, конечно. А ты и не догадался?

Ширин хотел было задать ещё пару вопросов, чтобы понять на всякий случай, в своём ли девчонка всё-таки… Она напомнила ему в этот момент старуху — нет, не внешне, а глубоко внутренне — конкретную старушку, в платочке, которая жила под ними, когда он был ещё маленьким, кажется, её звали Антоновна… Старуха была не в себе, «деменс», как бы сейчас сказали, а это ведь, когда открываются другие «дименсии», известное дело, конечно… если дверца в один мир прикрывается, то приоткрывается в другой, как у Достоевского где-то было, ну да… И вот Антоновна: она всё время сидела возле подъезда, и как-то маленький Лёва играл в песочнице совсем рядом с её скамейкой, а в небе пролетел истребитель, довольно высоко, но где-то он перешёл звуковой барьер…

— Война будет, — сказала старуха, — но я не боюсь, следующий я собью. Вот как брошу свою палку, так и собью, увидишь! — она тыкала в небо клюкой, а Лёва, оторвав взгляд от своей красной пасочки, внимательно смотрел на старуху — чтобы всомнить её, глядя на Софи, которая приговаривала «ja-ja…».

«Я-я — я сожгла тетрадочку, я — сожгла балаганчик, в котором ты был и который сам был в моём часослове…» — дочитал Ширин в её глазах…

После этого и началась ситуация .

Паша с самого начала был уверен, что Лиля просто воспользовалась «сценкой» — свидетелями которой стало достаточное количество людей, для того чтобы решить нехитрую шахматную задачку…

Ширин, надо сказать, и вправду — отправился вскоре как миленький в бар без названия, где в тот вечер не было почти никого, и Софи охотно покинула стойку — оставила на своего напарника, открыла кухню, закрыла изнутри на ключ, после чего Ширин наконец имел возможность ознакомиться с сюжетами знаменитых татуировок в полном объёме. И при этом не заблудиться среди всех этих красно-синих нарисованных цветов и человеческих голов на стеблях — раздвигая все эти джунгли руками, он нашёл и настоящий бутон, ну да, ну да… И всё это показалось ему настолько естественным и, как бы сказать… Словосочетание, которое он к месту и не к месту когда-то часто употреблял — ещё в Москве, но тут с точностью до наоборот: «НЕ табуированным трансцендентально» показалось ему это, стало быть, настолько, что… дома, когда Лиля, как бы между прочим, спросила: «Ну что, ты таки трахаешь эту девчонку?» — Ширин, уже не столько и охмурённый (понятно было — Софи ясно ему дала понять, когда они покидали кухню, что это был вот именно one stand, ничего больше), сколько всё ещё обкуренный и пьяный, ляпнул: «Да, а чё… Трахнуть барменшу — это же как выпить стакан… помнишь „теорию стакана воды“, что делать…»

— Ну, тогда и я тебе в чём-то признаюсь, дорогой , — сказала Лиля таким тоном, что…

— Ты чего? — сразу спохватился Ширин и встряхнул головой. — Я же пошутил…

— Ты у нас известный шутник… Зато я не шучу.

И в результате этой простой комбинации — во всяком случае, Паша, как не совсем посторонний, но всё-таки наблюдатель (он жил в этой семье достаточно, чтобы понять, как там всё это функционировало, — фигура умолчания, примерно описываемая формулой «я не желаю знать, что ты знаешь», — в общем, некий статус-кво, навязанный Ширину… его скво ещё в Мо-скве… — как он сам же Паше после этого признавался, пьяно «плачась в жилетку», но всё равно не договаривая всего до конца, а вместо этого дурача самого себя каламбурами), был уверен, что всё это было не чем иным, как Лилькиной задумкой (может быть, и не са́мой «лёгкой на передок» бабы на свете, но… где-то в передних рядах, да, «скажи мне, кто твой друг», — а ближайшая её подруга — это Кома… да и вообще, это же был почти секрет Полишинеля, думал Паша, что у Лили «финансы поют романсы, служебные»).

(Может быть, мы забыли сказать: Лиля работала бухгалтером в довольно известной крупной фирме.)

И для Паши ясно было, что всё это — её многоходовка, цель которой — снятие с себя ответственности за дальнейшую «судьбу тех, кого мы приручили». Больше не несём ответственность, ни-ни: «…раз они так, то и мы — имеем право, nicht wahr? Ну правильно?» — говорила Лиля подругам по телефону в те смутные дни — не Коме, конечно, более далёким — подготавливала таким образом общественное мнение… «Имеем право» — во множественном числе — Лиля выстроила давно чаемый «четырёхугольник» и была довольна — решила задачку, ну да, и — была такова… Найти повод!.. А дальше уже идут готовые модели разборки, шестьдесят семь или сколько их там, пятьдесят — ways to leave your lover… При этом «наши представления о свободе оказались совсем не так просты, как нам казалось»…

И в результате нескольких дней, проведенных в семейных разборках, Ширин переместился — «подселился» к Паше, который располагал не самой большой, мягко говоря, жилплощадью, но зато флэт его был холостяцким, а жить в окружении чад и домочадцев своих дорогих друзей (половина которых после развода, как минимум, должна была точно перейти на сторону Лили, и надо было ещё понять, кто куда), всех этих деток, прибегающих с уроков, крики которых и раньше-то были ему укором, а теперь, когда разбежались после тридцати лет… «вот если бы были дети… а так ведь — вообще ничего не остаётся, одинокая старость…», такие ведь мысли…

Правда, в самом начале Ширин был настроен воинственно, и когда Паша уговаривал его вернуться — как будто его там ждали… Ну, попытаться ещё раз поговорить, по душам, все же люди… Ширин говорил, что всё, с него хватит «старой коровы», что он начинает новую жизнь .

Но после того как Софи перестала брать трубку, он тупо запил.

На работе он давно уже не был, возможно, его уже оттуда уволили, он не мог точно вспомнить, что он там в последний раз сказал, и потому боялся звонить, чтобы не разрушить свою же легенду, «вот вспомню, тогда и позвоню…»

Паше хотелось внушить Ширину мысль о том, что ему необходимо связаться со своим непосредственным начальством, но как-то язык не поворачивался давать «старшему товарищу» такие советы… зато он напирал всячески на то, что «они с Лилей — одно целое», что им просто необходимо — для мира во всём мире — жить вместе, что он, Паша, их просто даже не представляет по отдельности…

— Ну как не представляешь? — криво ухмылялся небритый Ширин. — А вот же я…

Паша хотел сказать, что Ширин совсем не похож на себя недельной давности, не говоря уже о двухнедельной… но молчал. Или уговаривал Ширина не пить: «сердце…» — но тот говорил, что теперь уже нельзя так резко соскакивать, вот от этого сердце может и не выдержать, не-не, пить сейчас резко нельзя бросать — ни в коем случае, он обещал начать «половинить», но пока это всё были пустые обещания и полные стаканы́, и снова они чокались, и Паша «четвертинил», а потом просто уже не составлял компании: «завтра на работу»; Ширин посылал ему «воздушный чок» и опрокидывал водку или виски в одиночку.

Всё это Паша гораздо красочнее, чем это сделали мы, полагая, что не нужно это подробно описывать: запой — он и в Африке запой, nicht wahr… описал Лиле, когда она позвонила ему на мобильный.

Он был на работе и, быстро сказав в трубку на немецком: «Варте маль» , — встал и вышел в коридор.

— У тебя там что, русские сотрудники появились? — спросила Лиля.

— Да нет, просто я не хочу думать, что говорить, имена, да и многие слова, понятны же на всех языках… Так вот. Говорю на эсперанто: караул! Если его сейчас же не вывести из этого состояния…

— Я звонила ему, — прервала его Лиля.

— Да? — обрадовался Паша. — И что же?

— А ничего. Я не могу ему дозвониться, с утра, весь день его набираю… И на мобильный, и на твой домашний. Как ты думаешь, где он может быть? Не у этой…

— Лиля, я же тебе говорил, что её больше нет, забудь. Это был абсолютный фантом…

— Да ладно, я же не ревную, как ты понимаешь. Просто — где он?

— Я не знаю, может быть, спит?

— В три часа дня… В общем, если я не дозвонюсь, будь добр, передай Лёве следующее: побаловались и хватит, не дети уже… Пусть собирает вещи и дует домой. Я его жду.

Проснувшись в час дня, Ширин увидел, что на улице солнце — после недели дождя, серости и сырости; и подумал, что можно перебратья с раскладушки на тахту — ту, что стоит на балконе, — в квартире было душновато…

Впрочем, выйдя на балкон, он поёжился: осеннее солнце уже не очень-то и пригревало, а «старая кровь ещё меньше…» — подумал он и хотел было вернуться в комнату… Но понял вдруг, что попал в мышеловку.

Сколько раз Паша напоминал ему, чтобы он не закрывал наглухо балконную дверь, потому что её потом с той стороны — балкона — просто невозможно открыть, такой вот дурацкий замок-затвор… «Идиотский, б..!» — Ширин всеми силами надавил на дверь — на тонкую белую планку, перекладину… Без результата. При этом он вышел на балкон практически без ничего, то есть в одних трусах… Не говоря о том, что и мобильный, и бутылка «Джонни Уокера», на четверть ещё полная для опохмела, остались на журнальном столике, мобильный, проснувшись, он… даже не успел включить, а из бутылки — сделать хотя бы глоток, сразу полез «наружу», воздухом подышать, на балкон, как последний дебил… «Д-д-д-д-доброе утро, п-п-п-последний герой!» — пропел Ширин, дрожа от холода.

Он вдруг вспомнил, что Паша запер на кухне тех двоих, которые куда-то после этого делись , и он ходил их там искать, с чего всё и началось, собственно… Что — непонятно, «Софистика» и всё… то самое — в результате чего он здесь сейчас оказался — запертым… У Паши просто какой-то талант запирать людей… Осталось только узнать, что с ними потом происходит, — вот он сейчас и узнает, эмпирически, хе-хе… Не прыгну, так замёрзну… Не догоню, так согреюсь…

Он подумал, что если всё-таки лечь на тахту, будет легче, меньше будет дуть, как бы залечь под ветер, залечить раны, зализать… Не-а, не удастся… И тут он, раскрыв её — тахта была складная, обнаружил там, у неё внутри, в ящике, старое драное стёганое одеяло… Почти зипун, да, клочья жёлтой ваты лезли наружу, как те облака, что он здесь видел перед полётом в Лондон, и «…понял, что небо становится б-б-б-лиже…» — пел Ширин, дрожа… и вместо того чтобы «ложиться под ветер», не в силах больше уже терпеть, «сходил по ветру», а что ему ещё оставалось делать… А потом уже обернулся в одеяло, стряхивая с него кусочки похожей на скорлупу штукатурки… Одеяло было большим, его хватило на то, чтобы хорошенько завернуться, — как ребёночка раньше пеленали после того, как пописал, так же пеленал он себя, стоя на балконе, Ширин-Неширин, но… как бы такой странный фиолетово-серый кокон стоял теперь там, вглядываясь в округу, а потом и себе под ноги, наклонившись над перилами, смотрел на подножье высотки, которое одновременно было и крышей торгового комплекса…

Местами крыша была прозрачной, и не только вышеописанный круглый купол, но ещё и — как раз рядом с домом — был отрезок, где молл пересекался сам с собой, и в его перпендикулярном коротком ответвлении потолок был прозрачным и цилиндрическим, как в теплице, и было даже как-то странно: с такой высоты — хорошо видны люди, которые шли там, чётко, как на рисунке, или на схеме, где показано сечение здания и схематично изображены его будущие жители…

Глядя на них, он вспомнил онлайн-роман, который коллективно писали мюнхенские писатели, — Паша присылал ему ссылку, и он вспомнил сейчас, глядя сверху: прозрачный купол над городом, примерно через сто лет, колпак из какого-то особого материала начинает протекать, гонцов посылают в прошлое, но это уже не интересно, недаром китайское правительство недавно всё это осудило специальным постановлением — путешествия во времени, альтернативные истории (ссылку на эту статью в «Зюддойче» — постановление было совершенно реальным — он послал Паше в ответ, полистав онлайн-роман)… «Интересно вот что: если я попаду на него, разобью его или… как ту бабочку — по ветровому стеклу… размажет… тварь дрожащая или… вот это интересно было бы знать, да… хотя вряд ли я попаду…» — думал постоялец, глядя на короткий прозрачный участок молла, по которому шли крохотные человечки.