Кроме художников там живут разве что ещё цыгане — одну из казарм, кажется, занимает целый табор… Но все остальные — а их там штук пятьдесят казарм, а может быть, и все сто — занимают художники, которые там не живут, или точнее, не должны жить — по уставу «коммуны» (никакая это не коммуна, конечно, но Дженни так говорит, а я просто повторяю вслед за ней), только работать — писать картины… Но в каждом бараке есть, как правило, один или два бездомных художника, которым больше просто негде жить, вот они и спят там среди своих холстов — а кто им запретит?

Казармы четырёхэтажные, длинные, они принадлежали бундесверу, не знаю, с какого рожна, их отдали художникам… Если бы это были казармы янки, тогда понятно — янки вент хоум, а казармы надо было чем-то заполнить… Но там ведь жили немецкие солдаты, а бундесвер, вроде, никуда не ушёл… Так, частично разбрёлся по свету, принимая участие в «антитеррористических операциях»…

Ну, наверное, казармы не отвечали больше современным требованиям… И кому тогда, как не художникам, надо было их отдать? Так что всё сделали правильно. Коммуна — не коммуна, но гигантский сквот… Самый большой в Европе — по словам Дженни…

Я был здесь раньше, много лет назад, во время так называемых «Дней Домагштрассе»…

Это когда все художники проводят ночь в своих мастерских, но не спят, а пьют вино, в подвалах играют рок-группы, каждая комната превращается в выставочный зал, да и коридоры тоже все чем-то увешаны… Тогда было довольно много народу, почти как на Ежегодной выставке Академии… То есть казалось, весь Мюнхен змеится сквозь мастерские — из одной казармы в другую… Ну и я вместе со всеми… Больше, видимо, нечего было делать в тот вечер… «Egal wohin, wo alle sind…».

Но с тех пор здесь всё изменилось… Интерес города к этой самой «зоне» почему-то остыл… Мне говорили, что ничего подобного во время «Дней открытых дверей» здесь больше не происходит… Вообще никого нет, царят пыль и уныние, ну может, горстка посетителей, мгновенно поглощаемая зевающей «зоной»…

Власти города давно уже пытаются снести казармы, но, как это часто бывает, именно в этот момент художники каждый раз объединяются, собирают подписи видных деятелей культуры, «коммунары» маршируют с плакатами перед ратушей — и всё в таком духе…

И мягкотелые наши власти каждый раз не решаются довести дело до конца, то есть снести наконец бульдозерами этот гадюшник и построить на его месте дома для дужей со всеми удобствами… Может быть, потому что и сам обербургомистр наш — в душе художник…

Я об этом знаю не понаслышке — он заходит иногда к скульптору Морицу, старик хранит в отдельной папочке рисунки, которые обербургомистр делает, сидя в его хижине, карандашные наброски на листах A4… Почему-то Мориц не показывает их никому… Но говорит, что бургомистр рисует совсем не дурно… Может быть, Мориц и даёт ему уроки…

Старик напускает вокруг визитов сановного чиновника в свою хижину толстую дымовую завесу…

Напротив «зоны» уже стоят новые здания, с некоторой натяжкой их даже можно назвать небоскрёбами… Целый, можно сказать, даун-таун… Их не было, когда я ходил здесь несколько лет назад, а теперь они есть, они стоят — подсвеченные синими огоньками, офисные здания, похожие на мерцающие серверы в комнатке системного администратора, а если учесть, что дужи, как и художники, не имеют права спать на рабочем месте, логично было бы построить с другой стороны дороги спальный район…

Дужам было бы очень удобно — только дорогу перейти… Но, как я уже сказал, художники пока что не позволяют снести свои казармы, чуть что — на баррикады…

Так вроде их и нет больше здесь, кажется, что «зона» вообще вымерла, все эвакуированы, пусто, тихо, такой себе чернобыль…

Но как только вдалеке слышится шум бульдозеров, художники вылезают из щелей, как тараканы, и объединяются в стаю — с транспарантами, прямо напротив ратуши…

То есть, по словам всё той же Дженни, как это ни грустно, Домагштрассе давно уже превратилась в колонию живописных лузеров…

Её собственное — Дженни — желание получить в дополнение к диплому свободной кунстлерши диплом гимназийного учителя связано, в первую очередь, со страхом стать жительницей «зоны».. «Всю жизнь писать поверх непроданных картин новые — точно так же никому не нужные…

Но Дженни не прошла по весу — на учителя, который на самом деле является госслужащим…

На самом деле это смешно и грустно — что её не взяли…

Это как если бы в литературный, скажем, институт в Лейпциге, принимали только абитуриентов «веса пера»… «Эмо-бой весит не больше сорока килограммов…» Но при чём тут? Дженни — вовсе не эмо, хотя внешне так выглядит, и розовые чулочки у неё имеются…

Я с трудом могу объяснить другое — своё желание пожить в этой зоне… Хотя после всего, что я написал перед этим, может быть, это и не нуждается в объяснении…

В ателье стоял кожаный диван и ещё канапе, на которое Дженни переползала, если я, по её словам, храпел…

Так мы прожили несколько дней, а потом меня оставили там одного на одну ночь…

— Сегодня переезжаем на квартиру, о’кей? — сказала Дженни.

— Зачем? — потянулся я. — Здесь так хорошо.

— Это тебе хорошо.

— А тебе разве нет?

— Мне не нравится, что мы здесь живём. Мне не нравится, что ты впал в какое-то идиотическое состояние…

— Это состояние называется «блаженство», Дженни. В котором ты к тому же сама и виновата!

— Нет-нет, это не Шлараффенлянд, Йенс. Это моё ателье. Я хочу здесь работать, а валяться у себя дома.

— А я?

— Ну и ты чтоб там же валялся…

— Но можно ещё несколько дней здесь?

— Ладно, спи, — сказала она, — здесь один, если тебе так хочется. У нас будет показ слайдов, в моём классе, в Академии, это затянется допоздна, и у меня нет никакого желания потом оттуда добираться сюда…

— Я тебя встречу.

— Нет, я сегодня ночую дома.

Я многое пережил за ту ночь, причём ни тогда — на следующий день, — ни сейчас — по прошествии двух лет — у меня нет ни малейшего желания разбираться, что было во сне, а что наяву… Юнг считал, что сны, похожие на явь, как две капли воды, — это признак усталости, умственного истощения или чего-то в таком роде…

Но я так не думаю… От чего бы я так уже истощился? От Дженни? Тоже не думаю…

Тем не менее, в ту ночь меня бросили без спасательного круга… И многого другого, к чему я уже привык… Честно говоря, в первый раз, когда мы падали на её матрас, я боялся, что, проведя рукой по её бедру, я не включусь… Линия, проходящая по бедру, ягодице и талии Штефи, была как бы ключом к моей голове, а оттуда сигнал уже шёл куда надо… Я на самом деле думал, что без этой линии я просто не включаюсь… Особенно, когда вместо талии — спасательный круг…

Но всё оказалось совсем не так… Я не могу сказать, что Штефи совсем покинула мою голову, она, скажем, мне снится иногда… Но в ту ночь она мне и не снилась, а когда я проснулся, рядом не было не только её, но и Дженни…

Ночью я проснулся один, в холодном, заваленном холстами помещении… И не мог не вспомнить рассказ отца…

Да, там было много холстов, но помещение было большим, и в нём хватало места и людям, и картинам… И даже чему-то третьему, некоему homo-farbe… И этот некто был я…

В голове мелькало что-то смурное, прочитанное в журнале Никеля и Крахта…

Что живопись в Египте родилась одномоментно с искусством мумификации… Асфальт, краски, мумиё…

Е-моё, всё это теперь смешалось у меня в голове, я ощущал себя комком древней краски, может быть, во сне я был египтянином…

Но теперь мне хотелось стряхнуть с себя этот сон… Я не хотел быть стыком живописи и жизни… В виде мумии… Меня тогда уже больше устраивала версия Ахима — ожившая картина… Можно было ведь трактовать его рассказ и так… Притом что, если всё это действительно так начиналось — в Египте, это могло служить хоть и косвенным, но всё-таки подтверждением… Того, что всё это вполне может так же и закончиться…

Ну или что-то в таком духе… Мелькало у меня в голове, пока я шёл в туалет, который был довольно далеко от мастерской Дженни — надо было пройти по длинному коридору, спуститься на один этаж по лестнице, потом ещё по одной — винтовой — лестнице, в подвал, где не было света, но граффити на стенах немного фосфоресцировали, на стены я во всяком случае не натыкался, а других препятствий в этом лабиринте вроде бы не было, или я сквозь них проходил — как нож сквозь масло… Хотя только что я и сам был… Но я уже говорил, one minute you are a statue, one…

В какую-то минуту я уже был ни тем и ни другим, тело было моим обычным телом…

А чьи-то скульптуры из железной проволоки, выставленные на лестничной клетке, наоборот — царапнули моё правое плечо…

Туалет был совмещён с душевой, и там, в отличие от коридора, горел свет… Я стал к писсуару… От струи пошёл пар… Когда я почувствовал на плече чью-то руку, я вздрогнул, естественно, всем телом… Я не слышал, как он вошёл… Может быть, он возник из облачка испаряющейся мочи…

Я не спешил поворачивать голову… Не из-за мочеиспускания, в конце концов, я мог бы повернуть голову, не прерываясь и попадая по-прежнему в писсуар, я не раз вертел головой в таком положении… Теперь же я на всякий случай не стал оглядываться… Я ждал, что рука сама собой уберётся с моего плеча. Ну, может быть, я промычал что-то нечленораздельное, как мычат, когда снится кошмар…

Отряхнув член и положив его обратно в трусы, я нажал локтем на спуск воды и тогда только резко повернулся…

Я подумал, что уверенности в том, что это тот самый Уртюп, у меня нет. Возможно, их много, возможно, существуют условия, при которых лицо человека теряет индивидуальное выражение… Для дужей это — одинаковый образ мыслей, а для уртюпов — образ жизни, — так я подумал в тот момент… Я то есть не уверен был, что это тот Уртюп… Которого я видел со Штефи на Изаре… И потом — когда шёл на перформанс толстого Йенса…

Я вспомнил, что видел Уртюпа ещё раньше, на вокзале, хотя опять же я не мог бы утверждать со стопроцентной гарантией, что это был тот Уртюп…

Тот — на вокзале — подошёл ко мне и сказал:

— За мной гонятся негры… Ты не мог бы меня прикрыть…

И когда я послал его к чёрту, он достал нож… Да-да, большой такой, складной нож… И начал его раскладывать… При этом я увидел, что он шатается, еле стоит на ногах… И когда я сильно толкнул его в грудь… Я помню это поразительное чувство — он улетел… Не как человек, а как груда каких-то тряпок… Ну, как тряпичная кукла… Джанки, божий одуванчик… Но с ножом…

Нет-нет, на вокзале уж точно был другой Уртюп, хотя все они похожи, кроме того, когда в такой момент что-то мелькает в голове, это может быть неспроста… То есть я подумал, что тот или не тот, но у этого точно так же может быть нож…

— Ты — гомик? — сказал он.

— Нет, — сказал я и, подумав, почему-то добавил, как говорят, играя: — Холодно…

— Это плохо.

— Мне очень жаль, но я должен идти. И для меня не так уж плохо.

— Это плохо, потому что если бы ты был гомиком, вопрос был бы исчерпан… А так нам надо с тобой разобраться, я должен выяснить…

Да, я точно помню, он так и сказал: «…вопрос был бы исчерпан».

— Что выяснить?! — крикнул я. — Мне надо идти!

— Не кричи, всё равно никто не услышит.

— Что вы здесь делаете?! — снова крикнул я. — Вы что, художник?

— А ты?

— А я просто поссать вышел!

— И при этом ты не гомик?

— А что, писают только гомики?

— Нет, если бы ты был гомик, всё было бы понятно… А так…

— Что — так?

— А так непонятно, почему ты за мной ходил.

— Вы с ума сошли, — сказал я. — Может быть, мы несколько раз случайно шли по городу в одну сторону. Вот и всё. Это что, значит, что я за вами следил?

— Ты был в моей комнате. Ты рылся там в моих вещах. Ты сидел в моём кресле…

В этом месте я, по-моему, начал смеяться, и это не понравилось Уртюпу… Я стал смеяться, потому что это было похоже на сказку про семь гномов: «Кто ел мою кашу… Кто курил мою трубку…». Уртюп был примерно моего роста, к тому же сильно сутулился, так что, выпрямившись, он стал ещё и выше меня… Но при этом в нём было что-то непоправимо гномное…

— Стало быть, ты не гомик, — сказал Уртюп, — и не художник… Ты здесь не имеешь права находиться.

— Нет, почему же, — опомнился я, — конечно, я художник. Я просто так сказал, из скромности… Но что есть, то есть… Поэтому я и шёл за вами — если это были вы, — чтобы предложить вам попозировать. Я хотел написать ваш портрет.

— Почему же не написал? Не сказал мне?

— Я передумал.

— Ничего не понимаю, — сказал Уртюп. — Чего это ты передумал? У тебя же здесь ателье, или как? Пойдём тогда, напишешь мой портрет, заодно посмотрим, какой ты художник…

Я хотел было возразить, но… Встретившись со взглядом этих глаз, вперившихся в меня из-под выгоревших бровей… Я отвёл свои и увидел, что одну руку он держит в кармане рыжих брюк, и что он там сжимает, кто его знает… Может быть, то же самое, что тот Уртюп, который был на вокзале… А я стоял в одних трусах, на кафельном полу, в кроссовках… Испытывая совершенно явственный… страх кастрации…

И вдруг я увидел то, что было дальше… Как мы поднялись бы… Но не было уже никаких «бы» — грибы уже выросли — во рту…

Это трудно объяснить, но я уже сказал, что воспоминания о той ночи у меня очень путаные… Переходы из сна в делириум… Из казармы — в сказарму… Шларафенлянд — шлафенлянд — шафенлянд… ла-ла-ла-ла-лянд…

Штрафтат — штрафбат… Шаг в сторону — отстрел…

Мне сейчас кажется, что мы очень долго шли… по затопленному коридору…

Есть ведь такая топь — между явью и сном, вы ведь тоже её знаете… Вот в ней тогда и хлюпали наши с ним ноги…

Но в конце концов мы вошли в мастерскую Дженни, я предложил было Уртюпу сесть на канапе… Впрочем, от него воняло, а на канапе лежали подушечки, рюшечки… В мастерской у Дженни, как ни странно, чище, чем в квартире… Нет, пусть он стоит в центре комнаты, решил я…

— И можешь доставать то, что у тебя в кармане, — сказал я. — Ты будешь, как Отто фон Виттельсбах… Правда, у него копье… И он на коне… Но это не так важно… Может быть, я и тебя посажу на коня…

Бормоча чепуху, я рылся в кисточках Дженни… Пока не нашёл мастихин… Довольно внушительных размеров… Которым молено было класть краску… И не только краску, им ещё много чего можно класть… И даже закласть, этаким тесаком… Это было то, во что перековали мечи в этих казармах…

Положив орало по правую руку от себя на подставку подрамника, я взял в руки кисточку…

И начал что-то изображать, стараясь, чтобы фиолетовое пятно, возникшее на холсте, сохраняло более или менее антропоморфные контуры… Краски я не менял… Я махал кисточкой, кажется, даже насвистывал…

За шпатель я схватился, когда, глянув на Уртюпа, не увидел его и понял, что он сошёл со своего места, подошёл к холсту, стоит прямо за ним…

Я ждал, что холст распорет лезвие… И я был к этому готов, я отошёл на шаг от подрамника, мастихин я держал наизготовку…

Уртюп выглянул из-за подрамника, с деловым видом заглянул в холст… Сделал шаг и оказался с моей стороны, минуту, наверное, он разглядывал пятно…

— Ладно, — сказал он, — теперь я вижу, что ты художник. А выпить у тебя есть?

— Чего нет, того нет, — сказал я и обвёл рукой мастерскую: — Всё выпили… Одни пустые бутылки.

— Ладно, это, конечно, плохо… Но зато я здесь поживу теперь. Мне здесь нравится.

Дальнейшее я плохо помню. Наверное, между нами произошла какая-то драка… Но без поножовщины, то есть мастихины, стамески, зубила или как там их ещё… Не были пущены в ход…

Скорее всего, в ход был пущен тупой тяжёлый предмет… Когда я очнулся, в комнате не было никакого Уртюпа, я лежал в постели, а не на полу… А это могло означать, что всё вообще было сном…

Я встал с кровати и включил маленький телевизор — просто, чтобы узнать, работает ли он…

И увидел Уртюпа — теперь уже на экране…

Так мне, во всяком случае, показалось в первый момент… На экране был блаженный бородач по имени Боб Росс, который уже лет двадцать, наверное, если не больше, ведёт по баварскому каналу «Альфа» ночную изостудию…

Просто я привык, что Боб пишет пейзажи, сладко бормоча себе под нос на своём языке какую-то милую чепуху… «Неге we go, here we go», — говорит он каждый раз, меняя кисть на мастихин или наоборот… Так соблазнительно, что кажется, вот сейчас и в самом деле всё бросишь и пойдёшь…

Бормотал-то он и сейчас: «So, folks… Вот так мы их сейчас… Вот хорошо… А теперь берём красненькую… Вот так… И тут… И вот там… И тени теперь… И на плетени… Вот, вот… Вот, вот… И здесь… И там… Здесь я царь и бог… Когда утром я выхожу из дома и выезжаю из гаража на своей машине, я уже не царь и не бог… Но здесь я всё могу… Смотрите… Всё… Всё… Вот смотрите, смотрите… А сейчас мы оденем деревья в хвою…».

Но если всегда при этом перед глазами у меня проступали альпийские поляны, покрытые эдельвейсами, жёлтые рапсовые поля, коричневые бревенчатые сарайчики, голубые глетчеры, корабельные сосны… И никогда, никогда никаких людей…

То теперь на холсте проступало лицо… И я понял, что уже ни в чём не уверен: я мог видеть это до того, как уснул, и до того, как пошёл в туалет… Может быть, я и не ходил в туалет, а помочился в раковину, в которой Дженни промывает кисточки… Смешивая мочу с остатками краски и смывая всё это струёй воды из крана, я вспомнил надпись, которую накануне видел в туалете, кажется, в метро на Фрауэнхоферштрассе, куда я забежал по дороге домой по нужде — после пяти, что ли, кружек в «Чёрном петухе»… Там перечислялись услуги: от «сосания х…я» до «лизания грязной, невытертой задницы»… Существо, предлагавшее эти услуги, именовало себя «туалетным животным»…

Вполне могло быть, что оно попало в мой пластилиновый сон из крана или вынырнуло из стока раковины… Где всё это загустело в уртюпа — краска, мочевина и что-то ещё… В сгусток моей гомофобии… Который перемещается теперь по сточным… и водосточным трубам… Иногда застревая…

«То есть мой сон мог быть гораздо, гораздо омерзительнее… Хорошо ещё, что я всё не помню…» — думал я…

Теперь я уже не сомневался, что это был сон… Что я не ходил в туалет, не встречал там Уртюпа, не рисовал его портрет, не дрался с ним на утюгах…

А куда мне надо было отнести одиночные светлые окна в небоскрёбах, которые стояли напротив? Я видел там светлые окна, но спали дужи или бодрствовали, я не знал… Мне захотелось вдруг пойти к ним… Сверху посмотреть на зону уртюпов… Из какого-нибудь пустого офиса, точнее, из офиса, заполненного бессонными дужами… Я вспомнил, что там работает и мой знакомый, с которым к тому же я через день должен встретиться… А так как я был не уверен, что с тех пор, как я оказался в зоне, прошла одна ночь… А не год или два, или двадцать лет… Открытых дверей Домагштрассе…

То почему бы мне было не встретиться со Штефаном прямо сейчас? Что, если это он там и сидит, в одном из светлых окон, и делает горящую работу…

В общем, насколько я помню, я покинул ночью казарму, в которой находится ателье Дженни, именно с такой целью — посмотреть на всё это с высоты небоскрёба, в котором к тому же мог быть необходимый мне дуж…

«Неге we go, — бормотал блаженный Боб Росс, скребя экран мастихином, — here we go…».

По этому же баварскому каналу — «Альфа» — после Боба Росса, как правило, идут картинки, передаваемые камерами орбитальных станций… Под музыку в духе Classic Lounge Night Flight проплывает голубая планета, так хорошо всё видно… Береговые линии континентов с такой точки зрения кажутся берегами Норвегии… да-да, всюду — Норвегия, потому что гигантские заливы — моря, по сути, превращаются с такой высоты во фьорды… Там, где приоткрыт облачный покров… Я периодически это вижу с детства — после ночной изостудии Боба Росса, на которую я всегда попадаю случайно, когда переключаю каналы, ища что-то другое…

Here we go, folks, here we go…

Вывалившись во двор, я увидел костёр, я увидел человека, подкладывавшего в огонь белые доски…

Это был не Уртюп, во всяком случае, не тот… Тоже довольно запущенный, но от него не воняло… И он не стал меня спрашивать, гомик я, художник я… А молча протянул мне миску с супом.

Я взял из вежливости, думал сделать вид… Но как-то случайно ложка оказалась у меня во рту…

А суп был рыбным и довольно-таки вкусным…

И протеиновый, судя по всему, человек наливал мне в пластиковый стаканчик водку…

Всё, что он хотел взамен, — какую-нибудь историю… А так как водка развязала мне язык, я рассказал ему о том, как меня нашли…

При этом на душе у меня стало как-то тревожно, я подумал, что некогда не покину эту зону…

Незнакомый Уртюп слушал молча, только покачивал головой и подливал водку в стаканчики…

К костру подошли ещё два человека, один из них был в тулупчике… Я задал дурацкий вопрос: «Вы художники или цыгане?» Один из них посмотрел на другого, тот пожал плечами и достал целлофановый кисет с табаком и — тоже целлофановый, но маленький и не цветной, а прозрачный — кулёчек…

«Трава на меня вряд ли подействовала, — подумал я, когда мы выкурили косяк. — Я такой и был, точнее, ночь такая… Скорее, водка, почти что на голодный желудок… А может, и всё вместе, кумулятивный эффект…» — вспомнилась мне в этот момент машина… Нет, не красная, которую я видел в детстве, когда съел белладонну… А бело-зелёная, которую видел не так давно возле театра «44»… Белый «Мерседес», весь разрисованный зелёными листьями канабиса, с огромной надписью на боку: «WODKA»…

Я не знаю, что за клоун на ней ездит, она стояла припаркованная…

И я так и не дошёл в ту ночь до офиса, где сидит Штефан… Я куда-то пошёл вместе с художниками, от костра, который мы погасили, помочившись на красные угли…

Дальше был лабиринт, заставленный старой мебелью, и где-то в конце этого лабиринта стоял Уртюп — перед проигрывателем — и ставил пластинки… Лица людей, которых я замечал в глубине того или иного кресла или на полу, прислонившихся спиной к дивану или к чьим-то ногам, были нейтральными лицами, художник в тулупчике, который он не снимал, хотя в лабиринте было очень жарко, рассказал мне, что он с приятелем снимает огромное ателье — размером с баскетбольный зал, в Хайдхаузене, на выгодных условиях… Они платят картинами… По одной картине от каждого из них раз в два месяца… Я поинтересовался, что они рисуют… Художник пожал плечами, и я тогда спросил: «Своё ателье?»

Дурацкий был вопрос, но меня в ту ночь интересовали прежде всего сами возможности таких фазовых переходов… В голове вертелись какие-то бессмысленные слова, что-то вроде «тайного таяния воды»… И Кристиан — художника в тулупчике звали Кристиан, — кажется, это почувствовал… Так что мой дурацкий вопрос его не отпугнул, мы разговорились, обменялись телефонами, я думал рассказать ему историю моего происхождения…

Я решил, что ему можно это рассказать, и даже нужно, но язык плохо ворочался, и я, в основном, молчал…

Что было правильно — сколько же можно об одном и том же…

Ахим и тот не выдержал и рассказал ещё один вариант…

Но это уже точно было во сне, так же как и добрая половина моих перемещений…

А потом двое уртюпов принесли в какой-то двор фортепьяно, я думал, что его хотят пустить на дрова, но вместо этого к нему подсел Флориан и стал играть Шопена…

Кроме того, в какой-то из моих походов в туалет я увидел там Штефи…

Странность состояла вовсе не в том, что она стояла в мужском туалете; туалет, возможно, вообще был общим… Но Штефи стояла там за пультом и с задумчивым видом разглядывала виниловую пластинку… «О, привет! — сказала она. — А я сегодня — туалетный диджей! Надеюсь, ты не против?»

Когда я потом пересказывал свой сон Дженни, она сказала, что есть такое кафе или дискотека, в одной из казарм, где в туалете пластинки ставит диджей… Но всё равно у меня это могло быть во сне и только во сне, потому что Штефи в зоне точно не могло быть — наяву…

Не говоря уже об Ахиме, который рассказал мне историю… Согласно которой меня опять-таки подбросили… В пункт… Не краденых артефактов… А добровольно сдаваемого оружия… В Афганистане? Может быть…

Ахим — вот уже точно во сне — служил там во время одной из войн…

А может, и в Чечне, почему бы и нет? Наёмником… На чьей стороне?.. Какая разница…

Какая разница, где наяву были немецкие солдаты и где нас не было? Короче говоря, всё, что я запомнил — что меня подбросили туда, куда бросали гамузом автоматы, гранатомёты, бомбы, начинённые гвоздями… Ну да, может быть, в секторе Газа… Кажется, Ахим говорил, что бомба была спрятана у меня внутри и что она с часовым механизмом…

Естественно, я не помню, в какой казарме мне это приснилось… Но, в общем, неудивительно, что снилось в казарме, неважно, что временно здесь живут не солдаты, а уртюпы…

Да, но для воссоздания полной картины Домагштрассе необходимо перейти наконец к собственно живописи… Кто знает, может быть, когда/если мои записки найдут читателя, никакой Домагштрассе уже не будет… То есть штрассе-то как раз останется, по ней будут точно так же мелькать трассирующие фары, но казармы снесут к чёртовой матери и построят невысокие небоскрёбы, симметричные тем, что стоят по другую сторону, всё той же штрассе…

Может быть, казармы будут сносить и не бульдозерами, не сразу бульдозерами, очень даже может быть, что их вообще будут взрывать… Так что сон, приснившийся мне в одной из казарм, окажется более чем вещим…

Я чувствовал себя той ночью не просто подкидышем, но подброшенной бомбой, или точнее, подложенной, с часовым механизмом… Надо признать, что чувствовал я себя так не только во сне, после того, как Ахим мне сказал о существовании другой версии… Это же ясно, что сюжеты сновидений в первую очередь вызваны причинами физиологическими… И я той ночью с какого-то момента чувствовал в себе тикающий часовой механизм… Оно тикало, это самое… secret heart, я периодически чувствовал, что вот сейчас it blows…

А вот живопись была неразрывно связана с явью… Историю об украденных картинах Ахим рассказал мне наяву, кроме того, сами казармы, в отличие от казарменных снов, были пристанищем художников… Их полотна были большей частью абстрактны… Кое-где на холстах проступали какие-то абрисы, иногда совершенно отчётливые, помню китайца с длинными волосами, показывавшего мне мясные полотна, сочный такой, салонный сюрреализм, но это было исключение из правил… В основном же, я видел в комнатах, часто перегороженных висящей материей, абстрактные художества, и если даже попадались какие-то фигурантные причуды, они были настолько децентрированными, фрагментарными… Что, принимая во внимание ещё моё состояние после сушёного Уртюпа, водки, джойнта… Легко поверить, что с какого-то момента картины, которые всё время продолжали передо мной мелькать… Где-то я видел женский веер, прилепившийся к холсту, и чуть не отодрал его, мне было душно, но художник буквально схватил меня за руку… Я обвёл глазами остальные закоулки его полотна, увидел потоки застывшего стеарина… Что-то хотел сказать, но махнул рукой, вместо веера… Я подумал, что это — паук, и лучше уйти, а то и сам попаду в его холст…

Мы ходили из казармы в казарму, с неведомыми мне целями, моим Вергилием был Кристиан, нигде не снимавший своего тулупчика, даже когда мы пили чай у китайца и я обливался потом и слышал громкое тиканье своего часового механизма…

Меня особенно поражало, что Кристиан выменивает плоские полотна, которые я пока что, правда, не видел, на куски трёхмерного пространства, в котором он живёт — где-то же он живёт… Впоследствии я побывал в его мастерской, но тогда я, помнится, то и дело спрашивал, почему же мы не зайдём к нему?

Он смотрел на меня с каждым разом всё более виновато и повторял, что его мастерская вовсе не здесь…

Всё, хватит об этом, мы ходили там бесконечно, попав в воронку, изображённую Альтдорфером… Мы там ходим до сих пор… Солдаты, проглоченные серой дырой, мы превратились в художников, которые не ведают, что творят… То есть мы, если вдуматься, находимся там — в дыре — ещё в более плачевном положении, чем, скажем, в Китае времён Мао Цзэдуна, когда художник знал, по крайней мере, что рисует брови вождя, другой — что подбородок, и так далее…

И так на протяжении десятилетий… Тильман Шпенглер недавно написал роман о китайском «художнике эпохи Мао, который так и называется: «Глаза, брови, лоб…».

Но, в отличие от китайских, художники гетерогенной зоны не ведают, что творят…

Они не знают, что если сложить все их картины определённым образом — так же, как я это сделал в ту ночь… То получится…

Ну?.. Ну?.. Ну?!

Ну, конечно, кто же ещё…