Старшая, я снова пришла к тебе. Я много лет не была здесь. В этом месте, что мы выбрали с тобой для наших встреч. Место из детства, и никогда не существующее в реальности, встреченное потом, через много лет в Иудейском лесу. Я пришла к тебе Старшая моя, потому, что боль так сильна, что без Проводника, не справиться мне с нею. Я пришла к тебе, Старшая моя, потому, что некуда больше идти.
Как хорошо, как покойно мне очутиться снова на этом лугу, рядом с ручьем, пресеченным порожком. В детстве я считала, что так выглядят водопады. И сколько бы водопадов в жизни я не встретила позже, этот порожек от силы 20 сантиметров в высоту самый мощный в моем мире водопад. Как покойно сесть у твоих ног, Старшая, отдаться теплым, любящим рукам. Ты расчесываешь мои волосы, ты всегда начинаешь с этого, расчесываешь длинные рыжие мои локоны и напеваешь, ту самую песнь, которая бьется неизливаемой болью в груди, расчесываешь – гладишь мои волосы, и из рук твоих течет спокойствие и любовь. Заплетаешь тяжелый каскад в косу, длинную, тяжкую. Оплетаешь косу вокруг моей головы в корону, и впрямь, царицей становлюсь я в твоих всезнающих руках. Никогда не было здесь этого трона, для кого он? Нет… нет не мне сидеть на троне в твоем присутствии, Старшая. Я – царица? Мой трон…. А что это за шар? О нет! Я не смею вглядеться в него, не хочу видеть той правды. Да и шар темен, не прозрачен, щадит меня, ничего не показывает. Нет, не протягивай мне царского кубка с гранатным вином, оно вольет мне в сердце правду, что пугает мою душу. Но не ослушаться мне воли древней Знающей. Выпиваю вино, возвращаю кубок. Шар светлеет. Нет, не досветла, лишь чуть-чуть, чтобы разглядеть холодную северную ночь внутри.
Я стою средь снежной, вьюжной долины. Темно, ветрено и страшно мне, не тьмы ночи я боюсь, а той тьмы, что хоронится в сердце моем, не дает ему согреться и в теплом доме у полыхающей печи. Кто я? Секунду кажется, что человек в охотничьем зимнем снаряжении, даже лицо широкоскулое, с прищуром, успеваю я разглядеть, за миг до того, как вытягивается оно в волчий оскал, и деревья вокруг становятся выше. Устремляется еле видная луна ввысь. Да нет, это я спускаюсь на четыре лапы, понимаю морду к небу, вою на тень луны, и вой мой превращается в плачь, и по лицу, устремленному вверх, текут слезы. Волк убегает. Это не бег – полет свободного зверя, когда ветер поет песнь воли, и грудь наполняется воздухом дополна, и с воздухом вдыхаешь радость жизни. О нет! Это бег ужаса. Страха наполняющего каждый волос, каждую кость, страх заставляющий бежать, не оглядываясь на красные флажки, бежать, не задумываясь, в какую сеть попаду. Охотник уже поднял ружье, не опытный охотник, или просто левша? Приклад в левое плечо. Глаза в глаза. И вижу я, что глаза живые, родные, знакомые до крика, мои глаза, наполненные моим страхом, да поздно! Курок нажат пуля летит так медленно, что я успеваю прокричать : «ну что же ты стоишь, не жди, беги». Но волк смотрит мне в глаза обреченно, и ждет, ждет мучительно пули-избавительницы. Нет сил больше бежать, нет сил бояться, так лучше, спасибо.
Боль пронизывает одновременно, пуля пробивает грудь волка под левой ключицей, и дыхание перехватывает от боли, прикладом в плечо и в грудь. И крик раздирает горло, охотник кричит, мечется головой от боли в груди и от разлуки с убитым зверем, воет зверь, умирая, прощается с собой, убийцей. Мечется охотник, срывает шапку, развеваются на ветру рыжие локоны, кричит женщина, воет волчица, крутит ветер, темна ночь.
Я смотрю в шар, боль в груди нестерпима, как помочь тебе, сестра? Плачу, кричу, пытаясь разбить шар рукой, больно руку, шар цел. Женщина в шаре видит мое лицо, тянет в мольбе руки, помоги!!! Беру свечу и подношу к шару, пусть хоть не много света будет в долине холода и страха.
Холодно, страшно, больно, там наверху свет… Не луна, но еще и не солнце, свет теплый трепещущий, и лицо в отблесках света. В глазах отчаяние и … любовь. Откуда больше света, от свечи ли, от глаз ли наполненных любовью и прощением? Свет проникает в воздух долины, растекается по нему, согревая, деревья тянутся к нему ветвями, и зеленеют листья на ветвях, снег зеленеет, теплеет, оказывается мягким травяным ковром, весною пахнет, ручей зашелестел под ногами. И вдруг из леса выбегает помолодевшая, крепко-поджарая волчица. Бросается к ногам и ласкается как щенок дворняги, прикормленный во дворе. Я падаю на колени, обнимаю зверя, смеюсь и целую ее в ухмыляющуюся клыкастую морду. Теплая куртка тает на мне, превращаясь в легкое белое платье до земли, рыжие волосы на ветру, перетянуты белой лентой у лба. Мы с волчицей идем к ручью. На секунду кажется лицо счастливой женщины, и вот, уже вытягивается оно в волчью морду, ухмыляющуюся на солнечный свет…
Поднимаю глаза на Старшую с благодарностью за видение. Но почему мне все еще больно, жгучее чувство за грудиной не отпускает, не уходит, не дает дышать. Снова по шару пробегает дымка. Я знаю, что увижу там… Нет я не смогу. Я не выдержу, нет. Старшая подходит со спины, оглаживает плечи, накидывает на них золотую мантию, наклоняет голову, вплотную, глазами к шару, нет выбора, смотри.
Кто эта женщина с перекошенным от гнева лицом. Страшная фурия изрыгает слова проклятия. Вихрь, смерч подхватывает, ничего не понимающих людей вокруг, и отбрасывает на безопасное расстояние. А из ее груди вырывается черный шар, летит, как ядро, выпущенное из пушки, летит, снося преграды, и вонзается в лоно другой женщины, на другом конце города. Та скручивается от страшной боли, истекает кровью. А там, в комнате, где утихла фурия, впервые рождается давящая боль за грудиной, перехватывающая горло…
Я иду по знакомой улице, знакомого города, к знакомому двухэтажному дому. Окно на втором этаже. Лицо в окне мелькает лишь на минуту, и вот она уже со мною во дворе.
– Прости, сестра, – крик рвется с рыданиями наружу, – прости! Я нарушила вечный кодекс, употребила Силу во зло! И нет мне оправдания, думала защищаю любимого… Ради недостойного ударила сестру! Нет мне прощения…
– Сестра… Мы обе любили его, недостойного. Что делать, мы обе любили его.
Садимся на скамью, обнимаемся голова к голове, и проносятся картины-видения. Из моей жизни? Из ее? Картины поруганной любви, раскиданного на потребу тепла, тайны, розданной толпе лениво-жаждущих нелюдей.
– Прости, – рыдаю я.
– Прости, – кричит она.
Мы сидим на скамье, лица подняты ввысь, и просим прощения… Друг у друга ли? Или у Того, Кто имеет право судить?…
Темная комната, молодая женщина лежит лицом к стене. Не видеть!!! Не слышать!!!! Не чувствовать!!! Если умереть нельзя, то и жить ни к чему. Лишь бы дотянуть вот так… не дыша, не живя, до последней черты, до последней муки.
Я сажусь на кровать, глажу ее по спине, обнимаю. Я знаю эту боль, я понимаю…
Она рыдает, уткнувшись мне в плечо. Я вижу ее на пыточном кресле. Из не вырывают ее плоть, ее ребенка, выбравшего ее тело себе домом, и не получившего ее согласия… Выдирают его железными, холодными крючьями, по ее согласию, по ее просьбе. Уже не жив крошечный кусочек ее не сложившегося счастья, а она не кричит, не стонет, не чувствует своего права на боль. Я глажу ее по голове, кричи! Это только твоя боль. Он ее уже не чувствует. Он там, где боли нет. Больно только тебе, кричи, можно. Выкричишь боль, с ней уйдет вина. И она кричит. О Великий Боже!!!! Как же она кричит!!!! Нет не волком, не птицей раненной, она кричит. Потоком лавы кипящей сносящим города на пути. Этот крик нельзя вынести, все глохнет вокруг. И больше не рвет душу звук, а только лицо – перекошенная маска с огромным распахнутым ртом, выпускающим в мир всю боль всех женщин, потерявших своих чад, по своей ли воле, по чужому умыслу. За все времена, с рождения мира…
И прямо с пыточного кресла, вся в крови, в растерзанной больничной рубахе вышвыривает ее к подножью Храма. Храма золотого, того, что ждем и молим, да не имеем еще на земле. К стойке привязана телица. Не больше года, красавица, шкура блестит на солнце. Первосвященник в ритуальной одежде подходит и острым, как дыхание ветра ножом перерезает телице горло. Женщина хватается за свое, как будто ее полоснуло. Первосвященник набирает кровь в ковш, поднимается к жертвеннику…. Резким движением выливает кровь на угол его… и кровь, то ли всасывается в камень, то ли испаряется моментально, но белый камень жертвенника остается девственно чист. Жертва принята. Две ступени вниз от святого жертвенника к женщине, и она с криком кидается ему в ноги…
Я лежу на полу долгожданного Храма, перед глазами сандалии Первосвященника. Мне не поднять головы. Даже самим этим сандалиям я благодарна, за согласие принять мои слезы. Слезы уже не душат меня, они выплескиваются из сердца вместе с болью, вместе со страхом, с виной, вместе с кровью всепрощающей жертвы. Старец садиться на ступеньки, приподнимает меня, и, уткнувшись в его колени, продолжая плакать, я понимаю, это мой отец…
Я не понимаю до конца, почему мой трон оказывается на знакомой поляне, у мавзолея-усыпальницы праотцов, но на месте мавзолея – Храм. Моя Старшая, обнимая ведет меня к трону, я смотрю в небо, прямо в глаза Милосердному, и слышу голос:
– ПРОЩЕНА!