Он стал частью леса.
Даже птицы уже привыкли к нему. Тоскующие голуби, бродившие, переваливаясь, вокруг своих неряшливых гнезд или парами проносящиеся мимо, со свистом рассекая воздух; воробьи, шумно ищущие корм в сухих листьях; ястребы, затаившиеся в засаде, чтобы броситься на зазевавшегося перепела; синицы, висящие вниз головой на сосновых ветках; скворцы — лоскуты черного шелка на серых переплетениях исландского мха; танагры — стремительные вспышки черного и золотого среди зелени листьев — никто из них не обращал внимания на присутствие бородатого человеческого существа. Они игнорировали все попытки приманить их, подражая их голосам и предлагая им корм. Птицы были не так глупы, чтобы верить его воркованью, мурлыканью и неумелым трелям, да и корма в лесу хватало: ягоды мадроны и полевые мыши, насекомые, прячущиеся под корой эвкалиптов, мотыльки в дубовых кронах, слизняки под листьями растений, осиные гнезда под карнизами Тауэра… Пернатые питались куда лучше его. Ну, что такого он мог себе приготовить — ночью, торопясь, чтобы слабый огонек костра не заметила конная полиция? Ничего существенного, даже пока еще в Тауэре сохранялись кое-какие припасы; а они уже почти истощались. Он, давясь, глотал рис, кишащий долгоносиками, сражался с тараканами в остатках пшеницы и ячменя, ловил в кустах кроликов и свежевал их с помощью бритвы… Что его выручало, так это огород. Несмотря на сорняки и набеги оленей, кроликов и сурков, там росли помидоры, лук, морковь, свекла и картофель, которые можно было выкопать и сварить — ну, хотя бы наполовину сварить, в зависимости от того, насколько он себя чувствовал в безопасности, чтобы поддерживать жалкий костерок.
Оленята, единственные дикие существа, соглашающиеся дружить с ним, в силу обстоятельств были едва ли не самыми страшными его врагами. Когда в сумерках они приходили в огород, он швырял в них камнями, чувствуя боль в сердце при виде их поспешного бегства. Иногда он пробовал объяснить им: «Простите меня. Я люблю вас, но вы крадете мою еду, а Господь знает, насколько я в ней нуждаюсь. Понимаете, рано или поздно кто-нибудь придет за мной, но я не знаю, сколько мне придется ждать. Когда она появится, я уйду с ней и все овощи останутся вам. Вы ведь не хотели бы, чтобы я голодал сейчас, как раз в тот момент, когда наш план начинает осуществляться…»
Он все еще называл это «нашим планом», хотя с самого начала план был ее. Началось все совсем невинно — нечаянная встреча на углу, обмен короткими улыбками и приветствиями: «Боюсь, нас ждет еще один жаркий день». — «Да, мадам, похоже, так оно и будет»…
После того он довольно часто сталкивался с ней в самых разных местах: в супермаркете, библиотеке, кафе, кино, в парке, в прачечной… Со временем начал подозревать, что встречи не были абсолютно случайны, и это открытие не оставило его равнодушным — он уже был уверен, что по уши в нее влюблен. Ее молчание казалось ему весьма красноречивым, ее мягкость прибавляла ему смелости…
Их свидания всегда были кратки и назначались в местах, которых люди избегали, например в высохшем речном русле. Там, даже не прикасаясь друг к другу, они говорили о своей безнадежной любви. Общее страдание стало нервным суррогатом счастья. Так продолжалось до тех пор, пока не встал вопрос о неизбежном.
— Так это больше продолжаться не может, — однажды сказал он. — Единственное, что я могу придумать, — бросить все и бежать.
— Это выход, достойный лишь неразумных детей, дорогой.
— Пусть так. Значит, я ребенок. Единственное, чего я хочу, — избавиться от всего этого. И никого не видеть, даже тебя.
Она поняла, что время пришло — его отчаяние достигло той стадии, когда он готов был принять любое ее предложение.
— Нам надо составить подробный план, — сказала она. — Мы любим друг друга, у нас есть деньги. У нас есть все для того, чтобы вместе начать новую жизнь. Где-нибудь в другом месте.
— Но каким образом, Бога ради?
— Во-первых, нам придется избавиться от О'Гормана.
Решив, что она шутит, он засмеялся:
— О, пошли немедленно. Бедняга О'Горман! Конечно же, он этого не заслуживает.
— Я серьезно, — оборвала она. — Иначе мы никогда не сможем быть уверены, что останемся вместе и никто не попытается нас разлучить.
Весь следующий месяц она разрабатывала свой план, продумывая каждую мелочь, вплоть до того, как он должен будет одеться. Она покупала запасы и прятала их в старой хижине в горах Сан-Габриэль, где он с тех пор скрывался, поджидая ее. Его ближайшими соседями оказались члены небольшой религиозной секты. В ней было несколько ребятишек — они и пришли знакомиться первыми. Старшей девочке было около десяти. Ее буквально зачаровывал стук его пишущей машинки: она следила за ним, прячась за кустами, когда он сидел на крыльце, что-то печатая от нечего делать.
Она была хрупким маленьким существом, довольно робким, но робость ее порой взрывалась вспышками эксцентричной дерзости.
— Что это за штука?
— Пишущая машинка.
— Она стучит, как барабан. Будь она моей, я ударяла бы сильнее, чтобы наделать побольше шума.
— Как тебя зовут?
— Карма.
— Разве у тебя нет фамилии?
— Нет. Просто Карма.
— Не хочешь попробовать попечатать, Карма?
— А это не дьявольское занятие?
— Нет.
— Тогда хочу.
Он воспользовался Кармой как предлогом для первого визита в колонию. Больше предлогов не понадобилось, и, когда одиночество становилось непереносимым, он снова и снова приходил туда. Братья и сестры не задавали вопросов — им казалось совершенно естественным, что он, подобно им, удалился от мира и нашел прибежище в горах. И ему, в свою очередь, открывалось все больше тихой радости в их совместном существовании. Кто-нибудь всегда был поблизости; обязательно находилась какая-нибудь работа, отвлекавшая его от мыслей, а их строгие правила давали ощущение надежности и безопасности.
Он жил в горах уже больше месяца, когда ее короткая записка принесла дурные вести:
«Любимый, у меня всего одна минута, чтобы написать тебе. Я совершила ошибку, и ее обнаружили. Меня увозят на время. Пожалуйста, жди. Это еще не конец для нас, дорогой, просто отсрочка. Мы не должны пытаться встретиться друг с другом. Верь в меня, как я верю в тебя. Я все смогу вынести, зная, что ты меня ждешь. Я люблю тебя, я люблю тебя…»
Перед тем как сжечь, он перечел крохотный клочок бумаги не меньше дюжины раз, рыдая, как покинутый ребенок. Потом взял лезвие безопасной бритвы и перерезал вены.
Придя в сознание, он обнаружил себя лежащим на кровати в незнакомой комнате. Обе кисти были крепко перебинтованы, а над ним склонилась сестра Благодеяние.
— Вы очнулись, брат?
Он попытался что-то сказать, но не смог. Только кивнул.
— Господь пощадил вас, брат, потому что вы еще не готовы для грядущего. Вы должны стать Истинно Верующим, — ее рука на его лбу была прохладной, голос — добрым и уверенным. — Вы должны отказаться от мира и от мирских мыслей. Пульс у вас ровный, жара нет. Сможете проглотить немного супа? И поверьте: вам не удастся войти в Царствие Небесное без предварительной подготовки. Так что лучше остаться здесь. Согласны?
У него не было ни сил, ни желания о чем-либо думать. Он апатично отказался от мира и присоединился к колонии — все равно у него не осталось другого места на земле, где он мог бы жить, и других людей, с которыми он мог бы общаться. Когда братья и сестры двинулись на север, в свое новое жилище в башне, он выкопал деньги, запертые в старом чемоданчике, и пошел с ними. К тому времени колония уже стала его домом, его семьей и даже в какой-то степени его религией. Он снова закопал чемоданчик, и долгое ожидание продолжалось.
Съездив однажды в Сан-Феличе по делам колонии в компании брата Венца, он узнал о судьбе Альберты — из газеты, найденной в канаве. Тут же послал ей листовку религиозного содержания, слегка подчеркнув некоторые слова, чтобы дать ей знать, где его искать, когда придет время. Оставалось надеяться, что его послание прошло через тюремную цензуру и она поняла скрытый смысл. Отныне жизнь его состояла из надежды и страха.
Прошли годы. Ни разу он не произнес вслух, ее имени. Ни разу не сделал попытки как-нибудь с ней связаться, как, впрочем, и она с ним.
Как-то летним утром, сидя на кухне в обществе сестры Благодеяние, он услышал зловещие слова:
— Ты разговаривал во сне сегодня ночью, брат. Кто такой Патрик О'Горман?
Он попытался уйти от ответа, пожав плечами и тряся головой, но она проявила настойчивость:
— Нечего притворяться, ты прекрасно меня слышишь. Я жду ответа.
— Просто старый приятель. Вместе ходили в школу.
Даже если бы это было правдой, она бы все равно не поверила.
— В самом деле? Как-то не похоже. Ты злился так, что даже зубами скрипел.
Тогда на том все и закончилось, однако через несколько дней она снова вернулась к этой теме:
— Ты ночью снова бормотал во сне, брат. Все об О'Гормане, Чикоте и каких-то деньгах. Надеюсь, это тебя не совесть мучает?
Он не ответил.
— Если так, тебе лучше кому-нибудь все рассказать. Нечистая совесть хуже больной печени, можешь мне поверить — я достаточно насмотрелась и на то, и на другое. Чего бы ты ни натворил в миру, здесь это имеет значение лишь в той мере, в какой влияет на состояние твоей души. Если дьявол терзает тебя изнутри — выгони его, лиши его убежища.
Все последующие дни он замечал, что она наблюдает за ним взглядом острым и пытливым, как у вороны.
Появился незнакомец по имени Куинн и ушел. Потом вернулся и опять ушел. Сестра Благодеяние вышла из заточения бледной и осунувшейся.
— Ты не говорил мне, что О'Горман умер, брат.
Он покачал головой.
— В этом виновен ты, брат?
— Да.
— Это произошло случайно?
— Нет.
— Ты все спланировал? Специально?
— Да.
Он больше не видел любопытства в ее взгляде — лишь печаль и беспокойство.
— Куинн сказал, что у О'Гормана осталась жена и что бедная женщина очень страдает от страшной неопределенности. Это следует исправить, брат, для спасения твоей же души. Ты не можешь, конечно, воскресить убитого, но в твоих силах помочь его вдове. Напиши письмо, брат, исповедуйся, расскажи всю правду. Я сделаю так, что в почтовый ящик письмо будет опущено в Чикаго — тогда никто даже не заподозрит, что его написал ты.
На всякий случай он принял и свои меры предосторожности. Писал левой рукой, чтобы изменить почерк. Смешал действительность с фантазией, хотя при этом и открыл несколько больше, чем собирался. Составление письма неожиданно даже доставило ему своеобразное удовольствие. Ощущение было такое, будто он, наконец, уложил О'Гормана в могилу, написав на надгробий непристойную эпитафию; он сомневался, чтобы безутешная вдова решилась кому-нибудь ее показать.
Сестра Благодеяние, по его настоянию, прочитала письмо, неодобрительно хмыкая.
— Этого ты мог бы и не делать, честно говоря, — вынесла она свое заключение.
— Почему?
— Мне кажется, ты ей мстишь. И ему тоже. Это нехорошо, брат. Я боюсь за спасение твоей души. Тебе не удастся изгнать дьявола, если ты будешь продолжать испытывать ненависть к своей жертве…
* * *
Каждое утро, проснувшись на сеновале, он размышлял, что принесет ему новый день — освобождение, вознаграждение, безопасность, новую жизнь? Однако дни приходили и уходили, каждый из них был как две капли воды похож на предыдущие. Когда заканчивался очередной, он ставил метку на стену амбара — метки были такими же одинаковыми, как и дни. Даже тревожиться было в общем-то уже не о чем. Последний из людей шерифа уехал месяц тому назад.
Впрочем, даже если бы им пришло в голову вернуться, они все равно не обнаружили бы ни малейших его следов ни в башне, ни на кухне. Этих мест он старательно избегал, а там, где бывал, тщательно и методично уничтожал следы своего пребывания. По утрам, прежде, чем покинуть сеновал, разбрасывал вилами сено, чтобы не оставлять отпечатка своего тела. Неукоснительно закапывал весь мусор, а ночью, приготовив еду на маленьком костре, засыпал пепел сосновыми иглами и дубовыми листьями. Постепенно забавная игра, начатая, чтобы перехитрить врагов, превратилась в обязательный ритуал, который выполняешь, не задумываясь над его смыслом.
Время от времени — очень редко — ему приходила в голову мысль о том, что, может быть, стоит оставить Тауэр и попытаться укрыться в городе. Однако даже самая туманная перспектива оказаться там, в полном одиночестве среди незнакомых людей, наполняла его ужасом. К тому же доверенная ему сумма уже растаяла больше чем наполовину и следовало хранить остальное во имя их будущего. Он часто беспокоился, как объяснит ей нехватку денег, когда она наконец придет. «Послушай, любимая, — скажет он тогда, — я вынужден был это сделать. Если бы я убежал из Тауэра в одиночку, власти сразу бы догадались, что я виновен. А подкупив Учителя, чтобы он распустил колонию, я спутал все карты. Они, возможно, и сейчас еще далеки от истины… О, подкупить Учителя оказалось нетрудно — он был в полном отчаянии. Колония близилась к краху, и спасти ее можно было, лишь отпустив людей в мир, искать новых обращенных, чтобы затем привести их сюда. А для этого нужны были деньги, твои деньги. Ну, а мне пришлось затаиться здесь, чтобы сохранить то, что осталось».
Он вспомнил вечер, когда она впервые рассказала ему о деньгах, и сложное чувство, охватившее его. Чувство, в котором смешались и недоверие, и потрясение, и жалость…
— Ты КРАЛА?
— Да.
— Господи, твоя воля. Для чего?
— Сама не знаю. Я их не трачу, разве что самую малость. Просто… ну, мне этого хочется.
— Послушай меня. Ты должна вернуть их обратно.
— Невозможно.
— Но тебя посадят в тюрьму!
— Пока не посадили.
— Ты сама не понимаешь, что говоришь!
— Я говорю, что украла деньги. Много денег.
— Ты должна их вернуть, Альберта. Я не смогу жить без тебя.
— Тебе и не придется. У меня есть план.
Поначалу ее план показался ему чистейшим безумием, но постепенно он склонился к тому, чтобы принять его. Скорее всего по той простой причине, что так и не смог предложить ей ничего лучшего.
Лишь на одном ему удалось настоять: она пообещала, что, после того как им удастся убрать со сцены О'Гормана, прекратит свои рискованные трюки с банковскими книгами и будет спокойно выжидать, пока сможет покинуть Чикот без риска, что кто-нибудь свяжет ее отъезд с исчезновением О'Гормана. Она нарушила обещание — и допустила ошибку, которая привела ее в тюрьму. Хотя вообще-то это было совсем не в характере Альберты: делать ошибки. Может быть, она слишком увлеклась мечтами о нем и их совместном будущем? Или в ней подсознательно зрело желание быть пойманной, понести наказание — не только за совершенную растрату, но и за связь с ним? Хотя она никогда не давала понять ему, что испытывает чувство вины, он знал, что это так. Как и то, что у нее никогда не было другого мужчины.
Собственную вину он ощущал очень остро, но жестокость и суровость жизни, которую он вел, помогали с ней справиться. В редкие минуты самосозерцания он раздумывал, не специально ли выбрал такую жизнь, чтобы сделать свою вину более терпимой? Пробуждаясь по утрам от шуршания крыс в сене, от острого укуса блохи, от голода и холода, он использовал все это как довод перед невидимым и неслышимым обвинителем: «Посмотри, как жалок я, в каких живу условиях, как испытываю страдание, голод, холод, одиночество, лишения… У меня ничего нет, и сам я ничто. Разве этого Тебе недостаточно?»
Ожидание до такой степени стало его образом жизни, что он уже боялся думать о чем-либо ином. Лишенный какого бы то ни было общества, он не хотел и боялся возвращения других членов секты. Разве что двоих он был бы рад увидеть снова: мать Пуресу — дикие порывы ее фантазии забавляли его и сестру Благодеяние — она ухаживала за ним во время болезни. Однако он вовсе не скучал ни по злобному ворчанию сестры Раскаяние, ни по хвастливым рассказам брата Твердое Сердце об успехах у женщин, ни от раздражительного самодовольства брата Терновый Венец, ни от вечного препирательства Учителя с дьяволом…
Со временем многие события прошлого начали стираться в его памяти. Он лишь очень смутно вспоминал о последнем дне колонии. Правда, в его мозгу сохранилось ощущение потрясения, испытанного при внезапной встрече с Хейвудом, когда он понял, что и тщательно подготовленный план, и многолетнее ожидание оказались напрасны. Нет, он не собирался убивать Хейвуда, хотел лишь образумить его.
Однако Хейвуд не желал быть благоразумным.
— Я останусь здесь, — насмешливо улыбнулся он. — Я буду следить за каждым твоим шагом. До тех пор, пока не узнаю, куда ты запрятал деньги.
— Но как… как вы нашли меня? — пролепетал он, слишком ошеломленный, чтобы что-либо отрицать. — Вам рассказала Альберта?
— Просто проследил за машиной Куинна. Нет, любовничек, Альберта ничего мне не рассказала. Единственное достоинство, каким обладает моя сестричка, — ослиное упрямство. Пять лет я ежемесячно ее упрашивал, угрожал, изводил ее, чтобы она рассказала мне правду. Тогда я смог бы ей помочь. Я ведь с самого начала подозревал что-то вроде этого. С того момента, когда она мне рассказала, что отдала бродяге кое-какую одежонку. Бродягой был ты, верно?
— Да.
— Естественно. Новую одежду купить ты не мог — кроме дома, держать ее тебе было негде. Вдруг потом какой-нибудь дотошный полицейский заинтересовался бы, куда это подевалась часть твоего гардероба? Да уж, в осторожности вам не откажешь. Вы все продумали заранее. Разве что за исключением обычного, заурядного здравого смысла. То-то Альберта начала вдруг в одиночку бегать то в кино, то на лекции, то на концерты… Все для того, чтобы, когда придет пора исчезнуть, без помех смыться из дома. И программы скачек покупала несколько месяцев подряд в одном и том же киоске — готовила свою легенду об игре на скачках, если ее все-таки поймают на растратах и спросят, куда девались деньги. Все распланировали до мелочей, а чего ради? Бедняга сидит в тюремной камере и продолжает предаваться мечтам. Только вряд ли они когда-нибудь исполнятся.
— Нет, они сбудутся. Я ее люблю. И буду ждать. Всегда буду ждать.
— Смотри, не промахнись.
— Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду, что есть люди, которые в сказочку о деньгах, проигранных на скачках, верят не больше меня, — ухмыльнулся Хейвуд. — И не постесняются об этом заявить через несколько недель, когда будет решаться вопрос о ее досрочном освобождении. И они наверняка убедят в этом комиссию. А тогда бедняжке придется отсидеть весь срок. Вот так-то. Так что гони-ка монету. Сейчас.
— Но…
— И учти — я хочу все. Узнав, что деньги у меня, Альберта поймет, что игра проиграна. Ей придется рассказать комиссии всю правду и возместить банку убытки. Зато потом она получит свободу — и от тюрьмы, и, надеюсь, от тебя тоже. С Божьей помощью…
— Вы не понимаете. Альберта и я…
— Ох, только не вздумай тут лепетать о великой любви. Великая любовь! Крупная сделка — так оно точнее будет. Черт, да я вообще не уверен, что ты мужчина! Слушай, а может, в том-то все и дело, а? Альберта — точно не женщина, ты — не мужчина, вот вы и решили поиграть в великую идеальную любовь. А потом впридачу оказалось, что из этого вы оба можете извлечь немалую пользу. Это же надо — настолько уйти от реальности, чтобы поверить в ваше совместное будущее!
Он совершенно забыл, как перебросил Хейвуда через перила — помнил лишь, как тот падал и вопил: большая серая птица, хлопающая крыльями с прощальным криком. Он не стал ждать, пока Хейвуд приземлится, поспешил в свою каморку на третьем уровне башни, куда брат Твердое Сердце отправил его отдыхать, когда они закончили прополку огорода. И ждал там до тех пор, пока не убежала мать Пуреса и он не услышал, как Учитель поспешил за ней. Затем, двигаясь, как робот, получивший приказ, он отправился в амбар за крысиным ядом.
О смерти сестры Благодеяние у него тоже сохранилось единственное воспоминание — крик, который она издала, почувствовав первый приступ боли. Какая-то птица иногда издавала точно такой же, тогда бородатый мужчина цепенел и падал на землю, будто верил, что сестра Благодеяние вернулась к жизни и в образе птицы преследует его. Это были худшие моменты в его отшельническом существовании: он начинал сомневаться в своем рассудке, ему казалось, что существа, обитающие в лесу, превращаются в людей. Высокомерный и громкоголосый пересмешник становился братом Венцом. Крошечный зяблик, шныряющий между высокими сорняками, — матерью Пуресой. Сильный, голодный ворон — братом Светом. Надменный голубь на верхушке Дерева — Учителем. Воркующая голубка, жалующаяся на весь мир, — сестрой Раскаяние, а кустарниковая сойка — насмехающимся над ним Хейвудом.
— Пресмыкающееся! — пронзительно кричала она.
— Заткнись.
— Дешевка! Пресмыкающееся!
— Я — человек!
— Дешевка!
— Я — человек! Я — человек! Я — человек!
Но последнее слово всегда оставалось за сойкой. ПРЕСМЫКАЮЩЕЕСЯ.
Однажды утром его разбудила беготня древесных крыс по крыше сеновала. Еще не успев открыть глаз, он уже был уверен, что за ночь все вокруг переменилось: колония вернулась домой.
Он лежал и слушал. Не было ни голосов, ни суеты, ни знакомого чихания мотора грузовика. Зато слышался другой звук, который он знал не хуже, — быстрый, судорожный стук: в сарае Карма печатала на машинке.
Забыв про свой маскировочный ритуал, он скатился вниз по лестнице и, петляя между деревьями, побежал к сараю. И был уже на полпути, когда с калифорнийской сосны вспышкой белого и черного пламени вспорхнул дятел.
Он с проклятием погрозил птице кулаком, но гнев его был большей частью направлен на себя самого, на ту шутку, которую сыграл с ним вышедший из повиновения разум. Он вспомнил, что в сарае пишущей машинки давно не было. Ее вместе с прочими вещами увезли люди шерифа. Ну, ничего полезного они из нее вытянуть не смогут; никогда не докажут, что она принадлежала ему. Да они и вообще еще не знают, что он — именно тот человек, которого они ищут…
— Карма.
Произнесенное вслух имя прозвучало, как проклятие, куда более грозное, чем адресованное дятлу, потому что теперь гнев дополнялся страхом.
Он оцепенел, отчетливо вспомнив прежде забытый эпизод последнего дня Тауэра. Карму, бегущую вслед за ним в сарай.
— Вы возьмете машинку с собой, брат?
— Нет.
— Тогда можно ее возьму я?
— Оставь меня в покое.
— Ну, пожалуйста. Можно, я ее возьму?
— Нет. Оставь меня. Я спешу.
— Тогда я, приехав к тете, смогу ее починить. Она будет, как новая. Пожалуйста, брат, разрешите мне ее взять.
— Ну, хорошо, хорошо. Только при условии, что ты будешь об этом помалкивать.
— Большое спасибо, — серьезно сказала она. — Я никогда этого не забуду. Никогда в жизни.
«Я никогда этого не забуду». Тогда эти слова прозвучали как обычная благодарность. Однако теперь они всплыли в его памяти в искаженном и преувеличенном виде. «Я никогда не забуду» превратилось в «я всем расскажу, что машинка принадлежала вам».
— Карма!
Звуки ставшего ненавистным имени разносились между деревьями, и он упорно следовал за ними.