Он не ушел в четыре. Он дождался пяти.

Кабинет окулиста находился этажом выше магазина изделий из кожи. Мистер Ньюмен был один в просторной квадратной приемной. Дверь в конце комнаты была занавешена широкой черной портьерой. Там производился осмотр. Он сел на стул рядом с окном размером с магазинную витрину, достал уже второй за сегодня носовой платок, протер внутреннюю ленту шляпы и снова надел ее на голову, выровняв, как обычно, горизонтально. (Его голова была сплющена с боков, поэтому он никогда не надевал шляпу набекрень, хотя через несколько минут она все равно сама принимала горизонтальное положение. Со временем он поверил в то, что надевание шляпы набекрень делает голову несимметричной, и настойчиво твердил об этом другим.)

Осторожно, так, чтобы не расправилась стрелка на брюках, он положил руки на бедра и посмотрел через широкое окно вниз на улицу. Он отупел от дневной жары. Уже много дней его терзал ужас от мысли о том, что, как сейчас, он будет сидеть, и ждать окулиста. Но, как плод созревает под солнечными лучами, так и он, после того как его осветил луч власти, созрел, чтобы оказаться здесь. Гарган сказал ему прийти сюда и вот он уже здесь и ужас, который таился в нем не мог ожить и обрести силу до тех пор, пока он выполнял то, что ему было велено. Он ждал, уставившись в окно и видя на улице неясные пятна. Мысли складывались в цепочки уводя прочь и он следовал за ними, вспоминая тех, кто подхалимничал и выслуживался лишь бы остаться на плаву, в то время, как он продолжал работать в компании, пусть не получая по заслугам, но не теряя чувства собственного достоинства и так проработал всю депрессию и всю войну. Потому что он строго придерживался правил, исполнял свои обязанности, перенося непрерывные унижения сверху. Он был в безопасности и всегда будет. Когда эта ужасная война закончится он, может быть, даже найдет женщину и женится. Может быть, придется уговорить мать переехать к ее брату в Сиракузы. Может быть…

Он сидел в тихой комнате, уставившись вниз на улицу, которую не мог ясно разглядеть, и перед ним представал необычный, но настойчивый образ – фигура женщины. Она была большой, почти толстой и он не мог разобрать ее лица, но знал, что она близка ему. Она давно обитала в его воображении и, казалось, с особой готовностью возникала перед ним именно тогда, когда долг загонял его в угол. И сейчас ее тело, как всегда в таких случаях, напомнило самый первый раз, когда она ему явилась. Он находился в окопе возле французской границы и сидел он там, в воде уже трое суток. Той ночью к ним в окоп пришел полковник Тафри, сказал, что утром они пойдут в атаку, и ушел. И вот за те нескольких часов до рассвета она и предстала перед мистером Ньюменом, и его руки почти касались ее бедер и изгибов тела. И когда пришло время атаки, он вскарабкался на бруствер и поклялся сохранить свою страсть для нее и свое отношение к ней, потому что это было самым удивительным желанием, которое он когда-либо испытал в своей жизни. Если он когда-нибудь вернется домой, он найдет хорошую работу и будет работать пока не приобретет хороший дом, как те, что в рекламе, и тогда у него будет она, с такими формами и близостью. Но после того как он вернулся домой, он сидел вместе с матерью в их маленькой гостиной в Бруклине и, в опускающихся сумерках, мать тихо говорила о том, как у нее отнимаются ноги…

Голоса в комнате заставили его вздрогнуть и осмотреться. Он никого не увидел. Наконец он понял, что голоса доносятся из-за черной портьеры в углу напротив. Его слух чрезвычайно обострился…

Он повернулся назад к окну. Его трясло. Что произойдет, размышлял он, если человек, такой мужчина как он, просто выйдет на улицу и исчезнет? Не приедет туда, где его ждут. Просто будет ездить по стране в поисках счастья, в поисках… например, суженой? Допустим прямо сейчас, выйти в эту дверь…

В комнату вошли. Он быстро повернулся и увидел, что к нему приближается окулист. Кто-то – какая-то женщина? – выходил в дверь. Он поднялся, моля Бога о счастье, и забыв как обратиться к окулисту доктор или мистер.

– Наконец-то! Я уже начал волноваться, почему вы не приходите, мистер Ньюмен. У вас все в порядке?

– Да, все в порядке! Готовы ли мои…?

– Уже три недели, – голос окулиста доносился из-за стола в другом углу комнаты. Мистер Ньюмен подошел к нему и увидел, как тот перебирает в выдвижном ящичке конверты, в которых были упакованы очки. Он подошел к мистеру Ньюмену и вынул их из конверта.

– Садитесь сюда. Окулист указал на стул перед столом и стал пододвигать другой для себя.

– Я спешу, доктор, я…

– Одну минуту, я посмотрю, подходят ли они вам.

– Все в порядке. В прошлый раз я примерял оправу, – сказал он нетерпеливо. Окулист снова заговорил, но мистер Ньюмен взял очки из его рук. – Мне действительно нужно идти прямо сейчас. Я должен вам восемнадцать долларов, не так ли? – С этими словами он дал окулисту две десятидолларовые купюры, которые приготовил еще в приемной.

Окулист посмотрел на него, потом повернулся и, с деньгами в руке, ушел в смотровую.

На стене рядом со столом висело круглое зеркало. Едва доктор скрылся за черной портьерой, мистер Ньюмен молча шагнул к зеркалу и надел очки. Он увидел только разлитую ртуть, омывающую бесформенное голубое пятно его галстука.

Услышав за портьерой шаги окулиста, он сорвал очки с лица, и запихнул их в карман к носовому платку.

– Я думал о вашем случае, – отдавая мистеру Ньюмену сдачу, сказал окулист.

– И что же? – сдерживая любопытство, сказал мистер Ньюмен.

Продолжая говорить, окулист наклонился к ящику стола, взял маленькую коробочку и вынул из нее два изогнутых кусочка пластика. Он положил их на ладонь, прислонил раскрытую руку к животу и, выпрямляясь, сказал: – Придет время, мистер Ньюмен, когда никто не будет носить такие очки как у вас…

– Я знаю, но…

– Вы же даже не испытали их. Человек, которого беспокоит то, как очки изменяют его внешность, просто обязан добросовестно опробовать контактные линзы.

Мистер Ньюмен слышал это уже не в первый раз и, собираясь уходить, сказал, – Я четыре недели носил их каждый вечер. Я просто не выношу их.

– Многие именно так и говорят, пока не привыкнут, – ныл окулист. – Глазное яблоко естественно отвергает прикосновение любого инородного материала, но глаз это мышца, а мышцы…

Его назойливость заставила мистера Ньюмена поторопиться к двери. – Вы не должны…

– Я ничего не навязываю вам, я только рассказываю…

– Я не переношу их, – мистер Ньюмен с непритворным сожалением покачал головой. – После того, как я их вставлю, каждый раз, когда я мигаю, мне делается плохо. Это неестественно засовывать их в глаза по утрам и смачивать этой жидкостью каждые три часа… Я… ну, это просто выводит меня из себя. Они как будто двигаются в глазах.

– Но они не могут двигаться…

– Но они двигаются. – Теперь он делился ужасным разочарованием, которое пережил за те недели, когда сидел в своей комнате пытаясь приучить глаза к прикосновению линз. Он гулял в одиночестве по ночам с линзами в глазах и однажды пошел в кино, чтобы проверить сможет ли забыть о них во время фильма. – Я даже ходил в них в кинотеатр, – говорил он, – я все перепробовал, но когда я одеваю их, я не могу забыть об этом. Понимаете, прикасаюсь к веку и ничего под ним не чувствую. Это… это изводит меня.

– Ну что ж, – сказал окулист, пряча в кулаке крошечные чашечки и опуская руку, – вы первый так реагируете.

– Я слышал о других, – сказал мистер Ньюмен. – Если даже миллионы пользуются ими, то все равно попадаются люди, которые их не переносят.

– Как бы то ни было, носите очки на здоровье, – сказал окулист, провожая его до двери.

– Спасибо, – сказал мистер Ньюмен и открыл дверь.

– Смотрите, – окулист уронил на пол одну из линз и засмеялся. – Прыгает как теннисный шарик. – Он стоял, указывая на линзу, которая подпрыгнула и мелко дрожала на полу, пока не замерла.

К счастью, в подземке он нашел свободное место. Сегодня он был бы не в силах простоять всю дорогу до Куинз. Он так переволновался, что ему стало бы плохо от запаха набившихся в вагон пассажиров, к которому он всегда был особенно чувствителен. Даже сидя, он чувствовал слабость. Новехонькие очки лежали у него в кармане, как маленькое живое существо. Как бы наперегонки с мчащимся к его дому поездом, он продолжал размышлять над тем, как бы обойтись без очков, но чем ближе к дому, тем очевиднее становилось, что без них он вскоре не смог бы даже выйти на улицу. Чтобы отвлечься, он попытался вернуть образ безликой женщины из своей мечты о счастье, но она исчезла сразу же после появления, а чаще всего и наиболее отчетливо он смог представить лишь зеркало над раковиной в ванной комнате.

Он вышел на своей станции и поднялся по лестнице на улицу, видя перед собой только зеркало. Не заметив мистера Финкельштейна, который сидел перед своим магазинчиком, наслаждаясь теплым вечерним воздухом, он перешел на свою сторону улицы и свернул на дорожку пересекающую крошечную лужайку перед его домом. Входная дверь была не заперта. Забыв снять шляпу, он прошел мимо сидящей в гостиной, возле радиоприемника, матери и быстро поднялся по лестнице, потому что хорошо знал эти ступени. Зайдя в ванную комнату, он крикнул матери «добрый вечер» и включил свет. Пристроив шляпу на плоском краю ванной, он вынул очки. Дужки с трудом поддались, и он осторожно открыл их. Он надел очки и посмотрел в зеркало. Снова перед глазами вспыхнуло ртутное пятно, расцвеченное красками его галстука. Он вгляделся в эту серебряную массу. Потом мигнул и снова посмотрел. Справа он увидел раму зеркала. Она стала видна очень отчетливо. Теперь прояснилась и левая сторона. Вся рама зеркала стала удивительно отчетливой, до такой степени, что он забыл, зачем пришел сюда и оглядел ванную комнату. Он как будто вздохнул во всю грудь, как не дышал уже очень много лет. Щетинки зубной щетки… как ясно они были видны! Плитка на полу, узоры на полотенцах… А потом он вспомнил…

Он долго стоял и рассматривал себя, свой лоб, подбородок, нос. Потребовалось немало времени для тщательного изучения частей лица, прежде чем он смог увидеть себя целиком. Как будто пол ушел у него из-под ног. Сильно забилось сердце, так, что голова покачивалась с ним в одном ритме. Слюна собралась в горле, и он кашлянул. В зеркале его ванной комнаты, которой он пользовался уже почти семь лет, он видел лицо, которое, несомненно, могло быть определено, как лицо еврея. В сущности, в его ванную комнату забрался еврей. Очки сделали с его лицом как раз то, чего он боялся, но весь ужас состоял в том, что именно так все и произошло. Это было значительно хуже, чем три недели назад, когда он примерял у окулиста оправу без стекол. Они еще сильнее увеличили его сходство с евреем типа Гинденбурга, потому что у него были гладкие ровные щеки, угловатые очертания черепа и очень светлая кожа и – особенно красноречиво – намечающиеся мешки под глазами, угрюмые, как у Гинденбурга. И это было бы плохо, но не так невыносимо. Теперь, когда линзы увеличили его глазные яблоки, бесцветные мешки исчезли и засияли довольно выпученные глаза. Оправа как будто уменьшила его плоский череп, покрытый блестящими волосами, и так изменила его нос, что если раньше его можно было назвать немного острым, то теперь из-под очков торчал настоящий клюв. Он снял очки и снова медленно их надел, чтобы проследить за преображением. Он попробовал улыбнуться. Это была улыбка человека, которого заставляют позировать перед камерой, но он не менял выражения и это уже была не улыбка. Под такими выпученными глазами это была ухмылка, а зубы, которые и раньше не были ровными, теперь как будто оскорбляли улыбку и уродовали ее до издевательской, неуверенной пародии, гримасы, пытавшейся симулировать веселье и, как ему казалось, изобличенной по-семитски выступающим носом, выпуклыми глазами, оттопыренными ушами. Ему представилось, что его лицо по-рыбьи вытянулось вперед.

Он снял очки. Теперь он видел хуже, чем когда-либо раньше, отчего даже закружилась голова. На негнущихся ногах он прошел из ванной комнаты по коридору до платяного шкафа, повесил пиджак и спустился по ступенькам в гостиную. Его мать, сидя с бруклинской газетой на коленях, включила лампу на подставке за своей спиной, что делала только когда он возвращался вечером, и смотрела на него через дверной проем, готовая начать короткий вечерний разговор, соответствующий обычному обмену приветствиями.

Он мог почувствовать запах ужина на плите. Он знал, где находился любой предмет обстановки, сколько за него было заплачено и сколько времени пройдет, прежде чем ему придется снова красить потолок. Это был его дом, его жилище и эта пожилая женщина сидящая в кресле на колесах возле выключенного радиоприемника была его матерью, и все же он двигался так скованно, как будто был здесь чужим. Он присел на кушетку перед ней, и они заговорили.

– Ты повесил пиджак? Было ли очень жарко сегодня в городе? Сильно ли толкались в подземке? Много ли было дел? Как поживает мистер Гарган?

И он ответил на ее вопросы, и пошел есть то, что приходящая прислуга приготовила ему на ужин. Не ощущая вкуса и, ничего не переваривая, он ничего и не съел. Потом он умылся над кухонной раковиной и вытерся полотенцем, которое было здесь для подобных случаев. Странно, но, единственно о чем он мог сейчас ясно думать так это о том, как отчетливо он видел щетинки на зубной щетке. Он взял газету, которую не дочитал вчера вечером, – он всегда дочитывал вчерашнюю газету, прежде чем перейти к сегодняшней – снова сел на кушетку под лампой и надел очки. Чувствуя, как что-то сжимает его руки, он снял черные резинки, придерживающие рукава рубашки и положил их рядом. Мать позвала его по имени. Он поднял голову и повернулся к ней лицом. Она разглядывала его, постепенно наклоняясь вперед в кресле. Он слабо улыбнулся, так же, как когда покупал новый костюм.

– Надо же, – засмеялась она наконец, – прямо как настоящий еврей.

Он засмеялся вместе с ней, чувствуя, как торчат его зубы.

– Что же ты не мог заказать очки без дужек?

– Я примерял и такие. Результат тот же. С этой точки зрения, это самые подходящие.

– Не думаю, что кто-то что-нибудь заметит, – сказала она, взяла газету и поднесла ее ближе к свету.

– Думаю, не заметит, – сказал он и взял свою газету. Тело было мокрым, а лицо сухим и прохладным. Со двора в дом двинулся ветерок. С улицы послышались вопли детей, затихшие вдали, когда дети убежали прочь. В раздражении, они обменялись с матерью возмущенными взглядами по поводу этого вторжения в спокойствие их квартала; ощущение обычности происходящего как будто восстановило душевное равновесие. Он вернулся к газете и, как ему показалось, впервые смог читать ее с удовольствием. Обыкновенно, из-за того, что глаза быстро утомлялись, он прочитывал едва ли больше передовой статьи о войне, часто отвлекаясь на мрачные воспоминания о том мрачном годе, что он провел во Франции. Сегодня вечером, он даже дошел до коротких сообщений внизу страниц. Одно из них он прочитал не менее пяти раз. Это была небольшая заметка. В ней говорилось о том, что предыдущей ночью, какие-то вандалы забрались на еврейское кладбище, опрокинули там три надгробных камня и нарисовали свастику на других. Этот материал поглотил его внимание, как когда-то детективные романы. История остро пахла насилием, сродни тому грозному предзнаменованию темных дел и безжалостной силы, которое источали опоры в подземке. Его глаза продолжали мусолить эти два абзаца как будто для того, чтобы извлечь из них последнюю волну эмоций.

Его охватил глубокий покой; волнения, сотрясавшие тело, казалось полностью улеглись. И в сознании возник сон о карусели. «Полиция! Полиция!» Он увидел пустые тележки двигающиеся вперед, затем неожиданно назад, затем снова вперед. Что же, Господи, производилось там, под землей? О чем же таком он думал, что ему привиделся такой сон? В своих мыслях он сел на одну из свободных тележек, на большого, чрезмерно украшенного желтого лебедя. Он ехал вперед, потом его потянуло назад, потом снова вперед… Он ощущал гул и мощь работающих под ним подземных машин. Темный страх шлепнул его по затылку, и он яростно отогнал мысли о карусели и сосредоточился на газете… редакционная статья, восхвалявшая пожарную службу, другая статья о морали, потом рассказ об использовании алмазов в создании военного оборудования. Он читал, но слова высыпались из головы, и оставалась только картина опрокидывающихся надгробных камней и вандалы с ломами и тяжелыми металлическими прутьями в руках разбивающие мраморные звезды Давида в пыль.

Когда мать дочитала газету, она подкатила к нему свое кресло. Он спал. Она потрясла его. Он разложил для нее кушетку и помог лечь. Потом он поднялся наверх и разделся. Его шляпа осталась лежать на краю ванной. Еще никогда она не проводила ночь вне своей овальной коробки.