В освещенном кругу
Сапожник Хаим (его до сих пор так называют) погнал стадо домой. Впереди шли десятка два коров; сытые, они осторожно несли тяжелое розовое вымя, то и дело хлопая себя хвостами по круглым бокам. Он шел позади, зажав под мышкой длинный бич, и неторопливо свертывал цигарку.
Хаима не трогает, что его до сих пор называют сапожником. Ведь, в самом деле, двадцать лет подряд его так называли. Дед его был сапожником, и отец был, ну, и его обучили этому ремеслу. Но Хаим всегда не любил сапожничий фартук, дратву, колодки и низенький табурет с продавленным кожаным сиденьем.
И как назло (так думает Хаим) у него маленькие косые глаза — зрачки сдвинуты к самому носу — почти без ресниц. Над глазами щетками торчат черные брови, нос большой, с голубыми прожилками. Жесткая квадратная борода, коротко подстриженная, похожа на колодку, а желтая впалая грудь — на кожаное сиденье табурета.
Зато у Хаима длинные руки с широкими ладонями, каждый палец в рукоятку молотка. Вот эти-то руки и стащили его два года тому назад с сапожничьего табурета в колхозное поле. Да, вот уже второй год (а кажется, только что все это было), как райисполком выделил здесь, верстах в десяти от города, землю для еврейского колхоза. И почти все местечко сразу же перебралось туда. Тогда тут, конечно, еще ничего не было. Понемногу вырос один дом, второй… Вон виднеется угол железной крыши. Поставили амбар, хлев. Но пока немногие живут с семьями, остальные смогут перебраться только в будущем году. Мужчины сейчас живут в одной большой комнате — общежитии.
Приобрели кое-какой инвентарь, лошадей и коров — неплохое стадо.
Впереди стада шагает бык Люкс. Он идет, разрезая воздух широким упрямым лбом, мотает головой и ревет оглушительным басом. Люкс — весь черный, только на передних ногах, на коленях, у него белые пятнышки. Он не такой уж большой, но сильный, как лев. Сначала его все боялись — да и теперь многие обходят стороной. Двоих он уже так отделал, что третью неделю ходят в повязках, а недели две назад накинулся на крестьянина из соседней деревни, который привел к нему корову, — пришлось отвезти в больницу. Однако с Хаимом он ладит — видимо, уважает его.
— Э-ей, ку-у-у-да?
Хаим щелкает длинным бичом. Люкс останавливается, поджидая коров, и степенно шагает дальше. Хаим довольно улыбается, зажимает бич под мышкой и снова принимается свертывать цигарку.
Приятно идти по сырой после дождя земле меж стен высокой ржи.
— Э-эй! Ку-уда?
Люкс опять забежал вперед, мотает головой, наклоняет свой упрямый лоб, высоко задирает ноги, сердито ревет. Тут уж ничего не поделаешь, — Хаим знает это и спокойно шагает позади.
Но вот рощица спрятала багряные лучи, и Люкс успокоился. Дорога сворачивает направо, хлев уже недалеко.
— Э-эй! Ку-у-у-да?
Семка только что закончил свой рабочий день, проведенный на вишневых деревьях, и теперь отдыхал на высоком стогу сена посреди двора.
Но, увидев Хаима, пригнавшего стадо, он, радостно улыбаясь, размазал по лицу вишневый сок, быстро скатился со стога на землю и подбежал к дереву, на обрубленном суку которого висел ржавый кусок рельса. Семка подтянулся, достал лежавшую на ветвях штангу и начал стучать по рельсу.
— Глин-глон, бом! — напевал он при этом. — Коровы идут домой!
И побежал, весело оскалив зубы.
— Ах, байструк! — Мойше-Лейб кричал ему вслед. — Кто тебя просил? Марш, покуда Люкс тебя не изувечил!
Мойше-Лейб поднял штангу, обтер ее и осторожно положил на место. Двумя пальцами остановил раскачавшийся рельс. Потом пошел встречать коров. Из раскрытых, некрашеных дверей уже выходили женщины в подоткнутых юбках с подойниками и ведрами в руках.
Мойше-Лейб поставил последнее ведро молока на топчан. Теперь ему надо записать, кому и сколько доставить молока. Мойше-Лейб ощупал карманы, но, не найдя там бумаги, достал длинную книгу в пестром переплете и вырвал из нее несколько страниц. Это была старая приходо-расходная книга, в которой остались чистые листы.
Мойше-Лейб подошел к топчану, отодвинул ведро. Молоко плеснулось и, пузырясь, разбежалось кругами к стенкам. Мойше-Лейб достал из-за уха желтый карандашик и, ссутулившись, прижав левое колено к ножке топчана, начал записывать:
«Сепаратору — 50 стаканов молока, дояркам — добавочно…».
Он закончил и только тогда оглянулся на двери, хотя уже давно чувствовал на спине чей-то взгляд. Бейля стояла, сложив руки на фартуке, и смотрела сощурившись.
— Чего ты стоишь? Тебе нечего делать?
— Ох, Мойше-Лейб, я смотрю, как ты пишешь… Ты помнишь нашу лавку?.. Под вечер… Тоже так… с карандашиком… прижав колено к прилавку…
Мойше-Лейб взглянул на Бейлю, и вдруг исчезла большая комната общежития с лежанками, большими плакатами на грязных стенах… В памяти возникло жаркое воскресенье. Лавка полна народу, не протолкнуться. А на крыльцо поднимаются еще и еще… Весы качаются, как заведенные, на желтых чашах — в картузах и кулечках — сахар, соль, пшено, крупа, тарань, селедки, мыло… На одном косяке висят шлеи, веревки, на другом — длинные и короткие цепи. У порога большая бочка дегтя, а наверху, над связкой вяленой рыбы, — красная вывеска с белыми буквами:
БАКАЛЕЙНАЯ ЛАВКА
М. Л. Кальница
— Нашла время вспоминать. Коровы стоят во дворе, сепаратор пустой, а она встала…
— Тише! Тише! Скажите пожалуйста, слова сказать нельзя. «Сиператор», «сиператор»… Я за ведром зашла…
— Ведро занято. Возьми другое. В сенях.
Вернулся с поля Нохим. Согнувшись, сел на свой низенький топчан, опустив между колен натруженные руки.
— Ну и день сегодня! Ко всем чертям…
Пришел Лейб, зажег висевшую возле окна лампу с закопченным стеклом и посмотрел на бочку, в которой выстаивался сыр, покачал головой и прикрыл бочку.
В дверях показался Берл — председатель, маленький, заросший волосами человек на кривых, но крепких ногах.
— Кто сегодня идет в ночное?
— Мойше-Лейб идет, — сказал Нохим.
— Почему я? — всполошился Мойше-Лейб.
— Да, да, ты! — подтвердил Берл. — Твоя очередь.
— Ну ладно. А еще кто идет?
— Хаим.
— Вевин?
— Нет, сапожник.
— Ведь он вчера ходил!
— Должен был пойти Хаим Вевин, но он расхворался животом. Сапожник его заменит, а после тот заменит сапожника. Какая разница?
— Да. Ну ладно.
За молодой дубовой рощицей есть полянка, с которой еще не сняли второго укоса. Здесь пасутся лошади. Они стоят стреноженные и медленно жуют сочную траву.
Мойше-Лейб и Хаим развели небольшой костер. Огонь потрескивает, разгорается, пламя лижет росистую тьму. Рядом лежит кучка картошки, которую они испекут попозже. Лейб лежит в освещенном кругу на тулупе, подложив под голову котомку, а Хаим сидит подальше, обхватив руками колени, и в зрачках у него пылают два маленьких костра.
Хаим молчит. Он может просидеть так всю ночь, обхватив руками колени, смотреть на огонь и молчать.
Мойше-Лейб знает это и тоже молчит. Хотя молчать ему совсем не хочется. Ему хочется спросить, правда ли то, что Семка рассказывает…
А рассказывает Семка, что однажды, когда он нес обед в поле, он увидел Хаима: Хаим стоял с бичом и улыбался, а Люкс смотрел ему прямо в рот, хлопал себя хвостом по бокам и качал головой… Ха-ха! Видно, Хаим заключал договор с Люксом.
Мойше-Лейбу хочется спросить у Хаима, о чем он тогда толковал с быком.
Но Хаим может рассердиться, так что не стоит. Вот и молчат.
Шумят, шепчутся колосья. Оттого, что темно, кажется, будто колосья шелестят где-то здесь, совсем близко, в этом освещенном кругу… Но на самом деле поле горазда дальше, там, за поляной, возле заросшего ручья.
Загорелась длинная толстая ветка, далеко отбросив луч света. Мойше-Лейб увидел на мгновение, как раскачиваются колосья… Увидел и Хаим.
Мойше-Лейб поднялся — захотелось курить, а табаку не было.
— Дай закурить, — сказал он Хаиму.
Тот пододвинул к нему жестяную табакерку.
— Спасибо. Бумага у меня есть.
Мойше-Лейб достал из кармана длинный лист, поднес его к огню посмотреть. Это была страница из старой приходо-расходной книги, в которой осталось много чистых листов.
Но этот листок был исписан с одной стороны. Над двумя длинными колонками фамилий и названий товаров значилась размашистая надпись: «В долг».
Мойше-Лейб стал было разглядывать записи, но сказал себе: «Чепуха!». Согнул листок пополам, чтоб оторвать, но над линией сгиба вдруг увидел:
«Хаим — сапожник — 1/2 фунта рису;
— 1/4 подсолнечного масла;
— 3 селедки».
И вспомнилось все, как если бы это произошло сейчас… Будний день. В то время Мойше-Лейб перешел с верхнего этажа в подвальный и вывеску повесил над нижним входом. Бочка с дегтем уже не стояла у дверей. Склонившись над прилавком, он листал свою книгу. По ту сторону прилавка стоял сапожник Хаим. Он пришел расплачиваться и попросил показать, сколько за ним значится. Мойше-Лейб нашел нужную страницу, показал записи. Хаим водил большим пальцем по строчкам, но вдруг поднял голову и вонзил в Мойше-Лейба свои косые колючие, как острые гвоздики, глаза.
«Неправда! Не три селедки, а две! Отлично помню, это было в прошлый четверг. Жена принесла две селедки — именно две! — и я ей сказал: „Зачем тебе понадобилось две, мало одной на ужин?“ И она мне ответила: „Пускай одна останется на завтра… Ведь дети… Завтра снова ходить… Взяла сразу две…“ Слышите, две! Не три, а две!»
Мойше-Лейб косится на Хаима. Тот все еще сидит, обняв руками колени. Снова разглядывает запись.
Отчетливо написано — «три…» Ясно — «три»… Мойше-Лейб чувствует, что лицо у него пылает — вероятно, от костра… Он отворачивается, берет охапку соломы и бросает в огонь. Пламя выхватывает из тьмы качающиеся колосья и среди них — силуэт лошади.
— Буланый! — Мойше-Лейб вскакивает с места. — Ну и буланый!
И Мойше-Лейб бежит выгонять лошадь из хлебов, обронив второпях листок. Бумага осталась в освещенном кругу, подрагивая краем, будто тянулась к огню. Потом ветерок подхватил листок, пододвинул к костру. Там бумагу подхватили, словно пальцами, два недогоревших прутика. Она перевернулась, на секунду прикрыла пылающие ветви и вдруг вся вспыхнула.
Хаим приподнялся, склонился над костром и с любопытством стал смотреть на горевший листок. Огонь быстро окрасил его в черный цвет и только в середине оставалось белое пятнышко, на котором виднелась какая-то цифра — не то двойка, не то тройка. Но вот огонь лизнул и это пятно, листок вздулся, скорчился, надломился. Хаим дунул на него. Пепел разлетелся во все стороны, а костер разгорелся еще сильнее, осветив конские головы, склоненные к земле, и спутанные ноги. Из темноты, неуклюже прыгая, выбежал Буланый, заржал, потом умолк, склонив к земле свою большую голову с длинной гривой.
Мойше-Лейб подошел к костру запыхавшись.
— Ну и Буланый! Ну и разбойник! С трудом поймал его! Обязательно рожь подавай ему. Скажите пожалуйста, какой деликатный!
Он сел на тулуп, поджав ноги, и, щупая картошку, добродушно продолжал:
— Лошадь хорошая, ничего не скажешь. А помнишь, Хаим, когда мы ее взяли, дохлятина была, кожа да кости… А теперь… Не правда ли?
— У-гу!
— А походка! Смотреть приятно! А что норовист малость, так это ничего.
— Надо будет завтра запрячь его в плужок, картошку окучить, — сказал Хаим.
— Да, картошку… Совсем еще не окучивали… Все из-за дождя. Эх, как бы нужен был дождь.
— Окучить все равно придется, а то совсем пропадет. Вчера все-таки был какой-то дождик.
— Тоже мне дождик. Покапало, а ковырни землю — белая…
— Одна, что ли, картошка? А свекла, а кукуруза?
— Да… Ох, нужен дождь.
Но Хаим вдруг перебил его:
— Ведь завтра же воскресенье… — и улыбнулся.
— Ну и что? — не понял Мойше-Лейб.
— Так ведь дождь базару помешает.
— Да-а… Хе-хе… — проговорил Мойше-Лейб и потрогал картошку. — Бери, Хаим, уже испеклась.
— Давай.
Они пододвинулись поближе к костру. Мойше-Лейб достал из костра картошку с почерневшей хрустящей корочкой, разломил ее пополам, выдавил в рот горячую массу и, обжигаясь, проглотил.
— Рассыпчатая картошка!.. Хороша!
1931