24
Последний гимн был «Иерусалим», потом пастор произнес свое пастырское слово, потом на маленьком органе заиграли марш. Двери распахнулись: под своды башни вступили Фрэнки и Рэй. Золотые стрелки на голубом циферблате часов над их головами показывали полчетвертого. Фотограф, упитанный ветеран с зубами цвета луковой шелухи, пронзительным голосом сообщил, стоя на стуле, что не может вместить всех в кадр.
— Вы все теперь — одна семья, — кричал он. — Потеснитесь же, ближе, ближе.
Он считал до трех, сверкала вспышка, потом еще одна. Все начали спускаться по церковным ступенькам. Вильям Гласс, в костюме, в котором работал еще в Филтоне, оскользнулся на куче жухлых листьев. Клем помог ему подняться, Лора почистила сзади пиджак. Разукрашенная лентами «альфа» была припаркована у дороги. День выдался такой теплый, что крышу решили опустить. Фрэнки включила двигатель. Весь прилизанный, Кеннет бросил первую пригоршню конфетти, а за ним и другие начали выхватывать горстями из карманов и сумок розовые и голубые кружочки. Машина унеслась прочь, оставив за собой кружащееся красно-синее облако, оседающее на грязную дорогу, траву и придорожные кусты.
Отомкнув дверцы старого «вольво», Клем пропустил внутрь Лору и отца. Позади них был припаркован фургон Фиак. Сквозь лобовое стекло Клэр помахала ему рукой, он махнул в ответ, забрался в машину и минут десять пытался завести двигатель. Они уехали последними и последними подъехали к дому. Пока он выбирал на дорожке место для парковки, пока Лора, раскачавшись, сползала с высокого кожаного сиденья, четверка нанятых музыкантов под натянутым шатром вдохновенно вдарила «Я ни о чем не жалею». Под тентом уже танцевало несколько пар. В основном это были друзья Фрэнки — мужчины в джинсах и белых льняных пиджаках и женщины, кружащиеся в ярких цветных платьях. Чудаки, идеалисты, любители спиртного, яростные курильщики, поэты, надуватели фондов социальной помощи. Эта с виду несколько хрупкая толпа вплывала в пору зрелости, оказывая ей такое сопротивление, какое могли осилить ее тощие кошельки. Толпа Рэя не материализовалась. Была только его мать и еще две женщины одного с ней возраста, да девушка с пустым взглядом и насморком, да молодой человек с густой челкой и значком на лацкане, объявлявшим «Величие неизбежно (но куда торопиться?)». Дружкой был грек, о котором никому, кроме Рэя, относившегося к нему с большой почтительностью, казалось, не было ничего известно.
По одну сторону шатра стояли столы на козлах, уставленные зелеными бутылками, винными бокалами, жестянками с пивом. Две школьницы в белых рубашках — эти-то откуда взялись? — разносили тарелки с яйцами в колбасном фарше, копченым лососем на ломтиках черного хлеба, сосиски на палочках. Клем разыскал стулья для отца и Клэр. Фиак держалась в стороне, пристроившись со стаканом минеральной воды подальше от танцевавших.
Речи были краткими. Лора с нежностью говорила о Фрэнки. Про Рэя она сказала, что у нее сначала были сомнения, но они рассеялись. Рэй оказался хорошим человеком и, засмеялась она, неисправимым оптимистом! Потом Лора попросила выпить за отца Фрэнки, Ронни, и второй тост — за тетю Фрэнки, ее любимую покойную сестру Нору, и утерла глаза скомканной розовой салфеткой. Поднявшись, Фрэнки обняла ее, все завздыхали и захлопали. Дружка говорил так, словно прошел обучение в классической школе ораторского искусства. Поглаживая бороду, он призвал соответствующих богов, процитировал Эзопа — в общем, выражался обворожительно и малопонятно. Рэй поблагодарил всех присутствующих. Он заявил, что является живым подтверждением того, что прекрасные вещи могут происходить в жизни самых неподходящих для этого людей. Никто не должен терять надежду на любовь, сказал он, каждому сердцу — свое время. Возвращаясь к более практической стороне, он сообщил, что благодаря помощи госпожи Харвуд им наконец удалось получить ипотеку на квартиру в Попларе и до Рождества они планируют туда перебраться. Приглашаются все умеющие держать в руках малярную кисть. Взяв Фрэнки за руку, он неловко спрыгнул с импровизированной платформы на примятую траву. Музыканты заиграли «Летнюю пору» в ритме джаза, но Рэй кружил Фрэнки исключительно в собственном ритме.
У входа в палатку Клем заметил одиноко стоящую Джейн Кроули и подошел поздороваться.
— Вам принести что-нибудь выпить? — спросил он. Она покачала головой:
— К сожалению, мне некогда. Вы скажете Лоре, что я заходила?
— Разумеется.
— Спасибо.
— Вы видели Клэр? — спросил он, — Я имею в виду, на приеме.
— На прошлой неделе.
— Как она, на ваш взгляд, хорошо поправляется?
— На редкость хорошо.
— Когда мы приехали, она не смогла бы пойти на такое торжество.
— Не смогла бы.
— И вы думаете, это будет продолжаться?
— Что?
— Выздоровление.
— Если она будет вести себя правильно.
— Следить за собой?
— Да.
Она улыбнулась ему, и он улыбнулся в ответ. Интересно, помнит она про мои глаза или не напоминает, потому что сейчас не на работе? Хотя официально я даже не зарегистрирован в числе ее пациентов.
— Я уезжал, — сказал он.
— Лора мне говорила. И как, успешно?
— Ничего не произошло, — сообщил он.
— Вы не нашли человека, которого искали?
— Как оказалось, не нашел.
— Жаль.
Он опять спросил, может, она все-таки выпьет.
— Нет-нет, нужно идти. Меня ждут.
Клем проводил ее из шатра и смотрел, как она пробирается между припаркованными машинами, поворачивает у ворот и скрывается из виду. Ее уход отозвался в нем на несколько секунд острой печалью, будто он потерял человека — последнего человека? — могущего ему помочь. Затем, вернувшись в палатку, он прихватил со стола бутылку красного вина и пошел туда, где, держась за руки, как влюбленные, сидели отец и Клэр.
Он разлил вино, и они выпили за здоровье друг друга. Извинившись, Клэр ушла разыскать Фиак. Музыканты заиграли канкан, и гости, выстроившись в линию, задрыгали ногами, пиная воздух.
— А она — не такое уж страшилище, — сказал отец.
— Кто? — спросил Клем.
— Финола Фиак. Не такая воинственная амазонка, как я ожидал.
— Нет, конечно, — сказал Клем. — И если она нравится Клэр…
— Они, похоже, очень близкие подруги?
Клем искоса глянул на отца, но не заметил никакого тайного умысла, ничего недоброго или двусмысленного. Секунду ему хотелось объявить ему напрямую: «Твоя дочь — лесбиянка, последовательница Сафо», но у него не было прямых доказательств, да он и не хотел их иметь. Клэр хотя и не до конца, но уже почти совсем оправилась, и Клем готов был приветствовать любые (помимо лекарств Босуэлла) средства, включая какие угодно интимные, если они помогали ей вернуть прежнее здоровье. Дождавшись более спокойной музыки, они пошли танцевать.
— Знаешь, — сказала она, — я с ужасом ожидала этой свадьбы, а сейчас мне даже нравится.
— Здорово.
— И папа, похоже, пережил все нормально.
— Да.
— И Лора.
— Угу.
— Похоже, ты не все рассказал мне о своей поездке, — сказала она.
— А ты хочешь знать все?
— Я хочу знать, чувствовать ли мне себя за нее виноватой.
— Нет, конечно.
— Финола хотела тебе помочь, но я отругала ее потом за излишний драматизм.
— Рано или поздно я все равно услышал бы об аресте, — улыбнулся он.
— Так у нас все в порядке?
— Да.
— Поклянись!
Он поклялся.
— Мне так хочется, чтобы ты был счастлив, Клем, — сказала она.
О наступлении полуночи музыканты объявили ударом тарелок. Фрэнки и Рэй удалились. Медового месяца не планировалось — деньги экономили на квартиру в Попларе, — но было решено, что первую ночь они проведут в уединении на даче. Клэр и Фиак перебрались к Лоре в проветренные, прибранные и вновь приготовленные для гостей старые комнаты. Все собрались вокруг «альфы». Лора крепко обняла дочку последний раз, и под поощрительные возгласы гостей машина вырулила мимо каменного мальчика (украшенного нынче венком из плюща) с проезда на дорогу; дребезжание привязанных к ней консервных банок не прекращалось минуты две, пока они не затормозили у дачи. Прозвучал еще один полунасмешливый одобрительный рев, и публика начала расходиться, кто — в дом, кто — в шатер, кто — в сад, к призывному мерцанию китайских фонариков.
В выходные после свадьбы Клем вернулся в Сомерсет, чтобы помочь заколотить дачу. Клэр и Фиак уезжали в Данди. Матрацы, кухонная утварь, стол, лампы опять водрузились на свои места в старых комнатах и шкафах, чтобы продолжить прерванный на короткое летнее время процесс медленного ухода в небытие. Картина с хлебом и вишнями снова пристроилась на гвозде на лестничной площадке; садовые инструменты вернулись в гараж; холодильник вымыт и выключен; электричество отключено под лестницей, рубильник повернут в положение «выкл.»; камин выметен, окна закрыты. Они проверили ящики тумбочек, вынесли чемоданы, чуть не забытую кружку, черный мешок для мусора. Лора пришла, чтобы запереть входную дверь и проверить, как расширяется трещина на боковой стене — в некоторых местах в нее уже можно было засунуть, сложив вместе, два пальца. «Чем раньше он провалится, тем лучше, — сказала она. — Это как ждать у моря погоды».
Через пару дней позвонил Фрэнк Сильвермен. Когда Клем вернулся домой из Бельгии, он нашел на автоответчике сообщение, на которое ему тогда легче было не отвечать.
— Почему у нас все разговоры идут как-то всмятку? — спросил Сильвермен.
От Шелли-Анн он слышал, что Клем был в Брюсселе, и с запозданием обнаружил причину поездки («Я, брат, нынче слушаю только местные новости, сплетни города о себе самом»). По его словам, он и сам хотел приехать, даже наверняка бы приехал, если бы нашел подмену — человека, который стал бы собирать по ресторанам еду, разворачивать кухню, раздавать продукты и вообще заниматься тысячей мелочей, без которых никак не обойтись. Он сказал, что, надеется, Клем его понимает. Клем ответил, что понимает.
— Ну, — сказал Сильвермен, — рассказывай с самого начала. Выкладывай все, не торопясь.
Легко сказать — с самого начала, а где оно? Не придумав ничего лучше, Клем начал с того, как из Данди приехала Фиак и привезла ему в кармане пальто вырезку из «Скотсмена». Потом — Кирсти Шнайдер, ФИА, Лоренсия Карамера, встреча в кафе. Несколько раз Сильвермен заставлял Клема вернуться назад, говорить яснее, подробнее, рассказывать не только впечатления, но факты. Ему хотелось знать, кто был этот молодой человек, как он был связан со всем этим. Он спрашивал, уверен ли Клем, уверен ли он на сто процентов, что старик в «Марсианском пейзаже» был действительно Рузинданой.
— А не могло случиться, что они тебя просто надули? Почему он спросил, подарил ли тебе Господь детей? Что это за херня?
— Говорят, что его сыновья умерли в одном из лагерей.
— Говорят?
— Лоренсия Карамера сказала мне.
— А она откуда знает?
— Я не знаю откуда.
— Не знаешь?
— Я не знаю точно, что она знает. Насколько она знает.
— А ты проверил, чем она занимается в ФИА? Кого она лоббирует? Какое правительство? Ты не знаешь, а может, она работает на бельгийскую секретную службу. И почему, ну почему ты не взял с собой в кафе кого-нибудь, кто мог бы независимо от тебя подтвердить личность Рузинданы? Вот тогда бы у тебя был репортаж.
— Меня просили прийти одного.
— Ты пошел туда вслепую!
— Вслепую?
— И может, испортил кому-нибудь игру.
— Кому-нибудь, кто знал, что он делает?
— Ну да! Боже мой! Не пойму, почему меня это так бесит. Видимо, воспоминания опять одолевают, вот я и злюсь. Извини, Клем.
— Не переживай, — сказал Клем.
Он упомянул поездку в Тервурен, но не рассказал о своем возвращении, и уж тем более — о ночной прогулке по квартире. Ему не хотелось выслушивать умные рассуждения о том, что Лоренсия Карамера как-то уж слишком скоро, слишком легко увлеклась им; о том, что, переспав с ней, он окончательно скомпрометировал свою объективность как свидетеля. Что же касается постояльца — да ему бы даже не удалось убедить Сильвермена, что там вообще кто-то был. Старик в кафе был Сильвестром Рузинданой: для подтверждения этого ему не нужны были другие свидетели. Но что касается человека в квартире… Тогда ему казалось, что он знал наверняка, был настолько уверен, что даже не остался расспрашивать Лоренсию (упущение, в котором ему меньше всего хотелось сознаваться).
Он боялся, что вынудит ее лгать, боялся увидеть на свежем со сна лице страх или стыд. Или триумф. Или презрение. К рассвету он сумел наконец встряхнуться: положил нож на полку, выудил из спальни свои вещи, оделся и пошел в гостиницу. Ступая по блестящим от воды, свежевымытым тротуарам, он пытался понять, зачем она пошла на такой риск; хотелось надеяться, что хотя бы немного причиной этому был он сам.
Переваривая новости, размышляя над услышанным, Сильвермен хмыкал неразборчиво. Раздражение его прошло. Обдумывая, он бормотал, и на голову Клема с кончика парящей в двадцати тысячах миль над ним спутниковой антенны падали, как капли с лесной ветки после дождя, слова — Надежда, Искренность, Сближение, Красота. Потом, со спазмой в горле, вырвалась фраза:
— Ну почему люди никак не могут принять друг друга!
— Как поживает Шелли-Анн? — спросил Клем.
— Шелли-Анн?
Сильвермен сообщил, что, по словам жены, во время звонка Клем был абсолютно не в себе. «Очень здорово на бровях», — сказала она. Пришлось признаться, что он действительно даже не помнит, о чем они разговаривали, однако помнит, что она ему понравилась.
— Мне тоже, — сказал Сильвермен. — Я не сдаюсь. Мне еще здесь нужно кое-что доделать, а потом…
— Ты — про людей на вокзале? Что с ними сталось?
— Они уже выбрались на поверхность. У всех дела будут рассматриваться через пару недель, и решение ожидается положительное. Мальчик получает медицинскую помощь, бесплатно. Я понемножку учу их английскому и знакомлю с достопримечательностями моей родины.
— Ниагарой?
— Да, мы уже ездили на водопад, они чуть с ума не сошли от удовольствия. А сейчас ты будешь смеяться — я решил открыть здесь офис, присмотрел уже домик в Капустном Городе. Собираюсь назвать его в честь Мэгги Петерсон, что ты об этом думаешь?
Клем сказал, что одобряет.
— Не очень я размахнулся?
— Думаю, в самый раз.
— Уже есть заинтересованные лица. Мы даже финансирование получим.
— Я очень рад.
— Давай теперь покончим с прошлым, ладно? Хорошо, что ты попытался что-то сделать в бельгийских джунглях, но давай оставим продолжение трибуналу.
— Я так и собираюсь.
— Все кончено, Клем.
— Я знаю.
— Тогда стряхни пыль с объектива!
— Стряхну.
— В мире еще столько дел. Я именно это понял.
— Точно.
— Для нас то — кончено.
— Я знаю.
— Кончено.
— Кончено.
— Кончено навсегда.
В октябре Клэр вернулась в университет. «Я буду работать только несколько часов, — объясняла она в присланном Клему в середине месяца письме, — Только чтобы держаться в курсе, не терять нить, чувствовать свою полезность». Она писала, что у нее все еще случаются тяжелые дни, ночи, а главное — еще не покидает опасение, что болезнь может опять накрыть ее с головой; но она справляется, а это самое главное — не поддаваться. «Большое спасибо тебе за помощь, — писала она, — ты — такой внимательный братишка, такой верный друг. Спасибо за твою доброту, я никогда этого не забуду. Что ты собираешься делать на Рождество? Есть какие-нибудь планы?» И, торопливо, в примечании: «Финола посылает привет».
Клем опять начал слоняться по улицам. Места, где в мае и июне он бродил в безрукавке, он посещал нынче, укутанный в пальто; порой ему казалось, что кварталы за спиной превращаются в груды бетона и пыли, будто он был индусским богом разрушения. Он начал больше пить и меньше есть. В конце месяца он провалялся неделю в кровати с каким-то вирусом, от которого его тошнило в три утра, который перебрался потом в легкие и вызывал глухой, похожий на лисье тявканье кашель; никак не удавалось от него избавиться.
Из агентства позвонила Пэтси Стелбох, спросила, не может ли он отправиться в командировку.
— Все еще не разделался с семейными делами, по-прежнему есть проблемы, — ответил он.
— Уже ноябрь, порядочно времени прошло, — сказала она.
Он извинился и предложил взамен Тоби Роуза.
— Нам бы хотелось послать вас, — сказала она.
Он еще раз извинился.
— Пожалуйста, когда вы будете готовы вернуться к фотографии, позвоните, — попросила она.
Рэй и Фрэнки переехали в Поплар. Они послали Клему ксерокопированную фотографию дома с карандашной обводкой своей квартиры, ничем не отличающейся от идентичных жилищ сверху и снизу. На обороте было приглашение на устраиваемое в декабре новоселье, оно заканчивалось жизнерадостным, написанным печатными буквами напоминанием для гостей прихватить продукты и спиртное.
Позвонил отец и сказал, что умер Саймон Трулав. Ему было девяносто четыре года. Ровесник века! В Первую мировую войну он сражался при Амьене, а во Вторую был добровольцем-пожарным. Также он выступал независимым кандидатом в нескольких национальных выборных кампаниях и, хотя ни разу не победил, принципам своим не изменил.
— Весьма упорядоченная жизнь, — сказал отец. — И порядочная, если задуматься. Полагаю, сожалеть в ней ни о чем не приходится.
К концу первой недели декабря у Клема кончились деньги. Тактика банка, одолжившего ему к тому времени значительную сумму, изменилась — вместо вежливых настойчивых писем его стали одолевать постоянными звонками. Он продал «Лейку» («Замечательный аппарат, — сказали в магазине, — приятно такой держать в руках»), получил за нее полторы тысячи наличными, отнес пятьсот в банк, а остальные положил в ящик кухонного стола. Вслед за этим Клем начал подыскивать квартиру подешевле. Через три дня нашлось местечко на Харроу-роуд, в получасе ходьбы от его теперешнего жилья. Район напомнил ему городки, где приходилось бывать во время командировок. Дома рабочего класса, крошечные полупустые магазинчики, заброшенные, сожженные машины; уцелев во время бомбежек прошлой войны, это место впоследствии было целиком приспособлено для нужд городского транспорта, по рассекающей его магистрали часто проносились автомобили аварийных служб. В кафе, демонстрируя остатки латинского величия, сидели португальские мужчины и, прихлебывая из маленьких чашечек кофе, смотрели программы по спутниковому каналу. Новый домовладелец Клема тоже был португальцем, его звали Леонардо. На все обнаруженные в квартире неисправности он смотрел так, словно они появились секунду назад; потом вытащил из кармана отвертку и начал приводить в порядок все, что мог. Огрызком карандаша он набросал список.
— О голубях не беспокойтесь, — сказал он, — я их отравлю.
Рэю и Фрэнки Клем послал записку, извинившись, что не сможет прийти на новоселье. Через несколько дней он написал открытку Клэр (снегирь с веточкой омелы в клюве), в которой сообщал, что, скорее всего, на Рождество будет за границей. В ответной открытке («Византийская мадонна», работа неизвестного художника) она сожалела, что он не сможет приехать, но — что поделать, дела. Возможно, она тоже поедет за границу — в Ирландию или в один из итальянских городков на холмах, о которых он читал ей в Колкомбе.
Двадцать второго числа в Брюсселе арестовали бургомистра. Клем услышал об этом по радио, в ранних вечерних новостях. Представитель бельгийского правительства сказала, что решение будет принимать суд, но лично она не предвидит никаких проблем с экстрадицией. До начала слушания в новом году Рузиндану будут содержать под стражей. Бельгия строго следует принципам международного права, и лицам, обвиняемым в преступлениях против человечества, не удастся уйти от ответственности, спрятавшись на ее территории. Адвокат Рузинданы заявил, что Рузиндану, несомненно, перепутали с другим человеком. Его клиент оказался жертвой злобных наговоров. Он невиновен, и к тому же болен, и хочет лишь одного: чтобы его оставили спокойно жить в кругу семьи.
Канун Рождества выдался холодным и ясным. Клем сидел и пил в пабе напротив церкви. Старик священник забежал выпить виски с горячей водой, потом пошел через дорогу служить полунощную. Клем поплелся домой, поискал на кухне алкоголь, нашел бутылку с остатками темного рома и проснулся на рассвете рождественским утром на ковре; рядом стоял нетронутый стакан рома. За праздник он уложил вещи, а второго января нанял машину и за два раза перевез все на Харроу-роуд, втащил картонные коробки по лестнице и оставил их в новой гостиной. Нижнего соседа звали Мехмет. Он помог Клему внести книжные полки, разобранный стол, матрац. До трех утра Клем распаковывал ящики, потом, лежа на несобранной кровати, прислушивался к шуму ночных автобусов, полицейских машин и непрекращающемуся всю ночь воркованию голубей. Он слышал, как Мехмет ушел из дома еще затемно. Потом он заснул и проснулся около полудня; от резкого пробуждения показалось, что дом опрокидывается на бок, проваливается в уплывающую вниз черную полосу.
На кухне тоже громоздились ящики. Вытащив необходимое, он рассовал остальные коробки по углам. Под кухонным окном была заасфальтированная крыша гаража, на которой, как пассажиры на платформе, собирались голуби с взъерошенными от холода перьями. Иногда птицы устраивались на его подоконнике. Однажды утром он попробовал их нарисовать, но набросок получился чересчур детским, и он выбросил его.
В конце января сильно похолодало; выяснилось, что нагреть воздух в квартире невозможно. Пришел Леонардо и постучал по неисправному котлу ручкой отвертки. Он сообщил Клему, что его дочка только что сдала экзамены на зубного врача, и поинтересовался, знает ли Клем, сколько дантисты зарабатывают. Клем поздравил его. Леонардо сказал, что холодная погода не продержится. Клем согласился. Он начал ходить в квартире в пальто и спать не раздеваясь. Когда в комнатах становилось слишком холодно, он спускался в кафе и присоединялся к смотревшим телевизор мужчинам. Его отношения со временем сделались странными и противоречивыми: казалось, что он почти выпал из него, но при этом было чувство, что его время истекает с пугающей скоростью. Одно время он думал позвонить Кирсти Шнайдер и узнать, как проходит в Брюсселе экстрадиция, но вдруг понял, что судебная версия справедливости его не очень-то интересует. Делом суда было заявить, что такие люди, как Рузиндана, представляют собой отклонение от нормы, раковые клетки на теле общества, которые нужно вырезать скальпелем закона, и тогда пациент опять будет абсолютно здоров. Суд постановит, что рузинданы были случайными явлениями, выродками, аморальными уродцами.
Сидя на кухне на оставшемся от прежнего жильца стуле, Клем начал вести записи. Он писал в разлинованном блокноте, стопка страниц у левого локтя увеличивалась. Он писал о Норе и слепоте, о Клэр и душевном здоровье. Описал похороны Норы, погребальные машины, стекающиеся, как черная патока, к дому по узким улочкам. Описал Зару и молодую проститутку в беленьких тапочках, Фрэнка Сильвермена и Шелли-Анн, Лоренсию Карамеру и Эмиля. Он писал о своих фотографиях — утомленном взгляде президента, ведомой стражниками, изящной, как балерина, безутешной тамильской девочке, толпах людей в Карачи, разогнанных муссонным дождем. Писал про Одетту, маленькую Одетту Семугеши в голубом сарафанчике, которая, может, и излечит их всех. Его не покидала надежда, что, если он напишет достаточно, он найдет достаточно доводов против имеющегося в настоящее время бесспорного, логически обоснованного, неизбежного заключения. Целыми днями он продолжал писать, но слова ложились на бумагу криво. Мысли не укладывались в рамки языка, у него были свои законы, и чем больше Клем писал, тем больше они проявлялись, и его правда отклонялась от правды Клема на самый неожиданный угол.
Он купил новый блокнот и написал рассказ от имени человека, спасенного с плота Жерико. Рассказ начинался с момента, когда их отнесло волнами и поднялся крик, в то время как плот удалялся все дальше и дальше. Потом — страх, борьба, вспышка болезни, больные, сталкиваемые по ночам в море. Тирания мощи, тирания немощи. Головокружительное самопознание.
Клем выбрал в качестве рассказчика сидящего в задней части плота человека с покрытой головой, философа, держащего на коленях труп молодого человека. Пройдет немного времени — и голод пересилит в нем отвращение, он начнет обгладывать кости юноши, отгоняя тех, кто попытается отнять у него кусок. Он больше не разглядывает горизонт, наоборот, отгоняет мысль о возможном спасении. Если их найдут, они, с их жуткими привычками, окажутся заразой, духовной чумой, темным пятном на фоне светлых надежд. Он мечтает о новой буре, сильнее прежней. И, услышав крик впередсмотрящего, пронзающий, казалось, бездонную небесную пустоту, что подумал он? Засмеялся ли? Бросился ли в пучину набежавшей волны?
Рассказ занимал всего несколько страниц, и, хотя что-то с ним, очевидно, было не так, он был доволен им больше, чем предыдущим блокнотом. Аккуратно переписав его, он отложил блокнот в сторону. В кухонном окне виднелись неподвижные грязно-серые облака. Клем вышел на улицу. Он не знал, сколько сейчас времени, видимо, было около полудня. Проходя мимо кладбища, он сообразил, что забыл шарф и перчатки, и засунул руки в карманы. Лондон был нынче словно железным. Каблуки звенели по брусчатке. Даже его дыхание казалось искусно выкованным из сероватого металла. На перекрестке он повернул направо на Килберн-лейн, прошел вдоль канала, потом перешел через железнодорожный мост и вышел в Аллею. Оставшимся у него ключом открыл дверь старой квартиры. В прихожей у двери скопилась груда писем, в основном таких, за которыми адресаты ленятся заходить. Несколько конвертов предназначались ему, еще была фотооткрытка с изображением гавани. Все письма оказались счетами или информационными листками, кроме одного — маленького коричневого конверта из отдела здравоохранения, с назначением, решил он, на прием у врача в глазной больнице. Этот конверт и открытку Клем положил в карман пальто. Захлопнув входную дверь, он пошел дальше. Начал падать легкий, несмелый снежок. Около церкви кто-то положил у шеи и колен деревянного Христа живые цветы — розы на длинных стеблях, такие красные, что казалось, сожми их в кулак, и цвет закапает из них, как сок. Любуясь, Клем замедлил шаги, потом зашагал дальше, под западной эстакадой, и опять вверх, к старому полицейскому участку у бульвара Голландский Парк. Поднявшись на несколько ступенек, он попал в крошечную приемную. За столом никого не было. Он подождал. Через несколько минут появилась женщина в сержантской форме.
Клем сказал, что хочет поговорить с сотрудником из отдела уголовного розыска.
— По какому поводу? — спросила она.
Клем сказал, что у него есть кое-какие сведения. Посмотрев на него с секунду, она предложила сесть. Перед ним дожидались еще трое, которых, как казалось Клему, заносило сюда далеко не впервой. Расстегнув пальто, он достал из кармана открытку, она оказалась от Клэр. Гавань на обороте была в Корке. Неподалеку от нее, в деревне, жили родители Фионы Фиак, и Клэр у них гостила. Она писала про них: они абсолютно такие, какими ты их наверняка воображаешь. Тут его позвали, и он поднялся.
— Следователь Келли, — представился мужчина.
Он провел Клема к расположенным в глубине приемной дверям, набрал номер на кодовом замке и отошел в сторону, пропуская Клема вперед. Они уселись за столом напротив друг друга. Келли — бледный, темноглазый, с коротко остриженными волосами. Было в нем что-то от идущего на поправку пациента. Он смотрел на Клема с таким же, как у сержанта, вопрошающим выражением, потом спросил, какие сведения Клем хочет сообщить. Клем ответил, что это касается изнасилованной в июне испанской девушки. Следователь ждал продолжения.
— И что? — спросил он.
— Это сделал я, — ответил Клем.
— Что сделал?
— Изнасилование.
— Вы сознаетесь в изнасиловании?
— Да.
Следователь втянул щеки, потом открыл ящик стола и вытащил из него лист бумаги и ручку. Бросив взгляд на часы, он пометил на листе время, потом спросил полное имя Клема, его адрес и тоже записал.
— Так кто была эта испанская девушка?
— Я не знаю, как ее зовут, — сказал Клем.
— Нападение имело место в прошлом июне?
— Да.
— Где?
— На Портобелло-роуд.
— В доме?
— На улице.
— Понятно.
На стене висел телефон. Следователь кратко переговорил с кем-то и потом как-то очень буднично арестовал Клема. Он спросил, не хочет ли Клем позвонить юристу. Клем сказал, что не хочет. Вошел молодой констебль в форме. Келли поднялся и, захватив исписанный лист, вышел. Клем попросил разрешения курить. Молодой полицейский вытащил из ящика стола блюдечко и поставил его на стол. Клем закурил. Высоко на противоположной стене было окно, сквозь которое он видел кусочек неба. Похоже, уже смеркалось. Келли не было минут двадцать. «Интересно, найдет он запись о моем нападении на Паулюса?» — думал Клем. Келли вернулся с досье в руках. Присев к столу, он положил досье перед собой и раскрыл.
— Еще раз, для ясности, — произнес он, — вы говорите, что изнасиловали испанскую девушку?
— Да, — сказал Клем, — а разве вы не должны были это записать?
— Луису де Кастро.
— Так ее зовут?
Келли кивнул.
— Двадцать пятого июня в двадцать три пятьдесят с мобильного телефона был произведен аварийный звонок в полицию, девять-девять-девять. С ее мобильного телефона. Мужчина заявил о нападении на девушку. Он дал адрес — Портобелло-роуд, но не назвал своего имени. Вам известно, кто звонил?
— Нет.
— Вы уверены?
— Да.
С молодым полицейским по одну сторону и Келли — по другую Клем прошел через приемную, затем, через защитную дверь, — в дальний конец участка. Женщина-сержант, с которой Клем разговаривал раньше, взяла его под стражу. Он выложил на стол содержимое карманов, потом расписался на бланке, потом на другом — о том, что не нуждается в юристе. Келли ушел. Сержант и констебль провели Клема в камеру. В ней сильно пахло хлоркой. Он сел на кровать. Дверь со стуком захлопнулась. Он лег. В соседней камере другой заключенный невнятно тянул песню, его бормотание порой переходило в пронзительный речитатив, потом постепенно смолкло. Клем пожалел, что у него отобрали сигареты и зажигалку. Он закрыл глаза, потом опять открыл и, прищурившись, стал смотреть на вмонтированную в потолок защищенную металлической сеткой лампу.
Часа через три замок на двери щелкнул. В камеру с папкой под мышкой вошел Келли. Клем поднялся.
— Луиса де Кастро уехала обратно в Испанию, — сказал следователь, — Если точнее — в город Бургос.
Клем кивнул. Бургос. На секунду в его воображении появился этот городок — плод его воображения — со строгими церквями и залитыми ослепительным солнцем маленькими площадями.
— В июле, — продолжал Келли, — она училась на языковых курсах. В институте Чарльза Диккенса или какой-то подобной херовине. В общем, как-то ночью они перепили сангрии и она подралась со своим дружком Карлосом, а поскольку характеры у них поэкспрессивнее и пошумнее наших, страсти накалились. Улавливаете, к чему я?
— Да, — сказал Клем.
— Никакого изнасилования не было, — сказал Келли, — была ужасно смущенная испанская девчонка с раскалывающейся с похмелья головой. Но изнасилования не было. — Он помолчал, потом сказал: — Подите сюда.
Клем подошел. Прислонив его спиной к стене камеры, Келли оперся на локоть рядом с его лицом.
— Вы не изнасиловали Луису де Кастро, — сказал он тихо, — никто ее не насиловал. Вы меня ввели в заблуждение, Клемент. Морочили мне все это время мозги. А поэтому мне теперь нужно решить, предъявлять ли вам обвинение в том, что вы заставили полицию зря потратить время, хотя, предъяви я вам обвинение, я потеряю с вами еще больше времени, а его у меня, честно говоря, и так нет.
Отойдя от Клема, он секунд пятнадцать-двадцать нахмурившись стоял, уставившись в верхний угол.
— Слезы, — опять обернувшись к узнику, проговорил он. — О ком это, интересно? Вряд ли о Луисе де Кастро, она в них не нуждается. О себе? Обо мне? — Он покачал головой, — Я вас, Клемент, понимаю лучше, чем вам кажется. Вы — из породы спасителей человечества, из тех, что постоянно размышляют о бездне морального падения. Вина лежит на всех, потому что все связаны воедино. Печать Каина на каждом челе. Исповедавшись в преступлении, вы чувствуете облегчение, что — не так? Как чирей прорвало, верно? Может, вас это удивит, Клемент, но я тоже думал об этом. Я тут такого насмотрелся… Настоящие насильники, убийцы. Люди, совершающие над другими людьми ужасные, отвратительные злодеяния. Возвращаюсь вечером домой, бреюсь, гляжу на отражение в зеркале и думаю: что это за человек, такой же или все-таки другой? Но потом я провел черту. Сплю теперь, как младенец. Просыпаюсь, иду на работу. Приношу пользу. Вот вы, Клемент, чем занимаетесь?
— Фотографией.
— Фотограф, значит?
— Да.
— Хороший?
— Был хороший.
Следователь кивнул.
— Если я вас здесь еще раз увижу, обещаю неприятности. Если будете искать неприятностей, обязательно на них нарветесь. Поняли?
Он повернулся и вышел из камеры. Женщина-сержант провела Клема обратно вверх по лестнице. Она выдала ему пакет с вещами, объявила, что он освобождается, и сунула в руки открытку с телефонными номерами службы социальной помощи. Расписавшись в получении вещей, он прошел за сержантом через приемную к выходу из участка. Все еще шел снег. Он видел, как снежинки кружатся в дымчатых ореолах уличных фонарей. Клем застегнул пальто, поднял воротник. На улице в такую ночь почти никого не было. Он миновал станцию метро, эстакаду, церковь. Проходя рядом с запечатанным металлическими щитами домом, где некогда обитали наркоманы, он неожиданно почувствовал, что не в силах идти дальше, и остановился. Ухватившись за перила, он, шатаясь, добрался по дорожке до входа и уселся на ступеньки, опершись спиной о стальную дверь. С нескольких попыток удалось раскурить сигарету. Снег пошел гуще, но тише, крупные снежинки мягко касались щек. Клем судорожно вздохнул; опять полились слезы: теплые, липкие, соленые, они стекали по крыльям носа. Он и сейчас не смог бы ответить следователю, о ком он плачет. «О себе, — думал он, — наверное, только о себе». Вытерев глаза, он глубоко, всеми легкими вдохнул металлический холод ночного воздуха. Казалось, что-то изошло из него, осталось трезвое, ясное чувство. Он сидел, закинув голову, и снежинки падали на закрытые глаза, губы, в открытый рот. Измученный за последние месяцы бесплодными мыслями мозг напоминал обширный зал, в который наконец добрался луч света — чистого, снежно-белого света. Он — не преступник. Не святой. Невозможно найти прибежище в крайностях с их простотой объяснений. И хотя смысл резни в Н*** оставался неясным, как черное пятно на фоне ослепительного, заливающего все вокруг, невыносимого для глаз света, ему казалось, он достиг точки, из которой можно начать двигаться, опираясь на едва ощутимую веру в себя и едва уцелевшую, упрямо живучую веру в других.
Растерев окоченевшие пальцы, он вытащил из бумажника три слайда — с Одеттой, бургомистром и классной стеной — и легонько, словно вклеивая на белую альбомную страницу, вдавил их в снег между ботинок. Через минуту их едва было видно, еще через минуту они были полностью погребены под снегом. Он поднялся, отряхнул снег с пальто. Завтра в утренних газетах появятся статьи о снегопаде, занесенных дорогах; на рассвете Лондон предстанет необычно нарядным. Прищурив глаза от летящих навстречу снежинок, Клем вышел из ворот, пересек железнодорожный мост, пересек канал, повернул у кладбищенской стены и, склоняясь под порывами ветра, яростно швыряющего в лицо снег и заглушающего звук шагов, продолжал идти, оставляя за собой след, извилистый, как след подранка, как ускользающей от охотника дичи.