Я повстречался с нею у кафе «Мариньян», что на Елисейских Полях.
В те дни я с трудом обретал самого себя, расставшись с Марой с Острова святого Людовика. Разумеется, мою избранницу звали иначе, но на этих страницах я предпочитаю именовать ее так: в конце концов она была родом из этих мест, и по пустынным улочкам этого острова я бродил темными вечерами, чувствуя, как в мою душу все глубже вторгается ржавое лезвие одиночества.
Только благодаря тому, что несколько дней назад она подала о себе весть (а ведь я уже утвердился в мысли, что утратил ее навсегда), я почувствовал себя в силах рассказать обо всем этом. Правда, теперь, когда мне впервые открылись некоторые обстоятельства этой истории, она выглядит намного сложнее.
Замечу в скобках, что вся моя жизнь, стоит лишь взглянуть на нее со сколько-нибудь отдаленной дистанции, сводится к одному неустанному поиску той единственной Мары, которая поглотила бы всех остальных, сообщив значимую реальность их существованию.
Мара, находящаяся у истоков тех событий, о которых я собираюсь поведать, эта Мара возникла не на Елисейских Полях и не на Острове святого Людовика. Эта Мара звалась Элианой. Жена человека, отбывавшего тюремное заключение за сбыт фальшивых ассигнаций, она состояла в связи с моим другом Карлом, поначалу воспылавшим к ней нежнейшей страстью, а к тому дню, о котором идет речь, настолько пресытившимся ею, что ему была ненавистна сама мысль о том, чтобы нанести интимный визит своей подруге.
Элиана была молода, стройна, привлекательна; придирчивому критику впору было отметить лишь легкий пушок, росший у нее над верхней губой, да невероятное множество родинок, усеивавших ее кожу в самых разных местах. Первое время мой приятель был склонен считать, что эти дефекты лишь составляют выгодный контрапункт ее красоте; однако по мере того, как Карл начинал тяготиться Элианой, их наличие стало делаться для него источником раздражения, зачастую оказываясь предлогом для язвительного подтрунивания, порой заставлявшего ее болезненно кривить брови. Впрочем, как ни странно, в слезах Элиана казалась прекраснее, чем когда-либо. В ее лице, когда оно было омыто слезами, проступала уверенная зрелая женственность, какую трудно было заподозрить в субтильном создании неопределенного пола, некогда воспламенившем воображение Карла.
Муж Элианы и Карл были давними друзьями. Познакомились они в Будапеште, где первый сначала спас Карла от голодного прозябания, а затем снабдил деньгами для переезда в Париж. Однако признательность, которую испытывал к нему Карл, тотчас сменилась насмешливостью и презрением, стоило последнему убедиться в его глупости и эмоциональной глухоте. Спустя десять лет они случайно столкнулись на одной из парижских улиц. Последовало приглашение к обеду. Карл, разумеется, и не помыслил бы ответить на него согласием, не помахай его давнишний знакомец в воздухе фотографией своей молодой жены. Карл тут же воспылал. По его словам, запечатленная на портрете женщина напомнила ему девушку по имени Марсьенн — героиню рассказа, над которым Карл в то время работал.
Мне хорошо запомнилось, что по мере того, как становились дольше и продолжительнее тайные свидания Карла с Элианой, история Марсьенн шла по восходящей, обогащалась, обрастала плотью новых подробностей. С Марсьенн он виделся всего три-четыре раза, впервые повстречав ее в Марли, где та прогуливала свою выхоленную борзую. Четвероногая спутница Марсьенн и впрямь заслуживает упоминания, ибо на ранней стадии создания данной истории она — по крайней мере, для меня — обладала гораздо большей степенью реальности, нежели та женщина, к которой, как предлагалось заключить читателю, проникся страстью автор рассказа. С появлением Элианы в существовании Карла образ Марсьенн обрел конкретность; он даже не преминул наделить свою героиню родинкой внизу подбородка — одной из многих украшавших кожу Элианы и той самой, которая, по его заверениям, с каждым поцелуем лишь умножала пыл его любовных желаний.
И вот уже несколько месяцев у Карла были практически неограниченные возможности прикладываться губами к любой из бесчисленных родинок Элианы, включая и самую интимную — на левой ляжке, во взрывоопасном соседстве с пахом. Увы, эти родинки утратили для него былую неотразимость. История Марсьенн была дописана, а вместе с нею канула в небытие и его страсть к Элиане.
Каплей, переполнившей чашу, явился арест и последовавшее тюремное заключение ее мужа. Пока он был рядом, известную остроту в их связь привносил, по крайней мере, волнующий фактор риска; когда же законный соперник оказался надежно упрятан за решетку. Карл столкнулся с непривычной для себя ситуацией: любовницей, обремененной двумя детьми и уже в силу одного этого склонной видеть в нем защитника и кормильца. Нельзя сказать, чтобы Карл был вовсе чужд великодушию; однако еще труднее было бы увидеть в нем идеал кормильца и добытчика хлеба насущного. Равным образом нельзя было отказать моему приятелю и в другой добродетели — любви к детям; однако ему нисколько не импонировало выступать в роли отца перед детьми человека, которого он глубоко и искренне презирал. Максимум того, на что он был способен в сложившихся обстоятельствах, — это постараться устроить Элиану на работу, чем Карл без промедления и занялся. Оказываясь без гроша, он столовался у нее в доме. Время от времени сетовал на то, что ей приходится слишком много работать, принося в жертву печальной необходимости свою красоту; последнее, впрочем, втайне импонировало его эгоизму: от измотанной вконец Элианы не приходилось ждать чрезмерных притязаний на его время.
В день, когда он уговорил меня составить ему компанию, Карл был не в настроении. Утром он получил от Элианы телеграмму, где говорилось, что она взяла выходной и ждет его у себя как можно раньше. Он предполагал появиться в ее краях около четырех, намереваясь вскоре после обеда отбыть оттуда вместе со мной. Мне же надлежало изобрести благовидный предлог, каковой обеспечил бы ему возможность удалиться без скандала.
По прибытии я не без удивления обнаружил, что в доме обитают не двое, а трое детей; оказывается, Карл упустил Из вида поставить меня в известность, что у Элианы с мужем был еще один отпрыск — младенческого возраста. Забыл по чистой рассеянности, заверил меня он. Не могу сказать, чтобы царившая в доме атмосфера вполне отвечала представлению о любовном гнездышке. Возле каменных ступеней у подъезда, выходившего в грязный, унылый двор, стояла детская коляска; обитатель ее заливался плачем во всю мочь своих легких. Внутри повсюду были развешены детские пеленки. Окна широко распахнуты наружу; по квартире летало множество мух. Старший из детей называл Карла папой, что вызывало у моего друга живейшее раздражение. Он грубо приказал Элиане убрать детей с глаз долой. При этих словах она чуть не разрыдалась. Тогда Карл обратил ко мне один из своих излюбленных, исполненных беспомощности взглядов, как бы призывая меня в свидетели: — Ну, вот, началось… Сам понимаешь, надолго ли меня хватит?
Загнанный в угол, он попробовал испытать диаметрально противоположную тактику: принялся изображать подчеркнутое благодушие, потребовал поставить на стол выпивку, усадил детей к себе на колени, начал читать им стишки, то и дело, буднично и без видимой заинтересованности похлопывая Элиану по мягким частям, словно стремясь убедиться в сохранности купленного по случаю окорока. В своей демонстрации наигранной веселости он зашел еще дальше: не выпуская из рук стакана, знаком велел Элиане приблизиться, запечатлел сочный поцелуй на месте его любимой родинки, а затем, заговорщически подмигнув мне, запустил свободную руку в проем ее блузки и извлек на свет божий левую грудь своей сожительницы, достоинства каковой тут же, не утрачивая прежнего хладнокровия, и предложил мне объективно оценить.
Мне доводилось быть свидетелем подобных выходок моего приятеля и раньше: объектами их становились другие женщины, в которых он влюблялся. Его чувства неизменно развивались по замкнутому циклу: страсть, охлаждение, безразличие, скука, язвительность, презрение, отвращение. Мне было искренне жаль Элиану. Дети, нищета, унылая лямка работы изо для в день, унижения — всему этому никак не позавидуешь. Видя, что его экспансивный жест не принес желаемого эффекта, Карл неожиданно устыдился. Поставив стакан на стол, он с видом побитого пса заключил Элиану в объятия и поцеловал в лоб. Последнее, по его представлениям, должно было продемонстрировать, что она — ангел, пусть даже наделенный соблазнительным задом и обворожительной левой грудью. Затем на его губах появилась глуповатая усмешка, и он поудобнее устроился на диване, бурча сквозь зубы: — Ну, ну. — В переводе на понятный мне язык это означало: — Так-то вот обстоят дела. Хуже некуда, но ничего не попишешь.
Почувствовав повисшее в комнате напряжение, я вызвался вывести детей, включая и младенца в коляске, на свежий воздух. Карл тут же встрепенулся: похоже, мое исчезновение со сцены (по крайней мере, в данный момент) не входило в его планы. Из его гримас и жестов, обращаемых ко мне за спиной Элианы, я уловил лишь, что необходимость немедленно приступить к исполнению любовных обязанностей его отнюдь не прельщает. Совсем напротив: громко рассуждая о том, что сам не преминет повести детей на прогулку, Карл одновременно из-за спины своей избранницы на языке глухонемых лихорадочно сигнализировал мне, что будет вовсе не против, коль скоро в его отсутствие я предприму решительный штурм твердынь Элианиной добродетели. Даже будь у меня в мыслях подобное желание, я никогда не решился бы на такое. Совесть не позволила бы. К тому же мне гораздо больше импонировало всласть помучить его в отместку за свинское обхождение с бедняжкой. Тем временем дети, уловившие течение разговора и ставшие свидетелями нашей заговорщической мимики за спиной их родительницы, принялись вести себя так, будто сам бес в них вселился: вмиг развеселились, затем захныкали, а потом и вовсе разревелись, притоптывая ножками в бессильной ярости. Младенец в коляске опять завопил благим матом, попугай в клетке зарядил свое, собака разразилась визгливым лаем. Убедившись, что ветер дует не в их сторону, эти резвые создания начали по-обезьяньи копировать нелепые ужимки Карла, за которыми следили со смешанным любопытством и недоумением. Было в этом подражании нечто на редкость непристойное, и бедная Элиана никак не могла взять в толк, что за муха их укусила.
А Карл — тот уже совсем вышел из себя. На удивление Элиане он в открытую разразился целым каскадом клоунских гримас и неуклюжих телодвижений — как бы копируя паясничающих отпрысков возлюбленной. В конце концов роль невозмутимого гостя оказалась не по плечу и мне: я расхохотался во весь рот, инициировав со стороны последних очередной взрыв бурного восторга. Затем, игнорируя робкие протесты Элианы, Карл повалил ее на диван, корча обезьяньи рожи и без умолку тараторя на ненавистном ей австрийском диалекте. Дети гурьбой попадали на нее, визжа, как недорезанные поросята, и проделывая невесть что всеми конечностями, чему, разумеется, Элиана была бессильна воспрепятствовать, ибо Карл бесцеремонно хватал, щипал, покусывал ее то за шею, то за грудь, то за руки, то за ноги. Так она и лежала в платье, задранном по самые плечи, извиваясь, барахтаясь, задыхаясь от смеха, с которым не могла совладать, и от подступившего к горлу гнева, почти истерики. Когда ей, наконец, удалось оторваться от этого клубка, она разразилась бурными рыданиями. Карл застыл рядом с ней на диване с усталым и потерянным видом, бурча свое неизменное «ну-ну». А я молча взял маленьких за руки и вывел их во двор, предоставив любовникам выяснять свои отношения без свидетелей.
Возвратившись, я обнаружил, что они уединились в соседней комнате. Было так тихо, что поначалу я заподозрил, что, вдосталь намиловавшись, оба заснули. Однако внезапно дверь открылась и сквозь нее просунулась голова Карла с его обычной издевательской ухмылкой, означавшей: «Все в порядке, я ее умиротворил». Скоро показалась и Элиана, раскрасневшаяся и источающая тепло, как полыхающая жаровня. Я растянулся на диване и увеселял детишек, пока взрослые выходили за провиантом к ужину. Когда они вернулись, оба пребывали в отличном настроении. Я подозревал, что Карл, весь расплывавшийся от удовольствия, едва речь заходила о съестном, о секретах кухни, яствах и деликатесах, на гребне минутного великодушия наобещал Элиане с три короба — разумеется, и в мыслях не держа, что когда-нибудь его призовут к исполнению обещанного. Надо сказать, Элиана вообще была поразительно доверчива; и причиной тому, не исключено, были все те же родинки, служившие постоянным напоминанием о том, Что красота ее не столь уж безупречна. Сознание того, что она стала объектом любви не вопреки, а благодаря этим родинкам (а именно такое ощущение поддерживал в ней умело выстроивший свою линию Карл), делало ее редкостно беззащитной. Как бы то ни было, сейчас она все больше и больше излучала радостное тепло. Мы опрокинули еще по бокалу (она, похоже, перебрала лишку), а потом, вглядываясь в сгущавшиеся за окном сумерки, разом запели.
В таком настроении мы всегда пели немецкие песни. Включалась и Элиана, хотя она и презирала немецкий. Теперь Карл вел себя совсем по-иному. Ни следа прежней суетливости. Судя по всему, недавний трах доставил удовольствие обоим, на дне его желудка спорили друг с другом три или четыре аперитива, его воодушевляло здоровое чувство голода. Не говоря уже о том, что все ближе подступала ночь, а с ней — конец его супружеской вахты. Иными словами, все обстояло как нельзя лучше.
Подвыпив и подобрев, Карл делался поистине неотразим. Он с увлечением расписывал достоинства добытого час тому назад вина — очень дорогого и купленного, как он любил добавлять в подобных случаях, исключительно в мою честь. Превознося его вкусовые качества, мой приятель с энтузиазмом воздавал должное салату. Салат, в свою очередь, пробудил в нем еще большую жажду. Элиана попыталась было умерить его пыл, но теперь уже во всем мире не сыскалось бы силы, способной стать на пути кипучей жизнерадостности Карла. Он вновь вытащил наружу сиську своей благоверной — на этот раз она не противилась — и, оросив ее вином, жадно припал к ней губами. Затем, разумеется, пришел черед коронного номера — демонстрации родинки на ее левом бедре, по соседству с лобком. Видя, какой оборот принимают дела, я уже готов был предположить, что голубки вот-вот опять уединятся в спальне, но оказался неправ. С той же внезапностью водрузив сиську в исходное положение, Карл придвинулся к столу со словами: — J'ai faim, j'ai faim, cherie. — По тону, по голосовой модуляции это признание ничем не отличалось от его излюбленного: — Ну, скорее, крошка, скорее, я весь истомился!
В ходе ужина, оказавшегося прекрасным, мы перешли к вещам странным и неординарным. Карл, с пиететом относившийся к собственному гурманству, имел обыкновение сдабривать прием пищи, особенно когда она была ему по вкусу, каким-нибудь ни к чему не обязывающим разговором. Стремясь избежать всего сколь бы то ни было серьезного (и, следовательно, грозившего внести диссонанс в процесс его пищеварения), мой приятель любил, готовясь проглотить очередной кусок или сделать очередной глоток вина, предварить его отрывистой, никак не связанной с предыдущим обменом мнениями репликой. Так и на сей раз: само собой разумеющимся тоном он заявил, что недавно познакомился с девушкой — шлюхой или нет, он не имеет ни малейшего понятия, да и какое это имеет значение? — которую намерен мне представить. И, не дав мне открыть рта для дальнейших расспросов, добавил: — Она как раз твоего типа.
— Знаю я, какие тебе нравятся, — продолжал он, явно намекая на Мару с Острова святого Людовика. — Так вот: эта — гораздо лучше, — заключил он. — Не волнуйся, я обо всем позабочусь…
Чаще всего, изрекая нечто в этом роде, он не имел в виду никого конкретно. Ему просто-напросто импонировала мысль представить себе меня в обществе едва родившейся в его воображении мифической красавицы. Иногда причиной бывало и другое: дело в том, что Карл в принципе не одобрял тех, кто подходил под его определение «моего типа». Стремясь уколоть меня побольнее, он широковещательно заявлял, что женщинами моего типа кишмя-кишат все страны центральной Европы и что счесть такую женщину красивой может втемяшиться в голову только американцу. А уж если хотел пригвоздить меня к позорному столбу, то награждал их саркастическими репликами вроде: — Ну, этой никак не меньше тридцати пяти, это я могу тебе гарантировать. — Когда же, как в тот вечер, о котором идет речь, я делал вид, что искренне верю его россказням, и забрасывал его вопросами, он отвечал уклончиво и неопределенно. Конечно, время от времени поддаваясь на мои провокации и уснащая свои небылицы столь убедительными подробностями, что в конечном счете, судя по всему, сам начинал верить в собственные домыслы. В такие минуты на его лице появлялось поистине демоническое выражение, а его способность изобретать со сверхъестественной быстротой облекала в плоть бесспорной конкретики самые невероятные вещи и происшествия. Стремясь не потерять таинственную нить, он все чаще прикладывался к бутылке, опрокидывая стакан за стаканом, будто перед ним стояло не вино, а слабое пенящееся пиво; и с каждым глотком по его лицу шире и шире расползался горячечный румянец, отчетливее проступали вены на лбу, суше и непривычнее казался голос, импульсивнее движения рук, и все более острыми и пронизывающими, как у сомнамбулы, делались его глаза. Внезапно умолкая, Карл устремлял на вас рассеянный, непонимающий взгляд, резким, драматическим жестом доставал часы, а потом ровным, спокойным, не допускающим и тени сомнения тоном говорил: — Через десять минут она будет стоять на перекрестке такой-то и такой-то улиц. На ней будет швейцарское платье в горошек, а под мышкой сумочка из крокодиловой кожи. Хочешь на нее взглянуть — поди проверь. — Вымолвив это, он небрежно переводил ход разговора в другое русло. Большего и не требовалось: ведь он только что явил присутствующим неопровержимое свидетельство верности своих слов! Разумеется, никому и в голову не приходило попытаться подвергнуть их нелицеприятной проверке. — Ясно, не хочешь рисковать, — говорил в таких случаях Карл. — В душе ты ведь не сомневаешься, что она будет там стоять… — И тем же нейтральным тоном, как если бы речь шла о чем-то вполне обыденном, присовокуплял к своему прогнозу, добытому путем общения с потусторонними силами, еще одну исчерпывающую в своей красочной выразительности деталь.
Надо отдать Карлу должное: когда дело касалось вещей, проверка которых не предусматривала каких-либо чрезвычайных действий: вроде того, чтобы встать из-за стола в разгаре дружеского застолья или как-то еще нарушить привычный ритм вечерних развлечений, — его прогнозы так часто сбывались, что окружающим невольно казалось, что по их спинам стекает холодный пот, когда на моего друга, что называется «накатывало». То, что начиналось как досужая причуда или подобие циркового розыгрыша, нередко оборачивалось страшной, леденящей кровь стороной. Если, скажем, случалось новолуние (я не раз замечал, что эти озарения Карла были таинственно связаны с теми или иными фазами луны), тогда во всей атмосфере вечера ощущалось нечто зловещее. Карл, например, совершенно не выносил, когда на него внезапно падал лунный свет. — Вот он, вот он! — истерически взвизгивал он, будто завидев привидение. И долго бормотал потом: — Это не к добру, не к добру, — машинально потирая руки и расхаживая взад-вперед по комнате с опущенной головой и полуоткрытым ртом, из которого, как кусок красной фланели, безжизненно свешивался его язык.
К счастью, в тот вечер, о котором я рассказываю, луны не было, а если и была, ее неверное сияние еще не проникло внутрь маленького дворика, куда выходили окна тесного приюта Элианы. И единственным итогом возбужденного состояния Карла стало то, что он в энный раз принялся во всех подробностях рассказывать о грехопадении недалекого супруга своей избранницы. Эта комическая история, как мне довелось узнать впоследствии, вполне соответствовала истине. Источником его злоключений явились две таксы, на которых с вожделением поглядывал муж Элианы. Увидев, как они непринужденно разгуливают по округе — без поводка и вне поля зрения хозяина, — он, не довольствуясь сбытом фальшивых банкнот, составлявшим постоянный источник его благосостояния, решил приманить их к себе, чтобы потом — разумеется, за определенную мзду — возвратить законному владельцу. И вот в одно прекрасное утро, услышав звонок в дверь и обнаружив за ней французского полицейского, он просто онемел от неожиданности. Надо же: как раз в этот момент он кормил своих собачек. Нет необходимости добавлять, что к этому времени он успел так к ним привязаться, что напрочь забыл о награде, каковую первоначально вознамерился получить. Что за жестокий удар судьбы, размышлял он: подвергнуться аресту за то, что проявил доброту к животным… История эта воскресила в памяти Карла множество других происшествий, свидетелем которых он был, деля крышу в Будапеште с будущим мужем Элианы: глупых, нелепых, какие могли приключиться только с недоумком, как именовал его мой приятель.
К концу ужина Карл преисполнился такого благодушия, что ему вздумалось чуточку подремать. Видя, что он захрапел, я распрощался с Элианой и откланялся. Никаких определенных намерений у меня не было. Я не спеша прошел несколько кварталов до площади Этуаль, затем машинально свернул на Елисейские Поля в сторону Тюильри, рассчитывая где-нибудь по пути выпить чашку кофе. Наевшись и выпив, я основательно подобрел и чувствовал себя примиренным со всем миром. Праздничный блеск и гомон Елисейских Полей странным образом контрастировали с тишиной безлюдного дворика, где у входа в жилище Элианы притулилась детская коляска. Меня не только напоили и накормили до отвала; в виде исключения я был хорошо одет и обут. Помню, в тот день мне до блеска начистили башмаки.
Мне вдруг вспомнилось, как пять или шесть лет назад я впервые появился на Елисейских Полях. Тогда, посидев в кинематографе и выйдя наружу в прекрасном настроении, я решил прогуляться и опрокинуть стаканчик прежде, чем отправиться на боковую. В маленьком баре на одной из окрестных улочек в одиночестве выпил несколько коктейлей. С бокалом в руке вспомнил своего старого бруклинского друга и подумал, как здорово было бы, окажись он в этот момент рядом со мной. Вступил с ним в мысленный диалог и, продолжая его, сам не заметил, как оказался на асфальте Елисейских Полей. Слегка охмелев и не на шутку расчувствовавшись, я озадаченно озирался по сторонам, обнаружив, что нахожусь среди деревьев. Развернувшись на сто восемьдесят градусов, двинулся к путеводным огням кафе. На подходе к Мариньяну рядом со мной возникла попутчица — статная, энергичная, с манерами знатной дамы шлюха; тараторя без умолку, она тут же без особых проволочек вцепилась мне в локоть. В то время я знал не больше десятка слов по-французски и, дезориентированный мигающими бликами уличных огней, подступавшими отовсюду деревьями, одурманенный весенними ароматами, ощущая внутри приятное тепло от выпитого, оказался совершенно беспомощен. Я понял: мне крышка. Понял: теперь уж меня обдерут как липку.
Я сделал неуклюжую попытку замедлить шаг, добиться с нею хоть какого-то понимания. Помню: мы вдвоем стояли на тротуаре, а напротив нас сияла, искрилась, переливалась нарядным людом открытая площадка «Кафе Мариньян». Помню: она встала между мною и толпой и, не переставая что-то тараторить, расстегнула на мне пальто и решительно взяла быка за рога, зазывно шевеля уголками губ. И тут окончательно пали последние бастионы робкого сопротивления, какое я вознамерился было оказать. Несколько минут спустя мы были с ней в комнате безымянного отеля, где, не успел я и слова вымолвить, она сосредоточенно и со знанием дела приникла ртом к моему, уже не сопротивлявшемуся естеству, предварительно очистив мои карманы ото всего, кроме случайной мелочи.
Перебирая в памяти детали этого происшествия и последовавшие за ним смехотворные походы в американский госпиталь в Нейи (где я поставил себе целью излечиться от существовавшего лишь в моем воображении сифилиса), я внезапно заметил в нескольких шагах девушку, стремившуюся обратить на себя мое внимание. Она остановилась и молча ждала, пока я подойду к ней, словно ни секунды не сомневалась в том, что я возьму ее под руку и как ни в чем не бывало продолжу прогулку по проспекту. В точности это я и сделал. Даже не потрудившись замедлить шаг, когда поравнялся с нею. Ведь, казалось, нет ничего более естественного под луной, нежели на традиционное:
«Привет, куда вы направляетесь?» — ответить: «Да в общем никуда, давайте зайдем куда-нибудь и выпьем».
Моя готовность откликнуться, моя досужая беззаботность, моя подчеркнутая небрежность вкупе с тем обстоятельством, что я был хорошо одет и обут, возможно, создали у девушки впечатление, будто перед нею миллионер-американец. Приближаясь к сияющему светом фасаду кафе, я понял, что это «Мариньян». Хотя был уже поздний вечер, разноцветные зонты по-прежнему колыхались над столиками на открытой площадке. Девушка была одета не по погоде легко; на шее ее красовалась непременная для данного сословия меховая горжетка — изрядно поношенная, потертая и даже, как мне показалось, кое-где траченная молью. Впрочем, на все это я почти не обратил внимания, завороженный ее глазами — карими и на редкость красивыми. Они напомнили мне кого-то… кого-то, в кого я был влюблен. Но вспомнить, кто это был, в тот момент я не мог.
По какой-то неведомой мне причине Мару (так она назвала себя) снедало стремление говорить, по-английски. Английский она выучила в Коста-Рике, где, по ее словам, некогда ей принадлежал ночной клуб. Впервые за все годы, что я прожил в Париже, случай свел меня со шлюхой, обнаружившей желание изъясняться по-английски. Похоже, делала она это потому, что английская речь напоминала ей о тех благословенных временах, когда, в Коста-Рике, у нее было иное, куда более респектабельное ремесло, нежели ремесло шлюхи. Была, разумеется, и еще одна причина: м-р Уинчелл. Великодушный, щедрый американец, м-р Уинчелл был обаяшка, более того — по ее убеждению, джентльмен; он возник на пути Мары, когда, перебравшись из Коста-Рики в Европу без гроша в кармане и с разбитым сердцем, она осела в Париже. М-р Уинчелл заседал в правлении некоего клуба атлетов в Нью-Йорке и, несмотря на то, что повсюду его сопровождала супруга, обходился с Марой по-королевски. Мало того: истинный джентльмен, он представил Мару своей жене и все втроем они совершили увеселительную поездку в Довиль. По крайней мере, такова была версия Мары. Не исключаю, что именно так все и было: время от времени воочию сталкиваешься с такими Уинчеллами, которые, облюбовав для себя шлюху, с пылу с жару начинают воздавать ей почести как леди. (А порой никому не известная шлюха и впрямь оказывается леди.) Как бы то ни было, по словам Мары, данный Уинчелл действительно вел себя как аристократ, да и супруга мало в чем ему уступала. Натурально, когда он выдвинул предложение всем троим разделить одну постель, это не привело ее в восторг. Мара, впрочем, не склонна была корить ее за проявленную неуступчивость. — Elle avait raison, — заметила она.
И вот м-р Уинчелл растворился в безвозвратном прошлом; давно был проеден и чек, который он подарил Маре, отплывая за океан. Проеден с поразительной быстротой, ибо не успел м-р Уинчелл сесть на пароход, как на горизонте замаячил Рамон. Мадридец, он намеревался открыть там свое кабаре, но разразилась революция и ему пришлось взять ноги в руки; так удивительно ли, что в Париже он оказался гол как сокол? Судя по отзыву Мары, Рамон тоже был свой в доску; она безраздельно доверяла ему. Но скоро и он сгинул без следа. Не имея ни малейшего понятия в том, в каком направлении «сгинул» Рамон, Мара, тем не менее, была убеждена, что в один прекрасный день ее избранник даст о себе знать и они будут вместе. И ничто не могло поколебать ее в этой уверенности, хотя вот уже больше года от него не было вестей.
Все это выплеснулось наружу в краткий промежуток между приемом заказа и появлением кофе на столе. Выплеснулось на диковинном английском моей собеседницы, который в сочетании с низким, хрипловатым тембром голоса, наивной серьезностью интонаций и ее нескрываемым стремлением непременно прийтись мне по вкусу (чем черт не шутит, а вдруг перед нею очередной м-р Уинчелл?) не на шутку растрогал меня. Последовала томительно долгая пауза, и в моей памяти всплыли слова, сказанные Карлом за обедом. Что ни говори, эта женщина безошибочно воплощала «мой тип» и, пусть на сей раз он и не сделал никакого пророчества, несомненно вынимая часы, мог бы описать в мельчайших, подробностях, заключив своим традиционным: «Через десять минут она будет стоять на перекрестке такой-то и такой-то улиц».
— Что вы делаете в Париже? — спросила она, переводя разговор в более привычное русло. И тотчас, едва я открыл рот, перебила меня вопросом, не хочу ли я есть. Я ответил, что лишь недавно отлично поужинал. Предложил ей рюмку ликера и еще кофе. И вдруг поймал на себе ее ровный, неотрывный, до неловкости пристальный взгляд. Мне подумалось, что в ее воображении вновь возник образ отзывчивого м-ра Уинчелла, что она молчаливо сравнивает меня с ним, уподобляет меня ему и, быть может, в душе благодарит Господа за то, что он послал ей еще одного американского джентльмена, а не тупоголового француза. Коль скоро направленность ее мыслей была именно такова, казалось нечестным позволить ей и дальше питать иллюзии на мой счет. Поэтому со всей мягкостью, на какую я был способен, я постарался дать ей понять, что между мною и гастролирующими миллионерами дистанция огромного размера.
В этот момент, внезапно перегнувшись через стол, она поведала мне, что голодна, страшно голодна. Я был ошарашен. Час ужина давно миновал; кроме того, при всей моей твердолобости, в голову мне никак не укладывалось, что шлюху с Елисейских Полей могут терзать голодные спазмы. Одновременно меня пронизало жгучее чувство стыда: ничего себе, навязал свое общество девушке, даже не удосужившись поинтересоваться, не хочет ли она есть. — Давайте зайдем внутрь? — предложил я, нимало не сомневаясь, что она не устоит перед искушением отужинать в «Кафе Мариньян». Подавляющее большинство женщин, будь они голодны (тем более страшно голодны), согласились бы не раздумывая. Но не эта — эта лишь покачала головой. Нет, у нее и в мыслях не было ужинать в «Мариньяне»: там чересчур дорого. Тщетно уговаривал я ее выкинуть из головы сказанное мной минуту назад — о том, что я не миллионер и все прочее. Лучше зайти в простой маленький ресторанчик, в этой округе их пруд пруди, сказала она. Я заметил, что едва ли не все рестораны уже наверняка закрылись, но она стояла на своем. И затем, будто вмиг забыв о собственном голоде, придвинулась, накрыла мою руку своей теплой ладонью и с жаром принялась расписывать, до чего я прекрасный человек. За этими излияниями последовал новый поток воспоминаний о ее жизни в Коста-Рике и других Богом забытых местах Карибского бассейна, местах, где мне и вообразить было не под силу девушку вроде нее. Суть ее сбивчивого рассказа сводилась к тому, что она просто не родилась шлюхой и никогда не сможет ею стать. Судя по ее заверениям, она уже по горло пресытилась этим ремеслом.
— Вы — первый, кто за долгое-долгое время обошелся со мной по-человечески, — продолжала она. — Я хочу, чтобы вы знали, какая для меня честь просто сидеть и разговаривать с вами.
Ощутив голодный спазм и слегка задрожав, она поплотнее запахнула на шее свою нелепую, обносившуюся горжетку. Ее предплечья покрылись гусиной кожей, а в улыбке проступило что-то жалкое и в то же время отважно-небрежное. Не желая дольше длить ее муки, я готов был тут же подняться с места, но она, казалось, не может остановиться. И конвульсивный поток слов, лившихся из ее горла, безотчетно соединился в моем сознании с мыслью о еде — той, в которой она так отчаянно нуждалась и которую, скорее всего, ей суждено тут же извергнуть на ресторанную скатерть.
— Человеку, которому достанусь я, очень повезет, — внезапно донеслось до меня. Моя собеседница замолчала, положив руки на стол ладонями вверх. И попросила меня хорошенько вглядеться в них.
— Вот что делает с тобой жизнь, — вырвалось у нее.
— Но вы красивы, — искренне и горячо возразил я. — И ваши руки меня ни в чем не разубедят.
Она осталась при своем мнении, прибавив задумчиво:
— Но была когда-то красива. Это теперь я такая: усталая, вымотанная… Господи, сбежать бы от всего этого! Париж — он такой соблазнительный, не правда ли? Но поверьте моему слову: он смердит. Я всегда зарабатывала себе на жизнь… Посмотрите, посмотрите еще раз на эти руки! Только здесь — здесь вам не позволят работать. Здесь из вас хотят высосать всю кровь. Je suis francaise, moi, mais je n'aime pas mes compalriotes; ils sont durs, mechants, sans pitie nous.
Я мягко остановил ее, напомнив об ужине. Мы ведь собирались куда-нибудь пойти? Она рассеянно кивнула, все еще полная негодования по поводу бездушных своих соотечественников. И не сдвинулась с места. Вместо этого она обвела пытливым взглядом площадку. Пока я терялся в догадках, что на нее нашло, она внезапно поднялась на ноги и, с умоляющим видом склонившись надо мной, спросила, не соглашусь ли я несколько минут подождать ее. Дело в том, торопливо объяснила она, что в кафе напротив у нее назначено свидание с одним набитым деньгами старикашкой. Не исключено, конечно, что он уже смылся, но проверить все же не мешает. Если он еще там, можно чуточку подзаработать. Она обслужит его по-быстрому и как можно скорее вернется. Я сказал, чтобы обо мне она не тревожилась.
— Не торопись и вытяни из старого павиана все, что сможешь, — напутствовал ее я. — Мне спешить некуда. Я подожду тебя здесь. Только не забудь: у нас с тобой ужин на очереди.
Я смотрел, как, проплыв по улице, она нырнула под своды кафе. Маловероятно, что она вернется. Набитый деньгами старикашка? Скорее уж она побежала умиротворять своего maquereau. Мне представилось, как он выговаривает ей за то, что она сдуру приняла приглашение простофили-американца. Кончится тем, что, поставив перед ней сэндвич и кружку пива, ее благоверный отправит ее обратно на промысел. А заартачится — тут же влепит ей звучную оплеуху.
К моему удивлению не прошло и десяти минут, как она вернулась. Разочарованная и повеселевшая одновременно.
— Мужики редко держат свое слово, — заметила она. Само собой, за исключением м-ра Уинчелла. М-р Уинчелл — тот вел себя по-другому. — Он всегда выполнял свои обещания, — сказала она. — Пока не отбыл за океан.
Молчание м-ра Уинчелла не на шутку озадачивало ее. Договорились, что он будет регулярно писать ей, но с момента отъезда прошло три месяца, а она не получила от него ни строки. Она пошарила в сумочке, надеясь отыскать там его визитную карточку. Может быть, если я, на моем английском, напишу за нее письмо, он ответит? Но карточка так и не обнаружилась. Ей, правда, запомнилось, что живет он в помещении какого-то клуба атлетов в Нью-Йорке. По ее словам, там же обитает и его супруга. Подошел гарсон; она заказала еще чашку черного кофе. Было уже одиннадцать, а, быть может, и больше, и я всерьез засомневался, что нам удастся попасть в простой, недорогой ресторанчик из числа тех, что она имела в виду.
Я все еще терялся в размышлениях о м-ре Уинчелле и таинственном клубе атлетов, где он предпочел обосноваться, когда откуда-то издали до меня донесся ее голос: — Послушай, я не хочу, чтобы ты на меня тратился. Надеюсь, ты не богат; впрочем, мне нет дела до того, сколько у тебя денег. Для меня просто поговорить с тобой — уже праздник. Ты не можешь себе представить, что чувствуешь, когда с тобой обращаются как с человеком! — И вновь забушевал вулкан воспоминаний — о Коста-Рике и других местах, о мужчинах, с которыми она спала, и о том, что это не было ремеслом, ибо она их любила; и о том, что она должна была запомниться им на всю жизнь, ибо, отдаваясь тому или иному мужчине, отдавалась ему телом и душой. Она опять поглядела на свои руки, потерянно улыбнулась и запахнула вокруг шеи свою потертую горжетку.
Вне зависимости от того, сколь многое в рассказе Мары было плодом фантазии, я сознавал: чувства ее честны и неподдельны. Стремясь хоть как-то облегчить ее положение, я предложил ей — пожалуй, не слишком осмотрительно — все деньги, что у меня были с собой, намереваясь тут же встать и распрощаться. У меня не было никаких задних мыслей: просто хотелось дать ей понять, что она не обязана терпеть мое присутствие в благодарность за такую малость, как ужин. Даже намекнул, что, быть может, ей стоит побыть одной: прогуляться по улицам, напиться, выплакаться. Намекнул так деликатно и тактично, как только умел.
И все же она не обнаружила стремления расстаться со мной. В ней явно боролись противоречивые импульсы. Она уже забыла, что голодна и замерзла. Несомненно, в ее сознании я уже пополнил ряды тех, кого она любила, кому отдавалась телом и душой, — и тех, кому, по ее словам, суждено было запомнить ее навсегда.
Ситуация становилась столь щекотливой, что я вынужден был попросить ее перейти на французский: не хотелось, чтобы все нежное, хрупкое, интимное, что, рождаясь в ее душе, находило выход наружу, обезображивалось, облекаясь в ее чудовищный костариканский английский.
— Поверь, — выпалила она, — будь на твоем месте другой, я бы уже давно перешла на французский. Вообще-то мне трудно говорить по-английски; я от этого устаю. Но сейчас я чувствую себя иначе. Разве это не прекрасно — говорить по-английски с кем-то, кто тебя понимает? Бывает, ложишься с мужиком в постель, а он с тобой ни слова. Я, Мара, его нисколько не интересую. Не интересует ничего, кроме моего тела. Что я могу дать такому?.. Вот, потрогай, видишь, как я разгорячилась… Я вся горю.
В такси, по пути к Авеню Ваграм, похоже, ее совсем развезло. — Куда вы меня везете? — спросила она, будто нас занесло в какую-то неизвестную и нежилую часть города. — Всего-навсего въезжаем на Авеню Ваграм, — отозвался я. — Что с тобой? — Она озадаченно огляделась вокруг, словно для нее было новостью само существование улицы с таким названием. Потом, уловив мой недоумевающий взгляд, рывком притянула меня к себе и впилась зубами в мой рот. Кусала она крепко, как животное. Изо всех сил обняв ее, я погрузил язык в неизведанные глубины ее горла. Моя рука лежала на ее колене; приподняв край платья, я просунул ее выше, туда, где колыхалась горячая плоть. Она вновь принялась покусывать меня — в рот, в шею, в мочку уха. И вдруг высвободилась со словами: — Моn Dieu, attendez ип реи, attendez, je vous en prie.
Мы уже проехали место, в которое я намеревался ее пригласить. Перегнувшись к водителю, я попросил его развернуться. Когда мы вышли из машины, она глазам своим не поверила. Мы стояли у входа в большое кафе на склоне Мариньяна. Из зала доносились звуки оркестра. Чуть ли не силой я втолкнул ее внутрь.
Сделав заказ, Мара извинилась и вышла: ей надо привести себя в порядок. И только когда она вернулась за стол, мне впервые бросилось в глаза, как плохо она одета. Я устыдился, что заставил ее появиться в столь ярко освещенном месте. В ожидании заказанных телячьих котлет она, вооружившись длинной пилочкой для ногтей, занялась маникюром. На некоторых лак уже облупился, и оттого ее пальцы казались еще некрасивее, чем были на самом деле. Но вот принесли первое, и она на время отложила пилочку в сторону. Рядом с ней она выложила на стол гребенку. Намазав маслом ломтик хлеба, я протянул его ей; она покраснела. Быстро покончила с супом, затем с опущенной головой, как бы стыдясь, что проявляет на людях такой зверский аппетит, в мгновение ока расправилась с хлебом. И вдруг подняла глаза и, порывисто схватив меня за руку, проговорила:
— Послушайте, Мара все помнит. То, как вы говорили со мной сегодня, мне этого никогда не забыть. Для меня это дороже, чем если бы вы подарили мне тысячу франков. Слушайте, мы этого еще не касались, но… словом, если у вас есть желание… я хочу сказать…
— Не будем говорить об этом сейчас, хорошо? — попросил я. — Дело не в том, что я тебя не хочу. Просто…
— Я понимаю, — перебила она меня горячо. — У меня и в мыслях не было обесценивать ваш благородный поступок. Мне ясно, что вы имеете в виду. И все-таки, если вдруг вам захочется навестить Мару, — тут она принялась что-то судорожно искать в сумочке, — я хочу сказать, вы не должны будете мне платить. Может быть, зайдете ко мне завтра? И я приглашу вас поужинать?
Она долго шарила в поисках клочка, который я оторвал от бумажной салфетки; отыскав, тупым огрызком карандаша написала на нем крупным почерком свое имя и адрес. Имя было польское. Название улицы ничего мне не говорило. — Это в квартале Сен-Поль, — пояснила она. — Только, пожалуйста, не спрашивайте обо мне в отеле, — добавила она просительно. — Я живу там всего несколько дней.
Я вновь всмотрелся в название улицы. А мне-то казалось, что я хорошо знаю этот квартал… Чем пристальнее вглядывался я в крупные буквы на обрывке бумаги, тем сильнее подозревал, что ни в этом, ни в любом ином квартале Парижа таковой не существует. С другой стороны, разве удержишь в памяти имена всех улиц…
— Так, значит, ты полька?
— Нет, я еврейка. Просто я родом из Польши. Ну, неважно, на самом деле меня зовут иначе.
На это я ничего не ответил, и затронутая тема иссякла так же быстро, как и возникла.
По мере того, как наша трапеза набирала темп, мое внимание обратил на себя мужчина, сидевший за столиком напротив. Это был пожилой француз, старательно делавший вид, будто всецело погружен в развернутую перед ним газету; время от времени, однако, мне удавалось перехватить его взгляд, брошенный поверх газетного листа на Мару. Лицо у него было доброе и наружность человека вполне благополучного. Я понял, что Мара уже сообразила, что к чему, и решила, что овчинка стоит выделки.
Интересно, как она себя поведет, если я на пару минут исчезну? Движимый любопытством, я заказал кофе, а затем, извинившись, отправился в клозет. Когда я вернулся в зал, она с безмятежным спокойствием попыхивала сигаретой; стороны, похоже, успели прийти к обоюдному соглашению. Мужчина с головой погрузился в чтение своей газеты. Казалось, в условия заключенного между ними договора входит, что он терпеливо выждет, пока Мара закончит все дела со мной.
Когда вновь подошел гарсон, я осведомился о времени. Без малого час, объявил он. — Уже поздно, Мара. Мне пора двигаться, — сказал я. Положив руку на мою, она понимающе улыбнулась. — Вам нет нужды играть со мной в эти игры, — отозвалась она. — Думаете, я не поняла, зачем вы выходили из зала? Вы так добры со мной, прямо не знаю, как вас отблагодарить. Посидите еще немножко, прошу вас. Можете не торопиться: он подождет. Я предупредила его… Послушайте, а может быть, мы чуть-чуть пройдемся? Хочется еще поговорить, прежде чем мы расстанемся, можно?
Мы молча побрели по пустой улице. — Вы ведь не сердитесь на меня, правда? — спросила она, взяв меня за руку.
— Нет, Мара, не сержусь. Вовсе нет.
— Вы, наверное, в кого-то влюблены? — заговорила она, помолчав.
— Да, Мара, я влюблен.
И вновь она умолкла. В молчании, каждая секунда которого таила в себе больше смысла и понимания, нежели любой обмен репликами, мы прошли целый квартал, даже больше; но едва поравнялись с особенно темной улочкой, как она, еще сильнее вцепившись мне в руку, зашептала: — Вот сюда, сюда. — Я позволил ей увлечь себя в темноту. Голос ее зазвучал еще более хрипло, а слова полились как из рога изобилия. У меня начисто изгладилось из памяти все, что она говорила, да и сама она, я уверен, не отдавала себе отчета, в какой момент прорвет плотину ее губ. Она извергала слова безостановочно, яростно, словно освобождаясь от непосильной тяжести. Как бы ее ни звали, у моей собеседницы больше не было имени. Передо мною стояла просто женщина, затравленная, исстрадавшаяся, сломленная; раненая птица, беспомощно хлопающая крыльями во тьме. Ее горькие жалобы не были обращены ни к кому в отдельности (и уж во всяком случае не ко мне); в то же время из них нельзя было заключить, что ее измученная душа взывает к самой себе или даже к Господу Богу. Нет, передо мной была не женщина, а одна клокочущая рана, неудержимо истекающая словами; рана, которая, казалось, до конца раскрылась во тьме, где могла кровоточить без стеснения, без робости, без стыда. Все это время она не выпускала мою руку, будто для нее жизненно важно было чувствовать, что я существую, что я рядом; сильными пальцами она впивалась в мое предплечье, словно стремясь облечь в тактильную азбуку прикосновения то невыразимое, что были бессильны донести до меня ее слова.
И вдруг, в самый разгар этого душераздирающего словоизвержения, смолкла. — Обними меня покрепче, — попросила она. — И поцелуй — поцелуй как тогда, в машине. — Мы стояли в подворотне огромного пустующего особняка. Прижав Мару к стене, я стиснул ее как обезумевший. Ощутил, как сомкнулись на мочке моего уха ее зубы. Обняв меня за пояс, она что было сил притянула меня к себе. — Мара умеет любить. Мара сделает для тебя все что захочешь, — шептала она страстно. — Embrassezmoi!.. Plus fort, plus fort, cheri… — Со стоном приникнув друг к другу, роняя обрывки слов, мы стояли в подворотне. Кто-то приближался сзади тяжелым, зловещим шагом. Рывком мы разорвали объятие; не говоря ни слова, я пожал ей руку, повернулся и двинулся вперед. А пройдя несколько метров, остановился и обернулся, изумленный мертвым безмолвием улицы. Она не сдвинулась с места. Несколько минут, застыв как статуи, стояли мы, тщетно пытаясь разглядеть друг друга в темноте. Затем, повинуясь внезапному импульсу, я подошел к ней вплотную.
— Слушай, Мара, — спросил я, — а что если он тебя не дождется?
— О, дождется, — ответила она едва слышным голосом.
— Знаешь, Мара, — снова заговорил я, — возьми-ка вот это… на всякий случай. — Вывернув наружу карманы, я сунул ей в руку их содержимое. Потом резко повернулся и пошел прочь, бросив через плечо отрывистое «аu rеvoir». Ну, хватит, подумал я про себя и усилием воли прибавил шагу. Секундой позже мне послышалось, что кто-то за мной гонится. Я обернулся и чуть не упал: на бегу она врезалась в меня всем корпусом, запыхавшись, с трудом переводя дыхание. Она вновь обхватила меня руками, бормоча непрошеные благодарности. Внезапно я почувствовал, что все тело ее обмякло: она сделала попытку опуститься на Колени. Рывком подняв ее на ноги и удерживая за талию на расстоянии вытянутой руки, я воскликнул: — Господи, да что с тобой? Неужели никто ни разу не обошелся с тобой по-человечески? — Почти сердито выпалив эти слова, я в следующий же миг готов был отрезать себе язык. Она стояла посреди темной улицы с опущенной головой, закрыв лицо руками, и рыдала, рыдала навзрыд. Рыдала, дрожа с головы до пят, как осиновый лист. Мне хотелось обнять ее за плечи, сказать ей что-нибудь доброе, утешающее, но язык мне не повиновался. Я будто прирос к месту. И вдруг, как испуганный конь, тряхнув гривой, я затрусил прочь. И чем поспешнее ретировался, тем громче отдавались в ушах ее рыдания. Я шел и шел, быстрее и быстрее, подобно напуганной антилопе, пока не очнулся в зареве ярких огней.
«Через десять минут она будет стоять на перекрестке такой-то и такой-то улиц; на ней будет красное швейцарское платье в горошек, а под мышкой — сумочка из крокодиловой кожи…»
Слова Карла вновь и вновь всплывали в моей памяти. Я поднял голову; в небе повисла луна — не голубовато-серебристая, а ядовито-ртутного цвета. Она медленно плыла в океане замерзшего жира. Вокруг нее в пустоту разбегались огромные, устрашающие кровавые круги. Как громом пораженный, я застыл на месте. Задрожал всем телом. И вдруг без повода, без причины, без предупреждения, словно кровь из лопнувшей артерии, из меня хлынул плач. Я разревелся как ребенок.
Спустя несколько дней я вынырнул в еврейском квартале. Разумеется, ни в окрестностях Сен-Поль, ни в любом ином округе Парижа не отыскалось той улицы, которую она указала на обрывке салфетки. Справившись по телефонной книге, я убедился, что в городе не один, а несколько отелей носят названное ею имя; однако все они помещались на значительном отдалении от квартала Сен-Поль. Меня это не удивило, скорее озадачило. Честно говоря, с момента, когда я устремился в бегство по темной безлюдной улице, я не часто вспоминал о ней.
Само собой разумеется, об этом происшествии я не преминул рассказать Карлу. Выслушав меня, он изрек две вещи, прочно запечатлевшиеся в моей памяти.
— Надеюсь, ты понял, кого она тебе напоминает? Когда я признался, что нет, он рассмеялся. — Пораскинь мозгами, — напутствовал он меня, — и поймешь.
Другое замечание как нельзя более точно характеризовало моего друга:
— Я наверняка знал, что тебе кто-то встретится. Между прочим, в момент твоего ухода я вовсе не спал: я только делал вид. Скажи я тебе наперед, что тебя ожидает, ты бы просто выбрал другой маршрут. Всего лишь ради того, чтобы доказать мне, что я неправ.
В еврейский квартал я попал в субботу после обеда. Направлялся-то я, собственно, на Плас де Вож, каковую и ныне считаю одним из прекраснейших мест в Париже. Однако в субботний день ее без остатка оккупировала детвора. Между тем Плас де Вож создана для другого: это место, которое навещаешь в вечерний час, достигнув полного примирения с самим собой, дабы насладиться безбрежным одиночеством. Плас де Вож — что угодно, только не детская площадка; это приют воспоминаний, тихая обитель исцеления, где набираешься сил.
Напутствие Карла всплыло в моем сознании, когда я проходил под аркой в сторону Фобург-Сент-Антуан. И в тот же миг меня осенило. Я вспомнил, кого мне неуловимо напомнила Мара: конечно же, Мару с острова святого Людовика, вошедшую в мою жизнь под именем Кристины.
Именно сюда в один прекрасный вечер мы заехали с нею на пролетке по пути на вокзал. Она уезжала в Копенгаген, и мне не суждено было увидеть ее вновь. Между прочим, это ей принадлежала идея нанести прощальный визит на Плас де Вож. Зная, что я избрал это место Меккой своих одиноких ночных блужданий, Кристина хотела напоследок подарить мне воспоминание о нашем прощальном объятии на этой великолепной площади, на которой ей доводилось играть ребенком. Впрочем, раньше она никогда не вспоминала о Плас де Вож в этой связи. Объектом наших совместных паломничеств становился, как правило, остров святого Людовика: нередко, возвращаясь с шумных сборищ по этой узенькой полоске суши, мы подходили к дому, где она родилась, и всегда находили минутку, чтобы постоять перед фасадом старинного дома, подняв головы к окну, из которого она смотрела на мир в свои детские годы.
Поскольку до отхода поезда оставался час с лишним, мы отпустили пролетку и присели на парапет возле арки. В тот вечер на Плас де Вож, помню, царило необычайное оживление: парижане пели, дети кружились вокруг столиков, хлопая в ладоши, опрокидывали стулья, случалось, падали наземь и тотчас же бодро вскакивали на ноги. Неожиданно запела и Кристина — запела какую-то простенькую песенку, выученную еще в детстве. Окружающие узнали мелодию и принялись подтягивать. Никогда еще она не была так красива. Казалось немыслимым, что через час она сядет на поезд и навсегда пропадет из моей жизни. В тот вечер, покидая площадь, мы источали вокруг себя ауру такого безоблачного веселья, что непосвященному впору было заключить, будто нас ждет медовый месяц…
На рю де Розьер, что в еврейском квартале, я задержался у малюсенькой лавчонки по соседству с синагогой, где торговали селедкой и солеными огурцами. Девчонки-продавщицы, розовощекой толстушки, радостно улыбавшейся мне при каждом появлении, в этот раз не было. А ведь не кто иной как она во время оно (помню, я был тогда вместе с Кристиной) напророчила, что нам необходимо как можно скорее пожениться; в противном случае, предостерегла толстушка, обоим придется здорово пожалеть.
— Она уже замужем, — ответил я смеясь.
— Но не за. вами же!
— Ты думаешь, вместе мы будем счастливы?
— Вы будете счастливы только друг с другом. Вы предназначены друг для друга; что бы ни случилось, вам нельзя расставаться.
И вот я снова в том же квартале, прокручивая в памяти подробности странного давнего разговора и теряясь в догадках о том, что в конце концов сталось с Кристиной. Мне припомнилась Мара, рыдающая посреди темной улицы, и в мозг на мгновение закралась страшная, безумная мысль: что если в тот самый миг, когда я, скрепя сердце, вырывался из объятий Мары, Кристина вот так же выплакивала глаза в неуютном номере какой-нибудь захудалой гостиницы? Время от времени до меня долетали слухи, что она рассталась с мужем и, снедаемая вечной охотой к перемене мест, одиноко скитается по городам и странам. Мне она так и не написала ни строчки. Для нее наш разрыв давно свершился. — Навсегда, — сказала она. И все же, вспоминая о ней бессонными ночами, останавливаясь у фасада старинного дома на острове святого Людовика, поднимая глаза к переплету «ее» окна, я не мог поверить, что она окончательно вычеркнула меня из своего ума и сердца. Надо было, не мудрствуя лукаво, последовать совету жизнерадостной толстушки и пожениться; вот в чем заключалась невеселая истина. Знай я доподлинно, где она нашла себе прибежище, я не раздумывая сел бы на поезд и на всех парах помчался к ней. Плач во тьме по-прежнему разрывал мне уши. Как мог я быть уверен, что в тот самый миг Кристина не рыдает столь же безутешно в каком-то дальнем уголке земного шара? Ах, время, безвозвратно уходящее время? Мне начинали грезиться чужие города, в которых уже была ночь или раннее утро, одинокие, богом забытые селенья, где обездоленные и брошенные женщины проливают горькие слезы. Вынув записную книжку, я не спеша вывел час, число, место… А Мара — где сейчас Мара? Вот и она сошла с моей орбиты, сошла навсегда. Не странно ли: подчас люди входят в твое существование на мгновение-друтое, а исчезают — на целую вечность. Навсегда. И ведь даже в таких мимолетных встречах есть нечто предрешенное.
Быть может, Мара была ниспослана мне в напоминание, что мне не суждено быть счастливым, пока я снова не обрету Кристину…
Неделей позже в доме танцовщицы-индуски меня познакомили с поразительно красивой молодой датчанкой, только что прибывшей из Копенгагена. Женщина определенно не «моего типа», она, тем не менее, была обворожительна, иначе не скажешь. Этакая ожившая дева-воительница из скандинавских легенд. Естественно, за ней увивались все кому не лень. Не давая повода заключить, что обращаю на нее заинтересованное внимание, я, однако, не выпускал ее из поля зрения, терпеливо выжидая удобного случая. Наконец мы оказались бок о бок друг с другом в небольшой комнатке, где смешивали коктейли. К этому времени все, исключая самое танцовщицу, были порядком навеселе. Держа в руке бокал, датская красотка расслабленно прислонилась к стене. В ее ледяном самообладании появилась маленькая брешь. Судя по виду, она не стала бы возражать против некоторого нарушения регламентов. Увидев, как я приближаюсь, она с соблазнительной гримаской осведомилась: — Так это вы тот писатель, который пишет ужасные книги? — Я не удостоил ее ответом. Отставил бокал и с ходу отрезал ей путь к отступлению короткой очередью слепых, грубых, не допускающих возражений поцелуев. С силой оттолкнув меня, она высвободилась. Но не рассердилась. Напротив, интуиция подсказывала мне, что с моей стороны ожидается еще одна атака на ее неприступную добродетель. — Не здесь, — проговорила она, не понижая голоса.
Тем временем девушка-индуска начала свой танец; гости чин-чином расселись по местам. Молодая датчанка, которую, как выяснилось, звали Кристина, вытащила меня на кухню под пустяковым предлогом, что ей, дескать, нужно помочь с сэндвичами.
— Знаете, я ведь замужем, — сказала она, как только мы остались наедине. — И у меня двое детей. Двое прекрасных детей. Вы любите детей?
— Я люблю вас, — отозвался я, без лишних церемоний вновь давая волю рукам и запечатлев на ее лице жадный поцелуй.
— Скажите: женились бы вы на мне, — перешла она в наступление, — будь я свободна?
Вот тебе на: взяла и открыла огонь, не сделав даже холостого залпа. Я был так ошарашен, что ответил единственное, что может сказать мужчина в данной ситуаций. Я ответил «да».
— Да, — повторил я. — Хоть завтра… Хоть сейчас — скажите только слово.
— Не торопитесь, — отпарировала она, — неровен час, поймаю вас на слове. — Это было сказано с такой прямолинейностью, что на мгновение я совершенно протрезвел, чуть ли не запаниковал. — Ну, не тревожьтесь, в мои планы не входит призывать вас делать это немедленно, — продолжала она, наслаждаясь моей растерянностью. — Мне просто любопытно было узнать, относитесь вы к типу мужчин, склонных к женитьбе, или нет. Мой муж умер. Вот уже больше года как я вдова.
Последние слова вызвали у меня прилив желания. Каким ветром, спрашивается, ее занесло в Париж? Ясное дело: хочет пожить в свое удовольствие. В ее привлекательности было что-то безошибочно нордическое, свойственное многим женщинам из этих краев, в чьих натурах избыток целомудрия ведет постоянный спор с неменьшей чувственностью. Я знал, чего она ждет от меня: любовного трепа. Можно было нести что угодно, вытворять что только в голову взбредет, но на одном-единственном условии: требовалось пустить в ход испытанный амурный лексикон — весь набор звонких, пустеньких, слезоточивых словечек, существующих для того, чтобы навести нарядный камуфляж на хищную, неприкрыто грубую подоплеку сексуальной агрессии.
Плотно прижав ладонь к ее влагалищу, от которого сквозь платье струился горячий пар, как от свежей кучи навоза, я пустился во все тяжкие: — Кристина. Какое восхитительное имя! Его может носить только такая женщина, как вы: так оно романтично. Оно наводит на мысль о льдистых фиордах, о столетних елях, занесенных снегом. Будь вы деревом, я вырвал бы вас из земли с корнями. Я вырезал бы на вашей коре свои инициалы… — Продолжая нести околесицу, я, не отпуская, держал ее цепкими пальцами, постепенно просовывая их в ее влажное лоно. Неизвестно, как далеко бы все это зашло, не помешай хозяйка нашему кухонному tete-a-tete. Хозяйка — та тоже была охотливая сучка. В результате мне пришлось одновременно обхаживать их обеих. Из вежливости мы вынуждены были в конце концов перейти в большую комнату, где еще плясала танцовщица-индуска. Мы устроились в самом темном углу, за спинами других. Одной рукой я со страстью ласкал Кристину; другой — ублажал как мог вторую новообретенную партнершу.
Преждевременный конец вечеру положила кулачная драка, завязавшаяся между двумя пьяными американцами. В разгар общего замешательства Кристина слиняла вместе с понурого вида графом, в чьей компании и появилась. К счастью, я успел заблаговременно обзавестись ее адресом.
Вернувшись домой, я во всех подробностях описал Карлу мою невинную эскападу. Он тотчас загорелся. Надо непременно пригласить ее отужинать — и чем скорее, тем лучше. Заодно он приведет и свою подружку — новенькую, с которой познакомился в цирке Медрано. По словам Карла, она была гимнасткой. Не поверив ничему из того, что он наговорил, я, тем не менее, усмехнулся и заявил, что предложенный вариант считаю оптимальным.
И вот вожделенный вечер настал. Карл приготовил ужин и, по обыкновению, накупил самых дорогих вин. Первой появилась гимнастка — тоненькая, сообразительная, живая, с небольшим остреньким личиком и кудряшками на затылке, делавшими ее чуть похожей на шпица. Она воплощала собой одно из тех беззаботно-непоседливых созданий, которые трахаются при первой встрече. Карл, правда, не рассыпал в ее адрес неумеренных похвал, как бывало с предыдущими его избранницами. Однако чувствовалось, что он испытывает неподдельное облегчение, обретя подобающую замену нелюдимой Элиане.
— Ну, как она тебе? — спросил он, отведя меня в сторону. — Думаешь, сойдет? Правда, неплоха? — И, помолчав, добавил: — Между прочим, Элиана, похоже, совсем втюрилась в тебя. Может, наведаешься к ней как-нибудь? Не самое худшее для траха, могу тебе поручиться. С ней нет необходимости тратить время на ухаживание: скажи пару добрых слов, а затем можешь валить ее на кровать. А уж как дойдет до этого места, оно у нее срабатывает бесперебойно, как пожарный насос…
Произнеся столь многообещающее предварение, он сделал знак Коринне, своей подружке-акробатке, приблизиться. — Повернись, — приказал он. — Хочу, чтобы он полюбовался твоим задом. — Оценивающе похлопал ее по ягодицам. — Ты только пощупай их, Джо, — подначивал он. — Как бархатные.
Только я вознамерился убедиться в этом лично, как послышался стук в дверь. — Ну, это, должно быть, твоя телка, — заметил Карл. Открыв дверь и завидев Кристину, он испустил восторженный вопль и, облапив ее обеими руками, буквально втянул в комнату, без устали приговаривая: — Она же великолепна, великолепна! Какого черты ты скрывал от меня, что она так хороша?
Я начал всерьез опасаться, как бы он совсем не свихнулся. Идиотски приплясывая и хлопая в ладоши, как ребенок, он обежал комнату. — Ну, Джо, ну, Джо, — повторял он плотоядно. — Она просто бесподобна. Более аппетитной телки тебе за всю жизнь не встречалось!
Услышав слово «телка», Кристина насторожилась. — Что это значит? — спросила она подозрительно.
— Это значит: вы прекрасны, несравненны, ослепительны, — заверил Карл, воздевая руки в экстазе. Его округлившиеся глаза, подернувшись влагой, стали совсем щенячьими.
Кристинин английский не простирался дальше начальных классов; что до Коринны, то она разбиралась в нем еще хуже; так что в конце концов мы все перешли на французский. Для затравки глотнули эльзасского. Кто-то завел граммофон, а потом Карл, приняв на себя функции увеселителя, с лицом багровым, как свекла, горящим взглядом и влажным ртом, запел громким, пронзительным голосом. В промежутках он подкатывался к Коринне и смачно чмокал ее в губы, не раз испытанным способом демонстрируя, что помнит о ее присутствии. Однако весь напыщенный вздор, который сыпался из него, адресовался исключительно Кристине.
— Кристина! — разглагольствовал он, поглаживая ее как кошку. — Кристина! Какое магическое имя! — В действительности он презирал его: помню, Карл не раз говорил, что это нелепое имя под стать разве что корове или ломовой лошади. — У меня оно ассоциируется… дайте подумать… — и бешено завращал глазами, будто пытаясь приручить непокорную метафору, — с тонким кружевом в лунном свете. Нет, не так: в свете сумерек. Я хочу сказать, оно тонкое, хрупкое, совсем как ваша душа… Налейте-ка мне, кто-нибудь. Авось, что-нибудь поизысканнее придет в голову.
Кристина, которую не так-то легко было оторвать от земли, прервала его пылкие излияния, рассудительно осведомившись о том, готов ли ужин. Карл тут же напустил на себя оскорбленный вид. — Как столь прекрасное создание, как вы, в такой момент может думать о еде? — изумился он громко.
Против ужина, однако, ничего не имела и Коринна. Мы уселись за стол, Карл — по-прежнему со свекольно-красным лицом. Он переводил водянистый взгляд с одной на другую и обратно, словно не мог решить, кого из них в следующий миг примется облизывать с головы до ног. А уж в том, что он раньше ли, позже ли ухитрится проделать это с обеими, сомневаться не приходилось. Не успев толком покончить с содержимым своей тарелки, он поднялся с места и ни с того, ни с сего обслюнявил Коринну. Затем походкой кота, нализавшегося валерьянки, приблизился к Кристине и принялся как ни в чем не бывало обрабатывать ее. Эти пассы хоть и не были отвергнуты с порога, но привели наших дам в некоторое замешательство. Похоже, им было не совсем ясно, в каком направлении будут развиваться дальше события.
А я — я пока и пальцем не прикоснулся к Кристине. Мне любопытно было просто наблюдать за ней: как она говорит, смеется, ест, пьет. Карл беспрерывно подливал всем в стаканы, будто на столе громоздилась галерея бутылок не с вином, а с лимонадом. Поначалу у меня сложилось впечатление, что Кристина держит себя несколько скованно; однако действие алкоголя не замедлило проявиться. К тайному моему удовлетворению вскоре я ощутил, как ее рука под столом сжала мне колено. Недолго мешкая, я накрыл ее своей и потянул выше, к самой прорези в брюках. Словно испугавшись, она отдернула руку.
Тем временем Карл бомбардировал ее вопросами о Копенгагене, о детях, о ее семейной жизни. (У него напрочь выпало из головы, что супруг ее уже перешел в мир иной.) И вдруг, ни к селу, ни к городу, поглядев на нее с похотливой ухмылкой, выпалил: — Ecoute, petite, меня вот что интересует: в кровати-то он часто задает тебе трепку?
Лицо Кристины вмиг стало пунцовым. Не отводя глаз, с каменным видом она ответила: — II est mort, mon man.
Любой другой, получив такую отповедь, со стыда сквозь землю провалился бы. Только не Карл. С несокрушимо доброжелательной миной он не спеша поднялся на ноги, подошел к ней и наградил ее ритуально-отеческим поцелуем в лоб. — Je t'aime, — невозмутимо заключил он и проследовал обратно на свое место. А минутой позже уже распинался о питательных свойствах шпината и о том, что сырой он гораздо вкуснее.
Есть что-то в людях с Севера, что и поныне остается для меня непостижимым. Мне не доводилось встретить ни одного из них — неважно, мужчину ли, женщину ли, — к кому я мог бы по-настоящему потеплеть душой. Этим я вовсе не хочу сказать, что присутствие Кристины замораживающе действовало на окружающих. Совсем наоборот: на нашей вечеринке все шло как по-писаному. Покончив с ужином, Карл уединился со своей гимнасткой на диване. В другой комнате я улегся на ковер с Кристиной. В первые минуты мне пришлось помучиться, но стоило лишь возникнуть небольшому зазору между нижними ее конечностями, как сердцевина ее айсберга начала оттаивать и упорное сопротивление уступило место активному соучастию. И вдруг в разгар самых неистовых телодвижений она разразилась слезами. По покойному мужу, призналась мне Кристина. Моему удивлению не было пределов. «А он-то тут при чем?» — подмывало меня спросить, наплевав на все правила хорошего тона. Отважившись высказать свое недоумение вслух, я услышал нечто совсем уж несообразное: — Представьте, что бы он обо мне подумал, если бы увидел меня вот так — с вами на полу? — И из-за этого-то — столь буйный всплеск эмоций? Ну, крошка, подумал я, раз так, ты и впрямь заслуживаешь хорошей взбучки. Во мне зародилось гаденькое желание спровоцировать ее на что-нибудь такое, после чего непритворный взрыв раскаяния и стыда, коему я был свидетелем, не покажется столь уж зряшным и неоправданным.
В этот момент, услышав, как встает, направляясь в ванную, Карл, я громко спросил, не желает ли он выпить. — Подожди минутку, — отозвался он, — из этой сучки хлещет как из недорезанного поросенка. — Когда он возник на пороге, я, перейдя на английский, посоветовал ему попытать счастья с Кристиной. Вслед за чем, извинившись, удалился в ванную. Когда я вернулся, она, в той же позе, что и раньше, лежала на ковре и курила. Рядом пристроился Карл, делавший деликатные попытки обеспечить себе проход в ее неприступную цитадель. А Кристина — Кристина хранила полную невозмутимость, заложив ногу за ногу и с отсутствующим выражением вперившись в потолок. Налив всем вина, я ретировался в соседнюю комнату — почесать языком с Коринной. Та тоже лежала на диване с сигаретой, вполне готовая, как мне показалось, к очередному раунду, коль скоро рядом появится кто-то склонный проявить инициативу. Присев с краю, я вовлек ее в бесконечный разговор, дабы обеспечить Карлу оперативный простор для требуемого маневра.
И вот когда я уже укрепился в убеждении, что все идет как нельзя лучше, в комнату влетела Кристина. В темноте она наткнулась и рухнула на диван. Поймав в объятия, я притянул ее к себе и уложил рядом с Коринной. Секундой позже за Кристиной последовал Карл и тоже брякнулся на диван. Никто не проронил ни слова. Оказавшись в неожиданной тесноте и стараясь устроиться поудобнее, все зашевелились. Моя рука, шарившая вокруг в поисках опоры, наткнулась на обнаженную грудь — округлую, крепкую, с тугим соблазнительным соском. Сомкнув вокруг него губы, я уловил запах духов Кристины. Расставшись с вожделенной находкой, вслепую потянулся лицом в направлении ее рта. И тут почувствовал, что в отверстие моих брюк проскальзывает чья-то рука. Исследуя языком топографию ее неба, я чуть заметно подвинулся, давая Коринне возможность извлечь мой член наружу. И тотчас ощутил на нем ее горячее дыхание. Пока она нежно пощипывала меня снизу, я страстно тискал Кристину, кусая ее шею, губы, язык. Последняя, похоже, испытывала прилив небывалого желания: из ее горла вырывались странные, неземные звуки, а все тело содрогалось в конвульсиях безостановочных спазм. Обхватив руками за шею, она сдавила меня как в тисках; язык ее сделался плотным, необъятным, словно набухнув взбунтовавшейся кровью. Я пробовал высвободить свой член из пылающей печи рта Коринны, но безрезультатно: как я ни изворачивался, она ухитрялась повторять все его зигзаги, для вящей надежности покалывая его острыми краями зубов.
Тем временем Кристину все сильнее сотрясал тайфун неистового оргазма. Изловчившись высвободить руку, зажатую между ее спиной и диваном, я провел ладонью вниз по ее груди. Чуть ниже пояса рука столкнулась с чем-то жестким и волосатым, во что я инстинктивно вцепился пальцами. — Черт, это же я, — запротестовал Карл, отодвигая голову в сторону. В тот же миг Кристина с удвоенной энергией принялась отрывать меня от Коринны, но последняя и не подумала капитулировать. Наконец Карл всем телом навалился на дошедшую до полного самозабвения Кристину. Теперь я мог сколько душе угодно тискать и пощипывать ее сзади, переложив на Карла заботу трудиться над нею спереди. Она так вертелась, так исходила потом, издавала такие стоны, что мне подумалось: бедняжка, у нее вот-вот крыша поедет.
Внезапно все кончилось. Кристина одним махом соскочила с дивана и устремилась в ванную. На секунду или две в комнате воцарилось молчание. Затем, будто всем троим в рот одновременно попала смешинка, мы разом расхохотались. Громче всех Карл, чьему кудахчущему смешочку, казалось, не будет конца.
Мы еще ржали как одержимые, как вдруг дверь ванной широко распахнулась. На пороге, в полосе яркого света, стояла нагая Кристина с пламенеющим лицом, в негодовании вопрошавшая, куда подевалась ее одежда.
— Вы мне отвратительны! — заорала она. — Выпустите меня отсюда!
Карл сделал попытку смягчить ее праведный гнев, но я резко оборвал его, отрезав: — Если хочет, пусть убирается. — Я даже не потрудился встать помочь ей собрать вещи. Только услышал издали, как Карл что-то говорит ей, понизив голос, и в, ответ — сердитый голос Кристины: — Оставь меня в покое, ты, грязная свинья! — Затем послышался стук захлопнувшейся двери, и она скрылась.
— Ну, вот тебе скандинавская красавица, — резюмировал я.
— Ja, ja, — пробормотал Карл, раскачиваясь взад-вперед с опущенной головой. — Плохо, плохо.
— Что плохо? — переспросил я. — Не будь идиотом! Она обязана нам высшим кайфом своей жизни.
Он опять разразился своим кудахчущим смешком.
— А что если у нее триппер? — проговорил он и ринулся в ванную, где начал шумно полоскать горло. — Послушай, Джо, — прокричал он оттуда, — выплевывая изо рта воду, — как ты думаешь, с чего это она так осердилась? За живое взяло, что мы хохочем?
— Все они такие, — заметила Коринна философично. — La pudeur.
— Я проголодался, — заявил Карл. — Давайте-ка еще поедим. Чем черт не шутит, вдруг она передумает и вернется. — Он пробормотал про себя еще что-то, потом, как бы подводя итог, добавил: — Ничего не понимаю.
Нью-Йорк-Сити, май 1940 года
Переработано в Биг-Суре, май 1956 года