Я пишу эти строки, а за окнами сгущаются сумерки и люди одеваются к обеду. Позади пасмурный день; такие часто бывают в Париже. Выйдя проветриться, я невольно задумался о разительном контрасте между этими двумя городами — Парижем и Нью-Йорком. Одно и то же время суток, одна и та же погода; и, однако, что общего между самим этим словом «пасмурный» и тем непередаваемым gris, тем оттенком сероватой жемчужности, какой способен пробудить в голове француза целый мир чувств и ассоциаций? Вечность тому назад, бродя по парижским улицам и разглядывая акварели, выставленные в витринах, я поразился тотальному отсутствию в них того, что принято именовать «пейновским серым». Упоминаю об этом, ибо общеизвестно, что Париж — город, существующий преимущественно в палитре серых тонов. Упоминаю об этом, ибо американцы, когда дело доходит до акварели, с неутомимостью одержимых прибегают к этому искусственному, «заказному» пейновскому тону. Во Франции гамма оттенков серого практически неисчерпаема; в Нью-Йорке же утрачиваешь самое представление о ее живописном эффекте.

Бесконечное разнообразие серых тонов, каким одаривает Париж, пришло мне на память при мысли о том, как поменялись на противоположные все мои непроизвольные жизненные рефлексы. В то самое время, когда там я готовился совершить ежедневный променад по улицам и площадям, здесь я испытываю потребность вернуться домой и, наглухо затворившись, сесть писать. Там мой рабочий день был бы уже окончен и мною двигало бы инстинктивное стремление смешаться с праздной толпой. Здесь толпа, растерявшая всю свою яркость, всю примечательность, все богатство индивидуальных оттенков, замыкает меня в самом себе, загоняет в стены моей берлоги в попытке выжать из собственного воображения те крупицы отсутствующего бытия, какие, упав и перемешавшись, быть может, сложатся в мягкую, естественную гамму жемчужно-серого, без которой немыслимо насыщенное, гармоничное существование. Окинуть взглядом Сакр-Кер в день, подобный сегодняшнему, в час, подобный теперешнему, с любой точки на улице Лафитт — одного этого мне было достаточно, чтобы раствориться в блаженстве. Так и случалось, когда я бродил без крошки во рту и без крыши над головой. А здесь, будь у меня хоть тысяча долларов в кармане, сколько ни ищи, не отыщешь вида, какой был бы способен пробудить во мне муку радостного самозабвенья.

В Париже пасмурными днями я нередко оказывался в окрестностях Плас Клиши на Монмартре. Оттуда в сторону Обервилье тянется нескончаемая череда кафе, ресторанчиков, театриков, кинозалов, галантерейных лавок, отелей и борделей. Это парижский Бродвей: он соответствует длинному пролету между Сорок второй и Пятьдесят третьей улицами. Однако Бродвей подгоняет, ослепляет, ошеломляет, он не дает прохожему возможности остановиться, присесть, перевести дух. Монмартр же расслаблен, замедлен, потерт по всем швам, он как бы не обращает на вас внимания; в нем не столько явного блеска, сколько тайного соблазна; он не сверкает огнем, а тлеет невидимым пламенем. Бродвей может заинтриговать, озадачить, подчас поразить, но в нем нет горения, нет внутреннего накала; он весь — ярко расцвеченная витрина с гипсовыми манекенами, картина райского блаженства для рекламных агентов. Монмартр тускл, приземлен, беспризорен, откровенно порочен, продажен, вульгарен. Он скорее отталкивающ, нежели привлекателен, но, как и сам порок, заразительно отталкивающ. Он — прибежище населенных почти без исключения проститутками, сутенерами, ворами и шулерами маленьких баров, которые, даже если вы прекрасно осведомлены о их существовании, в назначенный срок втянут вас внутрь хищными щупальцами, чтобы сделать вас своей очередной жертвой. На узких улочках, протянувшихся вдоль бульвара, гнездятся отели, самый вид которых столь зловещ, что вызывает у вас дрожь; и тем не менее рано или поздно наверняка придет день, когда вы проведете в одном из них ночь, а может и неделю, а может и месяц. Может статься, вы так привяжетесь к этим местам, что, однажды проснувшись, обнаружите, что вся ваша жизнь неприметно потекла в другую сторону и то, что казалось вам грязным, постыдным, убогим, вдруг предстанет нежным, дорогим, зачаровывающим. Этим тайным очарованием Монмартр в огромной мере обязан, как я подозреваю, процветающей на его тротуарах неприкрытой торговле сексом. Секс (в особенности, когда он поставлен на коммерческие рельсы) отнюдь не романтичен; однако он испускает острый и ностальгический аромат, в конечном счете несравненно более волнующий и соблазнительный, нежели сияющая всеми рекламными огнями Веселая Белая Дорога. Ведь было бы нелепостью отрицать то самоочевидное обстоятельство, что сексуальная жизнь наиболее интенсивна при неярком, рассеянном освещении; ее естественная среда — полумрак, а не слепящее свечение неоновых трубок.

На углу Плас Клиши нашло себе место «Кафе Веплер», на долгое время оно-то и сделалось излюбленным пунктом моего обитания. За его столиками, в зале и на террасе, я просиживал часами в любую пору суток и в любую погоду. Я знал его наизусть, как книгу. Лица его официантов, метрдотелей, кассиров, шлюх, завсегдатаев, даже туалетных работников навсегда отложились в моей памяти, как иллюстрации в книге, которую перечитываешь каждый день. Помню — впервые я переступил его порог в 1928 году, вместе с женой; помню, какой шок я пережил, увидев, как на один из маленьких столиков на террасе всем телом обрушилась вдребезги напившаяся шлюха, и никто не обратил на это ни малейшего внимания. В тот раз меня ужаснуло и озадачило стоическое безразличие французов к такого рода происшествиям; признаюсь, озадачивает оно меня и поныне, несмотря на все хорошие черты, какие мне довелось со временем в них открыть. «Неважно, это всего-навсего шлюха… Она пьяна». До сих пор я слышу эти слова. И, слыша их, до сих пор содрогаюсь. Между тем есть в таком отношении к вещам что-то безошибочно французское; и не приучить себя принимать его как данность значит смириться с тем, что твое пребывание во Франции будет и впредь чревато не самыми приятными сюрпризами.

В пасмурные дни, когда везде, за исключением больших кафе, бывало холодновато, я пристрастился проводить в «Кафе Веплер» часок-другой перед ужином. Источником розоватого свечения, плывшего по залу, была небольшая группка шлюх, обычно кантовавшихся у входа. По мере того, как они рассредоточивались среди посетителей, воздух в кафе не только теплел и розовел, но начинал благоухать. Они порхали в сгущавшихся сумерках, как надушенные светлячки. Те, кому не выпало на долю обзавестись клиентом, медленно выплывали на улицу, а спустя непродолжительное время возвращались, занимая прежние места. Возникали на пороге и новые, свеженакрашенные и исполненные готовности поработать во славу своей профессии. Уголок, где они обычно толклись, как две капли воды походил на биржу — биржу сексуальных услуг, на которой, как и на всех других, случались периоды подъема и спада. Дождливые дни, мне казалось, как правило, приносили удачу их сословию. В дождливый день, если верить поговорке, можно заниматься только одной из двух вещей; что до шлюх, то они, как известно, на карты времени не теряют.

На исходе одного из таких дождливых дней мне довелось приметить в «Кафе Веплер» новенькую. До этого я ходил по магазинам, и мои руки отягощали книги и граммофонные пластинки. Должно быть, в тот день мне пришло из Штатов нежданное вспомоществование; во всяком случае, несмотря на все сделанные покупки, в карманах у меня еще оставалось несколько сотен франков. Я присел в непосредственном соседстве с биржей, под прицелом стайки изголодавшихся, изготовившихся к действию шлюх, чьего повышенного внимания мне, впрочем, без труда удалось избежать, всецело сосредоточившись на поразительной красавице, занявшей отдельный столик на почтительном расстоянии. Я принял ее за интересную молодую особу, назначившую здесь свидание своему любовнику и, возможно, прибывшую раньше времени. Заказанный ею аперитив оставался почти не тронутым. Мужчин, дефилировавших мимо столика, она окидывала ровным, прямым взглядом, но это абсолютно ничего не означало: у француженок не принято отводить глаза, подобно англичанкам или американкам. Со знанием дела, но не демонстрируя видимого стремления привлечь к себе внимание, она неспешно оглядывалась кругом, всем видом выражая уверенность в себе, выдержку и спокойное достоинство. Она медлила. Медлил и я. Мне не терпелось узнать, кого она дожидается. Прошло полчаса, в течение которых мне удалось не один раз перехватить и остановить на себе ее взгляд, и тут меня осенило: все дело в том, чтобы завязать с ней контакт, не погрешив против этикета, принятого в данном кругу. Обычно стоило сделать знак головой или рукой, и девушка — при условии, что она была тем, за кого вы ее принимали, — вставала из-за стола и подсаживалась к вам. Но вот эта: она действительно шлюха или?.. Я по-прежнему терялся в догадках. Слишком уж, на мой взгляд, она была изысканна, слишком безукоризненна в платье и манерах, одним словом — слишком хороша для этого ремесла.

Когда ко мне вновь подошел официант, я кивнул в ее сторону и осведомился, знает ли он ее. Он ответил отрицательно; тогда я попросил передать, что приглашаю ее за мой стол. Он исполнял мое поручение, а я следил за выражением ее лица. Увидев, что она мимолетно улыбнулась и с легким кивком обернулась в моем направлении, я весь просиял, ожидая, что она тут же поднимется и подойдет. Однако, продолжая сидеть, она вновь улыбнулась, еще мимолетнее, а затем повернулась лицом к окну и, казалось, вся ушла в мечтательное созерцание открывшегося за ним вида. Из вежливости я выждал еще чуть-чуть, а потом, удостоверившись, что она и не помышляет сдвинуться с места, встал и направился к ее столу. Она отреагировала вполне дружелюбно, будто я и впрямь был с ней знаком, однако от меня не укрылось, что она слегка покраснела; на ее лице было написано минутное замешательство. Все еще не до конца уверенный в том, что делаю то, что нужно, я тем не менее сел, заказал выпивку и безотлагательно попытался вовлечь ее в разговор. Тембр ее голоса — хорошо поставленного, грудного и довольно низкого — действовал на меня еще сильнее, нежели ее улыбка. Тембр женщины, которая счастлива уже тем, что существует, не привыкла обуздывать свои желания и аппетиты, столь же бескорыстна, сколь неимуща и которая готова на что угодно, лишь бы отстоять за собой ту малую толику свободы, какая еще в ее распоряжении. Это был голос дарительницы, растратчицы, мотовки; он взывал скорее к диафрагме, нежели к сердцу.

Не скрою, меня несколько удивило, когда она мягко попеняла мне на то, что и погрешил против правил, с места в карьер устремившись к ее столу. «Мне казалось, вы поняли, что я подойду к вам снаружи, — сказала она. — Я пыталась объяснить вам это знаками». Ее вовсе не радовала перспектива обзавестись здесь репутацией прожженной профессионалки, откровенно поведала мне она. Извинившись за бестактность, я предложил тут же пропасть с ее горизонта — жест вежливости, который она оценила как должное, пожав мне руку и одарив обворожительной улыбкой.

— Что это за вещи? — спросила она, быстро сменив тему и демонстрируя светский интерес к сверткам, которые, садясь, я положил на стол.

— Так, ничего особенного, пластинки и книги, — ответил я тоном, подразумевавшим, что в них вряд ли может найтись что-то примечательное для нее.

— Книги французских авторов? — переспросила она, и в ее голосе, мне показалось, внезапно прозвучала нотка искренней заинтересованности.

— Да, — отозвался я, — но боюсь, по большей части скучных. Пруста, Селина, Эли Фора… Вы бы наверняка предпочли Мориса Декобра, не правда ли?

— Покажите мне пожалуйста. Мне любопытно, кого из французских писателей читают американцы.

Развернув одну из упаковок, я подал ей томик Эли Фора. Это был «Танец над огнем и водой». Улыбаясь, она листала страницы, задерживаясь то на одном, то на другом месте и время от времени издавая негромкие возгласы. Затем с решительным видом закрыла книгу и положила на стол, не снимая руки с переплета.

— Хватит, поговорим о чем-нибудь более интересном. — И, после минутной паузы, добавила: — Celui-la, est il vraiment franciais?

— Un vrai de vrai, — ответил я, ухмыляясь во весь рот.

Похоже, это ее не вполне убедило.

— С одной стороны, все, казалось бы, по-французски, — размышляла она, обращаясь скорее к самой себе, — ас другой, есть здесь нечто странное… Comment dirais-je?

Только я собрался ответить, что прекрасно понимаю, что она имеет в виду, как вдруг моя собеседница откинулась назад, завладела моей рукой и с лукавой улыбкой, призванной добавить шарма ее непосредственности, вздохнула:

— Знаете, я ужасно ленива. Книги — у меня не хватает на них терпения. Это чересчур для моих слабеньких мозгов.

— Ну, в жизни есть масса другого, чем можно заняться, — ответил я, возвращая ей улыбку. С этими словами я опустил руку и нежно сжал ее колено. В мгновение ока ее рука накрыла мою и передвинула выше, туда, где плоть была мягче и обильнее. Затем, столь же быстро, укоряющим движением оттолкнула ее:

— Assez, nous ne sommes pas seuls ici. Пригубив из наших бокалов, мы оба расслабились. У меня и в мыслях не было тут же брать ее на абордаж. Хотя бы потому, что мне было наслаждением вслушиваться в то, как она выговаривает слова — четко и не спеша, что не свойственно парижанкам. Она говорила на чистейшем французском, и в ушах иностранца вроде меня он отзывался музыкой сфер. Каждое слово произносила ясно, отчетливо, почти не прибегая к жаргонным выражениям. Слова сходили с ее уст томно и неторопливо, полностью обретя форму, будто прежде, чем доверить их внешнему пространству, где звук и значение так часто меняются местами, она обкатывала их во рту. Ее медлительная грация, в которой был привкус чувственности, смягчала траекторию их полета; невесомые, как клубочки пуха, они ласкали мои уши. Ее полное, тяжеловатое тело тяготело к земле, а вот в звуках, излетавших из ее горла, слышался чистый звон колокольчиков.

У меня не было более причин для колебаний относительно ее профессии. Созданная, как говорится, для этого, она, тем не менее, не производила впечатления прирожденной шлюхи. Я не сомневался, что она ляжет со мной в постель и запросит за это деньги; однако не это делает женщину шлюхой.

Она легонько коснулась меня рукой, и тут же, подобно дрессированному тюленю, мое мужское естество воспрянуло, воодушевленное ее ласковым поощрением.

— Имейте терпение, — пробормотала она, — преждевременно возбуждаться вредно.

— Пошли отсюда, — сказал я, подавая знак официанту.

— Да, — отозвалась она, — пойдемте куда-нибудь, где можно поговорить спокойно.

Чем меньше разговоров, тем лучше, думал я про себя, собирая свои покупки и следом за ней, продвигаясь к выходу. Бывают же на белом свете такие, подивился я, глядя, как она выплывает наружу через вращающиеся двери. Я уже видел, как она трепещет на кончике моего члена, этакий сгусток цветущей, дурманящей плоти, нуждающейся в удовлетворении и укрощении.

Ей несказанно повезло встретить такого человека, как я, невозмутимо заметила она, переходя улицу. Ведь она страшно одинока, у нее ни души знакомой в Париже. Не соглашусь ли я поводить ее по городу, показать парижские достопримечательности? Разве не забавно, что город, да что там — столицу твоей собственной страны — тебе показывает иностранец? А бывал ли я когда-нибудь в Амбуазе, в Блуа, в Type? Как насчет того, чтобы как-нибудь отправиться туда вместе? — Cа vous plairait?

Болтая о том, о сем, мы поравнялись с каким-то отелем, который, судя по всему, был ей хорошо знаком. — Здесь чисто и уютно, — сказала она. — А станет холодновато — в постели согреемся. — И нежно взяла меня за локоть.

В номере было уютно, как в гнездышке. Я подождал, пока принесут мыло и полотенца, выдал горничной чаевые и запер дверь на ключ. Она сняла шляпу и меховой жакет и остановилась у окна, готовясь заключить меня в объятия. Что за дивное создание, источающее тепло и негу, точно дерево в цвету! Казалось, стоит чуть прикоснуться к ней, и из нее тут же выпадут семена. Пару секунд спустя мы начали раздеваться. Я присел на край кровати расшнуровать ботинки. Она стоя стягивала с себя одну вещь за другой. Когда я поднял глаза, она стояла в одних чулках. Стояла, не двигаясь, давая мне возможность разглядеть себя во всех деталях. Я встал и снова обнял ее, с наслаждением проводя руками по мягким складкам ее плоти. Она вынырнула из моих рук и, слегка отодвинувшись, с оттенком робости спросила, не слишком ли я разочарован.

— Разочарован? — повторил я, не веря своим ушам. — Что ты хочешь сказать?

— Я не чересчур толста? — спросила она, опустив глаза и стыдливо воззрившись на свой пупок.

— Чересчур толста? Что за чушь, ты бесподобна. Ты вся как из Ренуара. Она покраснела.

— Откуда-откуда? — переспросила она неуверенно, похоже, впервые в жизни слыша это имя. — Ты меня разыгрываешь?

— Ладно, оставим это. Иди сюда, дай мне погладить твою шерстку.

— Подожди, сначала мне надо подмыться. — И, присев над биде, добавила: — А ты ложись. Ты ведь уже готов, не так ли?

Я быстро разделся, из вежливости вымыл свой член и нырнул в простыни. Биде стояло совсем рядом с кроватью. Покончив с омовением, она принялась вытираться тонким, стареньким полотенцем. Перегнувшись, я сгреб в горсть копну взъерошенных, еще чуть влажных волос, за которыми пряталось ее лоно. Она втолкнула меня обратно и, наклонив голову, на лету поймала мой член своим красным горячим ртом. Желая разогреть ее, я просунул палец в ее влагалище. Затем, водрузив ее на себя, дал волю главному предмету своей гордости. У нее было одно из тех влагалищ, что облегают как перчатка. Понуждаемый энергичными сокращениями ее мышц, скоро я задышал как паровоз. При этом она не переставала лизать мою шею, подмышки, мочки ушей. Обеими руками я то приподнимал, то опускал ее, помогая безостановочному движению ее таза. Наконец, издав подавленный стон, она обрушилась на меня всем корпусом; тогда я опрокинул ее на спину, закинул ее ноги себе на плечи и вторгся в ее лоно как одержимый. Мое мужское естество исторгало из себя жидкость как из шланга; я думал, этому не будет конца. В завершение всего, вытащив его наружу, я убедился, что пребываю в состоянии еще большей эрекции, чем вначале.

— Cа c'est quelque chose, — сказала она, зажав в пальцах и оценивающе щупая мой член. — Ты умеешь это делать, не так ли?

Мы встали, подмылись и забрались обратно в постель. Опершись на локоть, я провел другой рукой вверх и вниз по ее телу. Когда она в полном изнеможении, широко раскинув ноги, повернулась на спину, глаза ее поблескивали как тлеющие угли, а от каждой клеточки кожи отскакивали искорки. На протяжении бесконечно долгого времени мы не произнесли ни слова. Чиркнув спичкой, я закурил сигарету, вложил ей в рот и откинулся на спину, удовлетворенно уставившись в потолок.

— Мы еще увидимся? — решился я нарушить молчание.

— Это от тебя будет зависеть, — отозвалась она, делая глубокую затяжку. Перевернувшись отложить сигарету, а затем придвинувшись ко мне вплотную и пристально глядя мне в глаза, она вновь заговорила — с улыбкой, но серьезным тоном — своим низким, грудным голосом:

— Слушай, мне надо поговорить с тобой о важном деле. Хочу попросить тебя о большом одолжении… У меня неприятности, крупные неприятности. Ты бы согласился помочь мне, если я попрошу?

— Само собой, — отозвался я, — но как?

— Деньгами, — ответила она тихо и просто. — Мне нужны деньги… Много. И дозарезу. Не хочу рассказывать на что. Ты уж поверь мне на слово, хорошо?

Я протянул руку и взял со стула свои брюки. Извлек из них бумажные купюры и всю мелочь, какая была в карманах, и вложил ей в ладонь.

— Вот все, что у меня есть, — сказал я. — Это все, что я могу для тебя сделать.

Не глядя она положила деньги на ночной столик и, наклонившись, поцеловала меня в лоб. — Ты гигант, — сказала она. Не разгибаясь, она смотрела мне в глаза взглядом, полным какой-то молчаливой, застенчивой признательности, затем поцеловала в губы — не страстно, но медленно, нежно, как бы стремясь вложить в поцелуй то, чего не умела выразить в словах и не решалась доверить немому языку своего тела.

— Не хочется сейчас об этом говорить, — сказала она, вновь откидываясь на подушку. — Je suis emue, c'est tout. — И, чуть помедлив, добавила: — Странно, насколько иностранцы добрее соотечественников. Вы, американцы, так добры, так великодушны. Нам нужно многому у вас поучиться.

Старая история; я испытывал чуть ли не стыд за то, что волею случая еще раз оказался в роли щедрого американца. Произошла чистая случайность, пояснил я ей; если бы не эта случайность, у меня не было бы в карманах столько денег. Она ответила лишь, что это придает моему поступку, моему благородному жесту еще большую ценность.

— Француз все равно так не поступил бы, — продолжала она. — Француз бы припрятал их. Француз никогда бы не отдал все свои деньги первой встречной девушке лишь потому, что она в беде. Да он просто-напросто и не поверил бы ей. Сказал бы: «Je connais la chanson».

Я ничего не ответил. Это было правдой и неправдой. В конце концов, мир состоит из противоположностей, и из того, что ко времени, о котором идет речь, мне еще не довелось встретить ни одного неприжимистого француза, не следовало, что их вовсе не существует. Попробуй я рассказать ей, сколь мелочными бывали подчас мои друзья, мои собственные соотечественники, — она мне не поверит, только и всего. А добавь я к этому, что и мною самим двигало не великодушие, а что-то вроде самолюбования (ибо кто, скажите, может быть ко мне великодушнее, нежели я сам?), она, чего доброго, заключит, что я и впрямь того.

Я приник лицом к ее груди. Затем скользнул вниз и прижался губами к ее пупку. Затем спустился еще ниже, зарывшись в густую поросль ее волос. Она медленно подняла мою голову вверх и, побуждая меня занять испытанную позицию, проникла языком мне в рот. Мой член отреагировал автоматически: он вошел в нее так же легко и беспрепятственно, как трогается с места автомобиль, когда нажимаешь на стартер. У меня возникла одна из тех долгих, нескончаемых эрекций, какие сводят женщин с ума. Я обладал ею как хотел — сверху, снизу, сбоку, с намеренной, дразнящей неспешностью буравя своим инструментом содрогающиеся стенки ее штолен, безжалостно попирая его жестким концом их колышащиеся входы. А в завершение — шутливо обрисовал им полушария ее грудей. Ее глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит.

— Ты кончил? — спросила она.

— Ну нет, — отвечал я. — Сейчас самое время попробовать еще кое-что. — И, вытащив ее из постели, водрузил на пол в позицию, наиболее удобную, чтобы, заткнув пробоину в корпусе, ликвидировать течь. Просунув руку снизу и не переставая зазывно вилять бедрами, она направила мое естество в требуемое русло. Крепко держа ее за талию, я вогнал его туда до самого основания. — Ах, ах, чудно, восхитительно, — бормотала она, вращая тазом в немыслимо ускорившемся темпе. Стремясь продлить удовольствие, я вновь извлек его на свежий воздух, игриво покалывая им ее атласные ягодицы. — Нет, нет, перестань, — взмолилась она. — Вставь его туда, вставь весь, до конца… Я больше не могу. — Снова, выгнувшись колесом и выставив зад вверх, будто вознамерившись ухватить им люстру, она просунула снизу руку и завладела моим членом. Откуда-то из середины позвоночного столба до меня донесся финальный сигнал; чуть согнув колени, я продвинул его вперед еще на четверть или полдюйма. И вдруг — хлоп! — он взорвался взмывающей в небо ракетой.

Когда мы расстались на улице возле писсуара, было уже совсем темно. Я не назначал ей свидания, не поинтересовался даже, где она живет; В случае чего, заключил я, найти ее можно будет в кафе. Когда мы уже разошлись в разные стороны, мне вдруг пришло в голову, что я так и не спросил, как ее зовут. Окликнув ее на ходу, я громко задал свой запоздалый вопрос.

— Н-И-С, — отозвалась она, выводя имя по буквам. — Нис — как город. — Я двинулся в путь, вновь и вновь повторяя его про себя. Никогда еще не случалось мне слышать, чтобы так звали девушку. Нис… Это имя отсвечивало безупречностью граней драгоценного камня.

Поравнявшись с Плас Клиши, я внезапно ощутил, что зверски проголодался. Остановился у дверей рыбного ресторана на авеню Клиши, дегустируя вывешенное у входа меню. Мысленно я уже поглощал крабов, устриц, омаров, жареную голубую рыбу, омлет с помидорами, молодую спаржу, ломтики чеддера с хлебом, инжир и орехи, запивая все это прозрачным холодным вином. Пошарив в карманах (так я всегда делаю, входя в ресторан), я наткнулся на единственное жалкое су. — Черт, — выругался я про себя, — уж несколько-то франков она могла мне оставить.

Быстрым шагом я направился домой, надеясь, что смогу отыскать что-нибудь на кухне. От этого места до нашего обиталища в Клиши добрых полчаса ходу. Карл, судя по всему, уже отужинал, но не исключено, что после его трапезы на столе остались кусочки хлеба и полстакана вина. Я шел быстрее и быстрее, и с каждым шагом голод мой усиливался.

Влетев в квартиру, я с первого же взгляда понял, что Карл дома не ужинал. Проинспектировал все что мог, но нигде не обнаружил ни крошки съестного. Не было и пустых бутылок, которые всегда можно сдать. Я выскочил на улицу, вознамерившись воззвать о кредите в маленьком ресторанчике неподалеку от Плас Клиши, где часто бывал. Но только дошел до его дверей, как всю мою решимость будто рукой сняло. Так и не сунув носа внутрь, я машинально двинулся дальше, не имея в голове никакого плана действий, удерживаемый на ногах лишь нелепой надеждой, что чудом набреду на кого-либо — из своих знакомых. Без толку прослонявшись по улицам еще час, я почувствовал такую усталость, что решил вернуться домой и отправиться на боковую. На обратном пути мне вспомнилось, что в этих краях, на внешнем бульварном кольце, обитает мой приятель, эмигрант из России. Уже вечность, как мы с ним не виделись. Что, спрашивается, он подумает, если я ни с того ни с сего свалюсь ему на голову и попрошу о подаянии? Затем мне на ум пришла великолепная идея: заскочить домой, сунуть под мышку пластинки и преподнести их ему в виде подарка. Так будет легче, после вводных околичностей, напроситься на сэндвич или ломтик бисквита. Воодушевившись этой мыслью, я прибавил шагу, хотя и вымотался как собака в своих вечерних пробежках по городу.

Дома я обнаружил, что до полуночи осталось не больше четверти часа. Это открытие окончательно подкосило меня. Выбираться наружу за пропитанием уже не имело никакого смысла; все, что мне оставалось, — это лечь спать в надежде, что наутро судьба окажется благосклоннее. Пока я раздевался, меня осенила еще одна идея — не столь уж великолепная, но все же… Выйдя на кухню, я открыл дверцу в небольшой чуланчик, в котором стоял бачок для мусора. Снял с него крышку и заглянул внутрь. На дне лежали несколько костей и засохшая хлебная горбушка. Не без труда выудил я оттуда последнюю, тщательно, стараясь, чтобы ни одна крошка не пропала втуне, соскоблил зеленый налет с подернутой плесенью корки и подставил под сильную водную струю. Затем не спеша, вживаясь во вкус каждого разбухшего волоконца, откусил. По мере того, как я уминал горбушку во рту, по моему лицу все шире расплывалась улыбка. Решено: утром первым делом отправлюсь в тот же магазин и попробую всучить ям книги обратно — за половину, треть, пусть даже четверть цены. Потом в точности то же проделаю с пластинками. Обе операции принесут мне как минимум десять франков. Этого вполне хватит, чтобы плотно позавтракать, а потом… Потом что-нибудь да подвернется. Утро вечера мудренее… В предвкушении будущей сытной трапезы в голове у меня основательно просветлело. Я начинал видеть юмористическую сторону своего положения. А это сучка Нис: уж она-то, наверное, набила себе живот до отвала. Вполне вероятно, вместе с любовником. Я ни минуты не сомневался в том, что она содержит любовника. И все ее «неприятности», все ее тяжкое повседневное бремя, без сомнения, сводится к тому, чтобы откармливать его на убой, покупать ему тряпки да разные разности, до которых он неравнодушен. Ну что ж, мы с ней трахнулись как боги, хоть я и остался без гроша. Мне так и виделось, как она вытирает салфеткой свои полные губы, дожевывая нежное крылышко цыпленка в белом винном соусе. Интересно, а в винах она знает толк? Вот бы махнуть с нею в Тюрень! Но такая увеселительная экскурсия наверняка влетит в кучу денег. Столько у меня никогда не будет. Никогда. Ну и ладно, помечтать-то кто запрещает? Я выпил еще стакан воды. Ставя его на место, углядел в уголке буфетной полки маленький кусочек рокфора. Эх, была бы под рукой еще одна такая же горбушка! Стремясь удостовериться, что ничто не ускользнуло от моего внимания, я снова открыл крышку мусорного бачка. На меня изумленно взирала кучка говяжьих костей, подернутых заплесневелым жиром.

И все-таки мне как воздух требовался еще кусок хлеба, и требовался безотлагательно. Может, рискнуть воззвать к соседу по этажу? Открыв входную дверь, я на цыпочках вышел на лестницу. Во всем доме царило могильное молчание. Приложив ухо к одной из дверей, я прислушался. Где-то негромко кашлянул ребенок. Мертвое дело. Даже если в квартире кто-нибудь и не спит, у них это не принято. Только не во Франции. Слыханное ли дело, чтобы француз среди ночи постучался в дверь к своему соседу попросить кусочек хлеба? — Дерьмо, — пробурчал я сквозь зубы, — подумать только, какую уйму хлеба выбросили мы в этот бачок для мусора! — Я мрачно вгрызся зубами в кусок рокфора. Старый и горький, он крошился, как штукатурка, которую обильно поливали мочой. Черт бы побрал эту шлюху Нис! Знай я, где она живет, я мог бы заявиться к ней на дом и выпросить у нее пару-тройку франков. Как я мог дойти до того, чтобы не оставить себе про запас какую-нибудь мелочь? Выбрасывать деньги на проституток — то же самое, что спускать их в канализацию. Видите ли, ей очень нужно! Дозарезу! Скорее всего, для того, чтобы обзавестись очередным пеньюаром или парой шелковых трусов, которую она себе приглядела в магазинной витрине, прохаживаясь по улице.

Продолжая негодовать, я не на шутку распалился. И все потому, что в доме не нашлось лишнего кусочка хлеба. Кретинизм! Чистый кретинизм! В голодной эйфории мне начинали грезиться молочные коктейли с содовой и то, неизменно поражавшее меня обстоятельство, что в Америке на дне миксера всегда оставалось достаточно молока еще на стакан. О чем бы ни заходила речь, Америка всегда предлагала вам больше, чем требовалось. Раздеваясь, я ощупал собственные ребра. Они выпирали наружу, как жесткие стенки аккордеона. Что до Нис, этой упитанной сучки, то она-то явно не страдала от недоедания. Дерьмо, дерьмо, дерьмо — хватит, ложусь и отключаюсь.

Не успел я накрыться простыней, как на меня налетел новый приступ неудержимого хохота. На этот раз устрашающего. Я хохотал так, что не мог остановиться. Впечатление было такое, будто одновременно разорвалась тысяча карнавальных хлопушек. Что бы теперь ни приходило мне на ум — печальное, мрачное, даже катастрофическое, — все мое тело автоматически сотрясалось от смеха. И все из-за маленького кусочка хлеба! Вот фраза, с роковой неотвязностью всплывавшая у меня в мозгу и заставлявшая вновь и вновь корчиться в истерических судорогах.

Не успел я проваляться и часа в постели, как услышал, что Карл отпирает входную дверь. Он прошел прямо к себе и затворился в комнате. Мною овладело сильное искушение попросить его выйти на улицу и принести мне сэндвич и бутылку вина. Затем меня осенила более удачная мысль. Встану утром пораньше, пока он еще будет храпеть, и пройдусь по его карманам. Ворочаясь в кровати, я услышал, как он открывает свою дверь, направляясь в ванную. При этом он подхихикивал и с кем-то перешептывался — судя по всему, с какой-то кралей, подобранной по пути домой.

Когда он вышел из ванной, я громко произнес его имя.

— Так ты не спишь? — вопросил он торжествующе. — Что с тобой, уж не заболел ли?

Я объяснил ему, что голоден, смертельно голоден. Есть ли у него при себе какая-нибудь мелочишка?

— Ни черта нет, — с готовностью отреагировал он. Но отреагировал непривычным, почти веселым тоном, будто это ровно ничего не значило.

— Ну хоть франк-то у тебя есть? — не отставал я.

— Да хватит тебе о франках, — отмахнулся он, присаживаясь на край кровати с видом человека, намеревающегося доверить собеседнику нечто непреходяще важное. — Сейчас у нас с тобой забота посерьезнее. Дело в том, что я привел домой девчонку. Беспризорницу. Ей не больше четырнадцати. Только что я ее трахнул. Слышишь, черт тебя побери? Надеюсь, не наградил ее ребенком. Она девственница.

— Ты хочешь сказать, она была девственницей, — уточнил я.

— Слушай, Джо, — снова заговорил он, ради пущей убедительности понижая голос, — мы обязаны что-нибудь для нее сделать. Ей некуда податься… она сбежала из дома. Когда я ее встретил, на нее смотреть было страшно. Оборванная, изголодавшаяся и немного чокнутая, как мне сначала показалось. Нет, нет, не волнуйся, она вполне нормальная. Чуть-чуть туповата, но своя в доску. Не исключено, что из приличной семьи. Совсем ребенок… ну, ты сам увидишь. Кто знает, может, я женюсь на ней, когда станет совершеннолетней. Но, как бы то ни было, денег у меня нет. Все до последнего су потратил, хотел ее накормить. Жаль, конечно, что ты остался без обеда. Эх, к нам бы тебя, Джо! Ну и нажрались же мы: устрицы, раки, креветки… Да, и прекрасное вино. Шабли урожая…

— К черту урожай! — не выдержал я. — Можешь мне не расписывать, как вы там объедались. У меня в животе пусто, как в пепельнице в доме у некурящих. Теперь нам придется кормить три рта, а у нас ни одного су.

— Не паникуй, Джо, — отозвался он, улыбаясь, — ты знаешь, у меня всегда в загажнике есть несколько франков. — Он порылся в кармане и извлек оттуда пригоршню мелочи. Всего набралось три франка шестьдесят сантимов. — Этого хватит тебе на завтрак, — сказал он. — Ну, а завтра… завтра видно будет.

В этот момент в дверь просунулась девичья голова. Карл вскочил и подвел ее к кровати. — Это Колетт, — сказал он; я протянул ей руку. — Ну, как ты ее находишь?

Не успел я произнести ни слова, как девушка, обернувшись к нему всем корпусом, испуганным тоном спросила, на каком языке мы говорим.

— Ты что, неспособна на слух узнать английский? — отреагировал Карл, одаряя меня взглядом, призванным засвидетельствовать его правоту: говорил же я, мол, тебе, что У нее не все дома.

Зардевшись от смущения, девушка сбивчиво принялась объяснять, что ей сначала показалось, будто мы говорим по-немецки, а, быть может, по-бельгийски.

— По-бельгийски… Да нет такого языка на белом свете! — презрительно фыркнул Карл. — Извини, она малость туповата. Но посмотри только на эти грудки! Вполне созрели в четырнадцать-то лет, а? Она клянется, что ей семнадцать, но я ей не верю.

Колетт продолжала стоять на месте, вслушиваясь в звучание неведомого ей языка и, похоже, тщетно силясь осознать, что Карл может изъясняться на любом языке, кроме французского. Наконец она во всеуслышание осведомилась, а француз ли он вообще. Судя по всему, это обстоятельство имело для нее непреходящее значение.

— Само собой, — ответил Карл безмятежно. — Ты что, не слышишь, какой у меня акцент? Или я, по-твоему, шпрехаю как бош? Хочешь, паспорт покажу?

— Лучше не надо, — предостерег я, вспомнив, что паспорт у него чешский.

— Джо, может, поднимешься и кинешь взгляд на простыни? — продолжал он, обнимая Колетт за талию. — Боюсь, придется их выбросить. Не могу же отправлять их в прачечную: там подумают, будто я опасный преступник.

— А ты заставь ее хорошенько их выстирать, — предложил я шутливо. — Знаешь, если уж она намерена застрять здесь, ей наверняка найдется у нас много чем заняться.

— Итак, ты не против того, чтобы она тут осталась? Ты ведь в курсе, это противозаконно. Нас с тобой за это по головке не погладят.

— Лучше подыщи ей халат или пижаму, — ответил я, — ибо если она и дальше будет разгуливать по квартире в твоей рубашке, я ненароком могу забыться и трахнуть ее.

Он взглянул на Колетт и разразился смехом.

— В чем дело? — вопросила она с негодованием. — Вы что, оба надо мной смеетесь? Почему твой приятель не хочет говорить по-французски?

— Ты совершенно права, — констатировал я. — С этого момента мы будем говорить только по-французски. D'accord?

Ее свежее личико просияло детской радостью. Нагнувшись, она чмокнула меня в обе щеки. В тот же миг обе ее грудки выскочили из ворота рубашки и погладили меня по подбородку. Рубашка распахнулась донизу, открывая безупречно сложенное молодое тело.

— Забирай ее, черт тебя возьми, и запри у себя в комнате, — проворчал я. — Если она будет расхаживать в таком виде, я ни за что не отвечаю.

Эскортировав ее к себе, Карл вернулся и опять присел на краешек постели. — Понимаешь, Джо, — начал он, — все это не так просто, и ты должен помочь мне. Мне не важно, что ты с ней будешь делать в мое отсутствие. Ты ведь знаешь, ревность — не моя добродетель. Но нельзя допускать, чтобы обо всем этом прознала полиция. Если они наложат на нее лапу, ее отправят к родителям. А нас с тобой, всего вероятнее, еще подальше. Проблема заключается в том, что сказать консьержке. Нельзя же изо дня в день запирать ее в доме как собаку. Пожалуй, придется сказать, что это моя кузина, дескать, погостить приехала. Вечерами, когда я на работе, придется тебе выводить, ее в кино. Или просто На прогулку. Она совсем непривередлива, вот увидишь. Ну, дай ей несколько уроков географии или еще чего-нибудь — у нее ведь ни о чем нет ни малейшего представления. Это и тебя развлечет, Джо. Сможешь вволю попрактиковаться во французском. Да, и вот что еще: по возможности не сделай ей ребенка. Не так уж в настоящий момент я богат, чтобы разбрасываться на аборты. К тому же я и понятия не имею, куда переехал мой доктор-венгр.

Я слушал его, не перебивая. У Карла был особый дар попадать в неловкие положения. Его проблема (а, возможно, и добродетель) заключалась в полнейшей неспособности сказать кому бы то ни было «нет». Подавляющее большинство людей отвечает «нет» на ходу, из чистого инстинкта самосохранения. Карл же всегда «да», «разумеется», «непременно». Под влиянием минутного импульса он готов был связать себя обязательством на всю оставшуюся жизнь, сохраняя, как я подозреваю, внутреннюю убежденность, что в критический момент его вывезет тот же инстинкт самосохранения, который побуждал других произносить немедленное «нет». Ибо, несмотря на все свое великодушие, теплоту, приступы спонтанной доброты и нежности, он оставался самым уклончивым И неуловимым существом, с каким мне доводилось иметь дело. Никто, ни одна сила, земная ли, небесная ли, не могла принудить его сохранить верность собственному слову, коль скоро он решился нарушить ее. А решившись, становился скользким, как угорь, хитрым, коварным, изворотливым, абсолютно аморальным. Он обожал заигрывать с опасностью — не из врожденной отваги, но потому, что это давало ему возможность оттачивать свою изобретательность, тренироваться в приемах эмоционального джиу-джитсу. Он мог на пари зайти внутрь полицейского участка и ни с того ни с сего завопить во всю глотку: «Merde!». А, будучи призван к ответу, начал бы терпеливо и доходчиво объяснять, что на какой-то миг утратил рассудок. И, что самое странное, это сходило ему с рук. Обычно он ухитрялся проделывать эти штучки с таким проворством, что к моменту, когда обескураженные стражи порядка приходили в себя, оказывался на террасе кафе за кружкой пива и с видом невинным как ягненок в квартале или двух от места преступления.

Обнаружив, что сидит без денег. Карл неизменно относил в заклад свою пишущую машинку. Поначалу ему давали за нее четыреста франков — в те годы сумму немалую. А коль скоро ему частенько приходилось прибегать к такому способу выживания, он холил и лелеял ее, как только мог. Он и сейчас у меня перед глазами: садящийся за стол, тщательно смазывающий и протирающий каждую деталь прежде, чем начать печатать, столь же тщательно закрывающий ее чехлом, окончив работать. Я также замечал, что он испытывал тайное облегчение всякий раз, как сдавал машинку в заклад: это открывало ему возможность взять очередной отгул без гнетущего чувства вины. Но вот деньги протрачивались, безделье начинало угнетать его и он становился раздражительным; именно в такие моменты, клялся Карл, его осеняли самые блестящие идеи. Когда они становились неотступными, принимали навязчивый характер, он покупал маленькую записную книжку и прятался куда-нибудь в уголок, где заносил их на бумагу самой дорогой паркеровской ручкой, какую я когда-либо видел. Он никогда не признавался мне, что тайком делает заметки; нет, возвращался в дом мрачный и взбудораженный, заявляя, что опять потерял день ни за понюшку табаку. А когда я советовал ему пойти в редакцию, где он работал ночами, и воспользоваться одной из стоящих там машинок, изобретал тысячи резонов, почему это было совершенно невозможно.

Упоминаю об этой обсессии с пишущей машинкой и ее неизменным отсутствием под рукой, когда она больше всего нужна, как пример того, как он сам затруднял себе жизнь. С его стороны это был художественный прием, который, как бы ни свидетельствовал он об обратном, неизменно срабатывал в его пользу. Не лишайся он на продолжительные периоды пишущей машинки, поток его вдохновения неминуемо истощился бы и, в конечном счете, его писательская потенция оказалась бы ниже нормального уровня. Карл обладал необыкновенным талантом на неограниченно долгое время уходить, так сказать, под воду.

Видя его в таком состоянии, большинство людей готовы были махнуть на него рукой. Однако вопреки очевидности, Карлу вовсе не грозила опасность всерьез утонуть; если он и производил такое впечатление, то лишь потому, что больше других нуждался в сочувствии и внимании. Когда же он всплывал на поверхность и начинал описывать свои «подводные приключения», обнаруживалось прямо противоположное. Обнаруживалось, в частности, что все это время он жил крайне насыщенной жизнью. И не только насыщенной, но и весьма поучительной. Он плавал как рыба в стеклянном аквариуме, которая, делая круги по воде, видит все сквозь увеличительное стекло.

Да, странная птица был Карл. В отличие от большинства он мог разложить по полочкам, как пружинки швейцарских часов, собственные чувства и подвергнуть их внимательному рассмотрению.

Для художника кризисные состояния столь же — а, быть может, и более — творчески плодотворны, как и благополучные. Любые переживания обогащают его и в конечном счете могут пойти на пользу. Карл относился к тому типу художников, которые опасаются превысить меру предоставленного в их распоряжение. Он отдавал предпочтение не расширению пределов опыта, а хозяйственному рационированию уже имеющегося. И потому стремился сузить поток своего вдохновения до тонкой струйки.

Ведь даже когда мы пребываем в состоянии неподвижности, жизнь непрерывно открывает перед нами новые сокровища, новые ресурсы. В ее приходной книге не существует такой статьи, как замороженные активы.

Иными словами, Карл, неведомо для него самого, постоянно обкрадывал себя. Он прилагал отчаянные усилия к тому, чтобы остаться на прежнем месте и не сделать шаг вперед. И когда этот шаг все-таки делался — в жизни или в творчестве, — все его существование приобретало призрачный, галлюцинативный оттенок. Его настигало — причем в самый неподходящий момент, момент, когда он был в наименьшей степени готов к этому, — то самое, что он больше всего страшился пережить или выразить. Поэтому в самой сердцевине его смелости таилось отчаяние. Его поведение, даже писательское, подчас напоминало метания загнанной в угол крысы. Окружающие недоумевали, откуда он черпал отвагу для того-то и того-то, что говорил или делал. Им было невдомек, что он постоянно пребывал на распутье, с которого нормальный человек делает шаг к самоубийству. Для Карла самоубийство выходом не было. Будь он в силах покончить самоубийством и запечатлеть это событие на бумаге, такой вариант его бы вполне устроил. Он не раз жаловался, что и представить себе не может, какая сила, не считая какой-нибудь вселенской катастрофы, способна поставить предел его бренному существованию. И констатировал это не тоном человека, до краев переполненного жизнью; нет, в его голосе звучали интонации механизма, заведенного так, чтобы не допускать ни малейшей утечки питания, часовщика, поставившего себе целью, чтобы часы никогда не остановились.

Когда я вспоминаю о времени нашей совместной жизни в Клиши, оно представляется мне разновидностью райских кущ. Тогда перед нами всерьез стоял только один вопрос — пропитаться. Все остальные невзгоды были мнимые. То же самое я говорил и ему — в те моменты, когда он принимался сетовать на рабский жребий, якобы выпавший на его долю. В ответ он нарек меня неизлечимым оптимистом. Но это был не оптимизм — это было глубинное осознание того, что, несмотря на то, что мир продолжает деловито рыть себе могилу, еще есть время радоваться жизни, веселиться, совершать безумства, работать или не работать.

Этот период продолжался добрый год. И за этот год я написал «Черную весну», объездил на велосипеде оба побережья Сены, наведался в Миди и в Страну замков и, наконец, устроил себе и Карлу бешеный пикник в Люксембурге.

В тот год надо всем безраздельно властвовало женское начало; казалось, оно разлито в воздухе. В «Казино де Пари» выступали английские танцовщицы; столовались они в ресторане неподалеку от Плас Бланш. Мы перезнакомились со всем ансамблем, в конце концов остановив выбор на роскошной красавице-шотландке и ее подруге-евразийке родом с Цейлона. Позже шотландка наградила Карла самым что ни на есть натуральным триппером, каковой она, в свою очередь, заполучила от любовника-негра из бара «Мелоди». Но я забегаю вперед. Итак, помимо названных, была еще девушка-гардеробщица из маленького дансинга на улице Фонтен, куда мы захаживали вечерами, когда у Карла выдавался выходной. Нимфоманка, на редкость жизнерадостная и столь же непритязательная, она подружила нас с целой ордой весело щебетавших возле стойки девиц, которые, под конец смены и в отсутствие более обещающих клиентов, бескорыстно одаривали нас вниманием. Одна из них неизменно настаивала, чтобы домой из дансинга ее сопровождали мы оба: «это меня возбуждает», — кокетливо заверяла она. Существовала и еще одна — продавщица из бакалейной лавки (она вышла замуж за американца и тот ее бросил); так вот, та любила, чтобы ее сводили в кино, а затем уложили в постель, где она ночь напролет пялила глаза в потолок, без умолку болтая на ломаном английском. Ей было неважно, кто из нас рядом в постели: ведь по-английски говорили мы оба. И наконец, нельзя не упомянуть Жанну, пойманную в сачок моим другом Филмором. Жанна могла заявиться к вам в дом в любое время дня и ночи, всегда нагруженная бутылками белого вина, каковое в целях самоутешения она поглощала в неимоверном количестве. Жанна была готова ко всему на свете, кроме одного — переспать с мужчиной. Особа истерического склада, она постоянно балансировала на грани крайней веселости и самой черной меланхолии. Навеселе она делалась навязчива и шумлива. Ее ничего не стоило раздеть, погладить ее интимные места, вволю потискать за сиськи, даже, если уж очень невтерпеж, прикоснуться губами к ее святая святых; но стоило вашему члену возникнуть по соседству с ее влагалищем, как она срывалась с цепи — то с немыслимой страстностью целуя вас взасос и обхватывая ваше естество своими сильными руками крестьянки, то разражаясь неистовыми рыданиями, отталкивая вас ногами и наугад молотя кулаками в воздухе. Когда она отправлялась восвояси, у квартиры бывал такой вид, будто по ней прошел тайфун. Случалось, в приступе беспричинной ярости она полуголой выскакивала на улицу, а спустя всего пять минут возвращалась тише воды, ниже травы и смиренно просила прощения за свое поведение. Как раз в эти моменты, случись такая оказия, ею можно было попользоваться вдосталь, чего мы, впрочем, никогда не делали. — Ну, давай, действуй, — слышу я, как сейчас, голос Карла. — Хватит с меня этой суки, она полоумная. — Нет надобности добавлять, что и сам я относился к ней точно так же. В таких ситуациях из чувства дружеской привязанности я трахал ее всухую, прислонив спиной к радиатору, до краев наливал коньяком и выпроваживал. И она бывала несказанно благодарна за эти маленькие знаки внимания. Совсем как ребенок.

Возникла на нашем пути и еще одна девушка (ей нас представила Жанна) — на вид сама невинность, но коварная, как змея. Зацикленная на преданиях о принцессе Покахонтас, она причудливо (а на мой вкус — просто нелепо) одевалась. Уроженка столицы, она была любовницей знаменитого поэта-сюрреалиста — факт, о котором нам довелось узнать много позднее.

Вскоре после знакомства мы столкнулись с ней при весьма странных обстоятельствах: застав ее разгуливающей в полном одиночестве вдоль линии оборонных укреплений. Иными словами, в месте мало подходящем — и даже не на шутку подозрительном — для прогулок в ночные часы. С какой-то непонятной рассеянностью ответила она на наше приветствие. Казалось, она узнает наши лица, но начисто забыла, где и когда мы познакомились. И непохоже было, чтобы это ее сколько-нибудь занимало. Судя по всему, наше общество значило для нее ни больше ни меньше, нежели общество любого, кому случилось бы оказаться рядом. Она не сделала попытки завязать с нами разговор; напротив, речь ее больше напоминала монолог, течение которого мы ненароком прервали. Впрочем, Карл — дока по части всяких отклонений от нормы — скоро сумел найти к ней подобающий подход. Выбравшись из небезопасной зоны, мы незаметно эскортировали ее в сторону нашего обиталища, а потом и вверх по лестнице. Она двигалась как сомнамбула: не спрашивая, куда мы держим путь и что вообще делаем. Войдя в комнату, уселась на диван как у себя дома. Тоном, каким обращаются к официанту в кафе, осведомилась, не найдется ли для нее чашки чая и сэндвича. Затем точно таким же невозмутимым, ровным голосом спросила, сколько мы ей заплатим, если она останется с нами на ночь. Добавив как нечто само собою разумеющееся, что ей нужно двести франков, каковые утром предстоит внести в уплату за квартиру. Разумеется, две сотни франков — деньги немалые, с той же бесстрастной интонацией оговорилась она, но ничего не поделаешь: ей необходима именно эта сумма. Впору было заключить, что она перечисляет, чем следует заполнить буфетную полку: «Вам, де, понадобятся яйца, масло, хлеб, может быть, чуточку джема». И вот — нате вам, без пафоса, без эмоций: — Любым способом: сверху, сзади, в рот — как пожелаете, меня все устраивает, — заявила она, отхлебывая чай с видом герцогини на благотворительной ярмарке. — Между прочим, у меня еще крепкая и красивая грудь, — продолжала наша посетительница, расстегнув блузку и демонстрируя соблазнительное полушарие. — В Париже полно мужчин, готовых расстаться с тысячью франков, лишь бы со мной переспать, только мне лень их выискивать. Короче, моя такса двести франков, ни больше ни меньше. — Взглянув на книгу, лежащую рядом на столе, она минуту помолчала, потом заговорила тем же бесстрастным тоном: — Я тоже пишу стихи, я их вам покажу. Возможно, они получше этих. — И кивнула в сторону томика, который удостоила лишь беглым взглядом.

Услышав это. Карл, стоявший в дверях, начал судорожно объяснять мне знаками, что у нашей гостьи не все дома. Девушка, рывшаяся в сумке в поисках своих стихов, внезапно подняла глаза и, поймав его полный замешательства взгляд, без тени смущения, спокойно и хладнокровно констатировала, что мой приятель не в своем уме. — У вас есть биде? — спросила она, не меняя интонации. — Я взяла с собой одно стихотворение; прочту вам чуть попозже. В нем воссоздан сон, который приснился мне на днях. — С этими словами она встала и не спеша сняла блузку и юбку. — Скажи своему другу, чтоб был готов, — обратилась она ко мне, выдергивая заколку из волос. — Я начну с него.

Тут Карл невольно вздрогнул. Судя по всему, ее манера себя вести путала его все больше и больше; в то же время он с трудом сдерживался, чтобы не разразиться гомерическим хохотом.

— Подожди минутку, — проговорил он. — Сначала выпей, потом вымоешься. Глоток не помешает. — Он проворно извлек из буфета бутылку и налил ей полный стакан. Она опорожнила его залпом, точно стакан воды.

— Сними с меня туфли и чулки, — распорядилась она, облокотившись о стену и протягивая стакан за новой порцией. — Се vin est une saloperie, — добавила она тем же невозмутимым тоном, — но я к нему привыкла. Надеюсь, у вас наберется две сотни франков? Мне нужно ровно двести. Не сто семьдесят пять и не сто восемьдесят. Дай-ка руку… — Она завладела рукой Карла, безуспешно боровшегося с ее подвязкой, и возложила ее на густую поросль между ног. — Находятся дураки, предлагающие пять тысяч, ни больше ни меньше, только за то, чтобы потрогать это место. Ну, мужчины, что с них возьмешь… А ты можешь сделать это бесплатно. Ну-ка, плесни мне еще. Оно не такое противное, если глотнуть побольше. Который час?

Не успела она скрыться за дверью ванной, как Карл преобразился. Он хохотал как одержимый, хохотал и не мог остановиться. Все дело заключалось в том, что он был до смерти напуган и не мог этого скрыть.

— Пожалуй, воздержусь, — сказал он. — А то еще откусит, чего доброго… Слушай, давай-ка уберем ее отсюда. Дам ей пятьдесят франков и посажу в такси.

— Вряд ли она так легко отпустит тебя на покаяние, — заметил я, наслаждаясь его растерянностью. — У нее дело на уме. К тому же, если она действительно не в себе, может, она и не вспомнит о деньгах.

— Ей-богу, Джо, а ведь это мысль! — отозвался он, вмиг оживившись. — Мне это как-то не пришло в голову. У тебя законченно криминальный склад ума. Только слушай: не оставляй меня с ней наедине. Просто поглядывай в нашу сторону — ей же все до лампочки. Ей впору и с кобелем трахнуться, стоит только попросить. Лунатичка.

Я облачился в пижаму и залез в постель. Однако время шло, а она никак не появлялась из ванной. Мы оба забеспокоились.

— Сходи узнай, что там с ней, — сказал я Карлу.

— Сам сходи, — отозвался он. — Я ее боюсь. Поднявшись, я постучал в дверь ванной.

— Войдите, — отозвалась она тем же ровным, невыразительным голосом.

Я открыл дверь. Раздетая донага, она стояла ко мне спиной. Запечатлевая губной помадой на стене очередной из своих шедевров.

Мне не оставалось ничего другого, как призвать на помощь Карла.

— Ну, совсем сбрендила, — выдавил я из себя. — Расписывает стены своими стихами.

Пока Карл зачитывал вслух написанное, мне на ум пришла действительно блестящая мысль. Она требует двести франков. Хорошо. У меня денег не было, но у Карла, я подозревал, не могло не быть; как-никак ему выдали жалование всего день назад. Я был уверен, что, заглянув в том с «Фаустом», стоящий в его комнате, обнаружу между страницами две или три стофранковые ассигнации. Карлу было неведомо, что я знаю о существовании его засекреченного хранилища. Я и набрел-то на него совершенно случайно, в один прекрасный день роясь по полкам в поисках словаря. В том, что «Фауст» продолжал оставаться его тайным загашником, я не сомневался, ибо позднее не раз удостоверялся в верности своего открытия. Был даже период, когда целых два дня я проголодал заодно с ним — и ничем не обнаружил своей осведомленности о его секретах. Больше всего меня интриговало тогда, как долго он сможет от меня таиться.

Мой мозг заработал с лихорадочной быстротой. Надо будет всеми правдами и неправдами завлечь их обоих в мою комнату, достать деньги из тайника, всучить ей, а затем, воспользовавшись ее очередным походом в ванную, извлечь их из ее сумки и водрузить обратно в чрево гетевского «Фауста». Не стоит препятствовать Карлу наградить ее теми пятьюдесятью франками, о которых он обмолвился; пусть себе идут в уплату за транспорт. Что до двух сотен, то она вряд ли хватится их до утра; коль скоро она действительно не в своем уме, она о них и не вспомнит, если же наоборот — по всей видимости, заключит, что обронила ассигнации в такси. Каково бы ни было истинное положение дел, из этого дома она выйдет так же, как вошла в него, — в состоянии транса. Ни малейшей вероятности того, что на обратном пути ей взбредет в голову выяснять его местонахождение, я не допускал.

Замысел сработал без сучка и без задоринки — с той лишь поправкой, что прежде, чем отправить нашу гостью восвояси, нам обоим пришлось ее трахнуть. Произошло это абсолютно спонтанно. К вящему изумлению Карла, я выложил ей две сотни франков, напутствуя его присовокупить к ним еще пятьдесят на такси. Она с головой ушла в сотворение нового поэтического шедевра — на этот раз с помощью карандаша и листа бумаги, предварительно выдранного из книжки. Я сидел на диване, а она, отвернувшись, стояла нагишом у стола; таким образом ее зад оказался совсем вровень с моим лицом. Внезапно меня разобрало любопытство: интересно, прервет она свое увлекательное занятие, если я суну палец в ее щель? Каковое действие я и проделал как можно более деликатно, словно расправляя нежные лепестки розы. Она невозмутимо продолжала строчить, не поощряя, но и не отвергая мое вторжение, лишь чуть пошире расставила ноги — как я заключил, из заботы о моем удобстве. В тот же миг я почувствовал непобедимую эрекцию. Вскочив с дивана, я придвинулся вплотную и изо всей силы вошел в нее. Она перегнулась над столом, не выпуская из рук карандаша.

— Веди ее сюда, — послышалось со стороны Карла, лежавшего (а точней сказать — вертевшегося утрем) на кровати. Развернув ее на сто восемьдесят градусов, я заполнил ее спереди и, легонько приподняв над полом, повлек к постели. Карл немедленно обрушился на нее всем телом, похрапывая, как дикий кабан. Я выжидал, пока он получит свое, а затем снова вошел в нее сзади. Когда все было кончено, она попросила еще выпить и, не успел я наполнить стакан, разразилась хриплым, невеселым смехом. Это был жуткий, нездешний смех; такого мне еще не доводилось слышать. Внезапно она умолкла, спросила карандаш и бумагу, затем что-нибудь твердое, на чем можно писать. Села, опершись ногами на край постели, и принялась сочинять новое стихотворение. Записав две или три строчки, она попросила подать ей револьвер.

— Револьвер! — взвизгнул Карл, с проворством кролика спрыгивая с кровати. — Какой револьвер?

— Тот, что в сумке, — ответила она спокойно. — У меня появилось желание кого-нибудь пристрелить. Вы же словили свой кайф за две сотни франков. Теперь моя очередь. — И с этими словами нырнула за сумкой. Набросившись с двух сторон, мы повалили ее на пол. Она кусалась, царапалась и брыкалась что было сил.

— Посмотри, есть ли в сумке пистолет, — выдохнул Карл, не давая ей подняться с земли. Я рывком стянул сумку со стола и тут же убедился, что револьвера в ней нет и в помине; одновременно я выхватил оттуда обе кредитки и накрыл их пресс-папье.

— Принеси-ка водички, да поживее, — сказал Карл. — По-моему, у нее сейчас начнется припадок.

Я подбежал к умывальнику, доверху наполнил графин водой и выплеснул ей на голову. Она фыркнула, отряхнулась, дернулась всем корпусом, точно вытащенная из воды рыба и, выдавив из себя кривую улыбку, проговорила:

— Cа у est, c'est bien assez. laissez-moi sortir.

Слава богу, подумал я про себя, наконец-то мы от нее избавимся. И наказал Карлу: — Не спускай с нее глаз. Пойду соберу ее тряпки. Придется одеть ее и посадить в машину.

Мы вытерли и одели ее со всем тщанием, на какое были способны. Однако меня не покидало смутное ощущение, что прежде, чем нам удастся выпроводить ее из квартиры, она успеет выкинуть еще какой-нибудь фортель. Или вдруг, скажем, ни с того, ни с сего поднимет крик на улице?

По очереди, ни на миг не выпуская из поля зрения нашу беспокойную посетительницу, мы наскоро оделись. И уже были готовы выйти, как она вспомнила о забытом на столе листке бумаги — своем неоконченном стихотворении. Нырнув за ним из-под наших рук, она, естественно, заприметила и выглядывавшие из-под пресс-папье злополучные кредитки.

— Мои деньги! — завопила она.

— Ну, не глупи, — отвечал я спокойно, положив руку ей на предплечье. — Или ты всерьез считаешь, что с нас станется тебя ограбить? Твои — у тебя в сумке.

Смерив меня быстрым, пронизывающим взглядом, она опустила глаза.

— Je vous demande pardon, — ответила она негромко. — Je suis tres nerveuse ce soir.

— Ну, вот видишь, — сказал Карл, поворачивая ее в сторону двери. — Это ты здорово придумал, Джо, — добавил он по-английски, пока мы спускались по лестнице.

— Где ты живешь? — спросил он, подзывая такси.

— Нигде, — ответила она. — Я устала. Скажи ему, чтоб высадил меня у гостиницы, первой попавшейся.

Карл, казалось, был тронут. — Хочешь, мы тебя проводим? — спросил он.

— Нет, — отозвалась она. — Хочу спать.

— Ну, пошли, — вмешался я, дернув его за рукав. — Теперь с ней все в порядке.

Захлопнув дверцу, я помахал ей на прощанье. Карл с озадаченным видом смотрел вслед удаляющейся машине.

— Что на тебя нашло? Тревожишься о том, где она приземлится? Не волнуйся: если она не в себе, ей не понадобятся ни гостиница, ни деньги.

— Согласен и тем не менее… Ну, Джо, какой же ты все-таки бессердечный сукин сын. А деньги! Господи, мы же отделали ее в хвост и в гриву.

— Да, — невозмутимо проговорил я, — хорошо, что я заранее прознал, где ты хранишь свои капиталь.

— Ты хочешь сказать, это были мои деньги? — переспросил он, внезапно начиная понимать, что я имею в виду.

— Ничего не поделаешь, Джо, — проронил он после долгой паузы, — нас неуклонно влечет к себе вечная женственность. Великое творение «Фауст».

С этими словами он отошел к стене, прислонился к ней и вдруг согнулся вдвое, обессилев от сотрясавшего его смеха.

— А я-то, я-то льстил себе мыслью что быстро шевелю мозгами, — заговорил он, отдышавшись. — Да по сравнению с тобой я чистый простофиля… Решено: завтра же найдем им достойное применение. Поедим где-нибудь как следует. Свожу-ка я тебя для разнообразия в настоящий ресторан.

— Да, между прочим, — поинтересовался я, — а как ее стихи? Стоят чего-нибудь? Я ведь так и не удосужился с ними познакомиться. Я имею в виду те, что она накорябала в ванной.

— Одна толковая строчка была, — ответил он. — Все остальное — лунатический бред.

— Лунатический? Полно, нет такого слова в английском.

— Ну, иначе это не назовешь. «Безумный» применительно к ним ничего не значит. Для ее поэзии придется изобрести новое определение. Лунатическая. Мне это нравится. Пожалуй, стоит использовать… Да, а теперь моя очередь тебе кое-что открыть, Джо. Помнишь, какая буча поднялась по поводу револьвера?

— Револьвера? Да не было же никакого револьвера.

— Представь себе, был, — отозвался он с кривой усмешкой. — Я спрятал его в хлебнице.

— Так, значит, это ты первым прошелся по ее сумке?

— Да знаешь, мне понадобилась мелочишка, — промямлил он, понурив голову, будто и сейчас испытывал неловкость по этому поводу.

— Не верю, — отрезал я. — Тебе понадобилось что-то другое.

— У тебя светлая голова, Джо, — тут же отреагировал он, повеселев, — но временами ты кое-что упускаешь из вида. Помнишь, как она присела по маленькому делу — там, на крепостном валу? Она попросила меня подержать ее сумку. Внутри я нащупал что-то твердое, похожее на пистолет. Тогда я не подал виду, тебя не хотел путать. А вот двинулся ты домой, тут-то до меня и дошло по-настоящему. Когда она вышла в ванную, я открыл сумку и обнаружил там револьвер. Заряженный. Вот, полюбуйся на пули, если не веришь…

Я смотрел на них в полном отупении. Холодный пот бежал у меня по спине.

— Ну, значит, она и впрямь свихнулась, — с трудом выговорил я, подавляя вздох облегчения.

— Нет, — возразил Карл, — вовсе нет. Она работала под свихнувшуюся. И в стихах ее нет и намека на безумие; они лунатические. Должно быть, ее просто загипнотизировали. Кто-то погрузил ее в сон, вложил в руку пистолет и отправил добывать две сотни франков.

— Но это же чистейший бред! — воскликнул я. Карл молчал. Прошелся по тротуару, не поднимая головы, и несколько минут не раскрывал рта.

— Одного не могу понять, — заговорил он наконец, — что побудило ее так быстро забыть о пропаже револьвера? И что ей помешало, когда ты лгал ей в лицо, просто-напросто раскрыть сумку и удостовериться, что ее деньги в целости и сохранности? Сдается мне, Джо, она знала, что револьвер у нее стянули, да и деньги впридачу. Похоже, не кого-нибудь, а нас с тобой она так перепугалась. А сейчас, правду сказать, и мне становится страшновато. Знаешь что, пойдем переночуем куда-нибудь в гостиницу? А завтра съездим куда-нибудь… ну, просто снимемся на несколько дней.

Не говоря друг другу ни слова, мы развернулись и быстрым шагом двинулись по направлению к Монмартру. Страх не давал нам остановиться…

Итогом этого маленького происшествия стало наше бегство в Люксембург. Но я на целью месяцы опередил реальный ход событий. Самое время вернуться к нашему menage a trois.

Приблудная крошка Колетт скоро стала для нас комбинированным воплощением Золушки, наложницы и кухарки. Нам пришлось приучать ее ко всему, не исключая и обыкновения чистить зубы. Задачу отнюдь не облегчало то, что она пребывала в переломном возрасте, вечно роняла то одно, то другое, спотыкалась, все на свете теряла и тому подобное. Время от времени терялась она и сама — терялась на несколько дней кряду. Понять, что творилось с ней в эти промежутки, не было никакой возможности. Чем больше мы ее допрашивали, тем более вялой и апатичной она становилась. Бывало, утром она выйдет на прогулку, а вернется только к полуночи — в компании бездомной кошки или подобранного на улице щенка. Как-то раз день-деньской мы ходили за ней по пятам с единственной целью — уразуметь, как она проводит время. С таким же успехом можно было поставить себе задачей выследить лунатика. Она бесцельно сворачивала с одной улицы на другую, останавливаясь поглазеть на витрины, посидеть на скамейке, покормить птиц, купить себе леденец; на целую вечность застывала на месте, на котором ровным счетом ничего не происходило, а потом возобновляла бессмысленное, машинальное движение. Пять часов мы убили на то, чтобы убедиться в самоочевидном; в том, что на руках у нас — сущий младенец.

Карла подкупало ее простодушие, граничившее со слабоумием. С другой стороны, он начинал пресыщаться свалившейся на него необходимостью изо дня в день блюсти одни и те же сексуальные обязанности. В какой-то мере раздражало его и то, что Колетт поглощала все его свободное время. Он вынужден был выкинуть из головы все свои литературные амбиции — сначала потому, что сдал в заклад пишущую машинку, затем потому, что у него попросту не находилось ни минуты для себя. Бедняжка Колетт никак не могла придумать, чем себя занять. Она способна была, целый день провалявшись в кровати и трахаясь со всем пылом своих юных лет, с неубывающим энтузиазмом требовать того же, когда Карл, в три часа пополуночи, возвращался с работы. Зачастую он и не вылезал из постели вплоть до семи часов вечера — с тем расчетом, чтобы успеть поесть и отправиться в редакцию. Нередко, после очередного ристалища, он принимался уговаривать меня оказать ему посильную помощь. — Я весь измочален, — жаловался он. — У моей недоделанной мозги набекрень. Только этим местом она и соображает.

Но Колетт меня не привлекала. Я любил Нис, по-прежнему осенявшую своим присутствием кафе Веплер. Мы стали с ней добрыми друзьями. О деньгах речи больше не было. Правда, мне нравилось делать ей маленькие подарки, но то было совсем другое. Время от времени мне удавалось уломать ее сделать выходной. Мы отыскивали очаровательные местечки на побережье Сены или добирались поездом до одного из окрестных лесов, где полеживали на травке и трахались сколько душе угодно. Я никогда не доискивался подробностей относительно ее прошлого. Нет, предметом наших с ней разговоров было исключительно будущее. Ее, по крайней мере, волновало только оно. Мечтой Нис, как и столь многих француженок, было обзавестись собственным домиком где-нибудь в провинции — лучше всего, в Миди. Париж отнюдь не завладел ее сердцем. Он вреден для здоровья, любила повторять она.

— Ну и что же ты там будешь делать? — спросил я ее однажды.

— Делать? — переспросила она в недоумении. — Ничего. Просто жить.

Какая мысль! Какая здравая мысль! Я отчаянно завидовал ее невозмутимости, ее праздности, ее беззаботности. Мне хотелось вовлечь ее в долгий разговор на эту тему — в разговор о блаженстве ничего не делать. Такого рода идеал до той поры был мне неведом. Для того, чтобы он осуществился, надо обладать либо абсолютно пустым, не отягощенным ни малейшим грузом, либо, наоборот, исключительно богатым, зрелым умом. Но мне представлялось, что обладать ничем не отягощенным умом предпочтительнее.

Наблюдать, как Нис ест, само по себе было удовольствием. У нее был дар извлекать максимум чувственного наслаждения из каждого глотка, каждого кусочка того или иного кушанья или блюда, к выбору которых она относилась с неизменной тщательностью; Поясню: под словом «тщательность» я отнюдь не имею в виду озабоченность числом поглощаемых калорий или наличием витаминов. Нет, ее целью был выбор блюд, в наибольшей степени отвечавших ее вкусу, в полной мере согласовавшихся с ее натурой, ибо Нис смаковала пищу. В ее случае трапеза могла тянуться до бесконечности, неустанно сдабриваемая ее здоровым, доброжелательным юмором, ее все больше и больше заражавшей окружающих беззаботностью, все ярче и ярче разгоравшимся огоньком ее неистребимого оптимизма. Всласть поесть, всласть наговориться, всласть потрахаться — существуют ли в природе лучшие способы времяпровождения? Ее не терзали укоры нечистой совести, за ее плечами не стояло забот, которыми нельзя было бы пренебречь. Плыть по течению и ничего больше — вот и вся ее философия. В муках производить на свет детей, вносить свой вклад в благосостояние общества — все это было не для нее; в свой час она покинет этот мир, не оставив на его поверхности следа. Но где бы она ни оказывалась, всюду ее присутствие придавало существованию оттенок большей легкости, большей привлекательности, большей ароматности. А это отнюдь не пустяк. Каждый раз, расставаясь с нею, я уносил с собой ощущение хорошо проведенного дня. Я сожалел о том, что не могу жить так же легко, так же инстинктивно, так же естественно. Иногда я грезил о том, что родился женщиной — женщиной, похожей на нее, не обладающей ничем, кроме неотразимо притягательного влагалища. Как было бы прекрасно, стань оно органом, предназначенным для каждодневной работы, а мозг — инструментом чистого наслаждения! Откройся возможность влюбиться в счастье! Свести к минимуму собственную утилитарность! Развить в себе совесть, столь же чувствительную, как крокодилова кожа! А уж когда состаришься и утратишь былую привлекательность — тогда, на худой конец, оплачивать трах наличными. Или купить кобеля и обучить его всему необходимому. И умереть в назначенный час, уйти из мира нагим и одиноким, без чувства вины, без сожаления, без тщетной укоризны…

Вот какие грезы рождались в моем воображении после дней, проведенных с Нис на лоне природы.

А каким удовольствием было разжиться кругленькой суммой, чтобы затем, в момент прощания, передать ее в руки Нис! Сопровождать ее в поездках — скажем, в Оранж или в Авиньон. По-бродяжьи выкинуть на ветер месяц-другой, купаясь в теплых волнах ее сладострастной лени. Стараться услужить ей во всем, в чем только можно, и при этом ощущать на себе биотоки испытываемого ею наслаждения.

По ночам, лишенный ее общества (в это время суток она принадлежала клиентам), я одиноко бродил по улицам, проводя часы в затерявшихся в переулках небольших барах или маленьких подвальных кафе, где другие девушки трудолюбиво и уныло ткали однообразную пряжу той же профессии. Случалось, от нечего делать я останавливал свой выбор то на одной, то на другой из них, хотя к каждому из подобных общений для меня неуловимо примешивался привкус пепла.

Возвращаясь домой, я нередко заставал Колетт еще на ногах; она бесцельно слонялась по квартире в нелепом кимоно, купленном Карлом по случаю где-то на ярмарке. Нам все не удавалось наскрести денег ей на пижаму. Чаще всего она занималась тем, что сама называла «перехватить кусочек». Колетт, бедняжка, стойко не ложилась спать, дожидаясь, пока Карл вернется с работы. Случалось, присев на кухне, и я перехватывал с ней за компанию. Мы вступали в беседу, если только можно так определить то, что между нами происходило. От Колетт тщетно было надеяться услышать что-либо внятное. У нее не бывало ни озарений, ни грез, ни желаний. Ее, наделенную чисто коровьей безмятежностью, безгласной покорностью рабыни и шармом хлопающей глазами куклы, в корне неверно было обвинять в тупости: она была просто-напросто дебильна. Вот Нис — ту было бы черной несправедливостью назвать тупой. Ленивой — пожалуйста, сколько душе угодно; ленивой, как смертный грех. Но все, о чем говорила Нис, оказывалось по-своему интересным — дар, который лично я оцениваю гораздо выше, нежели умение рассуждать умно и со знанием дела. Ведь именно благодаря такому дару привносится в жизнь нечто новое, в то время как его противоположность, интеллигентная, рафинированная речь, формализуя и обессмысливая все на свете, сводит к нулю реальное разнообразие бытия. У Колетт же, как я говорил, мозги были куриные. Беря ее за то или иное место, вы ощущали под пальцами сгусток холодной, колышащейся, неодушевленной плоти. Когда она наливала кофе, могли доставить себе удовольствие провести по ее ягодицам, но с таким же успехом можно было ласкать дверную ручку. Сама ее стыдливость обнаруживала скорее животное, нежели человеческое происхождение. Заслоняя руками треугольник своего лона, она не делала ни малейшей попытки прикрыть грудь. Пряча от наших взглядов влагалище, она скрывала от нас нечто безобразное, срамное, а вовсе не источник тайной мощи. Зайдя ненароком в ванную и застав меня над унитазом, она способна была остановиться в дверях и завести со мной разговор как ни в чем не бывало. Вид отливающего мужика, приходится заметить, ни в малой мере не возбуждал ее; пожалуй, чтобы Колетт возбудилась, следовало, оседлав ее, пустить горячую струю в единственное место, назначение которого она интуитивно постигла.

Однажды, вернувшись глубоко за полночь, я обнаружил, что забыл ключ. Громко постучал в дверь, но безрезультатно Подумал: опять она пустилась в свои целомудренно-бессмысленные блуждания по улицам. Мне оставалось ничего другого, как не спеша двинуться в направлении Монмартра в надежде перехватить Карла на пути домой. Столкнувшись с ним на полдороге к Плас Клиши, я информировал его, что наша птичка, судя по всему, вылетела из гнезда. Войдя в квартиру, мы нашли верхний свет зажженным; однако Колетт, в отличие от ее пожитков, ни в одной из комнат не было. Похоже, девушка просто вышла прогуляться. Как раз в то утро Карл вслух размечтался о том, как женится на ней, едва она достигнет совершеннолетия. Я не мог отказать себе в удовольствии авансом высмеять их супружескую идиллию, разыграв в лицах, как она высовывает свою физиономию из окна спальни, он — из кухонного окна, на радость соседям обмениваясь любезностями: «Bonjour, Madame Oursel, comment ca va се matin?»

Карл впал в уныние. Он не сомневался, что днем к нам заявилась полиция и увела Колетт с собой. — Ну, теперь уж они заявятся за мной, — мрачно проронил он. — Это конец.

В знак такого развития событий мы решили прошвырнуться по окрестностям. Было начало четвертого. Плас Клиши совсем опустела, если не считать нескольких баров, работавших круглосуточно. Шлюха с деревянной ногой несла вахту на своем обычном месте по соседству с Гомон Палас: собственная постоянная клиентура не давала ей соскучиться без дела. Неподалеку от Плас Пигаль, бок о бок с такими же любителями ночного уюта, мы сели перекусить. Наведались в маленький дансинг, где работала наша подружка-гардеробщица, но он как раз закрывался. Затем поднялись вверх по улице к Сакр-Кер. У церковных врат задержались, вглядываясь в океан разноцветных огней, озарявших город. В ночную пору Париж делается необъятным. Искусственное освещение скрадывает острые очертания домов и неприбранность улиц. Ночью, когда вы взираете на него с Монмартра, Париж раскрывает свою истинную магию; он — словно драгоценный камень, со дна хрустального кубка переливающийся всеми гранями.

С наступлением рассвета, подавляя писательское воображение, пленительно преображается и сам Монмартр. Его беловатые стены вспыхивают розоватым светом. Чувственной свежестью, кажется, напоены гигантские буквы на рекламных щитах, краснеющих и синеющих на фоне бледных фасадов домов. На обратном пути мы столкнулись с группкой юных монахинь, гуськом шествовавших по улице со столь непорочным, столь благостным, столь неприступным видом, что мы устыдились самих себя. А чуть позже дорогу нам пересекло стадо коз, нестройно спускавшихся по пологому склону; за ними трусил какой-то толстый недоумок, время от времени исторгавший жиденькие звуки из своей дудочки. На до всем царило ощущение несбыточной умиротворенности, нездешнего покоя; наступающее утро таило в себе утренний аромат четырнадцатого столетия.

В тот день мы провалялись в постели почти до вечера. Колетт, казалось, пропала бесследно; не спешила наносить нам визит и полиция. Однако на следующее утро, незадолго до полудня, раздался с трепетом ожидаемый стук в дверь. Я сидел за пишущей машинкой у себя в комнате. Отворил Карл. Послышался голос Колетт, затем какого-то мужчины. Потом к ним прибавился еще один женский. Я не отрывал глаз от клавиатуры. Заносил на бумагу все, что лезло в голову, лишь бы произвести впечатление всецелой погруженности в работу.

И вот на пороге с обескураженным и одновременно негодующим видом возник Карл. — Слушай, она не оставляла где-нибудь у тебя свои часы? — спросил он. — Часы ее найти не могут.

— Не могут? Кто не может? — переспросил я.

— Ее мать… А кто мужчина, не знаю. Скорее всего, частный сыщик. Зайди на минуту, я тебя представлю.

Мать Колетт оказалась поразительно интересной дамой средних лет с безукоризненными манерами, лицо и фигура которой являли несомненные следы былой красоты. Вид мужчины в строгом, неярких тонов костюме безошибочно свидетельствовал о его причастности к юридическому сословию. Все говорили понизив голос, будто в присутствии покойника.

Я моментально почувствовал, что мое появление не осталось без внимания.

— Итак, вы тоже писатель? — нарушил молчание мужчина.

Со всей мыслимой учтивостью я подтвердил справедливость его догадки.

— Пишете на французском? — продолжал он допрос. В ответ я скорбно посетовал что, несмотря на то, что вот уже пять или шесть лет живу во Франции и неплохо знаком с французской литературой, время от времени даже пытаюсь ее переводить, давние пробелы в моем образовании, увы, не позволили мне освоить великолепный язык, на котором говорят в этой стране, в той мере, какая необходима для беспрепятственного творческого самовыражения.

Мне пришлось призвать на помощь все мое красноречие, дабы произнести в подобающе корректном тоне эту льстиво-высокопарную тираду. Дальнейшее, однако, показало, что моя изысканная обходительность не осталась втуне.

Все это время мать Колетт продолжала сосредоточенно изучать надписи на обложках книг, в беспорядке наваленных на письменном столе Карла. Повинуясь безотчетному импульсу, она вытащила из груды одну из них и протянула мужчине. Это был последний том знаменитого романа Марселя Пруста. Когда мужчина, наконец, оторвал глаза от переплета и вновь воззрился на Карла, в них появилось новое выражение: некое подобие с трудом скрываемой зависти, чуть ли не подобострастия. Карл, тоже порядком смутившись, сбивчиво заговорил о том, что в данный момент работает над эссе о влиянии, оказанном на метафизику Пруста оккультными учениями — ив частности всерьез заинтересовавшей его доктриной Гермеса Трисмегиста.

— Tiens, tiens, — снова заговорил мужчина, с многозначительным видом приподнимая бровь и припечатывая нас обоих суровым взглядом, в котором, впрочем, не прочитывалось безоговорочного осуждения. — Не будете ли вы добры на несколько минут оставить нас наедине с вашим другом? — попросил он, оборачиваясь в мою сторону.

— Разумеется, — ответил я и возвратился к себе, чтобы вновь погрузиться в хаос спонтанного машинописного творчества.

У Карла, по моим расчетам, они пробыли еще добрых полчаса. К моменту, когда в дверь моей комнаты вновь постучали, я успел вынуть из машинки восемь или десять страниц сущей абракадабры, разобраться в которой вряд ли было под силу самому отчаянному сюрреалисту. Я степенно распрощался с Колетт — несчастной сироткой, которую мы, взрослые дяди, вытащили из геенны огненной и ныне передаем в руки обезумевших от горя родителей. Не преминул участливо осведомиться, удалось ли им отыскать принадлежащие малютке часы. Увы нет, но наши визитеры не теряли надежды, что нам это удастся. И что мы сохраним их на память об этом происшествии.

Не успела закрыться за нашими непрошеными гостями дверь, как Карл ворвался ко мне в комнату и заключил меня в объятия. — Знаешь, Джо, я думаю, ты спас мне жизнь. А может, Пруст? Ну и гримасу же скорчил этот ублюдок с постной мордой! Литература! Черт возьми, до чего это по-французски! Даже у легавых здесь в крови почтение к писательскому ремеслу. А то обстоятельство, что ты американец — и знаменитый литератор, как я тебя аттестовал, — оно-то и решило все дело. Знаешь, что он мне понес, едва ты вышел из комнаты? Что назначен официальным опекуном Колетт. Ей, кстати сказать, на самом деле пятнадцать, но она уже не раз сбегала из дому. Как бы то ни было, стоит ему обратиться в суд, продолжал нагнетать страсти этот подонок, и десять лет отсидки мне обеспечены. В курсе ли я существующих в стране законов? Я ответил, что в курсе. Похоже, его удивило, что я не делаю попытки себя выгородить. Но еще больше удивило его то, что мы писатели. Знаешь, уважение к писателям — французы впитывают его с молоком матери. Писатель по здешним понятиям просто не может оказаться обычным уголовником. Скорее всего, он думал, что застанет тут пару заурядных сутенеров. Или шантажистов. Зато стоило тебе появиться, как он сразу приутих. Между прочим, он спросил потом, какие у тебя книги и нет ли среди них переведенных на французский. Я сказал, что ты философ и что твои сочинения чрезвычайно трудны для перевода.

— А ты шикарно ввернул это о Гермесе Трисмегисте, — перебил я его. — Как тебя угораздило наплести такое?

— Да я и не плел ничего, — отозвался Карл. — Не до того было. Просто выложил первое, что пришло в голову… Да, знаешь, что еще произвело на него неизгладимое впечатление? «Фауст». Всего-навсего потому, что он на немецком. Там ведь лежали все больше английские книги: Лоуренс, Блейк, Шекспир. Я так и слышал, как он приговаривает про себя: «Ну, эти двое — еще не самое большое зло. Ребенок мог попасть в руки и похуже»,

— А мать? Что она говорила?

— Мать? Да ты хорошо ее рассмотрел? Она ведь не просто красива: она божественна. Джо, я влюбился в нее в тот самый миг, как ее увидел. За все время она не проронила ни слова. А на прощание сказала: «Месье, мы не станем возбуждать против вас дело с условием, что вы обещаете не делать попыток общаться с Колетт в будущем, Вам ясно?» Да я едва слышал, что она говорила, в таком я был замешательстве. Достаточно было ей сказать: «Месье, будьте любезны отправиться с нами в полицейский участок», — и я тотчас ответил бы: «Оui, Манате, a vos ordres». Я даже вознамерился на прощание поцеловать ей руку, но потом сообразил, что это было бы слишком. А ты обратил внимание, какие у нее духи? Это же… — Последовало название соответствующего сорта духов с непременным сопутствующим номером. — Забыл, ты ведь совсем ничего не смыслишь в духах. Так вот: ими пользуются только дамы аристократического круга. Так что я бы ничуть не удивился, окажись она герцогиней или маркизой. Ах, какая жалость, что я подобрал на улице дочку, а не мать. Думаешь, неплохой финал для моей книжки?

Наиболее благополучный из возможных, подумал я про себя. К слову замечу, несколько месяцев спустя он таки разродился рассказом, и рассказ этот (в особенности вошедшее в него рассуждение о Прусте и «Фаусте») явился одним из лучших его произведений. И все время, пока его творение обретало форму, Карла снедало неутолимое томление по матери нашей незадачливой подопечной. Сама Колетт, казалось, начисто выветрилась у него из памяти.

Итак, едва подошла к концу эта эпопея, как на горизонте показались танцовщицы-англичанки, затем девушка из бакалейной лавки, помешавшаяся на уроках английского, потом Жанна, а в промежутках — наша подруга-гардеробщица и еще шлюха из тупика за кафе «Веплер» — из «капкана», как мы его прозвали, ибо пробраться домой этим проулком в ночную пору и все свое принести с собой было не легче, нежели целым и невредимым пройти сквозь строй.

А потом уж пришел черед сомнамбулы с револьвером, из-за которой несколько дней мы просидели как на иголках.

После очередной затянувшейся до утра посиделки за алжирским вином (его, помнится, было невообразимое количество) Карл и выдвинул свою идею блиц-экскурсии — так, на пару-тройку дней — по тем историческим местам европейского континента, в которых мы еще не бывали. На стене в моей комнате висела большая карта Европы; по ней-то мы лихорадочно шныряли, стремясь уразуметь, на какое расстояние можем позволить себе отъехать с учетом критического положения наших финансов. Сначала нам взбрело в голову посетить Брюссель, однако чуть позже мы без сожаления похоронили этот проект. Бельгийцы — народ неинтересный; в этом выводе мы обнаружили полную солидарность друг с другом. Приблизительно во столько же должна была обойтись поездка в Люксембург. Мы были порядком на взводе, и Люксембург представлялся нам именно тем пунктом, куда можно двинуть с места в карьер в шесть часов утра. У нас не было ни малейшего намерения обременять себя багажом; по сути дела нам и не нужно было ничего, кроме зубных щеток, — которые мы в конце концов, заторопившись на поезд, разумеется, забыли дома.

Спустя несколько часов мы пересекли границу в отделанном изнутри полированным деревом и обитом роскошным плюшем купе железнодорожного состава, которому предстояло доставить нас в опереточное государство, издавна вызывавшее у меня непритворное любопытство. В Люксембург мы прибыли около полудня, толком не проспавшись и не протрезвившись. Мы плотно пообедали в отеле, воздали должное труду местных виноградарей и завалились на боковую. Незадолго до шести нехотя поднялись и выбрались на воздух. Перед нами лежала мирная, тучная, беззаботная земля, до краев напоенная звуками немецкой музыки; с лиц ее обитателей, казалось, никогда не сходило выражение дремотного, бессмысленного блаженства.

Прошло не слишком много времени прежде, чем мы завязали дружбу с Белоснежкой — главной достопримечательностью привокзального кабаре. Белоснежке было около тридцати пяти лет; у нее были длинные, соломенного цвета волосы и живые голубые глаза. В этих местах она появилась всего неделю назад и уже изнывала от скуки. Мы опрокинули с нею пару коктейлей, несколько раз провальсировали по залу, поставили выпивку всем оркестрантам (все это составило несуразно мизерную сумму), а затем пригласили ее совместно отужинать. Хороший ужин в хорошем отеле обошелся нам во что-то столь же анекдотическое — по семь-восемь франков с носа. Швейцарка по национальности, Белоснежка была недостаточно смекалиста — или, напротив, слишком добродушна, — чтобы заставить нас всерьез раскошелиться. В голове у нее вертелась только одна мысль — не дай бог опоздать на работу. Когда мы вышли из ресторана, уже стемнело. Наугад двинувшись в сторону, противоположную центру, мы без труда отыскали укромное местечко на побережье, где и показали ей, из какого теста сделаны. Она отнеслась к этому так же, как к коктейлю, — с нерушимым добродушием и попросила заглянуть попозже вечером в кабаре; там у нее была подружка, которая, по ее убеждению, не могла нам не понравиться. Мы сопроводили Белоснежку до ее рабочего места, а затем предприняли более основательную попытку ознакомиться с городом.

Сунув нос в небольшое кафе, за окном которого старуха играла на арфе, мы заказали вина. Место оказалось на редкость унылым, и скоро у нас свело челюсти от зевоты. Когда мы уже поднялись, направляясь к выходу, к нам поспешил его владелец и, протянув рекламную карточку своего заведения, выразил надежду, что мы посетим его кафе еще как-нибудь. Пока он распинался, Карл передал мне карточку и незаметно толкнул меня в бок. Я пробежал надпись глазами. По-немецки она звучала так: «judenfreies Cafe». Будь на карточке написано: «Limburger freies Cafe», — даже тогда в такой декларации, по моему разумению, было бы больше смысла. Мы расхохотались в лицо напыщенному ослу. Затем я на французском языке осведомился, понимает ли он по-английски. Тот ответил утвердительно.

— Вот что я скажу вам, любезный, — заговорил я внушительно. — Хоть я и не еврей, сдается мне, что вы малость шизанулись. Вам что, думать больше не о чем? Вы несете собачий бред. Вымазываетесь на людях в собственном дерьме. Слышите?

Он продолжал глазеть на нас, всем видом являя полное недоумение. Тут пришла очередь Карла пустить в ход изысканный набор сочных выражений на арго, который сделал бы честь королю парижских клоак.

— Слушай, ты, трахнутый-перетрахнутый сырный огрызок, — начал он. «Огрызок» раздвинул рот с явным намерением поднять крик. — Заткни пасть, — тоном недвусмысленной угрозы предупредил дальнейшие излияния Карл, сделав рукой красноречивый жест, символизировавший его готовность придушить старого дурака. — Я не собираюсь тратить на тебя слов. Заруби себе на носу одно: ты — старая жопа! От тебя говном воняет!

Договорив это, он чуть не задохнулся: его буквально распирало от смеха. Похоже, в этот момент обескураженному владельцу кафе пришло на ум, что перед ним — пара буйно помешанных. Безудержно хохоча и корча немыслимые гримасы, мы в конце концов выкатились на улицу.

А тугодумного болвана хватило только на то, чтобы без сил опуститься на стул и вытереть пот со лба.

Пройдя вверх по улице два десятка шагов, мы встретили сонного полицейского. Карл приблизился к нему, вежливо приподнял шляпу и на безукоризненном немецком сообщил, что минуту назад мы вышли из «арийского кафе», где завязалась какая-то потасовка. Он убедительно просит блюстителя порядка поторопиться, поскольку — тут Карл доверительно понизил голос — владелец кафе впал в бешенство и вполне способен кого-нибудь убить. Страж закона степенно, с сознанием своего должностного статуса поблагодарил его и не спеша двинулся в сторону кафе. На углу, завидев такси, мы попросили подвезти нас к гранд-отелю, который заприметили несколько часов назад.

В Люксембурге мы пробыли три дня. Три дня ели и пили до отвала, услаждали слух игрой лучших германских оркестров, наблюдая за тихим, безоблачным и бессобытийным, существованием народа, не имеющего веской причины существовать и в определенном смысле не существующего вовсе, если не сводить существование к чисто физиологическому импульсу; так существуют овцы и коровы. Белоснежка познакомила нас со своей подругой — коренной люксембуржкой и кретинкой до мозга костей. С ними мы обсуждали технологию выдержки сыров и проблемы рукоделия, будущность народного танца и развитие угледобычи, перспективы экспорта и импорта, семейство великого герцога и досадные хвори и недомогания, время от времени омрачающие дни его членов, и т. д. и т. п. Целый день мы посвятили Пфаффенталю — Долине монахов. Казалось, над дремлющей этой долиной витает дух тысячелетнего мира. Она была воплощением коридора, который прочертил своим мизинцем Господь Бог — в напоминание людям о том, что, в кои-то веки пресытившись кровопролитными войнами, утомясь бесконечной борьбой, здесь они обретут мир и успокоение.

Сказать по правде, перед нами лежала плодородная, беззаботная, словно ходом планет обреченная на устойчивое процветание земля, все население которой было добродушно, участливо, сердобольно, терпимо. И, однако, на ней неуловимо давали себя почувствовать какие-то болезнетворные вирусы. Что-то, что ощущаешь в воздухе, остановившись у края болота. В самой доброте люксембуржцев было нечто ненатуральное, исподволь подрывавшее силу их духа.

Все, что их всерьез волновало, — это с какой стороны намазан маслом их хлеб насущный. Для них не было проблемой добывать его в поте лица, вот они и оказались мастерами в том, как его умаслить.

В глубине моей души зрело неподдельное отвращение. Нет уж, лучше подыхать как вошь в Париже, нежели накапливать жирок здесь, на соках тучной земли, раздумывал я про себя.

— Вот что, давай двинем восвояси. Может, нам повезет, и Париж наградит нас добрым, старым триппером, — сказал я, заметив, что Карл впал в состояние крайней апатии.

— Что? О чем это ты? — вытаращил он глаза, медленно приходя в себя.

— Да, — был неумолим я, — пора выбираться отсюда. Это место смердит. Люксембург — то же, что Бруклин, только сильнее кружит голову и быстрее всасывается в кровь. Вернемся в Клиши и ударимся в загул. Надо поскорее отбить этот привкус во рту.

Когда мы возвратились в Париж, было около полуночи. Мы поспешили в редакцию газеты, в которой наш благодетель Кинг вел колонку спортивных новостей, одолжили у него еще сколько-то франков и ринулись наружу.

Меня снедало искушение остановить на улице первую попавшуюся шлюху. — Трахну ее, с триппером, без триппера, со всем, что в ней есть, — думал я. — Черт побери, заполучишь триппер — по крайней мере, будет что вспомнить. А то из этих люксембургских влагалищ текло одно жирное молоко.

Карл, впрочем, был не столь однозначен по части того, чтобы в очередной раз заработать триппер. Его член и так зудит, поведал он мне доверительно. У него не было ясности в вопросе, кто именно им его наградил — коль скоро это был действительно триппер, как подозревал мой приятель.

— Ну, если у тебя и так триппер, то ты, ничем не рискуя, можешь попробовать еще раз, — ободряюще напутствовал я его. — Схватил двойной заряд — поделись им с другими. Надо заразить весь континент! Лучше уж нормальная венерическая болезнь, чем кладбищенские тишь да гладь. Теперь мне понятно, на чем зиждется цивилизация: на пороке, болезни, лжи, воровстве, похоти. Черт побери, французы — великая нация, даже если от них взял начало сифилис. И пожалуйста, никогда не проси меня впредь наносить визиты в нейтральные страны. Нет у меня больше желания общаться с коровами — в человеческом или любом ином обличье.

Я до того возбудился, что готов был оприходовать монахиню.

С таким боевым настроением мы и ступили на пол маленького дансинга, где обитала наша подруга-гардеробщица. Было чуть-чуть за полночь, и веселье только набирало темп. К стойке бара присосалась тройка-четверка шлюх и пара надравшихся мужиков — само собой разумеется, англичан. И, судя по всему, педиков. Мы протанцевали несколько танцев, а затем нас принялись осаждать шлюхи.

Просто поразительно, сколь многое позволено во французском баре при всем честном народе. В глазах проститутки любой, кто говорит по-английски — мужского ли, женского ли пола, — непременно извращенец. Француженка никогда не станет выдрючиваться, чтобы привлечь к себе внимание иностранца, так же как тюлень никогда не станет домашним животным, хоть обучи его выполнять цирковые номера.

К стойке подошла наша гардеробщица Адриенна. Уселась на высокий табурет, широко раздвинула ноги. Я остановился рядом, положив руку на плечо одной из ее товарок. Другую руку не торопясь запустил ей под юбку. Нащупав интриговавшее меня место, легонько пощекотал его. Она соскользнула со своего насеста и, приникнув ко мне всем корпусом сзади и вороватым движением пробравшись внутрь моих брюк, сомкнула пальцы на источнике моей мужественности. Над залом спустилась полутьма; музыканты играли медленный вальс. Не отрывая руки, Адриенна потащила меня за собой на танцевальную площадку, в самую ее середину, где мы скоро оказались притиснуты друг к другу спинами и локтями танцующих, как сардины в консервной банке. Давка была такая, — что мы едва могли шевельнуться. Адриенна, тем не менее, изловчившись, вновь просунула руку в отверстие моих брюк, извлекла наружу мое естество и приставила его к треугольнику своего лона. Ощущение было невыносимым. Пытка еще усилилась, когда одна из ее подружек, плотно прижатая к нам вместе с партнером, без лишних церемоний заключила мой член в ладонь. Последнее переполнило чашу: не сходя с места, я кончил ей прямо в руку.

Когда мы через силу доплелись обратно к стойке, Карл, пребывавший в углу, изогнулся всем телом в обнимку с девицей, которая, казалось, застыла в падении на пол. Наблюдавший за этим бармен, похоже, не разделял их общего экстаза. — Здесь пьют, а не трахаются, — сказал он. Карл, с перемазанным губной помадой лицом, в расстегнутом жилете, со съехавшим набок галстуком и со сбившимися на лоб волосами, поднял к нему затуманенные глаза. — Это же не шлюхи, — с трудом выговорил он, — это нимфоманки.

В полном изнеможении Карл опустился на табурет; уголок сорочки игриво торчал наружу из проема его брюк. Девица вызвалась застегнуть ему ширинку. И вдруг передумала: распахнув ее донизу и вытащив на свет божий предмет его гордости, присосалась к нему губами. Судя по всему, это было уже чересчур. В мгновение ока рядом возник метр, строгим тоном уведомивший, что нам придется либо умерить пыл, либо покинуть это заведение. Что до девиц, то обрушиваться на них у него, похоже, и в мыслях не было: он просто добродушно пожурил их, как расшалившихся детишек.

Мы настроились было тут же убраться восвояси, но помешала Адриенна: она настояла, чтобы мы остались до закрытия дансинга. Как заявила это особа, она намерена сопроводить нас домой.

И вот, когда мы наконец подозвали и загрузились в такси, выяснилось, что в машине нас пятеро. Карл склонен был без лишних церемоний тут же высадить одну из девиц, но так и не смог решить, которую. По пути мы накупили сэндвичей, сыру, оливок и изрядное количество выпивки.

— Ну и конфуз же будет, когда они узнают, что у нас почти не осталось денег, — негромко заметил Карл.

— Все к лучшему, — отозвался я, — тогда, может, разбегутся пораньше. Я до смерти устал. Все, что мне нужно, — это принять ванну и забраться в постель.

Едва мы вломились в квартиру, я разделся и открыл кран в ванной. Девицы сгрудились на кухне, накрывая на стол. Стоило мне, однако, влезть в ванну и взять в руки мыло, как откуда ни возьмись Адриенна и одна из ее подружек. Нашим гостьям взбрело в голову, что не худо бы и им сделать то же самое. Быстро стянув себя тряпье, Адриенна нырнула в воду следом за мной. Вторая тоже разделась, подошла и остановилась у края. Адриенна и я сидели визави, касаясь друг друга скрещенными ногами. Вторая девица, перегнувшись всем корпусом, принялась внимательнейшим образом изучать мою анатомию. Откинувшись назад в расслабляюще горячей воде, я позволил ей обхватить мыльными пальцами мое естество. Тем временем Адриенна вся ушла в исследование собственного влагалища, как бы давая понять: «Ничего, ничего, пусть себе поиграется; когда надо будет, я выхвачу у нее из рук этот предмет».

Не помню уже, как мы оказались в ванне втроем, у каждого сэндвич в одной руке и стакан вина в другой. Карлу зачем-то вздумалось бриться. Его девушка присела на краешек биде, с аппетитом уминая сэндвич и без умолку болтая языком. На миг испарившись из ванной, она возвратилась с полной бутылкой красного вина, каковое без остатка и вылила нам на головы. Мыльная вода тотчас приобрела гранатовый оттенок.

К этому моменту я настолько возродился, что готов был выкинуть что угодно. Почувствовав желание облегчиться, я тут же проделал это, не вылезая из ванны. Девицы пришли в ужас. Судя по их реакции, я позволил себе нечто неуместное. Внезапно наших гостий обуял демон подозрительности. А собираются ли им платить? Если да, то сколько? Когда Карл невозмутимо объявил, что у нас на двоих осталось девять франков, ни больше ни меньше, поднялся форменный бедлам. Потом они угомонились, решив, что им отпустили очередную шутку — шутку в дурном вкусе, вроде того, чтобы помочиться в ванну. Мы, однако, были непоколебимы. Тогда они поклялись, что им никогда еще не доводилось встречать таких, как мы — бессовестных, бесчеловечных, бесчестных.

— Вы — пара грязных бошей, — изрекла одна.

— Нет, это англичане. Извращенцы-англичане, — поправила ее другая.

Адриенна пыталась умиротворить их. Она засвидетельствовала, что знает нас давно и что с ней мы всегда вели себя как джентльмены — заявление, с моей дочки зрения, прозвучавшее несколько странно, если вникнуть в суть наших с ней отношений. Впрочем, в ее устах слово «джентльмены» означало лишь, что ее скромные услуги мы всегда оплачивали наличными.

Адриенна предпринимала отчаянные попытки спасти положение. Казалось, я так и слышу, как она старается измыслить выход.

— Может быть, выпишете им чек? — спросила она. На это Карл громко расхохотался. Он собрался уже во всеуслышание объявить, что у нас и книжки-то чековой нет, как я, предотвратив поток его красноречия, заговорил: — Пожалуй, это мысль… Как насчет того, чтобы каждой из вас выписать по чеку? — Не тратя слов, я зашел в комнату Карла и извлек оттуда его старую чековую книжку. Прихватил также его роскошное паркеровское перо и, вернувшись, протянул все это обладателю.

И тут-то Карл явил очередной пример своей изворотливости. С блеском демонстрируя на публику свое законное недовольство тем, что я распоряжаюсь его чековой книжкой и вообще влезаю в его дела, он проронил сквозь зубы:

— Вот-вот, всегда так. — Все это, разумеется, по-французски, дабы быть услышанным нашими посетительницами. — За все эти фокусы неизменно расплачиваюсь я. Почему бы тебе для разнообразия не выписать пару-тройку чеков?

На этот призыв я, сделав подобающе пристыженную мину, ответствовал, что не могу, ибо счет мой пуст. Тем не менее он еще упирался — точнее, делал вид, что упирается.

— А почему бы им не подождать до завтра? — спросил он, поворачиваясь к Адриенне. — Они что, нам не доверяют?

— С какой стати мы должны вам доверять? — вознегодовала одна из девиц. — Минуту назад вы делали вид, что у вас нет ни гроша. Теперь хотите, чтобы мы подождали до завтра. Э, нет, так не пойдет.

— Ну, раз так, можете все убираться, — отрезал Карл, швыряя чековую книжку на пол.

— Ну, не мелочись, — умоляюще воскликнула Адриенна. — Выдай каждой по сто франков и кончим этот разговор. Ну, пожалуйста!

— Каждой по сто франков?

— Ну, конечно, — отозвалась она. — Это не так уж много.

— Давай, — подхватил я, — не будь таким жмотом. К тому же свою половину я отдам тебе через день-другой.

— Ты всегда так говоришь, — проворчал Карл. — Кончай ломать комедию, — сказал я ему по-английски. — Выписывай чеки и пусть убираются к чертям собачьим.

— Пусть убираются? Что? Ты хочешь, чтобы я выписал им чеки, а потом показал на дверь? Ну нет, сэр, за свои денежки я намерен получить то, что мне причитается, даже если эти чеки ни к черту не годны. Ведь они-то этого не знают. И если мы просто так, за здорово живешь их отпустим, заподозрят что-то неладное.

— Эй, вы! — повысил он голос, помахивая чековой книжкой перед носом у девиц. — Маленькая деталь: а я что с этого буду иметь? Мне нужен сервис по экстра-классу, не банальное сунуть-вынуть.

Он приступил к действу раздачи чеков. Было в нем нечто пародийно-комическое. Вероятно, обладай чеки реальной ценностью, и то подобная церемония вряд ли смогла бы придать им необходимый кредит доверия. Возможно, оттого, что и раздающий, и получательницы их стояли в чем мать родила. Аналогичное ощущение — ощущение участия в некой фиктивной сделке, — похоже, передалось и девицам. Кроме, разумеется, свято веровавшей в нас Адриенны.

Про себя я молился, чтобы они ограничились показухой, а не заставляли нас проходить через все стадии стопроцентного траха. Я был весь измочален. Вымотан как бездомная собака. Потребуются сверхъестественные усилия, чтобы вызвать у меня хотя бы отдаленное подобие эрекции. Что до Карла, то он вел себя так, будто в самом деле только что раздал направо-налево три сотни франков. За них он намеревался получить свой фунт мяса, и этот фунт должен был быть обильно сдобрен пряностями.

Пока они обсуждали между собой частности, я забрался в постель. Внутренне я столь дистанцировался от творившегося под самым носом, что немедленно задремал и мне привиделся рассказ, который я начал писать несколько дней назад и к которому предполагал вернуться сразу же, как проснусь. Это был рассказ об убийстве топором. Быть может, стоит свести описание к минимуму, всецело сосредоточившись на фигуре алкоголика-убийцы, которого я оставил у обезглавленного тела нелюбимой жены? Врезать в зачин газетную заметку о преступлении, а затем, оттолкнувшись от нее, развернуть собственную версию убийства — с момента, когда голова скатывается со стола? Это как нельзя лучше ляжет в ряд, размышлял я, с линией безрукого, безногого инвалида, по вечерам раскатывающего по улицам на низенькой платформе на колесиках — так, что голова его оказывается вровень с коленями идущих. На этом фабульном витке мне как воздух требовалось что-то пугающее, ибо я загодя припрятал в рукаве бесподобный фарсовый ход, каковой, по моему разумению, должен был стать превосходной завязкой ко всей истории.

Нескольких секунд, подаренных мне забытьем, оказалось достаточно, чтобы ко мне вернулось настроение, напрочь утраченное в день, когда к нам снизошла наша сомнамбула — наша своенравная принцесса Покахонтас.

Из полусна меня вывел легкий толчок Адриенны, тем временем облюбовавшей себе место рядом со мной в постели. Она что-то нашептывала мне на ухо. Что-то опять о деньгах. Я рассеянно попросил ее повторить и, стремясь не упустить только что пришедшую в голову мысль, вновь и вновь повторял про себя: «Голова скатывалась со стола… скатывалась со стола… пигмей на колесиках… колесики… ноги… миллионы ног…»

— Они спрашивали, не наберется ли у вас мелочи им на проезд. Они далеко живут.

— Далеко? — переспросил я, глядя на нее отсутствующим взглядом. — Как далеко? (Не забыть бы: колесики; ноги; голова скатывалась со стола… рассказ начать с середины предложения.)

— В Менильмонтане, — ответила Адриенна.

— Подай-ка мне карандаш и бумагу — вон оттуда, со стола, — попросил я.

— Менильмонтан… Менильмонтан… — повторял я машинально, набрасывая ключевые слова: «резиновые колесики», «деревянные галоши», «пробковые протезы» и тому подобное.

— Что ты делаешь? — зашипела Адриенна, резко дергая меня за руку. — Что на тебя нашло?

— Il est fou, — воскликнула она, приподнявшись и в отчаянии всплескивая руками.

— Оu est l' autre? — растерянно спросила она, озираясь по сторонам в поисках Карла. — Mon Dieu, — послышался ее голос откуда-то издали, — il dort. — Затем, после ничего доброго не предвещавшей паузы: — Ну, это уж ни в какие ворота не лезет. Пошли отсюда, девочки! Один нахлестался и отключился, другой мелет чушь какую-то. Зря время теряем. Вот каковы эти иностранцы — вечно у них на уме что-то другое. Они не хотят заниматься любовью, им надо только, чтобы их хорошенько пощекотали…

«Пощекотали»; это я тоже занес в свой кондуит. Не помню точно, какое французское слово она употребила, но, как бы то ни было, оно отозвалось в моем сознании благодарной болью. Пощекотали. Глагол, которым я не пользовался целую вечность. И в памяти тут же всплыло еще одно слово, которым я пользовался крайне редко: «заблудившийся». Я даже не вполне отдавал себе отчет в том, что оно в точности означает. Ну и что, спрашивается? Так ли, сяк ли найду, куда его вставить. Да разве мало слов выпало из моего лексикона за те годы, что я прожил за границей?

Откинувшись на спинку кровати, я молча смотрел, как они собирают вещи, готовясь выкатиться наружу. Так, скрывшись в ложе от посторонних взглядов, следишь за разыгрывающейся на сцене пьесой. Я вообразил себя паралитиком, смакующим бесплатное зрелище не в силах вылезти из собственного кресла-коляски. Приди в голову одной из них схватить графин с водой и опрокинуть его мне на голову, мне не под силу будет даже сдвинуться в сторону. Останется лишь отряхнуться и улыбнуться, как улыбаются шкодливым ангелочкам (интересно, есть такие в природе?). Все, чего я жаждал, — это чтобы они поскорее убрались восвояси, позволив мне вернуться в царство моих грез. Будь у меня хоть сколько-нибудь денег, я не задумываясь расстался бы с ними в их пользу.

Спустя целый геологический период наши гостьи удалились. На прощание Адриенна одарила меня воздушным поцелуем — жест столь нежданный, что я поймал себя на том, что с любопытством вглядываюсь в изгиб ее руки. Вот она плывет от меня вдаль по коридору, в конце которого ее всосет темная воронка дымохода; рука еще видна, еще согнута в приветствии, но уже так тонка, так мала, так преображена расстоянием, что превратилась в соломинку.

— Salaud! — прокричала в заключение одна из девиц. Дверь с шумом захлопнулась, а я, невольно включившись в игру, в подобающем томе отреагировал на ее реплику: — Oui, c'est juste. Un salaud. Et vous, des salopes. Il n'y a que ca. Salaud, salope. La saloperie, quoi. C'est assoupissant.

Со словами: — Куда это, черт побери, меня понесло? — я соскочил с рельс этого монолога.

Колесики, ноги, скатывающаяся со стола голова… Все к лучшему. Завтра будет таким же, как сегодня, только лучше, свежее, богаче оттенками. Человечек на низенькой платформе бултыхнется в воду с причала. И всплывет на поверхность с селедкой в зубах. Да не с какой-нибудь, а с маасской.

Опять чувство голода. Я поднялся посмотреть, не завалялся ли где-нибудь недоеденный сэндвич. Стол оказался девственно пуст. Рассеянно двинулся в ванную, намереваясь заодно отлить. На полу нашли себе пристанище два ломтика хлеба, кусочки раскрошившегося сыра да несколько подпорченных оливок. Судя по всему, выброшенных за непригодностью.

Я поднял один ломтик, желая удостовериться в его съедобности. Похоже, кто-то по нему прошелся всей ступней. На хлебе темнело пятнышко горчицы. Вот только горчицы ли? Лучше отдать предпочтение другому. Я подобрал второй ломтик — совсем чистый, слегка разбухший от лежания на мокром полу, и увенчал его бренными останками сыра. На дне стакана, забытого рядом с биде, обнаружил глоток вина. Найдя ему соответствующее применение, бодро надкусил сэндвич. Совсем неплохо. Даже напротив, весьма аппетитно. Микробы не вселяются ни в голодных, ни в одержимых. Ох уж весь этот треп, вся эта возня с целлофановыми обертками, все эти толки о том, кто к чему прикоснулся рукой. Чтобы продемонстрировать полнейшую их никчемность, я провел сэндвичем по собственному заду. Разумеется, быстро и без нажима. А затем разжевал и проглотил его. Вот вам, пожолше! Где, спрашивается, предмет для споров? Огляделся по сторонам в поисках сигареты. Увы, остались только бычки. Выбрал самый длинный и чиркнул спичкой. Какой восхитительный аромат! Не то что эти надушенные опилки из Штатов! Настоящий, крепкий табак. Это синий «голуаз», который так любит Карл, сомневаться не приходится.

Итак, о чем я раздумывал?

Усевшись за кухонный стол, я с комфортом водрузил на него ноги… О чем, в самом деле?

Сколько ни старался, не мог ни вспомнить, ни сосредоточиться. Слишком уж хорошо мне было.

В конце концов, с какой стати вообще о чем-то думать?

Да, позади долгий день. Несколько дней, если быть совсем точным. Итак, несколько дней назад мы сидели тут с Карлом, размышляя, в какую бы сторону направиться. Впечатление такое, будто это было вчера. Или в прошлом году. Какая разница? Человек то вытягивается во весь рост, то собирается в клубок. То же и со временем. И со шлюхами. Все на свете уплотняется, сгущается, стягивается в лимфатические узлы. В узлы пораженной триппером ткани.

На подоконнике чирикнула ранняя пташка. В сладком дремотном тумане мне припомнилось, что много лет назад я вот так же встречал рассвет в Бруклине. Встречал в какой-то другой жизни. Отнюдь не исключено, что мне больше никогда не доведется побывать в Бруклине. Ни в Бруклине, ни на Канарских островах, ни на Шелтер-Айленде, ни на мысе Монток, ни в Секакусе, ни на озере Покотопаг, ни спуститься по Неверсинк-ривер; не доведется отведать ни моллюсков с беконом, ни копченой трески, ни устриц с прибрежий горных рек. Странно: можно копошиться на дне помойной ямы и воображать, будто ты — дома. Пока кто-нибудь не прогогочет над ухом: «Миннегага» — или: «Уолла-Уолла». Дом. Дом — это то, где ты обитаешь. Другими словами, гвоздь, на который вешаешь шляпу. Далеко, сказала она, подразумевая: в Менильмонтане. Разве это далеко? Вот Китай — он действительно далеко. Или Мозамбик. Малютка, а как насчет того, чтобы всю жизнь перемещаться в пространстве? Париж вреден для здоровья. Может, в том, что она сказала, и впрямь есть доля истины. Почему бы тебе для разнообразия не пожить в Люксембурге, крошка? Какого черта, на земле — тысячи обитаемых мест. Остров Бали, например. Или Каролинский архипелаг. Это сумасшествие — все время клянчить и клянчить денег. Деньги, деньги. Нет денег. Куча денег. Да, убраться куда-нибудь подальше, как можно дальше. Ничего не беря с собой — ни книг, ни пишущей машинки. Ни о чем не говорить, ничего не делать. Просто плыть по течению. Эта шлюха Нис. Не женщина, а одно необъятное влагалище. Что за жизнь! Не забыть: «пощекотали»!

Я оторвал зад от сиденья, зевнул во весь рот, потянулся, доплелся до кровати.

Катиться вниз со скоростью горного потока. Вниз, вниз, во вселенскую выгребную яму. Минуя левиафанов, взмывающих на просторах озаренных нездешним светом океанских глубин. А вокруг жизнь сочится обычной неспешной струйкой. Завтрак — в десять, тютелька в тютельку. Безрукий, безногий инвалид зубами завязывает кочергу в штопор. Свободное падение сквозь все слои стратосферы. Кокетливыми спиралями свиваются дамские подвязки. Рассеченная надвое женщина лихорадочно пробует пристроить на место собственную отрубленную голову. Требует денег. За что? Этого она не знает. Плати — и все тут. На игольчатый стержень зонта нанизан свежезаготовленный труп, весь испещренный пулевыми отверстиями. С шеи трупа свисает железный крест. Кто-то спрашивает, не найдется ли лишнего сэндвича? Течение слишком бурно, чтобы удержать сэндвич в руке. «Сэндвич»— проверить правописание по словарю на букву «с»!

Плотный, запоминающийся, бодрящий, весь высвеченный каким-то мистическим синим сиянием сон. Я обнаружил себя в тех коварных глубинах, на которых то ли из чувства блаженного восторга, то ли из чувства немого изумления растворяешься, утрачиваешь форму, превращаешься в чистый эмбрион. Каким-то непостижимым сновидческим инстинктом я сознавал, что мне предстоит сделать гигантское усилие. Многократные попытки всплыть на поверхность изнуряли, изматывали, отнимали последние силы. На какие-то доли секунды мне удавалось раскрыть глаза: сквозь густую пелену я прозревал комнату, в которой спал, но тело мое пребывало где-то неизмеримо глубже, в пенящейся океанской бездне. В этом галлюцинативном движении вверх, движении вопреки всему было что-то непередаваемо чувственное. Втянутый водоворотом в жерло по видимости бездонного кратера, я падал все ниже и ниже, влекомый невидимой твердью, на которой я поджидал сам себя. Поджидал, ощерясь, как акула. Затем медленно, очень медленно начал подниматься — невесомый, как пробка, и скользкий, как рыба, но без плавников. Всплытие оказалось несказанно трудным делом. И уже почти вынырнув на поверхность, я почувствовал, как меня, восхитительно беспомощного, снова засасывает в пустоту бездонной воронки, откуда спустя бессчетные световые эры моей воле, собравшись в стальной комок, суждено будет вынести меня на поверхность, как затонувший буй…

Я проснулся от гомона птиц, чирикавших мне прямо в уши. Комнату больше не окутывал влажный туман; контуры ее стен были четки и узнаваемы. На столе примостилась, ожесточенно оспаривая друг у друга хлебную крошку, пара воробышков. Опершись головой на локоть, я следил, как они просвистели крыльями к закрытому окну. Выпорхнули в прихожую, затем влетели обратно, заметавшись в поисках выхода.

Я поднялся и открыл окно. Как загипнотизированные, они продолжали делать бессмысленные крути по комнате. Я замер, превратился в изваяние. Внезапно они нырнули в проем между распахнутыми рамами. — Bonjour, Madame Oursel, — прочирикали воробьи.

Это было в полдень на третий или четвертый день весны…