Годы шли, и вот один воин, из стана Аякса, принялся жаловаться на то, что война затянулась. Поначалу никто не обращал на него внимания; воин был чудовищно уродлив да к тому же известный проходимец. Но с каждым днем он становился красноречивее. Четыре года, говорил он, а чего мы добились? Где сокровища? Где женщина? Когда мы отсюда уплывем? Аякс огрел его по голове, но воин не унимался. Все видели, как тут с нами обращаются?

Его недовольство постепенно распространялось по всем станам. Время года было самое отвратительное, погода выдалась особенно дождливой, сражаться было тяжело. Ранам не было числа: подвернутые лодыжки, сыпь, гнойники. Некоторые стоянки облюбовал гнус, его было так много, что издали казалось, будто это облака дыма.

Хмурые и почесывающиеся воины стали все чаще собираться на агоре. Поначалу они просто толпились небольшими кучками, перешептывались. Затем к ним присоединился воин, с которого все и началось, и их голоса зазвучали громче.

«Четыре года!»

«Откуда нам знать, что она там? Кто-нибудь ее видел?»

«Троя никогда нам не сдастся».

«Все, хватит воевать!»

Узнавший об этом Агамемнон велел их высечь. На следующий день воинов собралось вдвое больше, и среди них было немало микенцев.

Разгонять их Агамемнон отправил вооруженный отряд. Мужчины разошлись, но, едва отряд ушел, вернулись. В ответ Агамемнон выставил для охраны агоры целую фалангу. Но то была тяжелая повинность – стоять под палящим солнцем, да еще там, где гнуса больше всего. К вечеру фаланга поредела из-за самовольных отлучек, а количество бунтовщиков увеличилось.

Соглядатаи Агамемнона донесли на недовольных, тех схватили и высекли. На следующее утро несколько сотен воинов отказались сражаться. Кто-то отговорился болезнью, кто-то даже не стал искать отговорок. Новости быстро разошлись по всему стану, еще больше воинов вдруг разболелось. Они завалили помост своими мечами и щитами и перегородили агору. Когда Агамемнон попытался сквозь них прорваться, они скрестили на груди руки и не двинулись с места.

Агамемнон, которого не пустили к себе же на агору, побагровел, затем стал еще багровее. Он стиснул свой деревянный, окованный железом скипетр так, что побелели пальцы. Когда стоявший в переднем ряду воин плюнул ему под ноги, Агамемнон со всего размаху ударил его скипетром по голове. Воин упал.

Вряд ли Агамемнон хотел ударить его так сильно. Он и сам словно застыл, уставившись на лежавший у его ног труп, не в силах пошевельнуться. Другой воин перевернул тело: ударом Агамемнон проломил ему череп. Новости разлетелись с шипением, со звуком, похожим на занимающийся пожар. Многие выхватили ножи. Ахилл что-то пробормотал, потом куда-то исчез.

Было видно, что Агамемнон понял, какую совершил ошибку. Своих верных стражей он легкомысленно не взял с собой. Теперь его окружили со всех сторон; даже если теперь кто-нибудь и захотел бы ему помочь, то просто не смог бы к нему пробиться. Я затаил дыхание, ожидая, что сейчас он умрет на моих глазах.

– Ахейцы!

На крик обернулись удивленные лица. На куче сваленных на помосте щитов стоял Ахилл. Прекрасный, сильный, серьезный – именно так и должен выглядеть настоящий победитель.

– Вы разгневаны, – сказал он.

Этим он привлек их внимание. Они и вправду были разгневаны. Какой же военачальник признает, что его воины могут сердиться.

– Поведайте свои обиды, – сказал он.

– Мы хотим уплыть! – раздался голос из задних рядов.

– Напрасная война!

– Предводитель нам солгал!

Поддерживая их, толпа зашумела еще громче.

– Уже четыре года прошло!

Последний выкрик был самым гневным.

Я их не винил. Для меня эти четыре года были роскошью, временем, которое мы с превеликим трудом вырвали у скупой судьбы. Но для них это была украденная жизнь: украденная у их жен и детей, у семьи и дома.

– Вы вправе сомневаться, – сказал Ахилл. – Вам кажется, вас обманули. Ведь вам была обещана победа.

– Да!

Я заметил, как перекосилось от злости лицо Агамемнона. Но он был зажат в толпе и не мог высвободиться или сказать что-то, не устроив потасовки.

– Скажите же, – спросил Ахилл, – по-вашему, ἄριστος Ἀχαιών станет сражаться в напрасной войне?

Воины молчали.

– Станет или нет?

– Нет, – ответил кто-то.

Ахилл серьезно кивнул:

– Нет. Не стану и готов на чем угодно в этом поклясться. Я здесь, потому что я верю, что мы победим. И я останусь до конца.

– Ну и оставайся! – Это крикнул уже кто-то другой. – А как быть тем, кто хочет уплыть?

Агамемнон раскрыл было рот, чтобы ответить. Воображаю, что он мог бы сказать. Никто никуда не уплывет! Отступников казнят! Ему повезло, что Ахилл его опередил:

– Уплывайте, когда вам вздумается.

– Правда? – с сомнением переспросил кто-то.

– Конечно. – Он помолчал, расплылся в самой своей приветливой, невинной улыбке. – Но, когда мы возьмем Трою, вашу часть сокровищ я заберу себе.

Напряжение ощутимо ослабло, кое-где послышались одобрительные смешки. Царевич Ахилл сказал, нас ждут сокровища, а там, где жадность, есть и надежда.

Ахилл заметил эту перемену. Он крикнул:

– Нам уже давно пора в битву! Не то троянцы решат, что мы их боимся. – Он выхватил сверкающий меч, воздел его над головой. – Кто докажет, что это не так?

После одобрительных криков начался страшный грохот: воины принялись отыскивать свои доспехи, выхватывать из общей груды копья. Мертвеца вскинули на плечи, унесли; все согласились, что при жизни от него были одни беды. Ахилл спрыгнул с помоста, прошел мимо Агамемнона, церемонно ему поклонившись. Царь Микен ничего не сказал. Но я заметил, что он еще долго не сводил взгляда с Ахилла.

После едва не вспыхнувшего восстания Одиссей придумал, чем занять воинов, чтобы у тех не оставалось времени на беспорядки: теперь вокруг всего нашего стана строили огромную стену. Одиссей хотел растянуть эту стену на десяток с лишним верст – отгородить наши шатры и корабли от троянской равнины. У ее основания будет утыканный кольями ров.

Когда Агамемнон объявил об этой затее, мне казалось, все сразу поймут, что это просто-напросто хитрая уловка. За все годы войны, сколько бы троянцев на нас ни нападало, стан и корабли всегда оставались в безопасности. Да и потом – кто сумел бы проскочить мимо Ахилла?

Но тут к воинам вышел Диомед, который идею похвалил, а воинов запугал рассказами о ночных набегах и горящих кораблях. Последнее подействовало на них сильнее всего – ведь без кораблей мы не сможем вернуться домой. К концу его речи у всех воинов горели глаза. А когда они, похватав топоры и мерила, бодро отправились в лес, Одиссей отыскал зачинщика беспорядков – его звали Терситом – и без лишнего шума велел его избить до бесчувствия.

Больше бунтов под стенами Трои не было.

После этого все стало по-другому – то ли людей объединило строительство стены, то ли облегчение от того, что удалось избежать кровопролития. Мы все, от самого последнего оруженосца до предводителя всех мужей, стали считать Трою чем-то вроде дома. Теперь мы не просто вторглись на эти земли – мы их захватили. Раньше мы жили как падальщики, питаясь тем, что удалось собрать в лесу и награбить в деревнях. Теперь же мы начали строить – не только стену, но и другие приметы города: кузницу, загоны для скота, уведенного из соседних поселений, даже гончарню. В ней ремесленники-любители старательно лепили новые горшки взамен старых, щербатых и уже давно прохудившихся от долгого использования, которые мы привезли с собой. Вся наша утварь была или самодельной, или успевала пожить несколько жизней в другом обличье, неоднократно поменяв хозяев. Не менялись одни царские доспехи, и державные знаки на них горели чистым блеском.

Воины тоже перестали делиться на десятки отрядов и стали все больше и больше напоминать соотечественников. Мужчины, покинувшие Авлиду критянами, киприотами и аргивянами, теперь стали просто ахейцами, оказавшимися в одной лодке из-за своей непохожести на троянцев, – теперь они делили меж собой еду, женщин, одежду и боевые истории, и различия их постепенно стирались. Не так уж и неправ был Агамемнон, когда хвалился, что объединит всю Элладу. Это братство сохранится и годы спустя, чувство локтя, столь редкое для наших вечно воюющих, непримиримых царств. Еще целое поколение те, кто сражался в Трое, не будут воевать между собой.

Даже я не стал исключением. За это время – шесть или семь лет, большую часть которых я провел не с Ахиллом на поле брани, а в шатре Махаона, – я перезнакомился со всеми воинами. Рано или поздно все они оказывались у нас, даже если виной тому был сломанный палец или вросший ноготь. Однажды пришел даже Автомедон, прикрывая рукой расковырянный чирей. Мужчины заботились о своих рабынях и приводили их к нам, когда те были на сносях. Мы принимали их детей – визжащий нескончаемый поток, а потом, когда те подрастали, лечили и их.

Я хорошо узнал не только простых воинов, но со временем – и всех царей. Нестора, которому по вечерам нужен был сироп от кашля, подогретый и подслащенный медом. Менелая, который принимал маковую настойку от головных болей. Аякса с его резями в животе. Меня трогало их доверие и то, с какой надеждой они смотрели на меня, ожидая, что я облегчу их страдания; я стал тепло относиться к ним всем, даже к тем, с кем было нелегко на советах.

Я стал пользоваться в стане уважением, приобрел вес. Теперь за мной часто посылали, зная, что я действую быстро и почти не причиняю боли. Подалирий уже почти не появлялся в шатре врачевателей – теперь Махаона чаще всего подменял я.

Ахилл удивлялся, когда я при нем окликал кого-то из воинов. Всегда отрадно было видеть, как они вскидывают руку в ответ, тычут пальцем в хорошо заживший шрам.

Когда они уходили, Ахилл качал головой:

– Не знаю, как ты их всех запоминаешь. По мне, так они все на одно лицо.

Тогда я смеялся и снова показывал их ему:

– Это Сфенел, возница Диомеда. А это Подарк, его брат умер первым, помнишь?

– Их слишком много, – отвечал он. – Пусть лучше они все помнят меня.

Лиц вокруг нашего костра становилось все меньше – женщины, одна за другой, брали себе мирмидонян сначала в любовники, а затем и в мужья. Наш очаг был им больше не нужен, они обзаводились своим. Мы были этому рады. Смех в нашем стане, отзвуки наслаждения, что слышались в чьих-то вскриках по ночам, и даже набухшие чрева и довольные улыбки мирмидонян – все это мы только одобряли, их счастье золотой стежкой, зыбким краем приросло и к нашему с Ахиллом.

Наконец осталась одна Брисеида. Она была хороша собой, и ее благосклонности добивались многие мирмидоняне, но она отказывалась брать себе любовника. Вместо этого она стала девушкам кем-то вроде тетки – женщиной, у которой для них всегда находились сладости, любовные зелья и мягкие тряпицы для утирания слез. Всякий раз, когда я вспоминаю наши вечера в Трое, я вижу эту картину: нас с Ахиллом, сидящих вместе, улыбающегося Феникса, Автомедона, неуверенно пытающегося шутить, и Брисеиду – с ее непроницаемым взглядом и журчащим, торопливым смехом.

Я проснулся до рассвета, в холодном воздухе чувствовались первые иголочки осени. Сегодня был праздник бога Аполлона, день первых плодов нового урожая. Лежавший рядом со мной теплый, обнаженный Ахилл крепко спал. В шатре было очень темно, но черты его лица, мощная челюсть и нежные округлости век угадывались все равно. Мне хотелось разбудить его, хотелось, чтобы его глаза открылись. Я видел это тысячи, тысячи раз – и это зрелище никогда мне не надоедало.

Я легонько скользнул рукой по его груди, погладил мускулы на животе. После дней, проведенных в белом шатре и на поле брани, мы оба стали сильнее; порой я с удивлением ловил свое отражение в воде. Я сделался совсем мужчиной, плечистым, как мой отец, правда, гораздо стройнее.

Он вздрогнул от моих прикосновений, и во мне всколыхнулось желание. Я откинул покрывало, чтобы увидеть его целиком. Нагнулся и дотронулся до него губами, пробежался нежными поцелуями по его животу.

В приоткрытый полог скользнула заря. В шатре посветлело. Я снова увидел тот миг, когда он просыпается, узнает меня. Наши руки и ноги сплелись, встретились на исхоженном пути, который по-прежнему был нам в новинку.

Потом мы встали, позавтракали. Откинули полог, чтобы проветрить шатер, свежий воздух приятно щекотал влажную кожу. Мы видели, как мимо нас по своим делам снуют мирмидоняне. Видели промчавшегося к морю Автомедона. Видели и самое море, манящее, нагретое летним солнцем. Моя рука привычно лежала на его колене.

Она не вошла в шатер. Она просто возникла в нем, в самом его центре, где еще миг назад ничего не было. Я вздрогнул, рывком убрал руку с его колена. Убрал – и сразу понял, что это глупо. Она была богиней и могла видеть нас когда угодно.

– Матушка, – сказал он вместо приветствия.

– Меня предостерегли. – Она щелкала словами, будто сова, разгрызающая кость.

В шатре царил полумрак, но кожа Фетиды горела холодно и ярко. Видна была каждая отточенная черточка ее лица, каждая складка ее мерцающего наряда. Я с самого Скироса не видел ее так близко. С тех пор я стал совсем другим. Я окреп, вырос, если перестану бриться, у меня вырастет борода. Но она ничуть не изменилась. Да и как иначе.

– Аполлон разгневан и хочет помешать ахейцам. Ты принесешь ему сегодня жертву?

– Да, – ответил Ахилл.

Мы соблюдали все праздники, прилежно резали глотки, жарили жирное мясо.

– Принеси непременно, – сказала она. Фетида неотрывно глядела на Ахилла, меня она будто бы не замечала совсем. – Гекатомбу.

Наше величайшее подношение, сотня голов скота. Только самые богатые и самые могущественные мужи могли позволить себе так расщедриться из благочестия.

– Не важно, что сделают остальные, ты – поступи так. Боги уже выбрали стороны в этой войне, не гневи их.

На то, чтобы забить столько скота, у нас уйдет почти весь день, и еще неделю в стане будет вонять, как на бойне. Но Ахилл кивнул.

– Сделаем, – пообещал он.

Она сжала губы – две красных полосы, будто края раны.

– Это еще не все, – сказала она.

Я боялся ее, даже когда она на меня не смотрела. За ней всегда тянулся огромный неотступный мир – с дурными предзнаменованиями, разгневанными божествами и множеством грядущих бед.

– О чем ты?

Она медлила, страх сдавил мне горло. Что может быть страшнее того, что не под силу выговорить даже богине.

– Еще одно пророчество, – сказала она. – Не пройдет и двух лет, как погибнет лучший из мирмидонян.

Лицо Ахилла застыло – окаменело.

– Мы ведь знали, что так будет, – сказал он.

Она резко качнула головой:

– Нет. В пророчестве говорится, что, когда это произойдет, ты будешь жив.

Ахилл нахмурился:

– И что, по-твоему, это значит?

– Не знаю, – ответила она. Глаза у нее были огромными черными прудами – казалось, будто она хочет испить Ахилла до дна, втянуть обратно в себя. – Боюсь, тут что-то нечисто.

Мойры славились загадочными изречениями, которые оставались непонятными до самого конца. А затем – все становилось до боли понятно.

– Будь бдителен, – сказала она. – Будь осторожен.

– Конечно, – ответил он.

До этого она словно бы не видела меня, но теперь заметила и наморщила нос, будто учуяла вонь. Она вновь посмотрела на него.

– Он недостоин тебя, – сказала она. – Он никогда не был тебя достоин.

– В этом мы с тобой расходимся, – ответил Ахилл.

Говорил он так, словно это ему приходилось говорить не впервые. Наверное, так оно и было.

Она буркнула что-то презрительное и исчезла. Ахилл повернулся ко мне:

– Ей страшно.

– Я понял, – ответил я.

Я прокашлялся, пытаясь вытолкнуть из горла застрявший там комок страха.

– Как по-твоему, кто лучший из мирмидонян? Если не я.

Я перебрал в уме всех наших дружинников. Подумал и об Автомедоне, который, можно сказать, стал правой рукой Ахилла на поле брани.

Но лучшим я бы его не назвал.

– Не знаю, – ответил я.

– Может, отец? Как думаешь? – спросил он.

Пелей, оставшийся дома, во Фтии, сражавшийся бок о бок с Гераклом и Персеем. Пусть он и не был известен новым поколениям, но в свое время прославился благочестием и храбростью.

– Может, – согласился я.

Мы помолчали. Затем Ахилл сказал:

– В любом случае мы скоро это узнаем.

– Это не ты, – сказал я. – По крайней мере, это не ты.

В тот же день мы сожгли жертву, которой потребовала его мать. Мирмидоняне развели высокие костры вкруг алтаря, я собирал кровь в чашу, пока Ахилл резал горло за горлом. Мы сожгли тучные бедра, покрытые ячменем и гранатами, окропили угли лучшим вином. «Аполлон разгневан», – сказала она. Один из самых наших могущественных богов, чьи стрелы, проворные, как солнечные лучи, могут остановить сердце смертного. Меня нельзя было назвать человеком набожным, но в тот день я возносил молитвы Аполлону так ревностно, что мог бы потягаться с самим Пелеем. И кем бы он ни был, этот лучший из мирмидонян, я молился богам и за него.

Брисеида попросила научить ее врачеванию, а взамен пообещала рассказать о местных травах – ценное знание, ведь запасы Махаона были уже на исходе. Я согласился, и мы с ней провели много безмятежных дней в лесу, приподнимая низко нависшие над землей ветви, выискивая под гнилыми бревнами мягкие, нежные, как ухо младенца, грибы.

Ей случалось в такие дни задевать рукой мою руку, и тогда она взглядывала на меня и улыбалась, капли росы блестели у нее на ушах и волосах, будто жемчужинки. Длинную юбку она – чтобы было удобнее – подвязывала выше колен, открывая крепкие, сильные ноги.

Однажды мы с ней остановились перекусить. Мы устроили целый пир из обернутого в тряпицу хлеба, сыра, сушеного мяса и воды, которую мы черпали ладонями прямо из ручья. Была весна, и нас окружало изобильное анатолийское плодородие. На целых три недели земля раскрасит себя во все цвета, надорвет каждую почку, развернет каждый буйный лепесток. И затем, растратив весь свой неистовый прилив возбуждения, примется за мерную летнюю работу.

Это было мое любимое время года.

Мне бы давно все понять. Может, скажете, я глупец, что не понял сразу. Я рассказывал ей какую-то историю – что-то о Хироне, – и она слушала, и глаза у нее были темными, как земля, на которой мы сидели. Я закончил, она молчала. Что ж, ничего необычного, она часто молчала. Мы сидели вплотную друг к другу, сдвинув головы, будто сговариваясь о чем-то. Я чувствовал аромат съеденных ею фруктов, чувствовал запах розовых масел, которые она отжимала для других девушек и которыми до сих пор были выпачканы ее пальцы. Она так дорога мне, думал я. Ее серьезное лицо и умные глаза. Я воображал ее девочкой, лазавшей по деревьям и исцарапавшейся, размахивавшей во время бега руками-палочками. Мне хотелось бы знать ее тогда, хотелось, чтобы она была со мной в отцовском дворце, чтобы швыряла камешки вместе с моей матерью. Мне уже казалось, что она там и была, что я уже почти могу ее там вспомнить.

Ее губы коснулись моих. Это было так неожиданно, что я даже не шевельнулся. Ее рот был мягким, чуть нерешительным. Она так мило прикрыла глаза. По привычке, против собственной воли, я разжал губы. Так прошел миг – вот земля, на которой мы сидим, вот ветерок сеет цветочные ароматы. Затем она отодвинулась, опустила взгляд, ожидая, что я скажу. Пульс грохотал у меня в ушах, но не так, как бывало с Ахиллом. Скорее – от удивления, из-за боязни ее обидеть. Я взял ее за руку.

Она все поняла. Догадалась по тому, как я дотронулся до ее руки, по тому, как посмотрел на нее.

– Прости, – прошептала она.

Я помотал головой, но так и не придумал, что еще сказать.

Она втянула голову в плечи – будто крылья сложила.

– Я знаю, что ты его любишь, – сказала она, немного запинаясь перед каждым словом. – Я знаю. Но я думала, что… у некоторых мужей ведь есть и жены, и возлюбленные.

Лицо у нее было до того маленьким и грустным, что молчать было нельзя.

– Брисеида, – сказал я, – захоти я найти себе жену, то женился бы только на тебе.

– Но ты не хочешь искать себе жену?

– Нет, – ответил я, стараясь говорить как можно мягче.

Она кивнула, снова уронила взгляд. Слышно было, как она размеренно дышит, как что-то подергивается у нее в груди.

– Прости, – сказал я.

– Тебе никогда не хотелось детей? – спросила она.

Вопрос удивил меня. Мне все еще казалось, что я и сам в чем-то ребенок, несмотря на то что многие мои сверстники уже успели стать родителями по нескольку раз.

– Вряд ли из меня выйдет хороший отец, – сказал я.

– Не верю, – ответила она.

– Не знаю, – сказал я. – А тебе – хотелось?

Я спросил это вскользь, но, похоже, задел какой-то нерв, она замешкалась.

– Может быть, – ответила она.

И тут до меня дошло – слишком поздно, – о чем она на самом деле меня просила. Я покраснел, устыдившись своей глупости. И того, как много я о себе думал. Я открыл было рот, чтобы что-то сказать. Поблагодарить ее, наверное.

Но она уже встала и теперь отряхивала платье.

– Идем?

Ничего не оставалось, только встать и пойти за ней.

Я думал об этом всю ночь: о Брисеиде и нашем ребенке. Представлял себе неуверенные шажки, темные волосы, огромные – как у матери – глаза. Представлял себе нас у огня, меня с Брисеидой и ребенка, играющего с деревянной игрушкой, которую ему вырезал я. Но была в этой картине какая-то пустота, боль отсутствия. Где же Ахилл? Умер? Или его никогда и не было? Я не мог так жить. Но Брисеида меня об этом и не просила. Она предложила мне все сразу: и себя, и дитя, и – Ахилла.

Я повернулся к Ахиллу.

– Тебе когда-нибудь хотелось детей? – спросил я.

Глаза у него были закрыты, но он не спал.

– У меня есть дитя, – ответил он.

Всякий раз, вспоминая об этом, я вновь испытывал потрясение. Его с Деидамией дитя. Мальчик, сказала Фетида, по имени Неоптолем. Юный воитель. Прозванный Пирром за свои огненно-рыжие волосы. Мне трудно было о нем думать – о том, что где-то по миру бродит частица Ахилла. «Он похож на тебя?» – однажды спросил я Ахилла. Тот пожал плечами: «Я не спрашивал».

– Тебе хотелось бы его увидеть?

Ахилл помотал головой:

– Хорошо, что его воспитывает моя мать. С ней ему будет лучше.

Я так не думал, но теперь не время было об этом говорить. Я выждал немного, вдруг он спросит, хотелось ли мне иметь детей. Но он не спросил, а затем – задышал ровнее. Он всегда засыпал раньше меня.

– Ахилл?

– Ммм?

– Тебе нравится Брисеида?

Он нахмурился, но глаз не открыл:

– Нравится?

– Тебе с ней хорошо? – спросил я. – Ну, понимаешь?

Он открыл глаза – не такие уж они были и сонные.

– А дети тут при чем?

– Ни при чем.

Но видно было, что я лгал.

– Она хочет ребенка?

– Может, и хочет, – сказал я.

– От меня? – спросил он.

– Нет, – ответил я.

– Это хорошо. – Он снова закрыл глаза.

Время шло, я был уверен, что он заснул. Но он вдруг сказал:

– От тебя. Она хочет дитя от тебя.

Мое молчание и было ответом. Он уселся, покрывало сползло с груди.

– У нее будет ребенок? – спросил он.

Я никогда раньше не слышал, чтоб он говорил так напряженно.

– Нет, – ответил я.

Он впился взглядом в мои глаза, выискивая в них ответы.

– А ты хочешь? – спросил он.

У Ахилла на лице читалось, как ему нелегко. Ревность была для него странным, чуждым ему чувством. Ему было больно, но он не знал, как об этом сказать. Я вдруг понял, что жестоко было вообще заводить этот разговор.

– Нет, – ответил я. – Наверное, не хочу. Нет.

– Если хочешь, это можно устроить.

Каждое слово было взвешенным, он старался поступить по справедливости.

Я подумал о темноволосом ребенке. Подумал об Ахилле.

– Меня и сейчас все устраивает, – ответил я.

И при виде охватившего его облегчения мне стало так отрадно на душе.

Еще какое-то время все было довольно непривычно. Сама Брисеида меня бы избегала, но я, как и раньше, заходил за ней, и мы с ней, как и прежде, шли гулять. Мы сплетничали и разговаривали о врачевании. Она больше ничего не говорила о женах, а я старался больше ничего не говорить о детях. Я по-прежнему замечал нежность в ее взгляде.

И изо всех сил старался отвечать ей тем же.