12
Маркос Аполло полностью уверился в неизбежности войны, когда подслушал разговор третьей жены Ханегана с ее камеристкой: она рассказывала девушке, что ее фаворит, посланный с миссией к шатрам племени Бешеного Медведя, вернулся назад целым и невредимым. То, что он вернулся живым из языческого лагеря, означало приближение войны. Целью миссии было сообщить племенам Равнины, что цивилизованные государства заключили между собой договор Святой Карающей Десницы, касающийся спорных земель, и в будущем будут сурово мстить язычникам и бандам грабителей даже за малейшие набеги. Но еще ни один человек не доставлял такие вести Бешеным Медведям и не возвращался после этого живым. Значит, заключал Аполло, ультиматум не был доставлен, и эмиссары Ханегана снова отправлялись на Равнину с секретной миссией, хотя секрет этот был хорошо известен любому.
Аполло вежливо прокладывал себе путь в небольшой толпе гостей, ища глазами брата Кларета и пытаясь привлечь его внимание. Высокая фигура Аполло в строгой черной сутане с проблеском на поясе — знаком его сана — резко контрастировала с калейдоскопическими одеждами, которыми поражали взор все присутствующие в банкетном зале. Встретившись глазами со своим секретарем, он кивком указал ему на закусочный стол, который к этому времени обратился в груду объедков, засаленных чаш и нескольких пережаренных цыплят. Аполло помешал черпаком в пуншевой чаше, обнаружил мелкую рыбешку, плавающую среди специй, и задумчиво протянул первую кружку подошедшему брату Кларету.
— Благодарю, мессир, — сказал Кларет, сделав вид, что не заметил рыбешку. — Вы хотели видеть меня?
— Да, как только закончится прием. В моих апартаментах. Саркол вернулся цел и невредим.
— О…
— Я никогда не слышал более зловещего «О». Я полагаю, ты понимаешь, что это значит?
— Конечно, мессир. Это означает, что договор был уловкой партии Ханегана, и он попытается использовать его против…
— Шшш… После, — Аполло глазами предупредил его о приближении постороннего, и клерк повернулся, чтобы наполнить кружку из пуншевой чаши. Он, казалось, был полностью поглощен этим занятием и даже не посмотрел на тощую фигуру в муаровом шелке, направляющуюся прямо к ним. Аполло официально улыбнулся и поклонился этому человеку. Их рукопожатие было кратким и подчеркнуто холодным.
— Знаете, дон Таддео, — сказал священник, — ваше присутствие удивляет меня. Я думал, вы избегаете этих праздничных собраний. Ведь должно было произойти нечто исключительное, чтобы привлечь внимание такого знаменитого ученого? — Он поднял брови в притворном удивлении.
— Естественно, привлекли меня вы, — сказал вновь пришедший, подхватывая сарказм Аполло, — и вы — единственная причина моей озабоченности.
— Я?.. — Аполло притворился удивленным, хотя и знал, что Тадцео сказал правду. Прием по случаю свадьбы его сводной сестры не относился к событиям, которые могли заставить дона Таддео облачиться в официальный наряд и покинуть уединенные залы коллегиума.
— Видит Бог, я разыскиваю вас целый день. Мне сказали, что вы здесь. Если бы не это… — он окинул взглядом банкетный зал и раздраженно фыркнул.
Это фырканье как бы прервало нить, привязывающую брата Кларета к пуншевой чаше, и он повернулся, чтобы кивнуть дону.
— Не хотите ли пунша, дон Таддео? — спросил он, протягивая кружку.
Ученый с поклоном принял ее и тут же опустошил.
— Я бы хотел подробнее расспросить вас о документах аббатства Лейбовича, — сказал он, обращаясь к Маркусу Аполло. — Я получил письмо из аббатства, от монаха по имени Корнхауэр. Он уверяет, будто у них есть рукописи, которые датируются последними годами Европейско-Американской цивилизации.
Аполло ничем не выдал своего раздражения: он сам уверял в этом ученого несколько месяцев тому назад.
— Да, — сказал он. — Они подлинные, я же вам говорил.
— Если это так, то это самое невероятное из всего, что я когда-либо слышал. Но не в этом дело. Корнхауэр перечислил ряд документов и текстов, якобы имеющихся у них, и подробно их описал. Если они действительно существуют, я бы очень хотел посмотреть на них.
— Вот как?
— Да. Если это мистификация, я ее обнаружу, если нет, то сведения эти могут оказаться бесценными.
Монсеньер нахмурился.
— Я уверяю вас, что это не мистификация, — сказал он холодно.
— В письме есть приглашение посетить аббатство и изучить документы. Они, очевидно, слышали обо мне.
— Не обязательно, — сказал Аполло, не в силах противиться искушению поддеть дона. — Они не предъявляют никаких особых требований к тем, кто читает их книги, до тех пор, пока те моют руки и не портят их собственность.
Ученый вспыхнул. Предположение о том, что может существовать грамотный человек, который никогда не слышал его имени, явно задело его.
— Все в порядке, — ласково продолжал Аполло. — Никаких проблем. Примите их приглашение, отправляйтесь в аббатство, изучите реликвии. Они встретят вас вполне доброжелательно.
Ученый с раздражением выслушал это предложение.
— Ехать через Равнину в то время, когда племя Бешеного Медведя… — он внезапно замолчал.
— Что вы хотите сказать?.. — спросил Аполло. Его лицо не выражало особого интереса, но на виске нервно пульсировала вена.
— Только то, что это долгий и опасный путь, и я не могу позволить себе на шесть месяцев оставить коллегиум. Я хотел предложить другой вариант: нельзя ли послать хорошо вооруженный отряд гвардейцев правителя, чтобы доставить документы сюда для изучения.
Аполло был поражен. Он вдруг почувствовал ребячье желание пнуть ученого в голень.
— Я боюсь, — учтиво сказал он, — что это совершенно невозможно. Но в любом случае, это дело вне моей компетенции, и я не думаю, что смогу хоть чем-то помочь вам.
— Почему же нет? — спросил Таддео. — Разве вы не папский нунций при дворе Ханегана?
— Совершенно верно. Но я представляю Новый Рим, а не монашеские ордена. Управление аббатством находится в руках тамошнего аббата.
— Но при некотором нажиме со стороны Нового Рима…
Желание пнуть собеседника в голень снова одолело монсеньора.
— Давайте обсудим это позднее, — сказал Маркус Аполло. — Сегодня вечером в моем кабинете, если не возражаете.
Он наполовину повернулся и смотрел вопросительно, как бы спрашивая: «Идет?»
— Я приду, — быстро ответил ученый и отошел.
— Почему вы прямо не отказали ему? — сердито спросил Кларет, когда час спустя они уединились в посольские покоях. — Везти бесценные реликвии через разбойничью страну в это время… Это немыслимо, мессир.
— Конечно.
— Тогда почему же…
— По двум причинам. Во-первых, дон Таддео — родственник Ханегана и весьма влиятелен при дворе. Мы должны быть учтивы с императором и его родней, нравится нам это или нет. Во-вторых, он начал что-то говорить о племени Бешеного Медведя, а потом замолчал. Я думаю, он знает о том, что должно случиться. Я не хотел бы заниматься шпионажем, но если он предлагает нам некую информацию, никто не запрещает нам включить ее в отчет, который тебе придется лично отвезти в Новый Рим.
— Мне? — секретарь был поражен. — В Новый Рим?.. Но что…
— Не так громко, — сказал нунций, поглядывая на дверь. — Я хочу довести до сведения его святейшества свою оценку нынешней ситуации, причем как можно скорее. Но это не те вещи, которые можно доверить бумаге. Если люди Ханегана перехватят такое послание, то нас с тобой, вероятно, вскоре обнаружат плывущими лицом вниз па Красной реке. А если оно попадет в руки врагов Ханегана, то Ханеган будет совершенно прав, повесив нас как собак. Мученичество всегда благостно, но мы должны сперва сделать свое дело.
— И я должен устно передать этот отчет Ватикану? — пробормотал брат Кларет, которого явно не прельщала перспектива путешествия через враждебную страну.
— Да, именно так. И дон Таддео подаст, или, вернее, возможно подаст нам повод для твоего внезапного отъезда в аббатство святого Лейбовича или в Новый Рим, или в оба эти места. В этом случае у двора не возникнет никаких подозрений. Я попытаюсь сделать некоторые шаги в нужном направлении.
— А в чем сущность отчета, который я должен передать, мессир?
— Что стремление Ханегана объединить континент под властью одной династии — не такая уж несбыточная мечта, как мы раньше думали. Что договор Святой Карающей Десницы является, очевидно, хитростью Ханегана, и что он предполагает использовать его для того, чтобы вовлечь в конфликт с язычниками Равнины и империю Денвера, и государство Ларедан. Если силы Ларедана будут связаны постоянными стычками с кланом Бешеного Медведя, это в значительной степени поощрит государство Чиахуахуа напасть на Ларедан с юга: ведь между ними старая вражда. Тогда Ханеган сможет победоносно шествовать на Рио-Ларедо. Проглотив Ларедан, он сможет вскоре взяться за Денвер и республику Миссисипи, не опасаясь удара в спину с юга.
— Вы думаете, Ханеган сможет сделать это, мессир?
Маркус Аполло начал было отвечать, но затем замолчал. Он подошел к окну и уставился на залитый солнцем беспорядочно раскинувшийся город, построенный большей частью из битого камня минувших веков. Город, не имеющий четкого рисунка улиц. Он медленно вырастал из древних руин, как, вероятно, когда-нибудь некий другой город будет вырастать из руин нынешнего.
— Не знаю, — сказал он мягко. — Тяжело в наше время осуждать кого-нибудь за желание объединить этот кровожадный континент. Даже таким путем, как… Правда, сам я так не считаю. — Он тяжело вздохнул. — Во всяком случае, наши интересы — не политического свойства. Мы обязаны предупредить Новый Рим о том, что может произойти, поскольку все это касается церкви. А зная обо всем, мы, возможно, предотвратим столкновения.
— Вы и вправду так думаете?
— Конечно же, нет! — ласково ответил священник.
Дон Таддео Пфардентрот появился в кабинете Маркуса Аполло в такое время дня, которое вполне можно было истолковать и как вечер. Его манеры заметно изменились: лицо освещалось сердечной улыбкой, а в разговоре сквозила нервическая страстность. Этот парень, подумал Маркус, чего-то очень сильно хочет и даже заставляет себя быть любезным ради этого. Вероятно, список древних авторов, присланный монахами аббатства Лейбовича, произвел на дона гораздо большее впечатление, чем он хотел бы показать. Нунций приготовился к словесной дуэли, но видимое возбуждение ученого делало его слишком легкой добычей, и Аполло расслабился.
— Нынче днем было собрание профессоров коллегиума, — сообщил дон Таддео, как только они сели. — Мы обсуждали письмо брата Корнхауэра и список документов.
Он остановился, словно не был уверен, что его слова дошли до слушателя. Серый сумеречный свет из широкого сводчатого окна падал на него слева, отчего лицо казалось белым и напряженным, а большие серые глаза изучали священника, как бы оценивая его.
— Я полагаю, они отнеслись к этому скептически?
Серые глаза на мгновение опустились и тут же поднялись.
— Я должен быть любезным?
— Не утруждайте себя, — усмехнулся Аполло.
— Да, скептически. «Недоверчиво» — более точное выражение. Мое личное мнение: если эти бумаги действительно существуют, то их датировка, вероятно, подделана несколько веков назад. Я не думаю, чтобы нынешние монахи аббатства пытались нас мистифицировать. Просто они и сами поверили в достоверность документов.
— Очень мило с вашей стороны простить их, — сердито сказал Аполло.
— Я ведь предлагал быть любезным. Так как же?
— Не стоит. Давайте дальше.
Дон соскользнул со своего кресла и подошел к окну. Он внимательно разглядывал бледно-желтые клочья облаков на западе, слегка постукивая по подоконнику.
— Эти бумаги… Не имеет значения, верим мы им или нет. Сама мысль, что подобные документы могут сохраниться, — даже если имеется самый ничтожный шанс, — настолько будоражит… Словом, мы должны немедленно исследовать их.
— Очень хорошо, — сказал Аполло; его это слегка забавляло. — Они же приглашают вас. Но скажите мне: чем вас взбудоражили эти документы?
Ученый бросил на него быстрый взгляд.
— Вы знакомы с моими трудами?
Монсеньор поколебался. Он был знаком с ними, но сознаться в этом означало признать, что имя дона Таддео произносилось в одном ряду с именами великих естествоиспытателей, умерших тысячу и более лет назад, хотя самому дону было едва ли за тридцать. Священник не желал признавать, что этот молодой человек подавал немалые надежды обнаружить то редкое проявление человеческого гения, которое возникает раз или два в столетие, чтобы перевернуть всю науку.
— Я должен признаться, что не читал большую часть из…
— Не имеет значения. — Пфардентрот не принял извинения. — Большинство из них сугубо абстрактны и скучны для неспециалиста: теория сущности электричества, движение планет, притяжение тел и прочее в этом же духе. А в списке Корнхауэра упоминаются имена Лапласа, Максвелла и Эйнштейна… Они что-нибудь говорят вам?
— Не много. История называет их естествоиспытателями, не правда ли? Они ведь жили в то время, которое предшествовало гибели последней цивилизации? Помнится, их упоминает одна из языческих агиологий, не так ли?
Ученый кивнул.
— И это все, что известно о них или о том, чем они занимались. Физики, как говорят наши не очень глубокие историки. Те люди, благодаря которым Европейско-Американская культура поднялась так быстро, говорят они. Перечень, который приводят историки — сущая банальщина, ничего больше. Я почти забыл о них. Но старинные документы, которые, по словам Корнхауэра, у них имеются, могут быть именно физическими научными текстами. Это невероятно!
— И вы хотите убедиться в этом?
— Да, мы хотим убедиться. Теперь, когда все это всплыло, я бы предпочел никогда не слышать об этом.
— Почему?
Дон Таддео внимательно разглядывал лежащую внизу улицу. Он поманил к себе священника.
— Подойдите сюда на минутку. Я покажу вам, почему.
Аполло вышел из-за стола и посмотрел вниз на грязную ухабистую улицу, которая окружала дворец, казармы и здания коллегиума, отгораживая резиденцию правителя от шумного плебейского города. Ученый показал на темную фигуру крестьянина, который в сумерках вел домой своего осла. Его ноги были обмотаны кусками мешковины. На них налипло столько грязи, что он еле их поднимал. Но он упорно, шаг за шагом, тащился вперед, отдыхая после каждого шага по полсекунды. Он был настолько изнурен, что даже не мог очистить ноги от грязи.
— Он не едет верхом на осле, — заметил дон Таддео, — потому что утром его осел был нагружен зерном. Ему не приходит в голову, что теперь — поклажи нет. То, что было правильно утром, правильно для него после полудня.
— Вы знаете его?
— Каждое утро и каждый вечер он проходит мимо моего окна. Неужели не приметили его?
— Таких, как он, тысячи.
— Посмотрите-посмотрите. Можете ли вы заставить себя поверить, будто это животное ведет свой род от людей, которые, как предполагают, изобрели летающие аппараты, побывали на Луне, подчинили себе силы природы, создали машины, умеющие говорить и едва ли не мыслить? Можете вы поверить, что такие люди существовали?
Аполло молчал.
— Посмотрите на него! — настойчиво повторил ученый. — Нет, сейчас слишком темно. Вы не сможете разглядеть на его шее первые признаки сифилиса, который вскоре съест его носовой хрящ. Наполовину парализованный и явно слабоумный. Безграмотный, суеверный, кровожадный. Он ненавидит своих детей. За несколько монет он может убить их. Он может продать их за что угодно, как только они достаточно подрастут. Посмотрите на него и скажите, видите ли вы в нем потомка некогда могущественной цивилизации? А если нет, то кого вы видите?
— Образ Христа, — раздраженно ответил монсеньер, сам удивляясь своему гневу. — А что я, по-вашему, должен увидеть?
Ученый раздраженно фыркнул.
— Несоответствие. Между людьми, которых вы можете увидеть из любого окна, и людьми, которые некогда жили, как нас хотят уверить в этом историки. Я не могу этого принять. Как могла великая и мудрая цивилизация полностью уничтожить себя?
— Вероятно, — ответил Аполло, — сделавшись совсем уж величественной и совсем уж мудрой, ничего более.
Он подошел к высокой лампе, чтобы зажечь ее, так как сумерки быстро сгущались. Он ударял кресалом по кремню, пока не высек искру, потом стал осторожно раздувать огонь на труте.
— Вероятно… — сказал дон Таддео. — Но я сомневаюсь в этом.
— Так вы отвергаете всю историю, считаете ее мифом?
Из трута показался язычок пламени.
— Я не отвергаю ее, но подвергаю сомнению. Кто писал вашу историю?
— Монашеские ордены, конечно. В те темные времена не было больше никого, кто мог бы писать ее.
Он перенес огонь к фитилю.
— Ну вот! Вы подтверждаете это. А во времена антипап сколько еретических орденов фабриковали свои собственные версии исторических событий, а потом подсовывали их в качестве трудов древних авторов? Вы этого не знаете, вы просто не можете точно это знать. Несомненно, что на этом континенте существовала цивилизация более развитая, чем нынешняя. Чтобы в этом убедиться, достаточно взглянуть на груды искореженного, ржавого металла. Вы можете разрыть полосы сыпучих песков и обнаружить остатки их железных дорог. Но где же доказательства существования тех машин, которые, как уверяют нас историки, строились в те времена? Где обломки самодвижущихся повозок и летающих машин?
— Перековали на плуги и мотыги.
— Если они вообще существовали.
— Если вы сомневаетесь в этом, то почему хлопочете о документах ордена Лейбовича?
— Потому что сомнение не есть отрицание. Сомнение — могучий инструмент, и его следует применить к истории.
Нунций натянуто улыбнулся.
— А в чем заключается мое участие в этом деле, ученый дон?
Ученый порывисто подался вперед.
— Напишите настоятелю аббатства. Заверьте его, что с документами будут обращаться очень бережно, что их вернут сразу же, как только мы установим их подлинность и изучим содержание.
— Чьи гарантии я должен ему дать — ваши или мои?
— Ханегана, ваши и мои.
— Я могу ему дать только ваши и Ханегана. У меня нет собственных солдат.
Ученый покраснел.
— Скажите мне, — продолжал нунций, — почему, если забыть о бандитах, вы настаиваете на том, чтобы эти документы привезли сюда, вместо того, чтобы поехать в аббатство самому?
— Самая лучшая причина, на которую вы можете сослаться в письме к аббату, это то, что экспертиза документов, произведенная в аббатстве, не будет иметь достаточной силы для светских ученых.
— Значит, ваши коллеги могут подумать, будто монахи вас провели?
— Ммм… может случиться и так, но вот что особенно важно: если они будут привезены сюда, их сможет изучить каждый, кто способен высказать достаточно квалифицированное суждение. И все доны, приехавшие из других княжеств, также смогут посмотреть их. Но мы не можем на полгода перенести весь коллегиум в юго-западную пустыню.
— Ваша точка зрения мне ясна.
— Вы направите просьбу в аббатство?
— Да.
Дон Таддео, казалось, был удивлен.
— Но это будет ваша просьба, не моя, — продолжал монах. — И я должен честно сказать: не думаю, чтобы дон Пауло, аббат, сказал «да».
Дон, однако, выглядел удовлетворенным. Когда он ушел, нунций вызвал к себе секретаря.
— Ты отправишься в Новый Рим завтра, — сказал он ему.
— Через аббатство Лейбовича?
— Через аббатство проедешь на обратном пути. Отчет для Нового Рима не терпит отлагательств.
— Да, мессир.
— В аббатстве скажешь дому Пауло: «Шеба думает, что Соломон придет к ней». Преподнесешь подарки. А затем плотнее закроешь уши. Когда его гнев утихнет, возвращайся назад, чтобы я мог сказать дону Таддео «нет».
13
В пустыне время идет медленнее, заметить его течение нелегко. Два времени года миновали с тех пор, как дом Пауло отказал в просьбе, пересекшей Равнину, но дело окончательно уладилось только несколько недель назад. Да и уладилось ли? Тексаркана была явно недовольна результатом.
На закате аббат расхаживал вдоль стены аббатства, его невыбритая челюсть выдавалась вперед, словно старый утес, обросший мхом и готовый противостоять стихиям меря случайностей. Ветер пустыни белым флагом развевал его волосы, плотно обтягивал рясу вокруг сутулой фигуры аббата, делая его похожим на иссохшего Иезекииля, правда, с округлым маленьким животиком. Аббат прятал свои грубые руки в рукава рясы и время от времени поглядывал на пустыню, на видневшееся вдали местечко Санли-Бувитс. Монахи, встречавшиеся ему на пути, с удивлением посматривали на старика, мерившего шагами землю вдоль стены. Последнее время настоятель пребывал в дурном расположении духа, чем давал повод для самых различных предположений. Шептались, будто вскоре бразды правления в аббатстве святого Лейбовича перейдут к новому аббату. Поговаривали, что старик плох, очень плох. Все знали: если аббат услышит эти перешептывания, то шептуны будут немедленно вышвырнуты за монастырскую стену. Аббат слышал, но делал вид, что ничего не замечает. Он сознавал, что шептуны правы.
— Прочти мне его снова, — внезапно обратился он к монаху, что неподвижно стоял неподалеку от него. Капюшон монаха качнулся в сторону аббата.
— Какое, домине? — спросил он.
— Ты знаешь, какое.
— Да, мой господин.
Монах долго копошился в одном из рукавов рясы, отягощенном солидной пачкой бумаг и писем, пока не нашел то, что нужно. К свитку был прикреплен ярлык: Subimmunitate apostolica hoc supposition est. Quisquis nuntmm molestare audeat, ipso facto excommunicetur.
Det: R'dissimo Domno Paulo de Pecos, AOL, Abbat, (монастырь братьев-лейбовичианцев, в окрестностях местечка Санли-Бувитс, что в Юго-Западной пустыне, империя Денвер), cui saratem dicit: Marcus Apollo. Papatiae Apocrisarius Texarkanae.
— Да, это самое. Прочитай мне его, — сказал аббат нетерпеливо.
— Accedite ed eum…
Монах осенил себя крестом и пробормотал обычное благословение текста, которое произносилось перед чтением или письмом с такой же пунктуальностью, как и благословение пищи. Сохранение грамотности и знания в течение темного тысячелетия было главной задачей братьев ордена Лейбовича, и этот маленький ритуал неизменно напоминал об этой задаче.
Окончив благословение, монах развернул свиток против солнечных лучей, так что тот стал прозрачным.
— Jterum oportet apponere tibi crucem ferendam, amice… Он читал чуть нараспев, выхватывая слова из цветистого леса фраз. Аббат прислонился к парапету и слушал, наблюдая за канюками, которые кружились над столовой горой Последнего Прибежища.
— «…Снова оказывается необходимым возложить на тебя крест, старый друг мой и пастырь близоруких книжных червей, — монотонно тянул чтец, — но, вероятно, ноша сия на этот раз будет иметь привкус триумфа. Оказалось, что в конце концов Шеба все-таки отправляется к Соломону, несмотря то, что не исключается обвинение его шарлатанстве. Настоящим извещаю тебя, что дон Таддео Пфардентрот, доктор естественных наук, мудрейший из мудрых, ученейший из ученых, светловолосый внебрачный сын некоего князя и божий дар „пробуждающему поколению“, решил наконец нанести тебе визит, потеряв всякую надежду перевезти вашу Книгу Памяти в здешнее прекрасное королевство. Он появится в праздник Успения, если сумеет ускользнуть по пути от шаек грабителей. Он прибудет к вам со своими сомнениями и небольшим конным отрядом, следствием благосклонности Ханегана Второго, чья дородная фигура и сейчас нависает надо мной, в то время как я, ворча и хмурясь, пишу эти строки, которые мне приказал написать его величество и в которых его величество предложил мне представить тебе его родственника, дона, в надежде, что ты будешь почитать его надлежащим образом. А поскольку секретарь его величества лежит в постели с подагрой, я буду писать тебе обо всем честно и беспристрастно.
Во-первых, позволь мне предостеречь тебя от этого дона Таддео. Обращайся с ним со своей обычной учтивостью, но не доверяй ему. Он блестящий ученый, но ученый светский и политический заложник государства. А государство здесь — это Ханеган. Кроме того, дон Таддео, похоже, антиклерикал или, по крайней мере, отрицательно относится к монастырям. После его рождения, кстати, приведшего двор в некоторое замешательство, он был тайно отправлен в монастырь бенедиктинцев и… Но нет, лучше расспроси об этом курьера…»
Монах поднял взгляд от письма. Аббат все еще наблюдал за канюками над Последним Прибежищем.
— Вы слышали о его детстве, брат? — спросил дон Пауло.
Монах кивнул.
— Продолжайте.
Чтение продолжалось, но аббат уже не слушал. Он знал это письмо наизусть, но все же чувствовал, что уловил еще не все, что Маркос Аполло пытался сказать что-то между строк. Маркус хотел предостеречь его… но от чего? Тон письма был несколько вольный, но в нем было несколько зловещих несоответствий, причем их можно было сложить в некое мрачное соответствие, если только суметь правильно это сделать. Какая опасность могла таиться в том, что светский ученый будет изучать документы в аббатстве?
Курьер, доставивший письмо, сообщил, что дон Таддео с младенчества воспитывался в монастыре бенедиктинцев, на этом настояла жена его отца. Отцом дона был дядя Ханегана, а матерью — камеристка. Графиня, законная жена графа, не возражала против любовных увлечений мужа, пока эта простая служанка не родила графу сына, которого он давно хотел. Сама она рожала графу одних дочерей, и ее взбесило, что простолюдинка взяла над ней верх. Она сослала ребенка, выпорола и прогнала камеристку, и восстановила свою власть над графом. Графиня сама пыталась родить от графа ребенка мужского пола, чтобы защитить свою честь, но сумела лишь дать ему еще трех девочек. Граф терпеливо ждал пятнадцать лет. Когда она умерла от выкидыша (опять девочка), он сразу же отправился к бенедиктинцам, забрал мальчика и сделал его своим наследником.
Но юный Таддео из рода Ханеганов-Пфардентроттов вырос озлобленным. Все детство до самой юности он провел вне города и двора, где наследником трона был его двоюродный брат. Если бы его родители полностью игнорировали его, он смог бы достигнуть зрелости, не возненавидев своего положения отверженного. Но и отец, и камеристка, чье чрево его выносило, навещали его достаточно часто, чтобы он помнил о том, что создан из плоти, а не из камня, и таким образом давали повод смутно подозревать, что он лишен той ласки и любви, на которую имел право. К тому же принц Ханеган, посланный на один год в тот же монастырь, всячески помыкал своим незаконнорожденным кузеном, превосходя его во всем, кроме умственных способностей. Юный Таддео ненавидел принца с тихой яростью и старался превзойти его, где это было возможно, хотя бы в учении. Это состязание кончилось ничем: принц на следующий год покинул монастырскую школу таким же безграмотным, каким и приехал, не прибавив к своему образованию ни единой здравой мысли. Тем не менее его ссыльный кузен продолжал состязание в одиночку и победил его с честью. Но эта победа была призрачной, поскольку нимало не обеспокоила Ханегана. Дон Таддео, презиравший весь двор Тексарканы, все же с юношеской непоследовательностью охотно возвратился к этому двору, чтобы стать наконец официально признанным сыном своего отца, простив, по-видимому, всех, кроме покойной графини, сославшей его в монастырь, и монахов, опекавших его в изгнании.
«Вероятно, он представляет себе наш монастырь тюрьмой, — подумал аббат. — Этому, должно быть, способствуют горькие воспоминания детства, наполовину стертые и, может быть, отчасти выдуманные».
— «…сеют семена раздора на грядках Нового Образования, — продолжал чтец. — Так что будь осторожен и следи за возможными симптомами.
Но, с другой стороны, не только его величество, но веления добросердечности и справедливости также требуют, чтобы я рекомендовал его тебе как человека с добрыми намерениями, или, по крайней мере, как незлобивого ребенка, больше всего похожего на образованных и воспитанных язычников (хотя, несмотря ни на что, они остаются язычниками). Он будет вести себя прилично, если ты будешь тверд, но… будь осторожен, друг мой: его мозг похож на заряженный мушкет, готовый выстрелить в любом направлении. Я полагаю, однако, что у тебя достанет изобретательности и радушия, чтобы управляться с ним некоторое время.
— Quidam mihi calix nuper espletur, Paule. Precamini ergo Deum facere me fortiorem, Metio ut hie pereat. Spero te et fratres saepias oraturos esse pro tremescente Marco Apolline. Valete in Christo, amid.
Texarkanae datum est Octava St. Petri et Pauli, Anno Domini termiilessimo…
— Дай мне еще раз взглянуть на печать, — сказал аббат.
Монах протянул ему свиток. Дом Пауло поднес его к самым глазам, вглядываясь в расплывшиеся буквы, оттиснутые в нижней части пергамента с помощью деревянной печати, плохо смазанной чернилами.
«Одобрено Ханеганом Вторым, владыкой милостью божьей, правителем Тексарканы, защитником веры и духовным пастырем Равнины.
Его собственноручный знак: +».
— Интересно, не поручил ли его величество кому-нибудь прочитать это письмо? — засомневался аббат.
— Будь это так, мой господин, разве письмо дошло бы до нас?
— Думаю, что нет. Но писать всякие легкомысленные вольности под самым носом у Ханегана только ради насмешки над его неграмотностью — это не похоже на Маркуса Аполло. Разве что он пытался что-то сообщить мне между строк и не мог придумать для этого другого, более безопасного способа. Это место в конце письма, где он говорит о некоей чаше, которая, как он опасается, не минует нас. Совершенно ясно: его что-то беспокоит. Но что? Это не похоже на Маркуса, совсем не похоже.
С момента получения письма минуло несколько недель. За эти недели дом Пауло почти ослеп, у него обострилась давняя болезнь желудка. Он постоянно размышлял о прошлом, словно пытался найти в нем нечто такое, что могло бы предотвратить надвигающуюся опасность. «Какую опасность?» — спрашивал он себя. Казалось, не было никакой разумной причины для волнений. Столкновения между монахами и поселенцами давно прекратились. Никаких слухов о выступлениях пастушьих племен не приходило ни с севера ни с востока. Империя Денвер не возобновляла свои попытки наложить подать на монастырские конгрегации. В окрестностях монастыря не было никаких военных отрядов. В оазисе было достаточно воды. Не предвиделось никаких эпидемий, животные тоже были здоровы. На поливных полях злаки дали в этом году хороший урожай. Во всем мире были заметны признаки прогресса. В селении Санли-Бувитс был достигнут фантастический уровень грамотности — восемь процентов, за что селянам следовало бы благодарить монахов ордена Лейбовича.
И все же его одолевали дурные предчувствия. Какая-то неведомая опасность притаилась за краем земли, словно угрожая восходу солнца. Эти мысли одолевали его, словно рой назойливых насекомых, жужжащих возле самого лица. Это было ощущение неизбежного, безжалостного, безрассудного; оно извивалось, как взбесившаяся гремучая змея, готовая свернуться и покатиться перекати-полем.
Это дьявол, с которым должно вступить в борьбу, наконец решил аббат, но дьявол слишком уклончивый. Дьявол аббата был много меньше, чем обычные демоны — размером всего с палец, но весил с десяток тонн и имел силу десятка дюжин. Им руководила не злоба, как воображал аббат, и даже не безумная ярость, как у бешеной собаки. Он пожирал и мясо, кости, и ногти, потому что был проклят, и это проклятие возбуждало его проклятую ненасытную алчбу. Он был чистым злом, поскольку отрицал бога, и отрицание было частью его сущности или даже самой сущностью. Он пробирается где-то в людском море, думал дом Пауло, и оставляет за собой увечных.
«Что за глупости, старик! — бранил он себя. — Когда ты устал от жизни, любая перемена сама по себе покажется злом, не правда ли? Потому что любая перемена тревожит спокойный мир окружающей тебя жизни. Хорошо, пусть это будет дьявол, но не придавай ему большего значения, чем заслуживает его проклятая сущность. Или ты действительно утомлен жизнью, древнее ископаемое?» Но предчувствие не проходило.
— Вы думаете, что канюки уже съели старого Элеазара? — раздался тихий голос рядом с ним.
Дон Пауло обернулся. Голос принадлежал отцу Голту, его приору и вероятному преемнику. Он стоял, перебирая четки, и казалось, был смущен тем, что нарушил уединение аббата.
— Элеазар? Ты имеешь в виду Беньямина? Разве ты слышал о нем что-нибудь новое в последнее время?
— О нет, отец аббат! — он принужденно рассмеялся. — Но мне казалось, будто вы смотрите в сторону столовой горы, и я подумал, что вы беспокоитесь о старом еврее. — Он кивнул в сторону горы, чей силуэт, сходный с наковальней, вырисовывался на фоне закатного неба. — Там поднимается вверх струйка дыма, и я полагаю, что он еще жив.
— Мы не должны полагать, — резко сказал дом Пауло. — Я собираюсь отправиться туда и навестить его.
— Вы кричите так, будто отправляетесь прямо сейчас, — усмехнулся Голт.
— Через день или два.
— Будьте осторожны. Говорят, он кидает камни во всех, кто поднимается туда.
— Я не видел его пять лет, — признался аббат, — и мне стыдно. Он так одинок. Я должен увидеть его.
— Если ему так одиноко, то почему он живет отшельником?
— Чтобы избегнуть одиночества в этом юном мире.
Молодой священник рассмеялся.
— Это, вероятно, его личное ощущение, домине. Я, например, этого совершенно не чувствую.
— Почувствуешь, когда тебе будет столько лет, сколько мне или ему.
— Я не надеюсь дожить до такого возраста. А Беньямин говорит, будто ему несколько тысяч лет.
Аббат задумчиво улыбнулся.
— А знаешь, я не могу этого оспорить. Первый раз я увидел его, когда только стал послушником, больше пятидесяти лет тому назад, и готов присягнуть, что уже тогда он выглядел таким же старым, как и сейчас. Ему должно быть далеко за сто.
— Три тысячи двести девять, как он говорит. Иногда даже больше. Я думаю, он искренне верит в это. Любопытное сумасшествие.
— Я не уверен, что он сумасшедший, отче. Просто небольшое отклонение от здравого смысла. Что ты хотел мне сказать?
— Есть три небольших вопроса. Во-первых, почему приказали Поэту освободить покои для королевских гостей? Из-за того, что приезжает дон Таддео? Он будет здесь несколько дней, а Поэт так прочно пустил корни.
— Я справлюсь с Поэтом-Эй, ты! Что еще?
— Вечерня. Вы будете служить?
— Нет, я не буду на вечерней службе. Отслужишь ты. Что еще?
— Ссора в подвале… из-за эксперимента брата Корнхауэра.
— Кто и почему?
— Ну, в сущности, по глупости: брат Армбрустер стал в позу vespero mundi expectando, в то время как брат Корнхауэр изображает из себя утреннюю песнь золотого века. Корнхауэр что-то переставил, чтобы освободить в комнате место для оборудования. Армбрустер вопит: «Проклятие!», брат Корнхауэр кричит: «Прогресс!» — и оба наскакивают друг на друга. Затем, кипящие от гнева, они явились ко мне, чтобы я разрешил их спор. Я побранил их за то, что они не смогли сдержать свои страсти. Они ушли кроткими овечками и в течение десяти минут виляли хвостами друг перед другом. Шесть часов спустя пол в библиотеке снова дрожал от бешеного рева брата Армбрустера: «Проклятие!» Я мог бы уладить и этот взрыв, но для них это выглядит жизненно важным вопросом.
— Важным нарушением порядка, я бы сказал. Что ты хочешь, чтобы я сделал? Отлучить их от стола?
— Пока еще нет, но вы должны их строго предупредить.
— Хорошо, я улажу это дело. Это все?
— Все, домине, — он было направился прочь, но остановился. — Да, кстати, вы считаете, что устройство брата Корнхауэра будет работать?
— Надеюсь, что нет, — фыркнул аббат.
Лицо отца Голта выразило удивление.
— Но тогда почему же вы позволяете ему…
— Во-первых, я любопытен. Хотя… Эта работа наделала много шума, и я уже жалею, что разрешил начать ее.
— Почему же вы не остановите его?
— Я надеюсь, что он придет к полному краху и без моей помощи. Если его замысел провалится, то это произойдет как раз во время посещения дона Таддео. Это будет самая подходящая форма для смирения гордыни брата Корнхауэра… следует напомнить ему о его призвании, прежде чем он начнет думать, будто религия призвала его главным образом для того, чтобы построить в монастырском подвале генератор электрической энергии.
— Но вы готовы допустить, отец аббат, что в случае успеха это будет выдающимся достижением?
— Я не готов это допустить, — резко оборвал его дом Пауло.
Когда Голт ушел, аббат после короткой дискуссии с самим собой, решил разрешить сначала проблему Поэта-Эй, ты! а затем уже проблему «Проклятие» против «Прогресса». Простейшим решением проблемы Поэта было бы изгнание его из королевских апартаментов, а лучше всего, и из аббатства, и из окрестностей аббатства, и из пределов слуха, зрения, осязания. Но никто не мог надеяться с помощью «простейшего решения» избавиться от Поэта-Эй, ты!
Аббат отошел от стены и пересек двор по направлению к домику для гостей. Он передвигался наощупь, так как ночью строения выглядели сплошными темными монолитами, только в нескольких окнах мелькали огоньки свечей. Окна королевских покоев были темными, но у Поэта было время отдыха и, скорее всего, он находился там, внутри.
Войдя в дом, он ощупью отыскал дверь справа и постучал. Явственного ответа не последовало, только слабый блеющий звук донесся откуда-то изнутри. Он снова постучал, потом толкнул дверь, и она открылась.
Слабый свет тлеющих углей рассеивал темноту. В комнате стоял запах протухшей пищи.
— Поэт?!
Снова слабое блеянье, но теперь уже ближе. Он подошел к огню, достал головешку и зажег лучину. Оглядевшись вокруг и увидев беспорядок, царивший в комнате, он содрогнулся. Здесь никого не было. Он перенес огонь в лампу и отправился исследовать другие комнаты покоев. Придется их тщательно выскрести и обкурить, — а также, вероятно, очистить молитвами, — прежде, чем сюда войдет дон Таддео. Он надеялся заставить скрести Поэта-Эй, ты!, но знал, что на это весьма мало шансов.
Во второй комнате дом Пауло неожиданно почувствовал, что на него кто-то смотрит. Он остановился и медленно огляделся. Одинокий круглый глаз пялился на него со стоявшего на полке кувшина для воды. Аббат дружески кивнул глазу и пошел дальше.
В третьей комнате он обнаружил козу, которую никогда раньше не видел.
Коза стояла на крышке высокого сундука и жевала репу. Она была похожа на маленькую горную козу, но голова у нее была совершенно лысой и при свете лампы казалась ярко-синей. Несомненный урод от рождения.
— Поэт?! — резко осведомился дом Пауло, глядя на козу и теребя нагрудный крест.
— Здесь я, — донесся сонный голос из четвертой комнаты.
Дом Пауло с облегчением вздохнул, избавляясь от отвратительного наваждения. Коза продолжала жевать репу.
Поэт лежал, развалившись поперек кровати. Здесь же, на расстоянии протянутой руки, лежала бутылка вина. Он возбужденно сверкал в свете лампы своим единственным здоровым глазом.
— Я заснул, — объяснил он, поправил черную повязку на глазу и потянулся за бутылкой.
— Тогда проснись. Ты немедленно уберешься отсюда, сегодня же вечером. И унеси свои пожитки, чтобы воздух в покоях очистился. Спать будешь в келье конюхов, под лестницей, где тебе и место. Утром вернешься сюда и все вычистишь.
Поэт вдруг стал бело-синим. Он запустил руку под одеяло, вытащил оттуда что-то, зажатое в кулак, и задумчиво уставился на него.
— Кто пользовался этими покоями передо мной? — спросил он.
— Монсеньор Лонжи. А что?
— Просто мне интересно, кто занес сюда клопов. — Поэт раскрыл кулак, выщипнул что-то у себя с ладони, раздавил это между ногтями и щелчком отбросил прочь.
— Пусть их отведает дон Таддео. Я и без них проживу. Останься я здесь, они заживо сожрут меня. Я давно собирался уйти отсюда, а теперь, когда вы решили вернуть мне мою старую келью, я буду счастлив…
— Я не имел в виду…
— …принять ваше радушное гостеприимство, но несколько позже, когда закончу свою книгу.
— Какую книгу? Впрочем, неважно. Сейчас же забирай отсюда свои вещи.
— Прямо сейчас?
— Прямо сейчас.
— Хорошо. Я не думаю, что мог бы вынести окаянных клопов еще и этой ночью.
Поэт скатился с кровати, но задержался, чтобы хлебнуть из бутылки.
— Дай мне вино, — приказал аббат.
— Ну конечно. Отхлебните. Оно хорошего разлива.
— Благодарю, хотя ты и украл его из наших погребов. Оно могло оказаться вином для святых таинств. Это тебе приходило на ум?
— Я не проходил посвящение.
— Я удивлен, что ты подумал об этом.
Дом Пауло забрал бутылку.
— Я не крал его. Я…
— Оставь вино. Где ты украл козу?
— Я не крал ее, — заявил Поэт.
— Что же она — материализовалась?
— Я получил ее в подарок, о благороднейший.
— От кого?
— От дорогого друга, доминиссимо.
— Чьего «дорогого друга»?
— Моего, сэр.
— Что за чепуха? Кто это…
— Беньямин, сэр.
Лицо дома Пауло выразило изумление.
— Ты украл ее у старого Беньямина?
От такого слова Поэт дернулся, как от удара.
— Не украл, будьте так добры.
— Что же тогда?
— Беньямин настоял, чтобы я взял ее в подарок после того, как я сочинил сонет в его честь.
— Говори правду!
Поэт-Эй, ты! покорно отрекся от своих слов.
— Я выиграл ее в ножички.
— Вот как?
— Это истинная правда! Старый негодяй почти совсем обчистил меня, а потом отказался предоставить мне кредит. Я поставил свой стеклянный глаз против его козы. И все отыграл.
— Выгони козу из аббатства.
— Но это коза изумительной породы. Ее молоко обладает неземным ароматом, как будто в нем есть амброзия. Несомненно, что старый еврей живет так долго именно благодаря ему.
— И как долго?
— Всего пять тысяч четыреста восемь лет.
— А я-то думал, ему всего три тысячи двести…
Дом Пауло резко оборвал фразу.
— Что ты делал в Последнем Прибежище?
— Играл со старым Беньямином в ножички.
— Я полагаю… — Аббат запнулся. — Ладно, неважно. А теперь давай убирайся. И завтра же верни козу Беньямину.
— Но я ее честно выиграл.
— Давай не будем это обсуждать. Отведи козу на конюшню. Я сам верну ее.
— Почему?
— Нам не нужна коза. И тебе тоже.
— Хо-хо, — лукаво произнес Поэт.
— Что это значит? Объясни, сделай милость.
— Приезжает дон Таддео. Вот вам и понадобится коза, пока все это не кончится. Можете быть уверены.
Он самодовольно усмехнулся. Аббат в раздражении повернулся к нему спиной.
— Поскорее выметайся, — сказал он и отправился разбираться со ссорой в подвале, где теперь покоилась Книга Памяти.
14
Сводчатый подвал был открыт в годы языческого проникновения с севера, когда вопящие орды заполонили большую часть Равнины и пустыню, грабя и разрушая все селения, лежащие на их пути. Книга Памяти, маленькое наследство, полученное аббатством от знаний прошлых веков, была замурована под подземными сводами, чтобы защитить рукописи как от язычников, так и от мнимых крестоносцев из схизматических орденов, основанных для борьбы с языческими ордами, но обратившихся к разгулу, грабежам и сектантскому противоборству. Ни для язычников, ни для военного ордена святого Панкраца книги аббатства не представляли никакой ценности, но язычники могли истребить их просто из любви к разрушению, а рыцари-монахи могли сжечь многие из них как «еретические», следуя теологическим воззрениям их антипапы Виссариона.
Теперь, казалось, темное время миновало. Двенадцать столетий крошечный огонек знания тлел в монашеских обителях, но лишь теперь людское сознание было готово воспламениться от него. Давным-давно, в последние годы разума, некоторые мыслители провозгласили, что истинное знание неуничтожимо, что идеи бессмертны, а истина вечна. Но это было аксиомой только для чистого разума, но не очевидной всеобщей истиной, думал аббат. В мире есть, конечно, объективные сущности: вненравственная логика, или творения Создателя. Но это есть сущности божественные, а не человеческие, и такими они останутся до тех пор, пока не получат несовершенного воплощения, неясного отражения в сознании, речи и культуре определенного человеческого общества, которое сможет приписать ценности этим сущностям, так что они станут важными и значительными для человеческой культуры. Потому что человек был носителем культуры так же, как и носителем духа, но его культурные ценности не бессмертны, они могут умереть с расой или с веком. И тогда человеческое отражение сущностей или человеческое изображение истины исчезнут, а истина и сущности поселятся, невидимые, в объективной логике природы и в неизъяснимом божественном Логосе. Истина может быть распята, но воскрешение грядет.
Книга Памяти была полна древних слов, древних формул, отражений древних сущностей, родившихся в общечеловеческом сознании, давно погибшем вместе с канувшим в небытие человеческим обществом. Понять можно было лишь крохи. Некоторые страницы казались такими же бессмысленными, каким мог показаться требник шаману языческого племени. Другие сохранили определенную стройность и упорядоченность, что намекало на их суть; так четки могут казаться язычнику ожерельем. Жившие раньше братья ордена Лейбовича пытались надеть нечто вроде маски нерукотворной иконы на лик распятой цивилизации; она отошла в прошлое, изображая на своем лице древнее величие, но изображение было нечетким, неполным и непонятным. Монахи сохранили это изображение, и теперь миру предстояло исследовать его и попытаться объяснить, если только мир этого захочет. Книга Памяти не может сама по себе возродить древнюю науку или высокую цивилизацию, ибо культура создается человеческими племенами, а не замшелыми раритетами. Но книги могут помочь, надеялся дом Пауло, книги могут определить направление и дать толчок новому развитию науки. Это уже случилось однажды, как утверждал почтенный Боэдулус в своем труде «De Vestigiis Antecessarum Civitatum».
А тем временем, думал дом Пауло, мы не дадим забыть о тех, кто хранил тлеющую искру, пока мир спал. Он остановился и огляделся: на секунду ему показалось, что он слышит испуганное блеяние козы Поэта.
Спускаясь в подземелье, он слышал только крики, доносящиеся из подвала. В камень кем-то были вбиты стальные прутья. Запах сырости смешивался с запахом старых книг. Лихорадочная суета явно не ученой деятельности заполняла библиотеку. Торопливо пробегали послушники с какими-то инструментами, другие, сбившись в кучку, изучали план подвала,третьи двигали столы и скамьи, тянули какое-то самодельное устройство, потом, раскачивая, устанавливали его на место. Вся эта сумятица удваивалась тенями, которые лампа отбрасывала на стены. Брат Армбрустер, библиотекарь и ректор Книги Памяти, мрачно наблюдал за всем этим из отдаленной ниши между полками, скрестив руки на груди, Дом Пауло старался не встречаться глазами с его укоризненным взглядом.
Брат Корнхауэр подошел к своему аббату с растянутой до ушей улыбкой энтузиазма.
— Ну, отец аббат, скоро мы получим свет, которого еще не видел никто из ныне живущих.
— Сказано не без гордыни, брат, — заметил дом Пауло.
— Гордыня, домине? Применить для доброго дела то, что мы изучили?
— Я имел в виду вашу спешку с запуском этой установки, чтобы произвести впечатление на некоего ученого, прибывающего к нам с визитом. Но это неважно. Давай-ка посмотрим на твое инженерное чудо.
Они подошли к машине. Она не напоминала аббату ничего толкового; казалось, что некий палач-изобретатель построил хитрый станок для пыток узников. Ось, служащая валом, шкивами и ремнями соединялась с крестовиной. Четыре тележных колеса были установлены на оси в нескольких дюймах друг от друга. Их толстые металлические ободы были пересечены канавками, в которых лежали «птичьи гнезда» из медной проволоки — ее вытянули из монет в кузнице Санли-Бувитса. Дом Пауло отметил, что колеса могли свободно крутиться над землей, поскольку не касались ее поверхности. И неподвижные металлические детали — наверное, тормоза — напротив ободов, также не соприкасались с ними непосредственно. Эти детали были обмотаны многочисленными витками проволоки — «полевые катушки», так называл их Корнхауэр. Дом Пауло с важностью кивал головой.
— Это будет самое значительное достижение в области физики, сделанное в нашем аббатстве с тех пор, как мы построили печатный станок, — рискнул предположить Корнхауэр не без гордости.
— Будет ли оно работать? — поинтересовался дом Пауло.
— Я готов поставить на него месяц дополнительной домашней работы, мой господин.
«Ты уже поставил на него значительно больше», подумал аббат, но не произнес этого вслух.
— Откуда же будет происходить свет? — спросил он, внимательно разглядывая странное сооружение.
Монах рассмеялся.
— О, для этого у нас есть специальная лампа. То, что вы видите здесь, это только «динамомашина». Она выработает электрический ток, который зажжет лампу.
С грустью дом Пауло созерцал площадь, занятую «динамомашиной».
— Этот ток, — пробормотал он, — вероятно, нельзя получить из бараньего жира?
— Нет, нет… Электрический ток, это… Вы разрешите мне объяснить?
— Лучше не нужно. Естественные науки — не моя область. Я оставляю их для твоей более молодой головы.
Он быстро отступил назад, чтобы его не ударило балкой, которую торопливо несли два плотника.
— Скажи мне, — спросил аббат, — если, изучая писания времен святого Лейбовича, ты смог научиться конструированию такой штуки, почему же никто из наших предшественников не посчитал нужным сделать это?
Монах на минуту замолк.
— Это нелегко объяснить, — сказал он наконец. — Честно говоря, в текстах, которыми мы пользовались, нет прямых указаний по конструкции динамомашины. Скорее можно сказать, что информация была растворена в массе отрывочных текстов, и ее следовало извлечь из них с помощью дедукции. Но при этом мы также пользовались некоторыми недавно разработанными теориями, а наши предшественники не имели такой теоретической информации.
— А вы имеете?
— Да, конечно, теперь, когда у нас есть такие люди, как… — Его тон стал глубоко почтительным, он даже сделал паузу, прежде чем произнести имя. — Как дон Таддео.
— И теперь вы получили необходимые дополнительные данные?
— Да. Недавно несколько философов занялись разработкой новых физических теорий. Среди них были и труды… труды дона Таддео. — Дом Пауло снова отметил почтительность тона. — Они дали нам необходимые рабочие аксиомы. Его работа о движении электрического тока, например, и его теория преобразования…
— Тогда ему будет приятно увидеть практические приложения своих трудов. Но могу я спросить, где сама лампа? Я надеюсь, что по размерам она не превосходит динамомашину?
— Вот она, домине, — сказал монах, вынув из стола небольшой предмет. Он выглядел как держалка для пары черных стержней и винта с барашком, который регулировал расстояние между ними.
— Они сделаны из угля, — пояснил Корнхауэр. — Древние назвали бы это «дуговой лампой». У них были лампы другого типа, но у нас нет материалов, чтобы их сделать.
— Изумительно. Откуда же должен исходить свет?
— Отсюда.
Монах указал на зазор между углями.
— Это должно быть совсем крошечное пламя, — сказал аббат.
— Да, но зато какое яркое! Я полагаю, ярче, чем сотня свечей.
— Невозможно!
— Вы находите это слишком впечатляющим?
— Я нахожу это слишком абсурдным. — Заметив, что его слова задели брата Корнхауэра, аббат поспешно добавил. — …Когда подумаю, как мы вполне обходились воском и бараньим жиром.
— Я не был бы удивлен, — робко предположил монах, — если бы древние использовали их в алтарях взамен свечей.
— Нет, — сказал аббат. — Наверняка нет. Это я могу сказать тебе совершенно точно. Будь добр, немедленно выкинь из головы эту идею, и никогда даже не вспоминай о ней.
— Хорошо, отец аббат.
— Ну, а теперь скажи мне, где мы повесим эту штуку?
— Гм… — брат Корнхауэр умолк, оценивающим взором окинул мрачный подвал и признался: — Я еще не думал об этом. Я полагаю, что она должна висеть над скамьей, где будет работать дон Таддео.
«Почему он всегда делает паузу перед тем, как произнести его имя?» — с раздражением подумал дом Пауло.
— Давай лучше спросим об этом у брата Армбрустера, — решил аббат и, заметив внезапное огорчение монаха, добавил: — В чем дело? Разве вы с братом Армбрустером?..
Корнхауэр состроил виноватую гримасу.
— Каюсь, отец аббат, однажды я проявил несдержанность в отношению к нему. О, мы просто поговорили, но… — монах пожал плечами. — Он не желает ничего трогать с места. С ним нелегко поладить. Он наполовину ослеп от чтения при тусклом освещении, а все твердит, будто наша работа — от диавола. Я не знаю, что ему сказать.
По мере того, как они пересекали комнату, направляясь к нише, где укоризненным изваянием стоял брат Армбрустер, дом Пауло все больше хмурился.
— Ну, теперь вы получили все, что хотели, — сказал библиотекарь Корнхауэру, когда они приблизились. — Когда же вы создадите механического библиотекаря, брат мой?
— Мы отыскали указания на то, что такие аппараты и вправду существовали, — проворчал изобретатель. — В описаниях Аналитической Машины мы нашли ссылку на…
— Довольно-довольно, — вмешался аббат. — Затем он обратился к библиотекарю: — Дону Таддео понадобится место для работы. Что вы можете предложить?
Армбрустер ткнул пальцем в нишу, где лежали книги по естественным наукам.
— Пусть он читает здесь, на аналое, как и все прочие.
— А что, если на свободном месте создать ему кабинет, отец аббат? — поспешно предложил Корнхауэр. — Кроме письменного стола ему понадобятся счеты, грифельная доска и чертежный стол. Мы могли бы отгородить все это временными щитами.
— Я полагаю, что ему понадобятся заметки братьев ордена Лейбовича и более ранние тексты? — подозрительно осведомился библиотекарь.
— Да, понадобятся.
— Тогда ему придется часто ходить взад и вперед, если вы посадите его посередине подвала. Редкие книги прикованы цепями, а цепи далеко не достанут.
— Не вижу никакой проблемы, — возразил изобретатель, — Снимите цепи. Это ведь глупо — держать книги на цепи. Раскольничьи культы все давно сгинули или засели в глухих норах. Уже сто лет никто слыхом не слыхивал о военном ордене панкрацианцев.
Армбрустер покраснел от гнева.
— О нет, это вам не удастся, — огрызнулся он. — Цепи останутся.
— Но зачем?
— Теперь не делают костров из книг, но следует опасаться поселян. Цепи останутся.
Корнхауэр повернулся к аббату и развел руками.
— Сами видите, мой господин…
— Он прав, — сказал дом Пауло. — Селение и вправду внушает беспокойство. Тамошний голова обобществил нашу школу, не забывайте. Теперь у них есть своя библиотека, и они не прочь пополнить ее за наш счет, причем редкими книгами. И не только это; у нас уже были хлопоты с ворами в прошлом году. Брат Армбрустер прав. Редкие книги останутся на цепях.
— Хорошо, — вздохнул Корнхауэр. — Пусть он работает в нише.
— Ну, а где вы повесите вашу чудесную лампу?
Монах окинул взглядом нишу. Это был один из четырнадцати отсеков, разделенных в соответствии с тематикой и выходящих в центральную комнату. Каждая ниша была увенчана аркой. В замковые камни были вбиты железные крюки, на которых висели распятия.
— Что ж, если он будет работать в нише, — сказал Корнхауэр, — нам придется временно снять распятие и повесить лампу на его место. Я не вижу другого…
— Еретик! Язычник! — прошипел библиотекарь, воздевая дрожащие руки. — Господи, дай мне силы, чтобы я мог разорвать его на куски этими руками. Когда же он остановится? Извергни его прочь, прочь!
Он повернулся к ним спиной, его руки все еще вздрагивали.
Дом Пауло и сам невольно вздрогнул, услышав предложение изобретателя, но теперь он грозно нахмурился, глядя на спину брата Армбрустера. Он никогда не ожидал от него особой кротости — это было бы противно натуре Армбрустера, но в последнее время старик стал еще сварливее.
— Брат Армбрустер, повернитесь, пожалуйста.
Библиотекарь повернулся.
— А теперь опустите руки и разговаривайте более спокойным тоном, когда вы…
— Но, отец аббат, вы же слышали, что он…
— Брат Армбрустер, будьте добры взять лестницу и снять это распятие.
Лицо библиотекаря побелело. Он безмолвно уставился на дома Пауло.
— Это не церковь, — сказал аббат. — Здесь не обязательно должно висеть распятие. Будьте добры, снимите его, пожалуйста. Это единственное подходящее место для лампы, вы же сами видите. Потом мы снимем ее. Я понимаю, конечно, что все это потревожило вашу библиотеку и, вероятно, нарушило ваш распорядок, но мы решили, что это следует сделать в интересах прогресса. Если нет, то тогда…
— Вы можете даже Господа нашего отодвинуть, чтобы освободить путь для прогресса!
— Брат Армбрустер!
— Почему бы вам не повесить вашу дьявольскую лампу Ему на шею?
Лицо аббата застыло.
— Я не принуждаю вас повиноваться, брат. Зайдите ко мне в кабинет после вечерни.
Библиотекарь сник.
— Я достану лестницу, отец аббат, — прошептал он и неохотно заковылял прочь.
Дом Пауло кинул взгляд вверх, на Христа в арочном своде. «Ты не против?» — вопросил он.
В желудке у него словно завязался узел. Он знал, что этот узел в урочное время даст о себе знать. Он ушел из подвала, пока кто-нибудь не заметил, как ему плохо. Было бы нехорошо показать общине, что такая маленькая неприятность может свалить его с ног в эти дни.
Установка была окончена на следующий день, но дом Пауло во время испытаний был у себя в кабинете. Дважды он пытался образумить брата Армбрустера в частной беседе, а затем упрекнул его публично во время собрания орденского капитула. И все же стойкость библиотекаря была ему симпатичнее, чем энтузиазм Корнхауэра. Обессиленный, он сидел на скамье и ждал известий из подвала, чувствуя, что ему почти безразлично, чем закончится испытание. Одну руку он держал под рясой, похлопывая ею по животу, словно пытался успокоить расшалившегося ребенка.
Снова накатил спазм. Обычно такое бывало, когда предвиделись какие-то неприятности, и часто боль проходила, когда он вступал с ними в борьбу. Но теперь спазм не отпускал. Он знал, что это — предупреждение. Исходило ли оно от ангела, от демона или от его собственной совести, но оно говорило ему, что следует остерегаться самого себя или неких еще не проявивших себя обстоятельств.
«Что же теперь?» — спрашивал он, тихонько отрыгивая и так же тихо обращаясь со словами «прошу прощения» к статуе святого Лейбовича, стоявшей в нише, напоминавшей раку, в углу его кабинета.
По носу святого Лейбовича ползла муха. Глаза святого, казалось, искоса наблюдали за мухой, что заставило аббата прогнать ее. Аббат с большой нежностью относился к скульптуре двадцать шестого столетия. На лице статуи была запечатлена насмешливая улыбка, пожалуй, неуместная на святом изображении. Улыбка была кривоватая, брови низко опущены в чуть подозрительном прищуре, хотя в уголках глаз таились морщинки смеха.
Поскольку на одном плече святого висела веревка палача, выражение его лица часто вызывало недоумение. Возможно, оно являлось результатом некоторой неоднородности в строении дерева, и эта неоднородность руководила руками скульптора, когда он пытался изваять мельчайшие детали, которые только позволял передать этот материал. Дом Пауло не был уверен, была ли скульптура выполнена из фигурного выроста в живом дереве или нет. Иногда терпеливые мастера-резчики того времени начинали работу над скульптурой с молодого саженца дуба или кедра, посвящая томительные годы подрезанию, снятию коры, скручиванию и подвязыванию живых ветвей в желаемом положении; они заставляли измученные деревья еще до вырубки принимать удивительные формы, напоминающие дриад со скрещенными или поднятыми руками. В результате статуи получались необычайно прочными, не скалывались и не ломались, поскольку большинство линий скульптуры совпадало с естественным строением дерева.
Дом Пауло часто удивлялся, как деревянный Лейбович сумел выстоять несколько столетий во времена его предшественников; удивлялся из-за слишком ехидной улыбки святого. Твоя ухмылка когда-нибудь погубит тебя, не раз предупреждал он статую… Конечно, святой должен радоваться на небесах. Псалмопевец говорит, что сам Господь может тихонько усмехаться, но аббат Малмедди, скорее всего, был недоволен… упокой его душу, Господи. Этакий важный осел. Интересно, как ты от него отвязался? У тебя недостаточно ханжеский вид кое для кого. Эта улыбка… кто же из тех, кого я знаю, так ухмыляется? Мне-то нравится, но… Когда-нибудь какой-нибудь злой пес будет сидеть в этом кресле. Cave canem.
Он заменит тебя гипсовым Лейбовичем Многострадальным. Таким, который не смотрит искоса на муху. А тебя будут в складском подвале есть термиты. Пройдя тщательную церковную проверку, ты должен бы иметь внешность, которая могла бы удовлетворить правоверного «простака»; и еще — под этой внешностью у тебя должна быть некая глубина, чтобы удовлетворить проницательного мудреца. Проверка очень тщательна, к тому же каждый раз меняются проверяющие, каждый новый прелат, инспектируя свою епархию, бормочет: «Кое-что из этого хлама — давно пора выбросить». Каждый проверяющий приезжает со своим горшком сладкой кашки. Когда старую кашку дожевывают, сразу же добавляется свежая. Золото не разжевывается, и только оно сохраняется. Пусть церковь пять столетий кряду подвергалась воздействию дурного вкуса святых отцов, но редкие обладатели хорошего вкуса к этому времени уже отбросили большую часть преходящего хлама, сделав церковь вместилищем величия, которое устрашало любителей мнимой красоты.
Аббат обмахивался веером из перьев канюка, но от этого не делалось прохладнее. Воздух раскаленной пустыни, шедший от окна, был подобен печному жару, что усугубляло его и без того плохое самочувствие, вызванное неким демоном или жестоким ангелом, вертевшимся вокруг его живота. Эта жара напоминала о неясной угрозе, о взбесившейся гремучей змее, о грозах, бушующих над горами, о бешеных собаках, о разуме, помутившемся от жары.
— Будь милостив, — бормотал он вслух, обращаясь к святому. Он возносил мольбу о прохладной погоде, остром рассудке и большей ясности вместо предчувствия опасности. «Может быть, это от сыра? — подумал он. — В этом году сыр был липкий и какой-то зеленый. Я мог бы избавиться от этого, если соблюдать диету. Но нет, все это уже было. Признайся честно, Пауло: не пища для желудка этому причина, а пища для мозга. Что-то там наверху оказалось неудобоваримым. Но что?»
Деревянный святой не давал ответа. Кашка. Ревизия старого хлама. Иногда его сознание работало урывками. Лучше не думать об этом, когда у тебя спазм и гири на весах окружающего мира становятся тяжелее. Что взвешивает мир?
Он взвешивает то, что нельзя взвесить. Иногда его весы врут. Он взвешивает жизнь и труд, а другую чашу уравнивает серебром и золотом. Чаши весов никогда не уравниваются, но упорно и жестоко он продолжает взвешивать. При этом он просыпает довольно много жизней, а иногда и немного золота. И через пустыню идет царь с завязанными глазами, неся испорченные весы и пару шулерских игральных костей, залитых свинцом. А на знаменах вышито — Vexilla Regis…
— Нет! — промычал аббат, отгоняя видение.
«Но ведь это так!» — настаивала улыбка святого.
С невольным содроганием дом Пауло отвел глаза от статуи. Иногда ему казалось, что святой насмехается именно над ним. «Разве там, на небесах, смеются над нами?» — вопрошал он. Сама святая Мейзи из Нью-Йорка — вспомни ее, старик, — умерла от припадка смеха. Но это не то. Она умерла, смеясь над собой. Хотя различие, пожалуй, не так уж велико.
— У-у-уп — снова отрыгнул аббат.
Воистину, вторник — праздник святой Мейзи. Хор почтительно смеется во время мессы в ее честь: «Аллилуйя, ха-ха! Аллилуйя, хо-хо!»
— Sancta Maisie, interride pro me.
И вот царь со своими испорченными весами пришел, чтобы взвесить лежащие в подвале книги. Почему «испорченными», Пауло? И что дает тебе право думать, что Книга Памяти полностью свободна от сладкой кашки? Даже почтенный Боэдулус однажды презрительно заметил, что почти половина ее может быть названа Книгой Неисповедимого. Там, несомненно, были подлинные фрагменты погибшей цивилизации. Но сколько из них было низведено до бессмысленной тарабарщины, разукрашено оливковыми ветвями и херувимами сорока поколениями монастырских невежд, детей средневековой темноты? А другие, заученные наизусть и веками передаваемые изустно, были заполнены совершенно непонятными сведениями.
«Я заставил его проделать долгий путь от Тексарканы через враждебную страну, — подумал Пауло. — Теперь меня волнует только одно: то, что у нас есть, может оказаться бесполезным для него, вот и все».
Но нет, и это не все. Он снова посмотрел на улыбающегося святого. И снова вспомнилось: Vexilla Regis Inferai prodeunt…
Грядут знамена Князя Тьмы, слышен шепот, напоминающий извращенные строки из древней комедии. Это изводило его, словно неотвязная мелодия.
Он сильнее сжал кулаки, опустил веер и застонал сквозь зубы, стараясь не смотреть на святого. Жестокий ангел, притаившийся в своей засаде, дохнул пламенем и взорвал свою телесную оболочку. Дом Пауло наклонился над столом. Он чувствовал, будто в нем лопнула какая-то раскаленная струна. Его тяжелое дыхание выдуло чистое пятно в слое пустынной пыли, скопившейся на столешнице. Запах пыли удушал. Комната стала розовой, заполнилась роем черных мошек. «Я не решаюсь отрыгнуть, боюсь выплюнуть что-то, оторвавшееся у меня внутри, но… наш святой заступник, я должен сделать это. Это кара. Ergo sum. Господи Боже, прими этот дар».
Он отрыгнул и, чувствуя на губах соленое, уронил голову на стол.
«Настал уже час, о Господи, когда чаше предстоит переполниться, или я могу еще немного подождать? Но распятие всегда предстоит. Предстоит со времен Авраама, всегда предстоит. И Пфардентротту тоже предстоит. Каждый тем или иным образом будет прибит гвоздями к кресту, и будет висеть на нем, а если упадет с него, то будет забит до смерти мотыгами, так что делай это с достоинством, старик. Коль скоро ты можешь отрыгивать с достоинством, то попадешь на небеса, если, конечно, чувствуешь себя достаточно виноватым за испорченный коврик». Он горячо покаялся.
Он ждал долго. Мошкара понемногу исчезла, комната потеряла свою яркую окраску, сделалась туманной и серой. «Так что, Пауло, ты сейчас изойдешь кровью или оставишь их всех в дураках?»
Он вгляделся сквозь окружающий туман и снова отыскал лицо святого. Улыбка была едва заметка — печальная, понимающая и какая-то еще. Смеется над палачом? Нет, смеется для палача. Смеется над Stuitus Maximusнад самим Сатаною. Впервые он ясно это понял. Испивая смертную чашу, он торжествующе хихикал. Haes commixtio...
Приор Голт нашел его лежащим на столе, почти ушедшим в небытие. Кровь сочилась между губами аббата. Молодой священник быстро нащупал пульс. Дом Пауло сразу очнулся, выпрямился в кресле и повелительно произнес, словно все еще во власти сна:
— Говорю вам, это совершенно нелепо! Абсолютный идиотизм! Не может быть ничего абсурднее.
— Какой абсурд, домине?
Аббат дернул головой и несколько раз моргнул.
— Что?
— Я сейчас позову брата Эндрю.
— А? Именно это и есть абсурд. Уходите отсюда. Что вам нужно?
— Ничего, отец аббат. Я вернусь, как только найду брата…
— О, не надо врача. Вы же зашли сюда не просто так. Двери были закрыты. Закройте их снова, сядьте и скажите, что вам нужно.
— Испытание прошло успешно. Я имею в виду лампу брата Корнхауэра.
— Вот и хорошо, расскажите-ка мне об этом. Садитесь, начинайте говорить, расскажите мне об этом все…
Он оправил свою рясу и вытер куском льняного полотна губы. Голова у него еще кружилась, но кулак в желудке разжался. Его меньше всего интересовал рассказ приора об испытаниях, но он изо всех сил старался выглядеть внимательным и бодрым. «Господи, пусть он останется здесь до тех пор, пока я окончательно не приду в себя. Не дай ему пойти за врачом… еще не время. А то поползут слухи: „Старик кончается“. Богу решать, действительно ли пришло время кончаться или нет».
15
Хонган Ос был исключительно справедливым и добрым человеком. Увидев, что его воины забавляются с пленниками из Ларедана, он остановился, чтобы понаблюдать за ними. Но когда они привязали трех лареданцев за ноги к лошадям и пустили их в бешеный галоп, Хонган Ос решил вмешаться. Он приказал немедленно высечь воинов. Хонган Ос — Бешеный Медведь — был известен своим милосердием. Мог ли он позволить, чтобы так обращались с лошадями.
— Убивать пленников — женское дело, — презрительно прорычал он виновным, которых тем временем секли. — Очиститесь, чтобы на вас не было знака скво, и убирайтесь из лагеря до новой луны. Я изгоняю вас на двенадцать дней. — И, отвечая на их протестующие вопли, добавил: — А если бы какая-нибудь лошадь проскакала через лагерь? Начальники травоядных — наши гости, и нам известно, что их легко испугать видом крови. Особенно, если это та же кровь, что течет и в их жилах. Имейте это в виду.
— Но эти-то травоядные с Юга, — запротестовал один из воинов, показывая на искалеченных пленников. — А наши гости — травоядные с Востока. Разве между нами, настоящими людьми, и Востоком нет соглашения о войне против Юга?
— Если ты скажешь об этом еще хоть слово, твой язык будет отрублен и кинут собакам! — грозно предостерег Бешеный Медведь. — Забудь, что ты слышал об этом.
— Разве эти люди травы будут у нас много дней, о сын могущества?
— Кто может знать, что задумали эти крестьянские дети? — ответил вопросом Бешеный Медведь. — Их мысли не такие, как у нас. Они говорят, что некоторые из них уйдут отсюда, чтобы пересечь Сухие Земли и достичь места, где живут чернорясники. Другие останутся здесь для переговоров… но это не для ваших ушей и мозгов. А теперь идите, и пусть вам будет стыдно двенадцать дней.
Он повернулся к ним спиной, чтобы они могли улизнуть, не чувствуя его пристального взгляда. За последнее время дисциплина ослабела, в кланах не на кого стало опереться. Среди людей Равнины распространился слух, что он, Хонган Ос, скрестил руки в пожатии над костром переговоров с посланником Тексарканы, и что шаман остриг волосы и ногти у каждого их них, чтобы сделать куклу-фетиш для защиты от измены любой из сторон. Стало известно, что договор заключен, а любой договор между настоящими людьми и травоядными воспринимался племенем как позорный. Бешеный Медведь ощущал скрытое презрение молодых воинов, но ничего не мог объяснить им, пока не пришло время.
Сам Бешеный Медведь всегда готов был выслушать хороший совет, даже если он исходил от собаки. Советы травоядных редко бывали хорошими, но на вождя произвело впечатление послание от восточного правителя травоядных, в котором он разъяснял ценность тайны и сожалел о пустом бахвальстве. Если Ларедан узнает, что племена вооружаются Ханеганом, все планы, конечно, рухнут. Бешеный Медведь долго размышлял над этим советом. Он не нравился ему: было бы куда благороднее и мужественнее сказать врагу, что он собирается предпринять против него, прежде чем это сделать. И все же, чем больше он думал над этим советом, тем мудрее он ему казался. Или правитель травоядных малодушный трус, или он так же мудр, как настоящий человек. Бешеный Медведь не мог определить, что из этого правильно, но про себя решил, что совет мудрый. Тайна была важным делом, пусть даже это выглядело по-женски. Если бы люди Бешеного Медведя знали, что оружие, которое они получают, исходит от Ханегана, то Ларедан быстро бы узнал обо всех планах от пленников, захваченных во время приграничных набегов. Значит, следовало позволить соплеменниками поворчать о позорных мирных переговорах с травоядными Востока.
Но переговоры были вовсе не о мире. Переговоры были хорошими — они в будущем обещали грабежи.
Несколько недель назад Бешеный Медведь сам возглавил «военную экспедицию» на Восток и возвратился с сотней лошадей, четырьмя дюжинами длинных ружей, несколькими бочонками черного пороха, достаточным количеством пуль и одним пленником. Но даже сопровождавшие его воины не знали, что склад с запасом оружия был сооружен людьми Ханегана в условленном месте специально для него, и что пленник на самом деле был тексарканским кавалерийским офицером, и ему в будущем предстояло стать советником Бешеного Медведя по вопросам тактики Ларедана. Все мысли травоядных были недостойны настоящих людей, но опыт офицера мог помочь распознать мысли травоядных с Юга. Но они не могли распознать хитрости Хонгана Оса.
Бешеный Медведь справедливо считался удачливым торговцем. Он обещал лишь воздержаться от военных действий против Тексарканы и прекратить угон крупного рогатого скота на восточных границах, но только пока Ханеган снабжает его оружием и провиантом. Соглашение о войне против Ларедана не было обещано у костра, но оно отвечало естественным склонностям Бешеного Медведя и не требовало формального договора. Союз с одним из своих врагов позволял ему выступить против другого, и в конце концов он сможет вернуть себе пастбища, которые в предыдущем столетии были захвачены и заселены крестьянами.
Когда вождь въехал в лагерь, уже наступила ночь, и с Равнины потянуло холодом. Его гости с Востока сидели, съежившись под своими одеялами, вокруг костра совета племени вместе с тремя стариками. Непременное кольцо любопытных ребятишек окружало костер в наступившей темноте, они украдкой, из-под шкур шатров, разглядывали чужеземцев. Тех было всего двенадцать человек, и они разделялись на две группы, которые хоть и путешествовали вместе, но почти не интересовались друг другом. Предводителем одной группы был явный сумасшедший. Хотя Бешеный Медведь не осуждал помешательство — оно весьма высоко ценилось шаманами, как несомненное проявление сверхъестественного начала — он не подозревал, что крестьяне тоже считали сумасшествие хорошим качеством для руководителя. Половину времени тот проводил, копая землю в высохшем русле реки, а потом что-то записывал в небольшую книжицу. Явный одержимый и, вероятно, безнадежный.
Бешеный Медведь чуть задержался: ему надо было надеть свой церемониальный костюм из волчьей шкуры, а шаману — нарисовать родовой тотем на лбу вождя.
— Берегись! — в соответствии с церемониалом завопил старый воин, как только глава клана вступил в светлый круг костра. — Берегись, ибо могущественный идет среди своих детей. Падите ниц, о соплеменники, ибо имя его — Бешеный Медведь. И он по праву получил это имя, ибо еще в юности победил обезумевшую медведицу — голыми руками он задушил ее. Это произошло в северных землях…
Хонган Ос, не обращая внимания на панегирик в его честь, взял из рук старой женщины, следящей за костром совета племени, чашу с кровью. Кровь была свежей, от только что убитого молодого вола, и еще теплой. Он осушил ее, прежде чем повернуться и кивнуть гостям с Востока, которые наблюдали за краткой пирушкой с видимым беспокойством.
— А-а-а-ах! — произнес глава клана.
— А-а-а-ах! — откликнулись три старца, и один из травоядных отважился ответить вместе с ними. Туземцы с отвращением посмотрели на травоядного.
Сумасшедший попытался загладить ошибку своего собрата.
— Скажи мне, — произнес он, когда вождь сел, — почему твои люди не пьют воды? Или твои боги не велят?
— Кто знает, что пьют боги? — пророкотал Бешеный Медведь. — У нас говорят, что вода — для скота и крестьян, молоко — для детей, а кровь — для мужчин. Разве может быть иначе?
Сумасшедший не обиделся. Он несколько мгновений изучал вождя своими пытливыми серыми глазами, а затем наклонил голову к одному из своих спутников.
— Это «вода для скота» все объясняет, — сказал он. — Здесь вечная засуха. Пастушьи племена сохраняют бесценную воду только для животных. Интересно узнать, не поддерживают ли они этот обычай с помощью религиозных запретов?
Его коллега состроил гримасу и сказал на языке Тексарканы:
— Вода! О господи, почему мы не можем пить воду, дон Таддео? Не слишком ли мы подстраиваемся к ним? — Он сплюнул без слюны. — Кровь! Черт побери! В глотку не лезет. Почему мы не можем сделать один маленький глоток…
— Ни в коем случае, пока мы не уедем!
— Но дон…
— Нет, — отрезал ученый.
Затем, заметив, что туземцы внимательно наблюдают за ними, снова обратился к Бешеному Медведю на языке Равнины.
— Мой товарищ говорил сейчас о мужестве и отличном здоровье твоих людей, — сказал он. — Очевидно, это благодаря вашей пище.
— Ха! — выдохнул вождь, а затем почти весело обратился к старухе. — Дай этому чужестранцу чашу красного.
Спутник дона Таддео содрогнулся, но не выразил ни малейшего протеста.
— У меня, о вождь, есть просьба, достойная твоего величия, — сказал ученый. — Завтра мы продолжим путь на запад. Если бы несколько твоих воинов могли сопровождать наш отряд, мы были бы польщены.
— Зачем?
— Ну… как проводники, — ответил дон Таддео после недолгой паузы. — Неожиданно он улыбнулся. — Нет, я буду откровенен до конца. Некоторые твои люди не одобряют нашего присутствия. Пока твое гостеприимство…
Хонган Ос запрокинул голову и расхохотался.
— Они боятся молодых воинов, — сказал он, обращаясь к старикам. — Они опасаются, что попадут в засаду, как только покинут мои шатры. Они едят траву и боятся битвы.
Дон Таддео слегка покраснел.
— Не бойся ничего, чужестранец! — объявил вождь клана. — Тебя будут сопровождать настоящие люди.
Дон Таддео наклонил голову в знак благодарности.
— Скажи нам, — спросил Бешеный Медведь, — что ты собираешься искать в западной Сухой Земле? Новые места для полей? Я могу сразу сказать, что их там нет. Если не считать нескольких мест, расположенных вокруг колодцев с водой, там не растет ничего, что мог бы есть скот.
— Мы ищем не новые земли, — ответил гость. — Не все мы земледельцы, ты же знаешь. Мы едем взглянуть на… — он запнулся: на языке племени было невозможно объяснить цель их путешествия в аббатство святого Лейбовича, — …на искусство древних волшебников.
Один из стариков, шаман, насторожился.
— Древние волшебники на Западе? Я не знаю ни одного шамана в тех землях. Или ты имеешь в виду чернорясников?
— Именно их.
— Ха! Какое волшебство они могут сделать, чтобы на него стоило посмотреть? Их посыльных так легко поймать, что это даже не назовешь хорошим состязанием… Правда, они хорошо переносят пытки. Какому чародейству вы можете научиться у них?
— Что касается меня, то я согласен с тобой, — сказал дон Таддео. — Но говорят, что в одном из их жилищ собраны рукописи, гм-м… заклинаний, пробуждающих могучие силы. Если это правда, то очевидно, что чернорясники не умеют использовать их. Мы же надеемся изучить их для собственной пользы.
— Разрешат ли вам чернокнижники изучать их тайны?
Дон Таддео улыбнулся.
— Я думаю, что да. Они не отважатся скрывать их далее. Мы сможем получить их, если захотим.
— Смелые слова, — с издевкой заметил Бешеный Медведь. — Похоже, земледельцы храбры в отношениях друг с другом, хотя и робеют, встречаясь с настоящими людьми.
Ученый, по горло сытый издевательствами язычников, предпочел удалиться пораньше, прочие же остались у костра совета племени, обсуждая с Хонганом Осом будущие военные действия. Но война, в конце концов, не имела никакого отношения к делам дона Таддео. Политические амбиции его безграмотного кузена были далеки от его собственной миссии возрождения науки в этом темном мире. За исключением, впрочем, тех случаев, когда монаршее покровительство оказывалось полезным, как это уже не раз бывало.
16
Старый отшельник стоял на выступе столовой горы и наблюдал за пыльным облачком, которое медленно двигалось по дороге. Отшельник причмокивал губами, что-то бормотал и улыбался. Его кожа была выжжена солнцем и приобрела цвет старого ремня, а спутанная борода до подбородка стала желтой. На нем была соломенная шляпа и набедренная повязка из грубого домотканого холста — весь его наряд, не считая сандалий и меха для воды, пошитого из овечьей шкуры.
Он наблюдал за облаком пыли, а оно тем временем миновало Санли-Бувитс и снова появилось на дороге, проходящей мимо горы.
— О! — прохрипел отшельник, его глаза загорелись. — Его владения будут расширены, но это не будет концом его мира. Он придет управлять своим миром.
Неожиданно он начал, перепрыгивая с камня на камень, спускаться вниз, к высохшему ложу реки, словно кошка на трех ногах. Он помогал себе посохом, а большую часть пути просто съезжал по склону. От этого спуска поднялось облако пыли, быстро уносимое ветром.
У подножия горы он забрался в заросли москитовых деревьев и улегся в ожидании. Вскоре он услышал ленивую рысь приближающегося пони и начал прокрадываться к дороге, внимательно рассматривая ее сквозь деревья. Пони, покрытый тонким слоем пыли, появился из-за изгиба дороги. Отшельник стрелой выскочил на дорогу и поднял вверх руки.
— Остановись! — закричал он, а когда всадник остановился, бросился вперед, схватил уздечку и со страстным нетерпением стал разглядывать человека, сидящего в седле.
На мгновение глаза его вспыхнули.
— Ради Дитя, рожденного для нас, и Сына, ниспосланного нам… — Но затем страстное нетерпение перешло в досаду. — Это не от Него! — раздраженно возроптал он, обращаясь к небу.
Всадник откинул капюшон и рассмеялся. На мгновение отшельник сердито прищурился, глядя на него. Теперь он его узнал.
— А, — проворчал он. — Это ты! Я думал, ты уже умер. Что ты здесь делаешь?
— Я привез назад твое промотанное имущество, Беньямин, — ответил дом Пауло. Он дернул за веревку, и из-за пони выбежала синеголовая коза. Она заблеяла и, увидев отшельника, натянула привязь. — И… я подумал, что пора уже навестить тебя.
— Это животное принадлежит Поэту, — проворчал отшельник. — Он честно выиграл эту тварь, хотя и пытался плутовать. Верни ее ему. И позволь мне дать тебе совет: не вмешивайся в мирские плутни, они тебя не касаются. Будь здоров.
Он повернулся в сторону высохшего ручья.
— Постой, Беньямин. Возьми свою козу, а то я отдам ее крестьянам. Я не хочу, чтобы она бегала по аббатству и блеяла в церкви.
— Это не коза, — возразил отшельник. — Это животное, которое видел наш пророк, и оно было создано для того, чтобы на нем скакала верхом женщина. Рекомендую тебе проклясть ее и отвести в пустыню. Или ты не видишь, что у нее раздвоенные копыта и она жует жвачку.
Он снова двинулся прочь.
Улыбка аббата поблекла.
— Беньямин, ты и впрямь собираешься снова забраться на свою гору, даже не сказав «привет» старому другу?
— Привет, — бросил старый еврей и, негодуя, пошел дальше. Сделав несколько шагов, он остановился и бросил взгляд через плечо.
— Не прикидывайся, будто тебя это задевает, — сказал он. — Прошло пять лет, пока ты соизволил навестить меня, «старый друг». Ха!
— Так вот в чем дело! — пробормотал аббат. Он спешился и поспешил за старым евреем. — Беньямин, Беньямин, я давно хотел прийти, но был очень занят.
Отшельник остановился.
— Ладно, Пауло, раз ты уж здесь… — Неожиданно он рассмеялся и обнял аббата.
— Все в порядке, старый брюзга, — сказал отшельник.
— Это я-то брюзга?
— Ладно, я согласен, что у меня тоже есть причуды. Последнее столетие было для меня очень тяжелым.
— Я слышал, что ты кидал камни в послушников, которые приходили сюда, чтобы провести в пустыне великопостные дни. Это правда? — Он посмотрел на отшельника с мягким упреком.
— Только гальку.
— Замшелый старый сухарь!
— Ладно-ладно, Пауло. Один из них однажды принял меня за моего дальнего родственника по имени Лейбович. Он подумал, будто я послан для того, чтобы передать ему некое послание… да и другие ваши прохвосты так думали. Я не хотел, чтобы это случилось опять, поэтому я иногда кидал в них галькой. Ха! Я не хотел, чтобы меня опять приняли за этого моего родственника, поскольку он прервал всякие отношения со мной.
Священник посмотрел на него с недоумением.
— За кого он тебя принял? За святого Лейбовича? Брось, Беньямин! Ты зашел слишком далеко.
Беньямин повторил слегка нараспев:
— Принял меня за моего дальнего родственника по имени Лейбович, поэтому я и кидал в него галькой!
Дом Пауло был в полном замешательстве.
— Святой Лейбович умер двенадцать столетий назад. Как мог… — Он оборвал фразу и внимательно посмотрел на старого отшельника.
— Ладно, Беньямин, давай не будем снова заводить этот дикий разговор. Ты не мог прожить двенадцать сто…
— Чепуха! — прервал его старый еврей. — Я вовсе не говорю, что прошло двенадцать столетий. Это было всего шестьсот лет тому назад. Много позже того времени, когда умер ваш святой. Вот почему это было так нелепо. Конечно, в те времена ваши послушники были куда набожнее и легковернее. Я помню, его звали Франциск. Бедный парень. Позднее я похоронил его. Передай в Новый Рим, где его можно откопать. Тогда вы получите его скелет.
Аббат, пробираясь сквозь заросли москитовых деревьев к колодцу и ведя за собой лошадь и козу, с изумлением смотрел на старика. «Франциск? — удивился он. — Это, должно быть, благородный Франциск Джерард из Юты. Тот, которому пилигрим указал однажды место старого убежища, так было дело… но это было еще до того, как на этом месте возник поселок около шести столетий тому назад, а теперь этот старикан заявляет, что он сам и был этим пилигримом?» Иногда аббат удивлялся, откуда Беньямин знает столько всякого из истории аббатства, что может сочинять настолько правдоподобные сказки. От Поэта, наверное.
— Это было еще в те времена, когда я занимался другим делом, — продолжал старый еврей. — Думаю, такую ошибку можно понять.
— Занимался другим делом?
— Я был странником.
— И ты надеешься, что я поверю в эту чепуху?
— Хммм-хннн! Поэт, например, верит мне.
— Конечно. Поэт ни за что не поверил бы, что благородный Франциск встретил святого. Ведь это было бы сверхъестественным. Поэт скорее поверил бы, что он встретил тебя самого… шестьсот лет тому назад. Совершенно естественное объяснение.
Беньямин криво усмехнулся. Пауло наблюдал, как он опустил дырявую деревянную чашку в колодец, опорожнил ее в свой мех и опустил снова, чтобы набрать еще воды. Источник был живым и полноводным по той же, вызывающей некоторый страх причине, что и источник памяти старого еврея. «Но воистину ли неведом этот источник? Может, он просто играет с нами», — размышлял настоятель. Не считая его заблуждения насчет того, что он старше самого Мафусаила, старый Беньямин Элеазар выглядел вполне нормально при его образе жизни.
— Выпьешь? — предложил отшельник, протягивая чашку. Аббат пожал плечами, но принял чашку, чтобы не обидеть отшельника, и залпом выпил темноватую жидкость.
— Не очень хороша? — спросил Беньямин, разглядывая его. — Сам я ее не пью. — Он похлопал по меху. — Это для животных.
Аббату показалось, что у него ком застрял в горле.
— Ты изменился, — сказал Беньямин, все еще разглядывая его. — Ты стал тощим и бледным, как сыр.
— Я болел.
— Ты и сейчас выглядишь больным. Поднимемся наверх, в мою лачугу, если подъем не слишком утомит тебя.
— Со мной уже все в порядке. Я себя неважно чувствовал недавно, и наш врач посоветовал мне отдохнуть. Ха! Если бы мы не ждали приезда важного гостя, я бы даже не обратил на это внимания. Но он приезжает, и я должен отдохнуть: прием будет утомительным.
Они поднимались по высохшему руслу. Беньямин оглянулся назад, усмехнулся и покачал головой.
— Проехать верхом по пустыне десять миль — это отдых?
— Для меня это отдых. И мне очень хотелось увидеть тебя, Беньямин.
— Что будут говорить в поселке? — насмешливо спросил старый еврей. — Они подумают, что мы примирились друг с другом, а это повредит и твоей и моей репутации.
— Наши репутации никогда не ценились слишком высоко, не правда ли?
— Правда, — согласился Беньямин и добавил многозначительно: — до сих пор.
— Все еще ждешь, старый еврей?
— Конечно, — огрызнулся отшельник.
Подъем показался аббату утомительным. Дважды он останавливался, чтобы отдохнуть. Пока они добрались до ровной площадки, он совсем обессилел и вынужден был опираться на тощего отшельника, чтобы не упасть. Медленный огонь разгорался у него в груди, предостерегая от дальнейшей перегрузки, но сильный спазм, терзавший его раньше, прошел.
Клочки шерсти синеватой козы-мутанта пролетали мимо него и исчезали среди разрозненных москитовых деревьев. К удивлению, вершина столовой горы была больше покрыта растительностью, чем ее подножие, хотя никаких источников влаги не было видно.
— Вот это, Пауло, дорога к моему особняку.
Лачуга старого еврея состояла из одной комнаты без окон, стены ее были сложены просто из камней, без раствора, и через щели она продувалась насквозь. Крыша состояла из зыбкого ряда палок, большинство из которых было сломано, а палки были покрыты грудой мусора, соломой и козьими шкурами. На широком плоском камне, установленном на невысоком столбе рядом с дверью, была надпись на древнееврейском:
Размер букв и явная попытка саморекламы заставили аббата улыбнуться и спросить:
— Что это означает, Беньямин? Или это сделано для привлечения торговцев?
— Ха… что это означает? Это означает: «Шатры поставлены здесь».
Аббат недоверчиво фыркнул.
— Ладно, можешь сомневаться. Но если ты не веришь тому, что написано здесь, то нечего надеяться, что ты поверишь тому, что написано с другой стороны камня.
— Обращенной к стене?
— Именно, обращенной к стене.
Столб был установлен близко к порогу, так что между плоским камнем и стеной лачуги был зазор всего в несколько дюймов. Пауло наклонился пониже и, прищурившись, заглянул в узкую щель. Понадобилось время, чтобы разобрать на тыльной стороне камня надпись, сделанную буквами меньшего размера:
— Ты когда-нибудь переворачиваешь камень?
— Переворачиваю камень? Ты думаешь, я сумасшедший? В такое-то время?
— Что же означает эта надпись на тыльной стороне?
— Хммм-хннн! — протянул отшельник, уклоняясь от ответа. — Но продолжай, ты, который не может прочесть надпись с тыльной стороны.
— Но прямо перед надписью находится стена.
— Она всегда была, разве не так?
Священник вздохнул.
— Ладно, Беньямин, я знаю, что ты велел написать «у входа и на дверях» твоего дома. Но только ты мог додуматься повернуть надпись лицом вниз.
— Лицом внутрь, — поправил отшельник. — До тех пор, пока шатры не будут восстановлены в Израиле… Но давай не будем дразнить друг друга, пока ты не отдохнешь. Я дам тебе молока, и ты расскажешь мне об этом госте, который тебя так беспокоит.
— В моей фляжке есть немного вина, если хочешь, — сказал аббат, с облегчением повалившись на груду шкур. — Но мне бы не хотелось говорить о доне Таддео.
— Да? Так вот это кто…
— Ты слышал о доне Таддео? Скажи мне, как ты ухитряешься всегда знать все и о всех, не покидая этой горы?
— Кто-то слышит, кто-то видит, — насмешливо ответил отшельник.
— Скажи мне, что ты о нем думаешь?
— Я не встречался с ним. Но я думаю, что он обернется болью. Болью рождения, вероятно, но болью.
— Болью рождения? Ты действительно веришь, будто мы идем к новому Возрождению, как говорят некоторые?
— Хммм-хннн…
— Перестань ухмыляться так таинственно, старый еврей, и сообщи мне свое мнение. Ты просто обязан его иметь. Оно у тебя всегда было. Почему так трудно завоевать твое доверие? Разве мы не друзья?
— Некоторым образом, некоторым образом. Но между нами есть кое-какие разногласия.
— Какое отношение имеют наши разногласия к дону Таддео и к Возрождению, которое мы оба с нетерпением ждем? Дон Таддео — светский ученый, он весьма далек от наших разногласий.
Беньямин красноречиво пожал плечами.
— «Разногласия… светский ученый», — повторил он, выплевывая слова, как яблочные семечки. — Определенные люди называли меня «светским ученым» в разные времена, а порой за это сажали на кол, побивали камнями и сжигали на кострах.
— Но ведь ты никогда…
Священник остановился, сурово нахмурившись. Опять это безумие. Беньямин с подозрением смотрел на него, и от его улыбки продирал озноб. «Сейчас, — подумал аббат, — он смотрит на меня так, будто я один из тех, неких бесформенных „тех“, которые привели его в это уединение. Сажали на кол, побивали камнями и сжигали на кострах? Или его „я“ означает „мы“, как в псалме „Я, мой народ“?»
— Беньямин, я — Пауло. Торквемада мертв. Я родился больше семидесяти лет тому назад и скоро умру. Я люблю тебя, старик, и когда ты смотришь на меня, я хочу, чтобы ты видел только Пауло из Пекоса, а не кого-то другого.
На мгновение Беньямин дрогнул, глаза его повлажнели.
— Я иногда… забываю…
— Иногда ты забываешь, что Беньямин — это только Беньямин, а не весь Израиль!
— Никогда! — закричал отшельник, его глаза снова загорелись, — За тридцать два столетия я… — он остановился и крепко сжал губы.
— Почему? — прошептал аббат почти с благоговением. — Почему ты принимаешь бремя всех людей и бремя их прошлого на себя одного?
Глаза отшельника на миг тревожно вспыхнули, но он проглотил готовый вырваться крик и закрыл лицо руками.
— Ты ловишь рыбу в мутной воде…
— Прости меня.
— Бремя… оно возложено на меня другими. — Он медленно отвел руки. — Мог ли я не принять его?
Аббат затаил дыхание. Некоторое время в лачуге не было слышно ничего, кроме ветра. «На этом безумии лежит печать божественности! — подумал дом Пауло. — В наше время еврейская община рассеяна редкими группами. Беньямин, вероятно, пережил своих детей или каким-то иным образом стал изгнанником. Этот старый израильтянин мог странствовать годами, не встречая никого из своих соплеменников. Наверное в своем одиночестве он пришел к молчаливому убеждению, что он последний, единственный. И, будучи последним, он перестал быть Беньямином и стал Израилем. И в его душе вся пятитысячелетняя история превратилась в историю его собственной жизни. Его „я“ превратилось в величественное „мы“.
«Но и я также, — думал дом Пауло, — являюсь членом некоего единства, частью некоей общности и непрерывности. Я тоже презираем миром. Правда, для меня еще ясно различие между моим „я“ и народом. А для тебя, старый еврей, это различие как-то затуманилось. Бремя возложено на тебя другими? И ты принял его? Сколько же оно должно весить? И сколько бы оно весило, если бы я принял его? Он подставил под него плечи и попытался поднять, чтобы определить его вес. Я — христианский монах и священник, и я, следовательно, отвечаю перед Богом за все действия и дела каждого монаха и священника, который дышал и ходил по земле со времени Иисуса Христа, так же, как и за мои собственные действия. — Он вздрогнул и помотал головой. — Нет-нет. Она раздавит хребет, эта ноша. Она не под силу никакому человеку, спаси нас Христос. Быть проклятым за свою веру — уже достаточное бремя. Можно сносить проклятия, но тогда… следует ли принять бессмысленность, стоящую за проклятиями, бессмысленность, которая заставляет одного отвечать не только за себя, но также и за каждого представителя его расы или веры, как за свои собственные? Принять это так же, как пытается это сделать Беньямин?
Нет, нет».
И еще собственная вера дома Пауло говорила ему, что бремя всегда есть, что оно было еще со времен Адама… и бремя это налагается дьяволом-искусителем. «Человек! Человек!» — призывает каждый, отчитываясь за дела всех с самого начала. Бремя возложено на каждое поколение еще до его рождения, бремя первородного греха. Пусть глупец оспаривает его. Тот же глупец с великим восторгом принимает другое наследие — наследие родовой славы, добродетели, торжества и благородства, которое делает его «отважным и великодушным по праву рождения», и при этом не выказывает никакого протеста, — мол, он не сделал ничего, чтобы заслужить это наследство, кроме того, что родился человеком. Этот протест оставляется для получаемого в наследство бремени, которое делает его «виновным и отверженным по праву рождения»; чтобы не слышать этого приговора, он старается плотнее закрыть уши. Бремя, несомненно, тяжелое. Его вера говорила ему также, что это бремя будет снято с него тем, чья фигура свисала с креста над алтарем, хотя печать бремени все еще витала над ним. Печать эта была более легким ярмом по сравнению с полным весом первородного проклятия. Он не мог заставить себя сказать об этом старику, хотя старик и так уже знал, что он верит в это. Беньямин искал иного. И последний старый еврей одиноко сидел на горе и искупал грехи Израиля, и ждал Мессию, и ждал, и ждал, и…
— Господи, благословляю тебя за храброго глупца. Даже мудрого глупца.
— Хмм-хнн! «Мудрого глупца»! — передразнил отшельник. — Ты ведь всегда специализировался на парадоксах и таинствах, не так ли, Пауло? Если вещь не находится в противоречии с самой собой, она тебя не интересует, ведь правда? Ты хочешь отыскать таинственность в ясности, жизнь в смерти, мудрость в глупости. Иногда все это проявляется сходным образом.
— Чувствовать ответственность — это мудро, Беньямин. Думать, что ты можешь нести это бремя один — глупо.
— Но не безумно?
— Вероятно, немного безумно. Но это смелое безумие.
— Тогда я выдам тебе небольшую тайну. Я всегда знал, что не могу нести его, еще тогда, когда Он приказал мне идти. Но разве мы говорим об одном и том же?
Аббат пожал плечами.
— Ты называешь это бременем Избрания. Я назвал бы это бременем первородного греха. В обоих случаях подразумевается та же самая ответственность, хотя мы имеем в виду разные ее толкования и сильно расходимся в словах, вернее в смысле, который мы вкладываем в них, хотя на самом-то деле его там вовсе нет. Это нечто, что предполагается в мертвом молчании души.
Беньямин тихо засмеялся.
— Ладно, я рад слышать, что ты хотя бы допускаешь его существование, даже если, как вы утверждаете, это то, что никогда не было высказано.
— Прекрати насмехаться, ты, порочный человек.
— Ты слишком многословен, защищая свою троицу, хотя Он никогда не нуждался в такой защите, до тех пор, пока ты не получил его от меня в виде Единого. А?
Священник покраснел, но ничего не сказал.
— Вот тут! — взвизгнул Беньямин, прыгая вверх и вниз. — Я заставил тебя однажды искать доводы! Ха! Ладно, это пустяки. Я сам использую всего несколько слов, но я никогда не уверен полностью в том, что Он и я имеем в виду одно и то же. Я полагаю, что ты не заслуживаешь осуждения… с тремя легче запутаться, чем с одним.
— Старый богохульный кактус! Я действительно хочу узнать твое мнение о доне Таддео и обо всей этой заварухе.
— Почему ты интересуешься мнением бедного старого анахорета?
— Потому, Беньямин Элеазар бар Иошуа, что хотя все эти годы ожидания Того, кто еще не пришел, не прибавили тебе мудрости, но они, по крайней мере, сделали тебя проницательным.
Старый еврей закрыл глаза, обратил свое лицо к потолку и хитро улыбнулся.
— Можешь меня оскорблять, — сказал он насмешливо, — можешь поносить меня, травить собаками, гнать меня, но… ты знаешь, что я тебе скажу?
— Ты скажешь мне: «Хммм-хннн»!
— Нет, я скажу: «Он уже здесь». Однажды я мельком увидел Его.
— Что? О ком ты говоришь? О доне Таддео?
— Нет! Кроме того, я не стану пророчествовать, Пауло, если ты толком не скажешь, что тебя беспокоит.
— Ну, все это началось с лампы брата Корнхауэра.
— Лампы? А-а, да, Поэт говорил о ней. Он предсказал, что она не будет работать.
— Поэт ошибся, как всегда. Так мне сказали. Сам я не присутствовал при испытании.
— И она заработала? Великолепно! И что же дальше?
— Я растерялся. Как близко мы стоим к краю пропасти? Или к берегу? Электрический ток в подвале. Ты хоть представляешь, как много изменилось в мире за последние два столетия?
Вскоре священник уже подробно рассказывал о своих опасениях, а отшельник, восстановитель шатров, терпеливо слушал его, пока солнце не начало просачиваться сквозь щели в западной стене, рисуя в пыльном воздухе яркие стрелы.
— Со времен гибели последней цивилизации Книга Памяти была нашей главной заботой, Беньямин. И мы хранили ее. Но теперь я чувствую себя в положении сапожника, который пытается продавать башмаки в селении сапожников.
Отшельник улыбнулся.
— И это возможно, если он изготавливает какие-то особенно хорошие башмаки.
— Я боюсь, что светские ученые уже превосходят нас.
— Тогда оставь башмачное ремесло, иначе будешь разорен.
— Возможно, придется, — согласился аббат. — Но все-таки думать так неприятно. Двенадцать столетий мы были крохотным островком в огромном океане тьмы. Сохранение Книги Памяти было неблагодарным делом, но священным, как мы думали. Это всего лишь наше мирское занятие, но мы всегда были книгоношами и запоминателями, и трудно поверить, что эта работа вскоре будет окончена и станет бесполезной. Я никак не могу в это поверить.
— Поэтому ты пытаешься взять верх над другими «сапожниками», поставив в своем подвале это хитрое устройство?
— Я должен признать, что это выглядит именно таким образом…
— А что ты собираешься сделать потом, чтобы сохранить превосходство над светскими учеными? Построить летающую машину? Или воссоздать счетную машину? Или, может быть, переплюнешь их, прибегнув к метафизике?
— Ты стыдишь меня, старый еврей? Ты знаешь, что мы в первую очередь монахи Христа, и такие вещи должны делать другие.
— Я вовсе не стыжу тебя. Я не вижу ничего несообразного в том, что монахи Христа построят летающий аппарат, хотя им подобало бы построить молитвенную машину.
— Негодяй! Я наношу вред своему ордену, делясь с тобой секретными сведениями.
Беньямик самодовольно усмехнулся.
— Я не испытываю к тебе сочувствия. Книги, которые вы сохранили, могут быть весьма почтенного возраста, но они были написаны мирянами, и вы не имеете права делать своей главной задачей вмешательство в их дела.
— О, теперь ты начал пророчествовать!
— Вовсе нет. «Скоро взойдет солнце» — разве это пророчество? Нет, это просто утверждение неизбежной последовательности событий. Миряне тоже последовательны, как я полагаю; они впитают все, что вы сможете им предложить, заберут у вас вашу работу, а потом вас же и обзовут старыми развалинами. В конце концов они станут вас полностью игнорировать. И это ваша собственная вина. Библия, которую я вам дал, должна быть вполне достаточной для вас. Теперь вы только сможете сделать должные выводы из своего вмешательства.
Он говорил в шутливом тоне, но его предсказания были неприятно близки к опасениям самого дома Пауло. Аббат опечалился.
— Не обращай внимания на то, что я тут изрекал, — произнес отшельник. — Я не рискну сказать правду, пока не увижу вашего хитрого устройства или не взгляну на этого дона Таддео, который, между прочим, тоже заинтересовал меня. Если хочешь получить от меня толковый совет, подожди, пока я не исследую сущность новой эры более детально.
— Да, но ты не сможешь увидеть лампу — ты же никогда не приходишь в аббатство.
— Я не выношу вашей отвратительной стряпни.
— И ты не сможешь встретить дона Таддео, так как он поедет другой дорогой. Если ты собираешься исследовать сущность новой эры уже после ее рождения, то не будет ли слишком поздно предсказывать это рождение?
— Чепуха. Исследовать чрево, в котором зреет будущее, опасно для младенца. Я буду ждать, а затем я смогу сказать, что новая эра родилась, а то, чего жду я — нет.
— Какая веселенькая перспектива! Так чего же ты ждешь?
— Того, кто крикнул мне однажды…
— Что крикнул?
— «Иди!»
— Какой вздор!
— Хммм-хннн! Говоря по правде, я не очень надеюсь на то, что Он придет, но я приговорен к ожиданию и, — он пожал плечами, — я жду.
На мгновение его сверкающие глаза превратились в две узкие щелки, он подался вперед с неожиданным пылом.
— Пауло, приведи этого дона Таддео к подножию горы.
Аббат отшатнулся в притворном ужасе.
— Неотвязный пилигрим! Пугало для послушников! Я пришлю к тебе Поэта-Эй, ты! — пусть он явится к тебе и останется навсегда. Привести дона к твоему логову! Видано ли такое тяжкое оскорбление!
Беньямин снова пожал плечами.
— Ладно. Забудь, о чем я тебя просил. Будем надеяться, что на этот раз дон будет на нашей стороне, а не с теми, другими.
— Другими, Беньямин?
— Манасом, Киром, Навуходоносором, фараоном, Цезарем, Ханеганом Вторым… Я должен продолжать? Самуил предостерегал нас от них, когда давал их нам. Когда у них есть несколько умных людей, которые связаны необходимостью служить им, они становятся еще более опасными, чем обычно. Вот и все, что я могу тебе посоветовать.
— Ладно, Беньямин, я сегодня получил от тебя столько, что мне хватит этого на последующие пять лет, так что…
— Оскорбляй меня, трави меня, гони меня…
— Прекрати. Я ухожу, старик. Уже поздно.
— Разве? А как твое преподобное чрево выдержит поездку верхом?
— Мой живот?
Дом Пауло остановился, проверяя свое состояние, и нашел, что чувствует себя лучше, чем когда-либо за последние несколько недель.
— Он почти в порядке, — удивился он. — Странно, ведь твои слова не столько лечат, сколько ранят.
— Правда… Эль Шадам милосерден, но он также и справедлив.
— Оставайся с богом, старик. После того, как брат Корнхауэр заново изобретет летающую машину, я пошлю на ней послушников, чтобы они бросали в тебя камни.
Они нежно обнялись. Старый еврей проводил его до уступа горы. Аббат спустился вниз, к дороге и направился в свое аббатство, а Беньямин все стоял, укутанный в молитвенное покрывало, чья тонкая выработка резко контрастировала с грубой холстиной набедренной повязки. Дом Пауло мог еще некоторое время видеть его в свете заходящего солнца — его тощая фигура выделялась на фоне сумеречного неба, когда он кланялся и шептал молитву над пустыней.
— Memento, Domini, omnium famulorum tuorum, — прошептал аббат в ответ и добавил. — И пусть он в конце концов выиграет в ножички стеклянный глаз Поэта.
17
— Я могу сказать вам со всей определенностью: война будет, — говорил посланник Нового Рима. — Все силы Ларедана направлены к Равнине. Бешеный Медведь ушел из своего лагеря. По всей Равнине происходят кавалерийские стычки — это обычная тактика язычников. Но государство Чиахуахуа угрожает Ларедану с юга. Так что Ханеган готов послать войска Тексарканы к Рио-Гранде — чтобы помочь «защитить» границу. С полного одобрения Ларедана, конечно.
— Король Джеральди — маразматик и болван! — воскликнул дом Пауло. — Разве его не предупредили, что Ханеган — предатель?
Посланник улыбнулся.
— Дипломатическая служба Ватикана всегда с должным уважением относится к государственным секретам, когда ей удается узнать их. Чтобы не быть обвиненными в шпионаже, мы всегда осторожны в…
— Его предупредили? — настойчиво повторил аббат.
— Конечно. Но Джеральди сказал папскому легату, что тот лжет и обвинил церковь в разжигании разногласий среди союзников Святой Карающей Десницы с целью усилить власть папы. Этот идиот даже рассказал Ханегану о предостережении легата.
Дом Пауло вздрогнул и даже присвистнул.
— И что же сделал Ханеган?
Посланник заколебался.
— Я полагаю, что могу сказать вам: монсиньор Аполло арестован. По приказу Ханегана его лишили дипломатического иммунитета. В Новом Риме поговаривают о том, чтобы объявить все королевство отлученным от церкви. Разумеется, Ханеган уже подвергнут отлучению ipso facto, но это, кажется, не беспокоит большинство его подданных. Как вам, наверное, известно, почти восемьдесят процентов населения Тексарканы исповедуют разные еретические культы, а католическая вера правящего класса всегда была лишь показной.
— Так вот, значит, как обстоят дела с Маркусом, — печально пробормотал аббат. — А что с доном Таддео?
— Я совершенно не представляю себе, как он в данный момент собирается пересечь Равнину, не заполучив нескольких дырок от мушкетных пуль. Становится ясно, почему он так не хотел пускаться в это путешествие. Но пока мне ничего о нем не известно, отец аббат.
Лицо дома Пауло исказила болезненная гримаса.
— Если то, что мы отказались отправить нужные материалы в его университет, приведет к его гибели…
— Не расстраивайтесь по этому поводу, отец аббат. Ханеган сам присмотрит за ним. Я уверен, что дон прибудет сюда, хотя и не знаю, каким образом.
— Я слышал, что его гибель была бы для мира невосполнимой утратой. Ну, ладно, расскажите мне теперь, почему вы извещаете нас о планах Ханегана? Мы находимся в пределах империи Денвер, и я не вижу угрозы этому району.
— Да, но я рассказал вам только начало. Ханеган надеется в конечном счете объединить весь континент. После того, как он будет крепко держать в узде Ларедан, он захочет уничтожить сдерживающее его окружение. Следовательно, следующий ход будет против Денвера.
— Но ведь при этом линии снабжения должны протянуться через всю языческую страну? По-моему, это невозможно.
— Это чрезвычайно трудно, но именно это делает следующий ход несомненным. Равнина образует естественный географический барьер. Если она обезлюдеет, Ханеган сможет считать свою западную границу в безопасности. Но язычники вынуждают все государства, примыкающие к Равнине, держать вокруг нее немалые военные силы. Единственный способ подчинить себе Равнину — контролировать обе плодородные полосы, на востоке и на западе.
— Но даже если это так, — удивился аббат, — язычники…
— Для них Ханеган разработал воистину дьявольский план. Воины Бешеного Медведя легко одолеют кавалерию Ларедана, но они не смогут справиться с чумой скота. Племена Равнины еще не знают об этом. Но когда Ларедан отправит войска, чтобы наказать язычников за пограничные набеги, впереди погонят несколько сот голов больного скота, чтобы смешать его со стадами язычников. Это идея самого Ханегана. В результате наступит голод, и тогда будет просто натравить одно племя на другое. Мы не знаем, конечно, всех деталей, но главная цель — создать легионы язычников под командованием марионеточного вождя, вооруженные Тексарканой, лояльные Ханегану и готовые двинуться на запад, к горам. Если это получится, то этот район окажется под ударом в первую очередь.
— Но почему? Ведь не думает же Ханеган, что варвары смогут образовать надежные военные отряды и помогут создать империю!
— Нет, мой господин. Но языческие племена будут разъединены, а Денвер будет растоптан. Тогда Ханеган сможет легко подобрать куски.
— Что он будет с ними делать? Такая империя долго не устоит.
— Зато она будет безопасной со всех сторон, а сам он сможет без оглядки на тылы ударить на восток или северо-восток. Конечно, прежде чем дойдет до этого, его планы десять раз могут пойти прахом. Так или иначе, этот район имеет все основания опасаться опустошительного нашествия в отнюдь не отдаленном будущем. В ближайшие несколько месяцев следует предпринять шаги для обеспечения безопасности аббатства. У меня есть инструкции обсудить с вами вопрос о сохранении Книги Памяти.
Дому Пауло показалось, что вокруг него начинает сгущаться темнота. После двенадцати столетий в мир пришла маленькая надежда, но вот появился безграмотный князь с варварскими ордами, чтобы всадить в нее острые шипы и…
Он ударил кулаком по столу.
— Мы не пускали их в наши стены тысячу лет, — прорычал он, — и не пустим их еще тысячу. Это аббатство трижды подвергалось осаде во время нашествия Орды, и еще раз снова во время раскола антипапы Виссариона, но мы сохранили наши книги.
— Но сейчас существует еще одна опасность.
— Что же это такое?
— Широко распространились пороховые ружья и картечь.
Праздник Вознесения пришел и минул, но никаких известий об отряде из Тексарканы не поступало. Священники аббатства начали принимать частные обеты от пилигримов и странников. Дом Пауло отказывался даже от легкого завтрака. Шептались, что он наложил на себя епитимью за то, что пригласил ученого: Равнина теперь стала опасной.
На сторожевых башнях постоянно бдили братья, да и сам аббат часто поднимался на стену, чтобы посмотреть на запад.
Вскоре после вечерни на праздник святого Бернарда послушник доложил, что видит вдалеке полоску пыли. Но наступила темнота, и никто больше не мог ее разглядеть.
Пропели всенощную и «Salve Regina», но никто так и не появился у ворот.
— Это мог быть высланный вперед разведчик, — предположил приор Голт.
— Это могло быть плодом воображения брата-сторожа, — возразил дом Пауло.
— Но если они разбили лагерь за десять миль или около того ниже по дороге…
— Мы бы увидели с башни их костер. Ночь ясная.
— Успокойтесь, домине. Когда взойдет луна, мы сможем послать верхового.
— О нет. Это хороший способ получить пулю просто по ошибке. Если это действительно они, то, вероятно, держат пальцы на курках всю дорогу, особенно ночью. Подождем до рассвета.
Было уже позднее утро, когда долгожданный отряд появился с запада. С вершины башни дом Пауло моргал и щурился на сухие, выжженные окрестности, пытаясь заставить близорукие глаза что-то увидеть вдали. Пыль от лошадиных копыт уплывала к северу. Отряд остановился, очевидно, для совещания.
— Мне кажется, что их двадцать или тридцать человек, — недовольно проговорил аббат, с досадой протирая глаза. — Их действительно так много?
— Приблизительно, — ответил Голт.
— Как мы сможем принять их всех?
— Я не думаю, что нам придется принимать тех, кто в волчьих шкурах, господин аббат, — холодно заметил молодой священник.
— В волчьих шкурах?
— Язычники, мой господин.
— Людей на стены! Закрыть ворота! Опустить щит! Выломать…
— Постойте, они не все язычники, домине.
— Да? — дом Пауло повернулся и снова стал рассматривать отряд.
Совещание кончилось. После некоторого замешательства отряд разделился на две группы: большая часть поскакала назад, остальные всадники подождали некоторое время, затем повернули лошадей и рысью пустились к аббатству.
— Шестеро или семеро из них — в военной форме, — пробормотал аббат, когда они подъехали поближе.
— Это дон Таддео и его отряд, я уверен.
— Но почему с язычниками? Хорошо, что я прошлой ночью не позволил вам послать верхового. Что они делали вместе с язычниками?
— Возможно, это были проводники, — неуверенно сказал отец Голт.
— Как мило со стороны льва возлежать рядом с овцой!
Всадники приблизились к воротам. Дом Пауло сглотнул горькую слюну.
— Ладно, пойдем приветствовать их, отец Голт, — вздохнул он.
Пока священники спускались со стены, путники остановились возле самого монастыря. От них отделился всадник, поскакал вперед, потом спешился и протянул бумаги.
— Дом Пауло из Пекоса, аббат?
Аббат поклонился.
— Tibi adsum.
— Добро пожаловать от имени святого Лейбовича, дон Таддео. Добро пожаловать от имени его аббатства, от имени сорока поколений, которые ожидали твоего прихода. Это твой дом. Мы — твои слуги.
Слова шли от самого сердца. Слова хранились много лет, дожидаясь этого мгновения. Услышав в ответ невразумительное бормотание, дом Пауло медленно выпрямился.
На мгновение его взгляд встретился со взглядом ученого. Он почувствовал, как быстро тают теплота и сердечность. Ледяные глаза, холодные и обыскивающие. Скептические, злые и гордые. Они изучали аббата,как изучают безжизненное изваяние.
«Пусть это мгновение станет мостом над пропастью в двенадцать столетий», — пылко молился Пауло. Еще он молился, чтобы на этом мосту древний ученый-мученик протянул руку завтрашнему дню. Это была настоящая пропасть, это понимали все. Аббат неожиданно ощутил, что он вообще не принадлежит этому веку, что его каким-то образом оставили на песчаной отмели реки времени, и что никакой опасности в действительности не было/
— Входи, — сказал он мягко. — Брат Висклайр позаботится о твоей лошади.
После того, как гости были размещены в своих комнатах, он вернулся в уединение своего кабинета. Улыбка на лице деревянного святого напомнила ему самодовольную ухмылку старого Беньямина Элеазара, говорящего: «Миряне тоже последовательны».
18
— А теперь о временах Иова, — начал брат-чтец с кафедры в трапезной. — И был день, когда пришли сыны Божий предстать пред Господом; между ними пришел и Сатана.
И сказал Господь Сатане: «Откуда ты пришел?»
И отвечал Сатана Господу: «Я ходил по земле и обошел ее».
И сказал Господь Сатане: «Обратил ли ты внимание твое на раба моего, Некоего князя? Ибо нет такого, как он, на земле: человек непорочный, справедливый, богобоязненный и удаляющийся от зла».
И отвечал Сатана Господу и сказал: «Разве даром богобоязнен Некий князь? Не Ты ли кругом оградил его и дом его и все, что у него. Дело рук его Ты благословил, и стада его распространяются по земле; но простри руку Твою и коснись всего, что у него, — благословит ли он Тебя?»
И сказал Господь Сатане: «Вот, все, что у него, в руке твоей; только на него не простирай руки твоей». — И отошел Сатана от лица Господня.
Но Некий князь не был похож на святого Иова, и когда земли его стали терзать заботы, а люди его утратили прежнее богатство, когда он увидел, что враги его стали сильнее, страх вошел в него и утратил он веру в Бога, думая про себя: «Я должен первым ударить, дабы враги с мечом в руке не сокрушили меня!»
И был день, — продолжал брат-чтец, — когда князья мира отвратили свои сердца от закона Божьего, и не было предела их спеси. И каждый из них думал про себя, что лучше пусть все вокруг будет уничтожено, чем другой князь возьмет верх над ним. Так сильные мира соревновались за высшую власть надо всем. С помощью коварства, предательства и обмана пытались они управлять, и страх их усилился, и трепетали они.
Потому Господь повелел мудрецам того времени найти способ, каким весь мир мог быть уничтожен, и дал им в руки меч архангелов, коим был повержен Люцифер, чтобы эти мудрецы и князья убоялись Господа и смирились перед всевышним. Но они не смирились.
И Сатана сказал Некоему князю: «Не бойся обнажить меч, мудрецы твои обманывают тебя, говоря, что весь мир будет им уничтожен. Не слушай советов слабых, ибо страхи их чрезмерны и служат твоим врагам, удерживая руку твою, занесенную над ними. Ударь на них, и знай, что ты станешь владыкой всего».
И князь тот прислушался к слову Сатаны, и вызвал всех мудрецов своего королевства, и обратился к ним, испрашивая совета, как уничтожить врагов, не навлекая бед на собственное царство. Но многие мудрецы сказали: «Господин, это невозможно, ибо у врагов твоих тоже есть меч, такой же, какой мы дали тебе, и пламя его подобно адскому пламени и неистовству солнца, от которого он и был зажжен».
«Так вы сделайте мне другой меч, который был бы в семь раз горячее, чем сам ад», — приказал князь, чье высокомерие превосходило высокомерие фараона.
И многие мудрецы сказали: «Нет, господин, не проси нас об этом, ибо даже дым от этого огня, если мы зажжем его для тебя, принесет погибель многим».
И тогда князь разгневался на их ответы и решил, что они предали его, и послал к ним своих шпионов, дабы испытать их и подвергнуть их сомнению; и мудрецы испугались. Некоторые из них изменили свой ответ, чтобы ускользнуть его гнева. И трижды он вопрошал их, и трижды они отвечали: «Нет, господин, и твой народ погибнет, если ты сделаешь это». Но один из мудрецов был подобен Иуде Искариоту, и его словеса были искусными, и он предал своих братьев, и лгал всем людям, чтобы не боялись они демонов Радиоактивных Осадков. И князь прислушался к советам этого фальшивого мудреца, чье имя было Очернитель, и приказал он своим шпионам обвинить многих мудрецов перед народом. Испугавшись, слабые духом мудрецы советовали князю согласно с его желанием, сказав: «Оружие можно использовать, но не преступай такой и такой предел, иначе все непременно погибнет».
И князь ударил по городам врагов своих новым огнем, и три дня и три ночи его большие катапульты и железные птицы обрушивали на них дождь гнева его. Над каждым городом взошло солнце и оно было ярче, чем солнце на небе, и тут же этот город вянул и таял, как воск в факеле, и люди там умирали на улицах, и их кожа дымилась, и они уподоблялись охапкам хвороста, брошенным на угли. И когда неистовство солнца спадало, город бывал охвачен пламенем, и страшный гром спускался с неба, как некий огромный таран, круша все. Ядовитые испарения выпали по всем землям, и они светились ночью вторичным пламенем, и губительное вторичное пламя изъязвляло кожу, и волосы выпадали, и кровь застывала в жилах.
И страшное зловоние вознеслось от земли до самых небес. Земля сделалась как некогда Содом и Гоморра, и всюду были руины, и на земле того, ибо враги его не удержали своей мести, послав огонь, дабы истребить его города, как были истреблены их собственные. Зловоние от этого побоища было неугодно Господу, и Он сказал Некоему князю: «Что за огненное жертвоприношение приготовил ты для меня? Что за запах вздымается от костра его? Ты принес мне в жертву овец или коз, или тельца пожертвовал своему Богу?»
Но князь не ответил Ему, и Господь сказал: «Ты принес мне в жертву сыновей моих».
И Господь истребил его вместе с Очернителем, предателем, и наступил мор на земле, и безумие охватило людей, и они побили камнями мудрых и сильных мира, какие еще остались.
— Но был в то время человек по имени Лейбович, который в юности, как святой Августин, возлюбил мудрость мирскую превыше мудрости Божией. Но теперь, увидев, что большое знание, будучи само по себе хорошо, не спасло мир, он обратился в покаянии к Господу, взывая…»
Аббат постучал по столу и брат-чтец немедленно умолк.
— И это все, что вы знаете об этом? — спросил дон Таддео, когда они сидели в кабинете аббата.
— О, имеется несколько версий, — ответил дом Пауло. — Они отличаются лишь незначительными деталями, но ни в одной из них не указывается определенно, какой народ напал первым — и в данной версии этому также не придается особого значения. Текст, который только что читали, был написан через несколько десятилетий после смерти святого Лейбовича… вероятно, это один из самых первых рассказов, а потом его не раз переписывали. Автором, наверное, был некий молодой монах, который сам не жил во времена уничтожения. Он воспринял этот рассказ из вторых рук, от последователей святого Лейбовича, первых Запоминателей и Книгонош, и был склонен к подражанию старинным рукописям. Я сомневаюсь, есть ли где-нибудь единый, точный и полный рассказ об Огненном Потопе. Он был слишком велик для того, чтобы один человек мог увидеть полную картину.
— В какой стране был этот Некий князь и этот… Очернитель?
Аббат Пауло покачал головой.
— Никто, даже автор этого рассказа, не знает этого определенно. С тех пор, как это было написано, мы собрали воедино достаточно отдельных фрагментов, чтобы понять, что в те времена даже мелкие правители имели в своих руках такое оружие. Положение, которое он описывает, существовало не в одной стране. Некто и Очернитель… таких было, наверное, множество.
— Конечно, я слышал подобные легенды. Очевидно, на самом деле все было гораздо гаже, — констатировал дон. Затем резко переменил тему: — Ну хорошо, когда я смогу начать изучать эту… как вы ее называете?..
— Книга Памяти.
— Ну да… — Он вздохнул и холодно улыбнулся изображению святого в углу. — Если завтра... это не будет слишком поспешно?
— Если хотите, можете начать прямо сейчас, — сказал аббат. — Вы можете приходить и уходить, когда пожелаете.
Обычно своды подвала бывали освещены немногими свечами, и лишь несколько ученых монахов в черных рясах двигались от ниши к нише. Брат Армбрустер чаще всего уныло сидел над своими записями в кругу света лампы, у подножия лестницы. Еще одна лампа горела в отсеке Моральной Теологии, где закутанная в рясу фигура горбилась над старинным манускриптом. После первой молитвы большинство братьев занимались своими обычными делами на кухне, в школе, в саду, на конюшне и в канцелярии, так что библиотека оставалась почти пустой до послеполуденных часов, когда наступало время для lection devina.
Однако этим утром под сводами подвала было необычно людно.
Три монаха стояли без дела близ новой машины, засунув руки в рукава, и следили за четвертым монахом, стоявшим у подножия лестницы. Четвертый монах терпеливо смотрел вверх на пятого монаха, который стоял на площадке и следил за входом на лестницу.
Брат Корнхауэр хлопотал над своим аппаратом, словно заботливая мать над дитятей. Когда уже не осталось болтающихся проводов и регулировать больше было нечего, он удалился в отсек Естественной Теологии — читать и ждать. Было бы желательно дать последние краткие указания своим помощникам, но он предпочел сохранить тишину, и если какая-нибудь мысль о предстоящем событии как о личном триумфе и мелькнула в его сознании пока он ждал, выражение лица монастырского изобретателя не давало никакого намека на это. С тех пор, как аббат пренебрег демонстрацией машины, брат Корнхауэр не ожидал одобрения с чьей-либо стороны и даже преодолел свою склонность смотреть на дома Пауло с некоторой укоризной.
Негромкий свист со стороны лестницы снова всполошил подвал, хотя ранее уже было несколько ложных сигналов тревоги. Очевидно, никто не сообщил знаменитому дону, какое изумительное изобретение ожидает в подвале его инспекцию. Очевидно, что, если ему вообще было об этом сказано, то важность изобретения была приуменьшена. Очевидно, отец аббат побеспокоился о том, чтобы они охладили свой пыл. Именно это означали взгляды, которыми они обменивались во время ожидания. На этот раз предостерегающий свист не был напрасным. Монах, который следил за верхней частью лестницы, торжественно повернулся и поклонился пятому монаху, что стоял на лестничной площадке.
— In principle Deus… — произнес он мягко. Пятый монах повернулся и поклонился четвертому монаху, стоящему у основания лестницы.
— …caelum et terrain creavit.
Четвертый монах повернулся к трем другим, без дела стоящим за машиной.
— Vacuus autem erat mundus… — объявил он.
— …cum tenebris in superficie profundorum. — хором ответили монахи.
— Ortus est Dei Spiritus supra aquas, — воззвал брат Корнхауэр, сопровождая возвращение книги на место грохотом цепи.
— …gratias creatori Spiritol, — отозвалась его команда.
— Dixitque Deus: «Fiat lux», — произнес изобретатель тоном приказа.
Монахи, караулившие на лестнице, спустились вниз и заняли свои места. Четверо встали у колеса с крестовиной, пятый склонился над динамомашиной. Шестой монах поднял раскладную лестницу и устроился на верхней ступеньке; при этом его голова уперлась в арочный свод. Он надел на лицо маску из зачерненного промасленного пергамента для защиты глаз, затем ощупал лампу и регулировочный винт-барашек, а брат Корнхауэр тем временем с нетерпением следил за ним снизу.
— …et lux ergo fasta est, — сказал монах, отыскав винт.
— Lucem esse bonam Deus vidit, — обратился изобретатель к пятому монаху.
Пятый монах склонился над динамомашиной со свечой, в последний раз осмотреть щеточные контакты.
— …et secrevit lucem a tenebris, — сказал он наконец, продолжая свое занятие.
— …lucem appelavit «diem» et tenebras «noctes», — хором заключили монахи у приводного колеса и уперлись плечами в перекладины крестовины.
Заскрипели и застонали оси, тележные колеса динамомашины начали вращаться, их низкое жужжание вскоре перешло в рев, затем в жалобный визг, а монахи, напрягаясь и пыхтя, все раскручивали приводное колесо. Наблюдающий за динамомашиной монах увидел, что от скорости вращения спицы расплылись и превратились в сплошной круг.
— Vespere occaso… — начал он, затем остановился, лизнул два пальца и прикоснулся к контактам. Щелкнула искра.
— Luccifer! — завопил монах, отскакивая, а затем добавил жалобно: — ormus est primo die.
— Контакт! — приказал брат Корнхауэр, когда дом Пауло, дон Таддео и его секретарь начали спускаться по лестнице.
Монах на лестнице зажег дугу. Прозвучало резкое «спфффт», и ослепительный свет затопил своды подвала сиянием, которого никто не видел двенадцать столетий.
Спускавшиеся по лестнице остановились. У дона Таддео перехватило дух, он только и смог, что выругаться на родном языке. Он отступил назад на одну ступеньку. Аббат, который не присутствовал на испытаниях и не верил сумасбродным заявлениям очевидцев, побледнел и прервал свою речь на полуслове. Секретарь в панике обратился в бегство с криком: «Пожар!»
Аббат перекрестился.
— Я и не подозревал! — прошептал он.
Ученый, преодолев первое потрясение, внимательно осмотрел подвал, заметив приводное колесо и крутящих его монахов. Его взгляд скользнул по медным обмоткам, задержался на монахе, сидевшем на стремянке, оценил назначение тележных колес динамомашины и отметил монаха, стоящего, потупив глаза, у подножия лестницы.
— Невероятно! — выдохнул дон.
Монах у лестницы поклонился в знак признательности и смирения. Бело-голубая вспышка словно лезвием ножа отсекла тени в подвале, а пламя свечей превратилось в смутные жгутики в потоке света.
— Ярче тысячи факелов, — говорил ученый сдавленным голосом. — Это, должно быть, древнее… Нет! Немыслимо!
Он спускался по лестнице словно в трансе. Остановившись рядом с братом Корнхауэром, он некоторое время рассматривал его с любопытством, а потом ступил на пол подвала. Ни к чему не прикасаясь, ни о чем не расспрашивая, а только внимательно разглядывая все, он обошел установку, обследовал динамомашину, провода, саму лампу.
— Это выглядит невозможным, но…
Аббат преодолел страх и спустился по лестнице.
— Хватит молчать! — прошептал он брату Корнхауэру. — Поговори с ним. Я никак не приду в себя.
Монах покраснел.
— Вам это нравится, господин аббат?
— Ужасно! — прошипел дом Пауло. — Лицо изобретателя вытянулось. — Потрясающий способ приема гостей. Эта штука до полусмерти напугала секретаря дона, он едва не лишился рассудка. Я огорчен!
— Да, пожалуй, она слишком яркая…
— Дьявольски яркая! Иди, поговори с ним, пока я придумаю, как лучше извиниться.
Но ученый, очевидно, уже вынес суждение — он быстро шествовал им навстречу. Его лицо было серьезно, но он был весьма оживлен.
— Электрическая лампа, — сказал он. — Как вы ухитрились скрывать ее все эти столетия! Мы много лет пытались разработать теорию… — Он снова слегка задохнулся и, казалось, пытался совладать с собой, как будто только что стал жертвой какой-то чудовищной шутки. — Почему вы скрывали ее? Из религиозных соображений? И что…
Он окончательно смутился, замолчал и оглянулся вокруг, словно намереваясь куда-то бежать.
— Ничего не понимаю, — тихо проговорил аббат, хватая брата Корнхауэра за руку. — Ради бога, брат, объясни!
Во все века не было лучшего бальзама, чтобы умастить уязвленную профессиональную гордость.
19
Аббат всеми мыслимыми способами старался загладить неприятный инцидент в подвале. Дон Таддео не выказал никаких внешних признаков гнева и даже принял многочисленные извинения аббата за этот нечаянный, по его мнению, инцидент, после чего изобретатель дал ученому подробный отчет о конструировании и изготовлении устройства. Но то, что извинения были приняты, еще более убедило аббата в том, что была допущена большая ошибка. Они поставили дона в положение скалолаза, который взобрался на «недоступную» вершину только затем, чтобы обнаружить инициалы соперника, выбитые на стоящей на вершине скале… причем соперник ни о чем не предупредил его заранее. Это не могло не потрясти гостя.
Если бы дон не настаивал (с непоколебимой уверенностью, происходящей, вероятно, от замешательства) на том, что свет от лампы был изумительного качества, достаточно яркий даже для тщательного рассмотрения хрупких от времени документов, которые трудно разобрать при свечах, дом Пауло немедленно убрал бы лампу из подвала. Но дон Таддео настаивал, убеждая всех, что лампа ему подходит. Только обнаружив необходимость постоянно держать в подвале по крайней мере четырех послушников или постулатов, занятых вращением динамомашины и регулировкой дуги, он попросил, чтобы лампу убрали. Но теперь уже Пауло, в свою очередь, настаивал на том, чтобы ее оставили на месте.
Вот как получилось, что ученый начал свою работу в аббатстве, постоянно ощущая присутствие трех послушников, трудившихся на приводном колесе и еще одного, сидевшего со светозащитным пергаментом на стремянке и поддерживающего горение лампы, все время регулируя ее — ситуация, которая дала Поэту повод сочинить безжалостные стихи о демоне замешательства и о том, чему тот подвергся во имя покаяния и умиротворения.
В течение нескольких дней дон и его помощники изучали саму библиотеку, рукописи, монастырские записи, не входящие в Книгу Памяти, — будто по внешнему виду раковины они могли определить, есть ли в ней жемчужина. Брат Корнхауэр обнаружил помощников дона на коленях у входа в трапезную, и на мгновение ему показалось, что эти парни совершают некий обряд перед изображением девы Марии над дверьми, но дребезжание инструментов рассеяло эту иллюзию. Один из помощников укладывал плотничий уровень поперек входа и измерял величину вогнутости, образованной в камнях пола монашескими сандалиями за прошедшие века.
— Мы изыскиваем способы определения дат, — отвечал он на вопрос Корнхауэра. — Здесь, кажется, подходящее место для установления стандартной величины износа, так как частоту передвижений легко оценить. Три принятия пищи на человека в день с тех пор, как были уложены камни.
Корнхауэр, на которого произвела впечатление их дотошность, не мог ничем им помочь, но сам процесс заинтриговал его.
— Есть подробная хроника строительства аббатства, — сказал он. — Там точно сказано, когда возведено каждое строение или пристроено крыло. Почему бы вам не сберечь время?
Помощник с невинным видом поднял на него глаза.
— У моего хозяина есть поговорка: «Найол не говорит и потому не лжет».
— «Найол»?
— Это один из богов народа Красной реки. Хозяин говорит это, конечно, в фигуральном смысле. Предметные доказательства — основной источник. Записи могут лгать, но природа на это не способна. — Заметив реакцию монаха, он поспешно добавил: — Никто не думает об обмане. Это просто доктрина нашего дона: все должно подвергаться перекрестной проверке.
— Очаровательная доктрина, — пробормотал Корнхауэр и наклонился, чтобы рассмотреть чертеж поперечного сечения вогнутости пола, сделанный помощником. — Смотрите-ка, он выглядит похожим на кривую нормального распределения, как ее называет брат Машек. Как странно!
— Ничего странного. Вероятность отклонения шагов от центральной линии стремится следовать закону нормальной погрешности.
Корнхауэр был просто очарован.
— Я позову брата Машека, — сказал он.
Интерес аббата к действиям гостей был более прозаическим.
— Зачем, — спросил он Голта, — они делают подробные чертежи наших сооружений? — Приор был удивлен.
— Я не слышал об этом. Вы имеете в виду дона Таддео?
— Нет, офицера, который приехал с ним. Он исследует их весьма систематически.
— Как вы узнали об этом?
— Мне сказал Поэт.
— Поэт?! Ха!
— К сожалению, на это раз он сказал правду. Он утащил один из чертежей.
— Он у вас?
— Нет, я заставил его вернуть чертеж. Но мне это не нравится. Это выглядит… зловеще.
— Я полагаю, Поэт запросил определенную цену за свою информацию?
— Как ни странно, нет. У него стойкая неприязнь к дону. Как только они появляются, он уходит, что-то бормоча про себя.
— Поэт всегда что-то бормочет.
— Но не в таком серьезном настроении.
— Как вы полагаете, зачем они делают эти чертежи?
Дом Пауло мрачно искривил рот.
— Пока мы не найдем ничего другого, будем считать их интерес чисто профессиональным. В качестве крепости аббатство имело успех: оно никогда не было взято осадой или штурмом. Возможно, это вызвало у них профессиональное восхищение.
Отец Голт задумчиво посмотрел на восток.
— Об этом стоит подумать. Если Ханеган предполагает ударить на запад через Равнину, ему придется оставить гарнизон где-то в этом районе, прежде чем идти в поход на Денвер.
Он подумал несколько секунд, и на лицо его легла печать тревоги.
— А здесь стоит уже готовая крепость!
— Я боюсь, именно это им и пришло на ум.
— Вы думаете, что их послали шпионить?
— Нет-нет. Я сомневаюсь, что Ханеган вообще когда-нибудь слышал о нас. Но они здесь, и они офицеры, и они не могут не осмотреть все вокруг, и такая идея просто не может не придти им в голову. И очень похоже, что теперь Ханеган услышит о нас.
— Что вы собираетесь предпринять?
— Еще не знаю.
— Почему бы не сказать об этом дону Таддео?
— Офицеры не входят в число его слуг. Они посланы для сопровождения и защиты. Что он может сделать?
— Он родственник Ханегана и имеет определенное влияние.
Аббат кивнул.
— Я попытаюсь привлечь его внимание к этому делу. Во всяком случае, проследим за тем, что произойдет в ближайшее время.
В последующие дни дон Таддео закончил наконец изучение раковины и, удостоверившись, что это не переодетая креветка, сосредоточил все свое внимание на жемчужине. Задача была не из простых.
Было подробно изучено множество факсимильных копий. Когда с полок доставались самые ценные книги, цепи скрипели и звенели. В случаях, когда оригиналы были повреждены, считалось неблагоразумным доверять интерпретациям и зрению копиистов. Тогда на свет извлекались подлинные манускрипты, датированные долейбовичскими временами, которые были запечатаны в воздухонепроницаемых бочонках, уложенных в специальных погребах-складах на вечное хранение.
Помощники дона собрали несколько фунтов заметок. На пятый день походка дона Таддео ускорилась, в его манерах появилось рвение голодной гончей, почуявшей запах ценной дичи.
— Великолепно! — Он колебался между ликованием и привычной недоверчивостью. — Отрывки из трудов физика двадцатого столетия! Уравнения весьма последовательны.
Корнхауэр заглядывал через его плечо.
— Я видел это, — сказал он, сдерживая дыхание, — но никак не мог найти, где начало, а где конец. В них заключено что-нибудь важное?
— Я еще не уверен. Математика прекрасная, просто прекрасная! Посмотрите сюда, на это выражение… обратите внимание на исключительную компактность записи. Вот эта штука под знаком радикала выглядит, как производная второго порядка, но фактически представляет собой в развернутом виде целый ряд производных высших степеней.
— Каким образом?
— Показатели степени повышают порядок и расширяют выражение; другими словами, оно не может быть представлено линейным интегралом, как утверждает автор. Прелестно! А теперь посмотрите сюда, на это простое с виду выражение. Эта простота обманчива. Оно явно представляет не одно, а целую систему уравнений в сжатом виде. Мне понадобилась пара дней, чтобы понять, что автор имеет в виду соответствие не только одного уравнения другому, но целой системы — другой системе. Я еще не понял физического смысла всех приведенных здесь уравнений, но математические выкладки просто… просто прекрасны! Если это и мистификация, то вдохновенная! Если же нет — это может быть невероятной удачей. В любом случае это великолепно. Я должен увидеть самую раннюю копию этих фрагментов.
Брат-библиотекарь застонал, когда из хранилища для распечатывания выкатили еще один залитый свинцом бочонок. На брата Армбрустера не произвел впечатления тот факт, что светский ученый за два дня распутал несколько головоломок, которые лежали, никому непонятные, дюжину столетий. С точки зрения сохранения Книги Памяти каждое распечатывание представляло собой уменьшение времени возможного существования бочонка, и он даже не пытался скрыть, что не одобряет всего происходящего. С точки зрения брата-библиотекаря, всю жизнь посвятившего сохранению книг, принципиальным смыслом самого их существования была возможность вечного хранения. Использование книг было вторичным, и его следовало всячески избегать, если это угрожало их сохранности.
Проходили дни, а энтузиазм дона Таддео все возрастал. Аббат облегченно вздохнул, когда увидел, что прежний скептицизм дона тает с каждым новым фрагментом из допотопных научных текстов. Ученый не сделал никакого ясного заявления относительно предполагаемой цели своих исследований. Возможно потому, что цель его была поначалу неопределенной. Но теперь он занимался своим делом с решительной пунктуальностью человека, следующего определенному плану. Чувствуя какой-то проблеск, дом Пауло решил предложить петуху насест для пения на тот случай, если птица вдруг захочет возвестить о приходе рассвета.
— Община интересуется вашими трудами, — сказал он ученому. — Мы бы хотели услышать о них, если вы не имеете ничего против их обсуждения. Конечно, все мы слышали о ваших теоретических работах, которые вы ведете в вашем коллегиуме, но это слишком учено и для большинства из нас непонятно. Можете ли вы рассказать нам что-нибудь о них, используя… ну, общие термины, понятные и неспециалисту? Община сердится на меня за то, что я еще не пригласил вас прочитать лекцию. Но я подумал, что вы предпочитаете сперва получить достаточное впечатление от нашего монастыря. Конечно, если вы не…
Взгляд дона, казалось, охватил череп аббата невидимым кронциркулем и измерил его шесть раз. Он улыбнулся не без сомнения.
— Вы хотите, чтобы я объяснил нашу работу возможно более простым языком?
— Что-то в этом роде, если возможно.
— Только и всего? — Он рассмеялся. — Несведущий человек читает сочинения по естественным наукам и ругает автора: «Ну почему он не может объяснить все это простым языком?» Этот человек не может себе представить, что это и есть максимально простой для данного предмета язык. Действительно, основная часть естественной философии — это просто процесс языкового упрощения, попытка изобрести такой язык, на котором полстранички уравнений могут выразить мысль, которая не может быть описана так называемым «простым» языком менее чем на сотне страниц. Вы меня поняли?
— Я вас понял, поскольку вы все хорошо объяснили. Может быть, вы сможете рассказать нам именно об этих аспектах вашей науки. Если, конечно, это предложение не преждевременно, поскольку оно касается вашей работы с Книгой Памяти.
— О нет. Сейчас мы совершенно отчетливо видим, куда нам двигаться дальше и над чем еще нужно поработать. Конечно, для того, чтобы завершить работу, понадобится кое-какое время. Нужно соединить куски в единое целое, и не все они относятся к одной и той же проблеме. Мы не можем еще предсказать, что у нас получится, но зато точно знаем, чем заниматься не стоит. Я счастлив сообщить, что перспективы выглядят вполне обнадеживающими. Я готов разъяснить общие положения, но… — Он еще раз с сомнением пожал плечами.
— Что вас беспокоит?
Дон, казалось, был в некотором замешательстве.
— Я неуверен в аудитории. Я не хотел бы задевать ничьи религиозные верования.
— Но каким образом? Излагая предмет естественной философии? Или физики?
— Конечно. Ведь у многих людей представления об окружающем мире носят религиозный характер… я имею в виду…
— Но если сутью предмета является физический мир, разве можно кого-то оскорбить? Особенно в нашей общине. Мы долго ждали, чтобы мир снова начал интересоваться самим собой. Рискуя показаться хвастуном, я должен заявить, что и в нашем монастыре есть несколько весьма способных любителей естественной философии. Это брат Машек и брат Корнхауэр.
— Корнхауэр! — Дон осторожно взглянул на дуговую лампу и, моргая, отвел взгляд. — Я не могу этого понять.
— Лампу? Но ведь вы…
— Нет-нет, не лампу. Как только мы преодолели первое потрясение, ее простота стала очевидной. Она должна работать. Она должна была работать еще на бумаге, если опустить отдельные неясности и домыслить некоторые отсутствующие детали. Но одним стремительным прыжком преодолеть расстояние от смутной гипотезы до действующей модели… — Дон нервно закашлялся. — Это самого Корнхауэра я не могу понять. Его устройство, — он ткнул указательным пальцем в динамомапшну, — олицетворение огромного скачка через почти двадцатилетние предварительные эксперименты, начинающиеся с уяснения принципов. Корнхауэр же обошелся без предварительных экспериментов. Вы верите во вмешательство свыше? Я — нет, но здесь такое вмешательство налицо. Тележные колеса! — рассмеялся он. — Что бы он мог сделать, если бы у него была настоящая мастерская? Я не могу понять, почему такой человек занимается в монастыре бондарским ремеслом.
— Наверное, брат Корнхауэр сможет объяснить вам это, — сказал дом Пауло, стараясь говорить ровно.
— Ну ладно, — мысленный кронциркуль дона Пауло снова начал измерять старого священника. — Если вы действительно считаете, что никто не будет задет, выслушивая не совсем обычные мысли, я буду даже рад обсудить наши труды. Но некоторые из них находятся в противоречии с существующими предрас… гм, существующими взглядами.
— Очень хорошо! Это будет восхитительно.
Они условились о времени, и дом Пауло почувствовал облегчение. Он ощутил, что вековая пропасть между христианским монахом и мирским исследователем природы может быть существенно сужена благодаря свободному обмену идеями. Корнхауэр ведь сделал ее намного уже, не так ли? Во всяком случае, более тесное общение станет, вероятно, самым лучшим лекарством для смягчения напряжения. И туманная завеса сомнений и колебаний будет откинута… как только дон увидит, что его хозяева вовсе не такие закоснелые интеллектуальные реакционеры, как он, очевидно, предполагал. Дому Пауло стало стыдно за свои прежние опасения. «Будь терпелив, о Господи, с благонамеренным глупцом», — просил он.
— Но вам не следует забывать об офицере и его блокноте, — напомнил ему Голт.
20
В трапезной брат-чтец нараспев читал с кафедры объявление. Свет свечей выбелил лица облаченных в рясы братьев, неподвижно стоявших позади своих стульев и ожидавших начала вечерней трапезы. Голос чтеца глухо отдавался в высоких сводах трапезной, чей потолок терялся в многочисленных тенях над гроздьями свечей, которые покрывали пятнами деревянные столы.
— Преподобный отец аббат приказал мне объявить, — взывал чтец, — что правило воздержания на время сегодняшней вечерней трапезы отменяется. Как вы, наверное, уже слышали, у нас будут гости. Все монахи и послушники могут принять участие в вечернем пиршестве в честь дона Таддео и его спутников, всем вам разрешается есть мясо. Во время трапезы дозволена беседа, но негромкая.
Подавленный звонкий ропот, весьма напоминающий приглушенные крики восторга, донесся из рядов послушников. Столы были накрыты. Еда еще не была подана, но обычные чашки для каши были заменены большими обеденными подносами, разжигающими аппетит намеком на предстоящее пиршество. Хорошо знакомые молочные кружки остались в кладовой, их место на этот вечер заняли чаши для вина. На всех столах стояли розы.
Аббат остановился в коридоре, ожидая, пока чтец окончит сообщение. Он посмотрел на стол, предназначенный для него самого, отца Голта, почетного гостя и его спутников. Опять на кухне плохо считают, подумал он. Стол был накрыт на восемь человек. Три офицера, дон, его помощник и два священника — семь человек, если только отец Голт, учитывая особую ситуацию, не пригласил брата Корнхауэра за их стол. Чтец закончил объявление, и дом Пауло вошел в зал.
— Flectamus genva, — провозгласил чтец. Одетая в рясы толпа с военной четкостью преклонила колени, и аббат благословил свою паству.
— Levate.
Толпа поднялась. Дом Пауло занял свое место за столом и посмотрел на входную дверь. Голт должен был привести мирян. Раньше столы для них накрывались в доме для гостей, а не в трапезной, чтобы строгость скромного стола монахов не портила им аппетита.
Когда гости появились, он поискал глазами брата Корнхауэра, но его с ними не было.
— Почему поставлено восемь приборов? — шепотом спросил он отца Голта, когда они заняли свои места.
Голт побледнел и пожал плечами.
Ученый занял свое место справа от аббата, а остальные расселись вокруг стола, оставив свободным место слева. Он повернулся, чтобы кивком головы пригласить Корнхауэра присоединиться к ним, но прежде, чем он успел встретиться взглядом с монахом, чтец затянул вступительную часть канонической мессы.
— Oremus,— ответил аббат, и толпа склонила головы.
Во время благословения кто-то тихо проскользнул на место слева от аббата.Аббат нахмурился, но не повернулся для опознания виновного, пока произносилась молитва.
— …et spiritus sancti, Amen.
— Sedeine.
Аббат строго посмотрел на фигуру слева от него.
— Поэт!
Лиловый синяк картинно поклонился и улыбнулся.
— Добрый вечер, сэры, ученый дон, почтенное общество, — ораторствовал он. — Что у нас будет сегодня на ужин? Жареная рыба и медовые соты в честь временного воскрешения какого-нибудь нашего начальства? Или вы, господин аббат, наконец-то сварили гуся мэра Санли-Бувитс?
— Я хотел бы сварить…
— Ха! — промолвил Поэт и с любезным видом повернулся к ученому: — Какие кулинарные совершенства представлены здесь, дон Таддео! Вы должны присоединяться к нам как можно чаще. Я полагаю, что в доме для гостей вам не дают ничего, кроме жареных фазанов и невообразимого бифштекса. Позор! Наш стол намного лучше. Я надеюсь, что сегодня вечером у брата-кулинара его всегдашний вкус, его внутренний пыл, его очаровательная манера приготовления. О… — Поэт потер руки и алчно оскалил зубы. — Наверное, мы отведаем его восхитительного фальшивого поросенка под майонезом а ля фра Джон, а?
— Звучит любопытно, — сказал ученый. — Что это такое?
— Жирный броненосец с обжареной кукурузой, сваренной на ослином молоке. Обычное воскресное меню.
— Поэт! — рявкнул аббат и обратился к дону: — Я прошу прощения за его присутствие среди нас. Его не приглашали.
Ученый изучал Поэта с холодным весельем.
— Наш господин Ханеган тоже содержит нескольких придворных шутов, — сказал он. — Я с ними хорошо знаком. Вам нет нужды извиняться за него.
Поэт вскочил со своего стула и низко поклонился дону.
— Тогда позвольте мне извиниться за аббата, сэр! — заявил он с чувством.
Некоторое время он стоял, согнувшись. Все смотрели на него, ожидая, когда он наконец кончит дурачиться. Вместо этого он неожиданно дернулся, уселся на свое место и проткнул вилкой копченую курицу на деревянной тарелке. Оторвав ножку, он со вкусом вгрызся в нее. Все в замешательстве смотрели на него.
— Я полагаю, вы вправе не принять моего извинения за аббата, — сказал он наконец.
Ученый слегка покраснел.
— Прежде я вышвырну тебя вон, червяк, — сказал Голт, — чтобы ты осознал всю низость своего поступка.
Поэт кивнул головой, не прекращая чавкать.
— Он очаровательно низок, это правда, — согласился он.
«Когда-нибудь Голта из-за него хватит удар», — подумал дом Пауло.
Молодой священник был изрядно раздражен и пытался раздуть инцидент ad absurdum,чтобы найти основание для изгнания дурака.
— Извинись же наконец за своего господина, Поэт, — приказал он. — И объясни, как ты до этого дошел.
— Прекратите, отец, прекратите, — поспешно сказал дом Пауло.
Поэт грациозно улыбнулся аббату.
— Все в порядке, мой господин, — сказал он. — Я совсем не собирался извиняться за вас. Вы извиняетесь за меня, я извиняюсь за вас — разве не похвальные упражнения в вежливости и добропорядочности? Никто не хочет извиняться за себя… это так удивительно. А если использовать мою систему, то каждый будет извинен, но при этом не будет извиняться сам.
Только офицер, казалось, нашел замечание Поэта забавным. Очевидно, одного ожидания шутки было вполне достаточно для того, чтобы породить иллюзию юмора; так комедиант может вызвать смех жестом и выражением лица, независимо от того, что он говорит. Дон Таддео натянуто улыбался, но это была улыбка человека, наблюдающего за неуклюжими ужимками дрессированного животного.
— Итак, — продолжал Поэт, — если вы позволите мне быть вашим покорным слугой, мой господин, вам никогда не придется унижаться. В качестве вашего унижающегося адвоката, например, я должен быть направлен вами, чтобы принести извинения нашим важным гостям за наличие клопов. И клопам… за внезапную перемену пищи.
Аббат вспыхнул от гнева и с трудом сдержался, чтобы не раздавить каблуком сандалии босой большой палец на ноге Поэта. Вместо этого он пнул его в лодыжку, но дурак упорствовал.
— Я приму на себя все обращенные к вам упреки, — продолжал он, шумно пережевывая белое мясо. — Это прекрасная система; я придумал ее такой, чтобы она была полезна и вам, наш величайший ученый. Я уверен, вы найдете ее очень удобной. Я прекрасно понимаю, что прежде, чем двигать вперед науку, необходимо придумать и усовершенствовать логическую и методологическую системы. И моя система отчуждаемых и переносимых извинений должна иметь особую ценность для вас, дон Таддео.
— Почему же?
— Не догадываетесь? Очень жаль. Кто-то украл мою синеголовую козу.
— Синеголовую козу?
— У нее была лысая голова, как у Ханегана, ваше сиятельство, и синяя, как кончик носа у брата Армбрустера. Я имел в виду преподнести вам это животное в подарок, но какой-то подлец свел ее еще до вашего приезда.
Аббат сжал зубы и поднял каблук над пальцем Поэта. Дон Таддео слегка нахмурился, но, казалось, решил не вникать слишком глубоко в невразумительные словеса.
— Нужна ли нам синеголовая коза? — спросил он у своего секретаря.
— Я не вижу никакой настоятельной необходимости в ней, сэр, — ответил секретарь.
— Но необходимость очевидна! — возразил Поэт. — Говорят, вы написали уравнения, которые когда-нибудь перевернут весь мир. Говорят, загорается новая светлая эра. И если она такая светлая, то кто-то должен быть лысым, чтобы тьма рассеялась окончательно.
— А-а, отсюда и коза. — Дон Таддео посмотрел на аббата. — Плоская шутка. И это самое лучшее, что он умеет?
— Вы же видите, ему просто нечего делать. Но давайте поговорим о чем-нибудь разум…
— Нет-нет-нет! — возразил Поэт. — Вы меня неправильно поняли, ваше сиятельство. Коза должна быть охраняема и почитаема, а не понимаема. Увенчайте ее венцом, посланным нам святым Лейбовичем, и возблагодарите за восходящую зарю. Затем осудите Лейбовича и отправьте его в пустыню. Таким образом, вам не нужно будет носить второй венец. С терниями. Ответственность, так это называется.
Враждебность Поэта стала откровенной, он больше не пытался казаться смешным. Дон смотрел на него ледяными глазами. Каблук снова заколебался над пальцем Поэта, и снова аббат с неохотой смилостивился над ним.
— А когда, — продолжал Поэт, — армия вашего патрона придет, чтобы захватить аббатство, козу можно будет поставить во внутреннем дворе и научить блеять: «Здесь никого нет, кроме меня, здесь никого нет, кроме меня», когда чужеземцы будут проходить мимо.
Один из офицеров со злобным ворчанием приподнялся со своего стула, его рука конвульсивно искала саблю. Он наполовину выдернул ее из ножен, и шесть дюймов стали предостерегающе блеснули в сторону Поэта. Дон схватил офицера за запястье и попытался затолкнуть клинок в ножны, но это было равносильно попытке отвести руку мраморной статуи.
— Ага! Он не только чертежник, но и меченосец! — язвительно закричал Поэт, нимало не испугавшись. — Ваши рисунки защитных сооружений аббатства изобличают такой художественный…
Офицер проревел какое-то ругательство и полностью выдернул клинок из ножен. Его товарищ успел схватить его, прежде чем он нанес удар. По трапезной прошел ропот изумления, испуганные монахи вскочили на ноги. Поэт по-прежнему вежливо улыбался.
— …художественный дар, — продолжал он. — Я предсказываю, что ваши чертежи наших подземных туннелей будут висеть в музее изящных…
Глухое «чвак!» раздалось под столом. Поэт умолк на полуслове, вытащил изо рта куриную кость и мертвенно побелел. Он жевал, глотал и продолжал бледнеть, бессмысленно глядя перед собой.
— Вы раздавили его, — прошептал он углом рта.
— Не из-за того ли, что ты в это время говорил? — спросил аббат, продолжая давить.
— Мне кажется, что у меня в глотке застряла кость, — согласился с ним Поэт.
— Ты хочешь выйти?
— Боюсь, мне придется это сделать.
— Жаль. Нам будет недоставать тебя. — Дом Пауло еще раз как следует надавил на палец. — Теперь можешь идти.
Поэт облегченно вздохнул, вытер рот и встал. Он опорожнил чашу с вином и поставил ее вверх дном в центр подноса. Что-то в его поведении заставило их проследить за ним далее. Одним пальцем Поэт сдвинул повязку с глаза, наклонил голову над сложенной горстью ладонью и нажал. Стеклянный глаз выпал в ладонь, что вызвало возглас удивления со стороны тексарканцев, очевидно, не подозревавших об искусственном глазе Поэта.
— Следи за ним хорошенько, — сказал Поэт стеклянному глазу, а затем переложил его на перевернутую чашу, откуда тот злобно вытаращился на дона Таддео.
— Доброго вечера, господа, — весело сказал он сидящим за столом и вышел вон.
Разозленный офицер бормотал проклятия и старался высвободиться из объятий своих товарищей.
— Заберите его в свою комнату и посидите с ним, пока он не остынет, — велел им дон. — И проследите, чтобы он не столкнулся с этим лунатиком.
— Я огорчен, — сказал он аббату, когда синего от злости гвардейца оттащили прочь. — Они не мои слуги, и я не могу им приказывать. Но я могу обещать, что еще нынче он будет униженно просить прощения за случившееся. А если он откажется извиниться и немедленно уехать, он будет иметь возможность скрестить свой быстрый клинок с моим еще до завтрашнего полудня.
— Только без кровопролития! — взмолился отец Голт. — Это все пустяки. Давайте забудем об этом. — Его руки дрожали, лицо посерело.
— Он принесет извинения и уедет, — настаивал дон Таддео, — или я убью его. Не беспокойтесь, он не отважится на поединок со мной: если он и победит меня, то Ханеган публично посадит его на кол, а его жену заставят…. — но оставим это. Он попросит прощения и уедет. Еще раз повторяю, мне очень стыдно за все это.
— Я должен был выгнать Поэта, как только он появился. Он все время провоцировал, и мне не удавалось остановить его. Провокация была совершенно открытой.
— Провокация? Эта фантастическая выдумка праздношатающегося дурака? Правда, Джосард реагировал так, как если бы обвинения Поэта были справедливыми.
— Так вы не знаете, что они сделали исчерпывающее описание нашего аббатства как крепости?
У ученого отвисла челюсть. Он переводил взгляд с одного священника на другого, явно не веря им.
— Это правда? — спросил он после долгого молчания.
Аббат кивнул.
— И вы разрешили нам остаться здесь?
— У нас нет секретов. Ваши спутники вольны заниматься своими исследованиями, если пожелают. Я не собираюсь спрашивать, для чего им нужны эти сведения. Предположение Поэта, конечно, сплошная фантазия.
— Конечно, — тихо сказал дон, не глядя на аббата.
— Несомненно, у вашего властителя нет агрессивных амбиций в этом районе, как намекает Поэт.
— Конечно, нет.
— А если даже и есть, я уверен, что он будет настолько мудр — или, по крайней мере, у него будут достаточно мудрые советники, — чтобы понять, что ценность аббатства как хранилища мудрости древних во много раз больше, чем в качестве крепости.
Дон уловил просительные нотки в голосе аббата, еле внятную мольбу о помощи, и было видно, что он размышлял об этом, небрежно ковыряясь в еде.
— Мы еще поговорим об этом деле, прежде, чем я вернусь в коллегиум, — тихо пообещал он после долгого молчания.
Тень неприязни, возникшая во время пира, стала постепенно исчезать, когда началось послетрапезное пение во внутреннем дворе, и исчезла совершенно, когда пришло время лекции, которую ученый должен был читать в Большом зале. Замешательство прошло, вновь уступив место сердечности.
Дом Пауло подвел дона к кафедре. Голт и секретарь дона, следуя за ними, присоединились к ним на помосте. Горячие аплодисменты раздались после слов аббата, представившего дона. Тишина, последовавшая за этим, напоминала молчание зала суда в ожидании приговора. Ученый не был прирожденным оратором, но приговор удовлетворил толпу монахов.
— Я ошарашен тем, что мы здесь нашли, — признался он. — Несколько недель тому назад я не поверил бы, что после падения последней могучей цивилизации могут еще сохраниться такие записи, какие имеются в вашей Книге Памяти. В это и сейчас трудно поверить, но обстоятельства заставляют нас принять гипотезу, что документы подлинные. То, что они сохранились, само по себе невероятно. Но еще фантастичнее для меня то, что они оставались незамеченными вплоть до нашего времени. И раньше были люди, способные определить их потенциальную ценность… не только я. Что бы мог сделать с ними дон Кацлер, когда был жив… семьдесят лет тому назад! Если бы я знал об этих источниках десять лет тому назад, большинство моих трудов по оптике были бы просто не нужны.
«Ага! — подумал аббат, — вот оно что: он обнаружил, что некоторые из его открытий уже были открыты, и это оставило горький привкус. Но он, несомненно, должен знать, что всю жизнь он обречен открывать некогда уже открытое. Каким бы блестящим умом он не обладал, он может сделать только то, что другие уже сделали до него. И так неизбежно будет до тех пор, пока мир не станет таким же развитым, каким он был до Огненного Потопа».
Было очевидно, что дон Таддео несколько угнетен этим обстоятельством.
— Время моего пребывания здесь ограничено, — продолжал он. — Исходя из увиденного, я полагаю, что понадобится около двадцати специалистов, чтобы в течение нескольких десятилетий извлечь из Книги Памяти понятную нам информацию. Физики обычно действуют с помощью индуктивных рассуждений, проверяемых экспериментально, но в данном случае задача чисто дедуктивная. Из нескольких разрозненных кусков общих принципов мы должны вычленить подробности. В некоторых случаях это может оказаться невозможным. Например, — он на мгновение остановился, извлек пачку заметок и быстро пробежал по ним глазами. — Это цитата, которую я обнаружил, копаясь под лестницей. Она из четырехстраничного фрагмента книги, которая, вероятно, была одним из значительных трудов в области физики. Некоторые из вас могли уже видеть это.
«…и если в выражении для интервала между двумя точечными событиями преобладают пространственные величины, то такой интервал называется пространственноподобным, так как тогда можно выбрать систему координат, связанную с движущимся с допустимой скоростью наблюдателем, в которой эти события проявляются одновременно и, следовательно, отделены одно от другого только пространственно. Если же интервал является временноподобным, события не могут быть одновременными в любой системе координат, но тогда существует такая система координат, в которой пространственные величины стремятся к нулю, так что разделение событий происходит только по времени, id estэти события происходят в одном месте, но в разное время. Теперь, рассматривая границы реального интервала…»
Он посмотрел на аудиторию с загадочной улыбкой.
— Есть ли здесь кто-нибудь, кто бы в последнее время видел этот отрывок?
Лица монахов остались неподвижными.
— Может, кто-нибудь помнит, что когда-то прежде видел его?
Корнхауэр и еще двое несмело подняли руки.
— Знает ли кто-нибудь, о чем тут говорится?
Руки быстро опустились. Дон усмехнулся.
— За ней следуют полторы страницы математических выкладок, которые я даже не буду пытаться прочесть, но они трактуют наши фундаментальные понятия так, как если бы они не были основой всего, а лишь исчезающе малыми явлениями, которые изменяются в зависимости от того, с какой точки зрения на них смотреть. Они заканчиваются словом «следовательно», но остальная часть страницы сгорела, а с ней и заключительный вывод. Однако рассуждения столь безупречны, а математические выкладки так изящны, что я могу сам написать заключение. Оно выглядит заключением сумасшедшего. Оно начинается предположением, которое кажется безумным. Может быть, это мистификация? А если нет, то какое место оно занимает в общей научной концепции древних? Что предшествовало ему в качестве предпосылки для понимания? Что следовало за ним, и как оно может быть проверено? Вот вопросы, на которые я не могу ответить. Это только один пример из многих загадок, содержащихся в бумагах, которые вы так долго хранили. Рассуждения, касающиеся реального опыта понятия «нигде» являются делом ангелологов и теологов, а не физиков. А в этих бумагах описываются системы, касающиеся нашего физического опыта понятия «нигде». Были ли они получены древними в эксперименте? Некоторые ссылки указывают на это. В одном из документов упоминается превращение элементов, которое мы еще недавно считали теоретически невозможным. Там сказано: «доказано экспериментально». Но каким образом?
Возможно, понадобятся несколько поколений, чтобы оценить и понять многое из этих вещей. Очень жаль, что они должны оставаться здесь, в таком труднодоступном месте, так как для того, чтобы разобраться в них, необходимы концентрированные усилия многих ученых. Я уверен, вы понимаете, что нынешнее положение является неподобающим, не говоря уже о недостижимости этих знаний для всего остального мира.
Аббат, сидящий на возвышении позади говорящего почувствовал, что ему стало жарко. Он ожидал худшего. Дон Таддео, однако, предпочел воздержаться от каких-либо предложений. Но его замечания ясно показали, что такие реликвии, по его мнению, должны быть переданы в более компетентные руки, нежели руки монахов альбертианского ордена Лейбовича, и что нынешняя ситуация является абсурдной. Очевидно, почувствовав нарастающее напряжение в зале, дон обратился к предмету своих непосредственных занятий, включающих исследования природы света, выполненные им ранее. Некоторые из найденных в аббатстве документов обещают быть очень полезными, и он надеется вскоре создать экспериментальные устройства для проверки своих теорий. После непродолжительного обсуждения явлений преломления света он остановился, а затем сказал извиняющимся тоном:
— Я надеюсь, что не оскорбил ничьих религиозных чувств, — и с любопытством посмотрел вокруг. Заметив, что лица монахов остались внимательными и доброжелательными, он продолжал свою лекцию еще некоторое время, а затем предложил аудитории задавать вопросы.
— Принимаете ли вы вопросы с возвышения? — спросил аббат.
— Не все, — ответил ученый, несколько подозрительно глядя на аббата и как бы говоря: «et tu, Brut».
— Я желал бы знать, что вы нашли в свойстве преломления света такого, что выглядит оскорбительным для религиозных чувств?
— Ну, как сказать… — Дон замялся. — Монсеньор Аполло, которого вы знаете, был очень разгневан этим свойством. Он сказал, что свет не мог преломляться до Потопа, потому что радуга, как всем известно…
Зал дрогнул от громового хохота, заглушившего последние слова. Пока аббат знаками призывал монахов соблюдать тишину, дон Таддео стал красным как свекла, да и самому дому Пауло было трудно сохранить на лице серьезное выражение.
— Монсеньор Аполло хороший человек, хороший священнослужитель, но иногда люди бывают невероятными ослами, особенно вне сферы своей деятельности. Я сожалею, что задал этот вопрос.
— Ваше заявление облегчает мою задачу, — сказал ученый. — Я не ищу споров.
Дальнейших вопросов не последовало, и дон перешел ко второй теме своей лекции — образование и нынешняя деятельность его коллегиума. Картина, нарисованная им, выглядела ободряюще. Коллегиум осаждали просители, желающие заниматься в университете. Коллегиум принял на себя не только исследовательские, но и образовательные функции. Интерес к естественной философии и науке в целом среди грамотных мирян возрастал. Университет получал щедрые пожертвования. Наблюдались признаки оживления и возрождения.
— Я могу отметить несколько направлений в исследованиях, проводимых нашими учеными, — говорил он. — Последователи Брега изучают поведение газов, дон Вэйч Мортойн исследует возможности получения искусственного льда. Дон Фридер Халб занят поиском практических средств для передачи сообщений с помощью электричества…
Перечень был длинным и произвел впечатление на монахов. Исследования велись во многих областях — медицине, астрономии, геологии, математике, механике. Некоторые из них казались непрактичными и надуманными, но большинство обещало богатые результаты в развитии познания вообще и в практическом приложении. Начиная от работ Джеджена по созданию универсального лечебного средства до отчаянной атаки Бодалка на общепринятую геометрию, деятельность Коллегиума демонстрировала здоровое желание совать нос в интимные дела природы, скрытые с тех пор, как человечество сожгло свою память и обрекло себя на тысячелетнюю культурную амнезию.
— Кроме того, дон Махо Мах возглавляет проект, который направлен на получение дальнейшей информации о происхождении человека. Это является, в основном, задачей археологии, и он попросил меня, как только я закончу собственные исследования, поискать в вашей библиотеке любые материалы, имеющие отношение к этому предмету. Но мне, вероятно, лучше не останавливаться подробно на этом, из-за риска вступить в противоречие с теологией. Но если имеются какие-нибудь вопросы…
Молодой монах, готовящийся к принятию духовного сана, поднялся и, приободренный доном, задал вопрос:
— Сэр, я хотел бы знать, знакомы ли вы с мнением святого Августина на сей счет?
— Нет.
— Святой Августин — епископ и философ четвертого столетия. Он полагал, что вначале бог создал все сущее, в том числе и человека, в виде зародышей, и эти зародыши были оплодотворены и превратились в бесформенную материю, которая постепенно развилась в более сложные формы и наконец в человека. Обсуждалась ли эта гипотеза?
Улыбка дона была снисходительной, хотя он и не показал открыто, что предположение монаха несерьезно.
— Боюсь, что нет, но я рассмотрю и ее, — сказал он тоном, ясно говорящим обратное.
— Благодарю, — сказал монах и смиренно сел на свое место.
— Однако самыми дерзкими исследованиями, вероятно, — продолжал ученый, — занимается мой друг Эзер Шон: он пытается синтезировать живую материю. Дон Эзер надеется создать живую протоплазму, используя только шесть основных элементов. Эта работа может привести нас… Да? У вас есть вопрос?
Монах в третьем ряду поднялся и отвесил поклон оратору. Аббат наклонился вперед, чтобы лучше разглядеть его, и с ужасом обнаружил, что это был брат Армбрустер, библиотекарь.
— Если вы будете настолько добры к старику… — прокаркал монах, медленно растягивая слова. — Этот дон Эзер Шон, ограничивший себя шестью элементами… он весьма любопытен. Я хотел бы знать, можно ли ему при этом пользоваться обеими руками?
— Ну, я… — дон умолк и нахмурился.
— И могу ли я также спросить, — таким же бесцветным голосом тянул Армбрустер, — будет ли это великое чудо совершаться сидя, стоя или лежа? Или верхом на лошади под звуки труб?
Послушники громко хихикали. Аббат быстро вскочил на ноги.
— Брат Армбрустер, я предупреждал вас. Вы отлучаетесь от общего стола до тех пор, пока не исправитесь. Ожидайте в часовне Богородицы.
Библиотекарь снова поклонился и тихонько улизнул из зала; его осанка была смиренна, но глаза торжествовали. Аббат пробормотал что-то извиняющимся тоном, но взгляд дона стал вдруг холодным.
— В заключение, — сказал он, — коротко о том, что, на мой взгляд, может ждать мир от начинающейся интеллектуальной революции. — Глаза его вспыхнули, он оглядел их всех, и безразличие в его голосе сменилось страстью. — Наш царь — Невежество. После гибели империи разума оно безраздельно правит людьми. Его династия правит веками. Его право на трон ныне рассматривается как законное — мудрецы древности утвердили его. Они не сделали ничего, чтобы сбросить его с трона. Завтра будет править новый царь. Люди знания, люди науки будут стоять за его троном, и Вселенная узнает о его могуществе. Его имя — Истина. Его власть распространится на всю Землю. И власть человека над Землей будет восстановлена. Уже через сто лет люди будут летать по воздуху на металлических птицах. Металлические экипажи будут катиться по дорогам, выложенным камнями, сделанными руками человека. Будут построены тридцатиэтажные дома, корабли, плывущие под водой, машины, выполняющие любую работу.
И как же это произойдет? — Он остановился и понизил голос. — Я опасаюсь, что таким же образом, каким происходят все перемены. И мне жаль, что это так. Это произойдет с помощью насилия и переворота, с помощью огня и неистовства, потому что никакие изменения не происходят в мире спокойно. — Он посмотрел по сторонам, услышав неясное бормотание, донесшееся со стороны сидящих в зале. — Так будет… хотим мы этого или нет.
Но почему будет именно так?
Невежество — царь. Многим его отречение не принесет выгоды. Многие обогатились с помощью его темной власти. Они составляют его двор, и его именем обманывают и правят, обогащаются и сохраняют свою власть. Они боятся даже грамоты, так как написанное слово является каналом связи, который помогает их врагам объединиться. Их оружие остро заточено, и они ловко владеют им. Они будут настаивать на войне с целым светом, если затронут их личные интересы, и насилие будет продолжаться до тех пор, пока от общественного устройства, существующего ныне, не останется даже праха и не возникнет новое общество. Мне очень жаль, но именно так я это представляю.
От этих слов будто сумеречная пелена сгустилась над залом. Надежды дома Пауло ували. Взгляды ученого на будущее выглядели пророческими: дон Таддео хорошо знал милитаристские устремления своего монарха. У него был выбор: он мог одобрить их, не одобрить или рассматривать их в ряду необоримых явлений, таких, как потоп, засуха или ураган.
Очевидно, он воспринял их как неизбежное, чтобы воздержаться от их моральной оценки. Пусть будут и кровь, и железо, и плач…
«Как мог такой человек противостоять собственной совести, уклоняться от ответственности… и с такой легкостью!» — дивился аббат.
Но потом в нем всплыли слова: «Поэтому Господь повелел мудрецам того времени найти способ, каким весь мир мог быть уничтожен…»
А еще он повелел им узнать, как его можно сохранить и, как всегда, дал им право выбора. И, вероятно, они сделали тот же выбор, что и дон Таддео: умыть руки перед толпой, присматривать за ней, и пусть они распинают на кресте сами себя.
И они распинали, так или иначе. Невзирая на звания. Всегда кто-нибудь должен быть прибит к кресту гвоздями и висеть на нем, и если ты упадешь с него, они затопчут тебя…
Внезапно стало тихо — ученый замолчал.
Аббат, щурясь, осмотрел зал. Половина общины с изумлением таращилась на входную дверь. Вначале он ничего не мог разглядеть.
— Что это? — шепотом спросил он у Голта.
— Старик, с бородой и в накидке, — прошипел Голт. — Он похож на… Нет, этого не может…
Дом Пауло встал и подошел к центру помоста, пристально вглядываясь в смутные очертания фигуры. Затем он ласково окликнул:
— Беньямин?!
Фигура шевельнулась. Старик еще плотнее обернул накидку вокруг своих высохших плеч и, ковыляя, медленно вышел на освещенное место. Снова остановившись, он стал оглядывать зал, что-то бормоча про себя; потом его глаза отыскали на кафедре ученого.
Прихрамывая на больную ногу, старое привидение заковыляло к кафедре, не спуская глаз со стоящего за ней человека. Дон Таддео вначале выглядел растерянным. Но никто не шевельнулся и не произнес ни звука, и он заметно побледнел, когда дряхлое видение приблизилось к нему вплотную. Лицо бородатого старика светилось свирепой надеждой и непреодолимой страстью, которая горела в нем более неистово, чем его жизненные силы, давным-давно принадлежащие смерти.
Он подошел вплотную к кафедре и остановился; его глаза впились в испуганного оратора, его губы трепетали. Он протянул к ученому дрожащую руку — дон отступил назад, было слышно его прерывистое дыхание.
Но отшельник был проворнее. Он прыгнул на помост, обогнул кафедру и схватил ученого за руку.
— Какое безумие…
Беньямин конвульсивно сжимал руку ученого, с надеждой глядя ему в глаза.
Вдруг его лицо омрачилось. Огонь угас. Он отпустил руку дона. Тяжелый вздох вместе с исчезающей надеждой вырвался из его иссушенных старых легких. Неизменная знакомая улыбка старого еврея с горы вернулась на его лицо. Он повернулся к общине, развел руки и красноречиво пожал плечами.
— Это все еще не от Него, — сказал он угрюмо и заковылял прочь.
После этого осталось лишь формально завершить собрание.
21
На десятой неделе визита дона Таддео посланец принес дурные вести. Глава правящей династии Ларедана потребовал, чтобы войска Тексарканы были немедленно выведены из пределов королевства. Король той же ночью скончался от яда, а между Лареданом и Тексарканой было провозглашено состояние войны. Война ожидалась скоротечная. Можно было с уверенностью предположить, что она закончится на второй день, и что теперь Ханеган управляет всеми странами и народами от Красной реки до Рио-Гранде.
Многое из этого ожидалось, но некоторые новости были ошеломляющими.
Ханеган Второй, правитель милостью божьей, защитник веры и духовный пастырь Равнины, найдя монсеньера Маркуса Аполло виновным в измене и шпионаже, приказал сначала повесить папского нунция, а затем, еще живого, колесовать, четвертовать и содрать кожу в назидание всякому, кто вознамерится подкапываться под господство правителя. Разрубленное на куски тело священника было брошено собакам.
Посланцу едва ли нужно было добавлять, что Тексаркана была подвергнута полному отлучению папским эдиктом, содержащим неясные, но угрожающие намеки на «Regnaus in Exceisis», буллу семнадцатого века, позволяющую папе сместить нечестивого монарха. Никаких сведений о контрмерах Ханегана пока не поступило.
Армия Ларедана на Равнине теперь должна была пробиваться домой через языческие племена только для того, чтобы сложить оружие в пределах собственных границ, поскольку их народ, их семьи стали заложниками.
— Ужасно! — воскликнул дон Таддео с видимой искренностью. — Учитывая мою национальную принадлежность, я готов немедленно уехать.
— Почему? — спросил дом Пауло. — Вы ведь не одобряете действий Ханегана, не так ли?
Ученый заколебался, а потом покачал головой. Он огляделся, чтобы убедиться, что никто не подслушивает их.
— Лично я осуждаю их. Но публично… — Он пожал плечами. — Нужно подумать о Коллегиуме. Если бы это касалось только моей собственной шеи…
— Понимаю.
— Могу ли я выразить свое мнение конфедициально?
— Конечно.
— Тогда кто-нибудь должен предостеречь Новый Рим от дальнейших пустых угроз. Ханеган не остановится перед распятием нескольких дюжин маркусов аполло.
— И тогда несколько дюжин новых мучеников вознесутся на небеса. Новый Рим не прибегает к пустым угрозам.
Дон вздохнул.
— Я предполагал, что вы именно так отнесетесь к этому, и вновь выражаю готовность уехать.
— Чепуха. Какой бы национальности вы не были, ваш гуманизм делает ваше присутствие здесь весьма желательным.
Но трещина не закрылась. После этого ученый держался своей компании и редко разговаривал с монахами. Его отношения с братом Корнхаузром стали подчеркнуто официальными, хотя изобретатель ежедневно тратил час или два на обследование и обслуживание динамомашины и лампы, и всегда был в курсе работы дона, которая теперь велась с необычной поспешностью. Офицеры редко покидали домик для гостей.
Появились признаки массового бегства из округи. Тревожные слухи по-прежнему приходили с Равнины. В Санли-Бувитс люди начали искать поводы для неожиданного отъезда с паломничеством или в гости в соседние государства. Даже нищие и бродяги покидали городок. Как всегда, торговцы и ремесленники предстали перед неприятным выбором: бросить свое имущество на милость воров и грабителей, или остаться при нем, чтобы лично присутствовать при разграблении.
Делегация горожан во главе с мэром посетила аббатство, чтобы испросить убежища для горожан на случай нападения.
— Мое окончательное решение, — сказал аббат после нескольких часов спора, — таково: мы без всяких вопросов примем всех женщин, детей, инвалидов и престарелых. Но что касается мужчин, способных держать в руках оружие, то мы будем рассматривать каждый случай отдельно и, возможно, некоторых из них вернем назад.
— Почему? — спросил мэр.
— Это должно быть ясно даже для вас! — резко ответил дом Пауло. — Мы и сами можем подвергнуться нападению, но до тех пор, пока не будет непосредственной опасности, мы постараемся держаться в стороне. Я не допущу, чтобы кто бы то ни было использовал аббатство в военных целях, если только его не осадят. Тогда мужчинам придется принести обет защищать аббатство под нашим руководством. И в каждом отдельном случае мы будем решать, надежен ли этот обет или нет.
— Это несправедливо! — взвыл один из членов делегации. — Вы дискриминируете…
— Только тех, в ком мы не уверены. В чем дело? Или надеетесь укрыть здесь резервные войска? Это не будет позволено. Вам не удастся разместить здесь городское ополчение. Это все.
При существующих обстоятельствах спорить не приходилось — делегация согласилась и на это. Дом Пауло намеревался принять каждого, когда придет время, но сейчас следовало дать понять горожанам, чтобы не рассчитывали на аббатство в своих военных планах. Позднее с такими же требованиями могут явиться офицеры из Денвера, а они ставят свой политический строй гораздо выше чьей-либо жизни. Он намеревался и им дать такой же ответ. Аббатство было построено как цитадель веры и знания и должно оставаться таким впредь.
В пустыне начали появляться путники с востока. Торговцы, охотники и пастухи, двигаясь на запад, приносили вести с Равнины. Чума скота, словно греческий огонь, распространялась среди языческих стад, голод казался неминуем. С падением Ларедана его войска превратились в партизанские отряды. Часть из них вернулась на родину, как им было приказано, а другие дали страшную клятву пойти маршем на Тексаркану и не останавливаться, пока не добудут голову Ханегана Второго или не погибнут в бою. Лареданцы, ослабленные и разрозненные, вырезались во время опустошительных набегов воинов клана Бешеного Медведя, жаждавших отомстить тем, кто принес им чуму. Ходили слухи, будто Ханеган великодушно предложил народу Бешеного Медведя свое покровительство и защиту, если они присягнут на верность «цивилизованным» законам, введут его офицеров в свой совет и примут христианскую веру. Покорность или голодная смерть, — такой выбор представили судьба и Ханеган пастушьим племенам. Многие предпочитали голодную смерть вассальной зависимости от государства земледельцев и торговцев. Говорили, что Хонган Ос проревел свой отказ югу, востоку и небесам. Последнее он дополнил ежедневным сожжением одного шамана, чтобы наказать племенных богов за то, что они изменили ему. Он угрожал перейти в христианство, если христианские боги помогут ему перебить его врагов.
Во время непродолжительного посещения аббатства группой пастухов было обнаружено, что исчез Поэт. Дон Таддео первым заметил его отсутствие и осведомился о праздношатающемся стихотворце.
— Вы уверены, что он исчез? — удивился дом Пауло. — Он часто проводит по нескольку дней в селении или взбирается на гору поспорить с Беньямином.
— Его вещи исчезли, — сказал дон. — Из комнаты все вынесено.
Аббат скорчил гримасу.
— Когда уходит Поэт, это дурной знак. Кстати, если он действительно исчез, я бы посоветовал вам произвести немедленный переучет ваших собственных вещей...
Лицо дона стало задумчивым.
— Так вот куда делись мои башмаки…
— Нет сомнений.
— Я выставил их для чистки, и они пропали. Это произошло в тот же день, когда он пытался взломать мою дверь.
— Взломать?! Кто, Поэт?
Дон Таддео тихо рассмеялся.
— Я боюсь, что немного подшутил над ним. У меня находится его стеклянный глаз. Вы помните тот вечер, когда он оставил его на столе в столовой?
— Да.
— Я подобрал его.
Он открыл свой кошель, порылся в нем и положил глаз Поэта на стол аббата.
— Он знал, что глаз у меня, но я отрицал это. С тех пор мы все время подшучивали над ним, даже распустили слух, что это не что иное, как давно утерянный глаз идола Орды, и его следует возвратить в музей. Временами он просто бесился. Конечно, я намеревался перед отъездом отдать ему глаз. Как вы думаете, он вернется, когда мы уедем?
— Сомневаюсь, — ответил аббат, с некоторым содроганием рассматривая глаз. — Но, если хотите, я сохраню глаз для него. Хотя, скорее всего, он отправился в Тексаркану, чтобы поискать его там. Он утверждает, что это — могущественный талисман.
— Как так?
Дом Пауло улыбнулся.
— Он говорит, что видит гораздо лучше, когда носит его.
— Что за чепуха! — Дон запнулся. Всегда готовый, очевидно, выдвинуть любое необычное предположение после хотя бы краткого размышления, он добавил: — Хотя, может быть, и не чепуха… если предположить, что заполнение пустой глазницы как-то влияет на мускулы другой. Он говорил именно так?
— Он только клянется, что не может толком видеть без него. Он утверждает, что глаз дает ему ощущение «истинного смысла», хотя и причиняет сильную головную боль. Но никто не знает, говорит ли Поэт правду, фантазирует или выражается аллегорически. Поскольку все его фантазии достаточно подкреплены реалиями, то я вообще сомневаюсь, есть ли для него разница между фантазией и фактом.
Дон иронически усмехнулся.
— На следующий день он вопил за моей дверью, что я нуждаюсь в глазе больше, чем он. Приходится предположить, что он и вправду считает его могущественным талисманом, пригодным для любого человека. Право, не знаю, почему.
— Он сказал, что вы сами нуждаетесь в нем? Хо-хо.
— Что вас забавляет?
— Простите. Он, вероятно, хотел этим оскорбить вас. Я бы не хотел объяснять слова Поэта, поскольку могу при этом показаться его соучастником. Вы можете обидеться.
— Вовсе нет. Я любопытен.
Аббат посмотрел на изображение святого Лейбовича в углу комнаты.
— Поэт постоянно использовал этот глаз в качестве повода для острот, — объяснил он. — Когда он собирался принять какое-то решение или обсудить какой-то вопрос, он вставлял глаз в глазницу. И вынимал его обратно, если видел что-нибудь неприятное для себя, или претендовал на то, чтобы смотреть на что-либо свысока, или когда валял дурака. Когда он его вставлял, то менял свои манеры. Братья стали называть глаз «совестью Поэта», а тот продолжал острить. Он читал небольшие лекции с демонстрацией подвижной совести. Он заявлял, что им овладевает неистовое, непреодолимое стремление к чему-нибудь пустяковому, например, стремление овладеть бутылкой вина. Вставив свой глаз, он поглаживал бутылку, облизывал губы, пыхтел, стонал и наконец отдергивал руки. Затем им снова овладевало желание. Он хватал бутылку, наливал немного вина в чашку и в течение нескольких секунд пожирал его глазами. Но затем совесть снова одолевала его, и он швырял чашку через всю комнату. Вскоре он снова начинал плотоядно поглядывать на бутылку, стонать и пускать слюни, но так или иначе боролся с желанием, — Аббат деланно усмехнулся. — Отвратительное зрелище. Наконец, совсем выдохшись, он выдергивал свой стеклянный глаз. После этого он сразу расслаблялся — желание уже не было таким сильным. Холодный и надменный, он овладевал бутылкой, оглядывал всех вокруг и смеялся. «Я собираюсь все-таки сделать это», — говорил он. И вот, когда все ожидали, что он выпьет ее, он с блаженной улыбкой выливал все вино себе на голову. Сами видите, какова выгода от подвижной совести.
— Поэтому он считает, что я нуждаюсь в ней больше, чем он?
Дом Пауло пожал плечами.
— Он всего лишь Поэт-Эй, ты!
Ученый забавно запыхтел. Он толкнул стеклянный шар большим пальцем и покатил его поперек стола. Вдруг он рассмеялся.
— Мне это даже нравится. Кажется, я знаю, почему нуждаюсь в нем больше, чем Поэт. Вероятно, в конце концов я оставлю глаз у себя.
Он взял глаз, подбросил его, поймал и вопросительно посмотрел на аббата.
Дом Пауло снова пожал плечами.
Дон Таддео вернул глаз в свой кошель.
— Он получит его, если когда-нибудь придет за ним. Да, кстати, я намеревался сообщить вам, что моя работа здесь почти окончена, и мы уезжаем через несколько дней.
— Вас не беспокоят военные действия на Равнине?
Дон Таддео, насупившись, посмотрел на стену.
— У нас разбит запасной лагерь на холме, примерно в неделе езды верхом отсюда. Отряд яз… гм… наш эскорт будет ждать нас там.
— Я надеюсь, — сказал аббат, добавляя к любезности немного жесткости, — что ваш эскорт не изменил свою политическую ориентацию с того времени, как вы заключили соглашение. Теперь будет трудно отличить врагов от союзников прежних дней.
Дон покраснел.
— Особенно, если они из Тексарканы?
— Я не говорил этого.
— Давайте будем искренни друг с другом, святой отец. Я не могу бороться против князя, который дает мне возможность работать… независимо от того, что я думаю о его политике или о его политиках. Публично я выступлю в его поддержку, или, в крайнем случае, не буду обращать на него внимания… ради Коллегиума. Пока он расширяет свои владения, польза от Коллегиума невелика. Но если Коллегиум будет преуспевать, пользу от нашей работы получит все человечество.
— Те, кто останется в живых, вероятно.
— Да… но это всегда так, в любом случае.
— Нет-нет. Двадцать столетий назад даже оставшиеся в живых не получили никакой выгоды. Неужели мы должны снова пойти этой дорогой?
Дон Таддео пожал плечами.
— Что я могу сделать? — раздраженно спросил он. — Князь — Ханеган, а не я.
— Но вы обещали начать восстановление господства человека над природой. А кто будет руководить обузданием сил природы? Кто будет использовать эти силы? До какого предела? Как вы будете это контролировать? Пока еще есть время для принятия решения. Но если вы и ваши люди ничего не решите сейчас, то другие вскоре сделают это за вас. Вы говорите, что это будет выгодно для всего человечества. Но с чьего молчаливого согласия? С согласия князя, который подписывается крестиком? Или вы действительно верите, что ваш Коллегиум сможет остаться в стороне от его амбиций, когда он начнет понимать, какую ценность вы представляете для него?
Дом Пауло не ожидал, что убедит его. Но у него заныло сердце, когда он заметил снисходительную терпеливость, с которой его слушал дон. Это была терпеливость человека, выслушивающего аргументы, которые он уже давно отверг к собственному удовлетворению.
— То, что вы предлагаете, в действительности означает, — сказал ученый, — необходимость еще немного подождать. Чтобы мы распустили Коллегиум или перевели его в пустыню, и каким-то образом, — не имея собственного золота и серебра, — восстановили экспериментальную и теоретическую науку, и не говорили бы об этом никому. Чтобы мы хранили это до тех времен, когда человек будет мудрым и чистым, и святым, и добрым.
— Я не это имел виду.
— Это не то, что вы хотели сказать, но это следует из сказанного вами: держать науку в заточении, не пытаться практически применить ее, не пытаться ничего сделать с нею до тех пор, пока человек не станет святым. Ну, это не дело. Вы так и поступали здесь, в этом аббатстве, в течение многих поколений.
— Мы ничего не утаивали.
— Вы не утаивали ничего, но вы сидели на этом как собака на сене, причем так тихонько, что никто и не знал, какие сокровища у вас хранятся.
Короткая вспышка гнева сверкнула в глазах старика.
— Я думаю, настало время познакомить вас с нашим святым основателем, — проворчал он, указывая на деревянную статую в углу. — Он был, как и вы, ученым, но потом мир впал в безумие, и он укрылся в святилище. Он основал этот орден, чтобы сохранить то, что еще можно было сохранить из письменных документов последней цивилизации. Сохранить от чего и для чего? Посмотрите, на чем он стоит — видите, что было приготовлено для его костра? Книги! Вот как мало нужна была миру ваша наука тогда и еще столетия после этого. Он умер ради нас. Легенда гласит, что когда они облили его бензином, он попросил дать ему чашу с этой жидкостью. Они подумали, что он спутал ее с водой, и со смехом дали ему. Он благословил чашу — некоторые говорят, что бензин после благословения превратился в вино, — и сказал затем: «Hic est enim calix sanguimis mei»,и он выпил чашу, прежде чем они повесили его и бросили на костер. Должен ли я прочитать вам весь список наших мучеников? Должен ли я назвать вам все сражения, которые мы вели для того, чтобы эти документы сохранились в неприкосновенности? Всех монахов, ослепших в копировальной комнате ради вас? И вы еще говорите, что мы ничего не сделали, что укрывали все в тишине.
— Пусть даже не преднамеренно — сказал ученый, — но по результатам это именно так. И те же побуждения, на которые вы намекаете, могут стать источником разрушения. Если вы будете беречь мудрость до тех пор, пока весь мир не станет мудрым, отец, то он никогда таким не станет.
— Я вижу, у нас нет взаимопонимания в самой основе! — сердито воскликнул аббат. — Служить в первую очередь богу или служить в первую очередь Ханегану — вот между чем вы должны выбирать.
— Тогда у меня совсем небольшой выбор, — ответил дон. — Не предложите ли вы мне трудиться для церкви?
В его голосе была явная насмешка.
22
Был четверг первой недели после праздника Всех Святых. Готовясь к отъезду, дон Таддео и его помощники приводили в подвале в порядок свои заметки и записи. Дон пленил своей речью небольшую монастырскую аудиторию и, когда приблизилось время отъезда, между ним и братьями преобладал дух дружелюбия. Дуговая лампа все еще с треском пылала под сводами, наполняя древнюю библиотеку резким бело-голубым светом, а измотанные послушники вертели динамомашину. Неопытность монаха-регулировщика, сидевшего на стремянке, приводила к тому, что свет постоянно мерцал. Этот монах сменил прежнего искусного оператора — того пришлось отправить в лазарет с мокрой повязкой на глазах.
Теперь дон Таддео говорил о своей работе не так сдержанно, как прежде: очевидно, он больше не беспокоился о теологическом истолковании таких спорных предметов, как преломление света или притязания дона Эзера Шона.
— Если гипотеза не бессмысленна, — говорил он, — ее необходимо подтвердить экспериментом. Я выдвинул эту гипотезу на основе некоторых новых… нет, лучше сказать, некоторых весьма старых математических методов, на которые нас навело изучение вашей Книги Памяти. Гипотеза эта предлагает более простое объяснение некоему оптическому явлению, но, говоря откровенно, я должен в первую очередь подумать о новом способе ее проверки. Это та область, в которой ваш брат Корнхауэр может мне сильно помочь.
Он с улыбкой кивнул на изобретателя и показал рисунок прибора.
— Что это такое? — спросил кто-то после некоторого замешательства.
— Это набор стеклянных пластин. Пучок солнечных лучей, падающий на пластины под углом, частично отражается, а частично проходит сквозь них. Мы установим набор пластин так, чтобы они направляли отраженный пучок через эту штуку, которую придумал брат Корнхауэр, и заставляли свет падать на второй набор стеклянных пластин. Второй набор установим точно под прямым углом, чтобы отражать почти весь поляризованный пучок и почти ничего не пропускать через себя. Смотря через стекло, мы вряд ли увидим свет. Все это уже испытывалось, но теперь, если моя гипотеза верна, замыкание контакта на индуктивной катушке брата Корнхауэра должно вызвать такую яркую вспышку, что свет пройдет через все пластины. Если этого не произойдет, — он пожал плечами, — мы отвергнем эту гипотезу.
— Вместо этого можно отвергнуть катушку, — скромно предложил брат Корнхауэр. — Я не уверен, даст ли она достаточно сильный ток.
— А я уверен. У вас есть интуиция в таких вопросах. Я считаю, что намного легче разработать абстрактную теорию, чем придумать способ для ее экспериментальной проверки. А у вас есть замечательный дар видеть все в виде винтов, проводов и линз, в то время как я умею мыслить лишь абстрактными символами.
— Да, абстрактные идеи приходят мне в голову в последнюю очередь, дон Таддео.
— Мы составили бы неплохую пару, брат Корнхауэр. Я хотел бы, чтобы вы поработали у нас в Коллегиуме, хотя бы некоторое время. Как вы думаете, ваш аббат позволит вам уехать?
— Я не хотел бы делать поспешных предположений, — тихо пробормотал изобретатель.
Дон Таддео обратился к другим монахам:
— Я слышал о «братьях на чужбине». Разве не правда, что некоторые члены вашей общины временами работают в других местах?
— Очень немногие, дон Таддео, — ответил молодой священник. — Прежде орден поставлял клерков, писцов и секретарей белому духовенству и обоим дворам, как королевскому так и церковному. Но это было во времена самой суровой нужды и бедности ордена. Тогда братья, работающие на чужбине, не раз спасали остальных от голодной смерти. Но теперь в этом больше нет нужды, и делается это очень редко. Конечно, несколько наших братьев учатся сейчас в Новом Риме, но…
— Это именно тот случай! — воскликнул дон с внезапным энтузиазмом. — Я обеспечу для вас стипендию Коллегиума. Я уже говорил с вашим аббатом, и…
— Да? — спросил молодой монах.
— Ну… хотя мы и не пришли к соглашению по некоторым пунктам, я смог уяснить его точку зрения. Я подумал, что такая стипендия поможет улучшить наши отношения. Она будет выдаваться, конечно, в виде жалованья, и я уверен, что аббат найдет ему хорошее применение.
Брат Корнхауэр наклонил голову, но ничего не сказал.
— Ну вот! — Ученый рассмеялся. — Похоже, приглашение не обрадовало вас, брат.
— Я польщен, конечно. Но не мне решать такие вопросы.
— Понимаю. Но я и не подумаю просить вашего аббата, если это неприятно лично для вас.
Брат Корнхауэр заколебался.
— Мое призвание — религия, — ответил он наконец, — то есть жизнь в молитвах. И нашу работу мы также представляем себе как разновидность молитвы. Но это, — он показал в сторону динамомашины, — по-моему, скорее походит на игру. Однако, если дом Пауло пошлет меня…
— Вы с неохотой, но поедете, — раздраженно закончил ученый. — Я уверен, что смогу убедить Коллегиум посылать вашему аббатству не менее сотни золотых ханеганов за каждый год, что вы проведете с нами. Я… — Он умолк, чтобы посмотреть на реакцию собеседника. — Простите, я что-нибудь не так сказал?
Аббат остановился на лестнице и взглянул на людей в подвале. Несколько смущенных лиц повернулось к нему. Через несколько секунд и дон Таддео заметил присутствие аббата.
— Мы как раз говорили о вас, святой отец, — сказал он, приветливо кивнув ему. — Если вы слышали, то я, наверное, должен объяснить…
Дон Пауло покачал головой.
— В этом пока нет необходимости.
— Но я хотел бы обсудить…
— Это может подождать? Сейчас я тороплюсь.
— Конечно, — сказал ученый.
— Я скоро вернусь.
Он снова поднялся по лестнице. Отец Голт ждал его во внутреннем дворе.
— Слышали они уже об этом, домине? — мрачно спросил приор.
— Я не спрашивал, но уверен, что еще нет, — ответил дом Пауло. — они там внизу просто ведут безобидную беседу. Что-то о том, чтобы брат Корнхауэр поехал с ними в Тексаркану.
— Значит они не слышали, это точно.
— Да. Где он сейчас?
— В домике для гостей, домине. С ним врач. Он в горячке.
— Сколько братьев знает, что он здесь?
— Четверо. Мы пели Non e,когда он появился в дверях.
— Прикажите этим четверым никому не говорить об этом, а потом займите наших гостей в подвале. Только будьте добры, сделайте так, чтобы они ничего не узнали.
— Но разве вы не скажете им об этом перед отъездом, домине?
— Скажу. Но пусть они сперва будут полностью готовы. Вы знаете, это не удержит их от возвращения. Чтобы уменьшить возможность замешательства, обождем с сообщением до последней минуты. Это у вас с собой?
— Нет, я оставил это с его бумагами в домике для гостей.
— Я пойду взгляну на него. Предупредите братьев и займите наших гостей.
— Да, домине.
Аббат направился к домику для гостей. Когда он вошел, брат-фармацевт как раз выходил из комнаты.
— Будет он жить, брат?
— Я не знаю, домине. Дурное обращение, голод, долгое пребывание на солнце, лихорадка… Если будет воля Господня… — Он пожал плечами.
— Могу я поговорить с ним?
— Я думаю, это не имеет смысла. Он в бреду.
Аббат вошел в комнату и тихо закрыл за собой дверь.
— Брат Кларет?
— Не надо опять, — произнес человек, лежавший на постели. — Ради бога, не надо опять… Я рассказал вам все, что знал. Я предал его. А теперь оставьте меня…
Дом Пауло с жалостью рассматривал секретаря покойного Маркуса Аполло. Он посмотрел на руки писца. На месте ногтей были только гноящиеся раны.
Аббат вздрогнул и повернулся к маленькому столику возле постели. Отдельно от небольшой пачки бумаг и кучки личных вещей лежал небрежно отпечатанный листок, который беглец привез с собой с востока.
«Мы, Ханнеган, правитель милостию Божией, сюзерен Тексарканы, император Ларедана, защитник веры, доктор права, вождь кланов язычников и духовный пастырь прерий — всем епископам, священникам и прелатам церкви нашего законного королевства шлем приветствие и обращаем внимание на нижеследующее, имеющее силу закона, а именно:
I. Поскольку один иноземный князь, некий Бенедикт XXII, епископ Нового Рима, самонадеянно предъявляя претензии на не принадлежащую по праву ему власть над духовенством нашей страны, осмелился сначала покуситься на то, чтобы подвергнуть церковь Тексарканы отлучению, а затем отменил это решение, что вызвало великое замешательство и пренебрежение к духовным делам среди верующих, Мы, единственный законный глава церкви в нашем королевстве, действуя в согласии с собором епископов и духовенства, настоящим объявляем Нашему верному народу, что вышеуказанный князь и епископ Бенедикт XXII есть еретик, симонит, убийца, гомосексуалист и атеист, недостойный какого-либо признания со стороны святой церкви в землях Нашего королевства, империи или земель, находящихся под Нашим протекторатом. Кто служит ему, не служит Нам.
II. Да будет поэтому известно, что оба декрета — об отлучении и об его отмене — сим отменяются, аннулируются, объявляются недействительными и не имеющими последствий, как не обладающие законной силой…»
Дом Пауло пробежал глазами оставшуюся часть документа. Вчитываться не было нужды. Это «обращает внимание» правителя предусматривало выдачу разрешений духовенству Тексарканы, делало отправление святых таинств лицами, не имеющими на то разрешения, преступлением перед законом, а клятву в преданности правителю — условием для признания и получения такого разрешения. Бумага была подписана не только личным крестиком правителя, но еще и несколькими «епископами», имена которых были неизвестны аббату.
Он бросил прокламацию на стол и сел около кровати. Глаза беглеца, устремленные в потолок, были открыты. Он часто и тяжело дышал.
— Брат Кларет, — мягко позвал аббат. — Брат…
В это время в подвале глаза ученого сияли нахальным торжеством специалиста, вторгающегося в область другого специалиста ради искоренения всей имеющейся там путаницы.
— Да, верно! — сказал он в ответ на вопрос послушника. — Я обнаружил здесь один источник, который, я думаю, заинтересует дона Махо. Конечно, я не историк, но…
— Дон Махо? Не тот ли, который пытался исправить Книгу Бытия? — скривив губы, спросил отец Голт.
— Да, это… — Ученый умолк под пристальным взглядом Голта.
— Все правильно, — признес священник с усмешкой. — Многие из нас считают, что Книга Бытия более или менее аллегорична. Что же вы нашли?
— Мы обнаружили допотопный текст, в котором содержится, насколько я понимаю, одна идея, переворачивающая все наши представления. Если я правильно уяснил содержание этого фрагмента, человек был создан незадолго до падения последней цивилизации.
— Что-о-о? А откуда тогда взялась цивилизация?
— Она была создана не человечеством, а предшествующей расой, которая исчезла в огне Потопа.
— Но Священное Писание восходит ко времени за тысячи лет до Потопа!
Дон Таддео многозначительно промолчал.
— Вы считаете, — ужаснувшись, спросил отец Голт, — что мы не являемся потомками Адама? Не относимся к историческому человечеству?
— Постойте-постойте! Я лишь высказываю предположение, что допотопная раса, называвшая себя людьми, достигла успеха в создании искусственной жизни. Незадолго перед падением их цивилизации они создали предков нынешнего человечества… «по своему образу и подобию» в качестве слуг.
— Если даже вы полностью отрицаете Апокалипсис, то уж это — совсем ненужное запутывание простых и ясных общих представлений! — жалобно проговорил Голт.
Аббат тихо спустился по ступенькам, остановился на нижней площадке и слушал с недоверием.
— Возможно, это выглядит так, — доказывал дон Таддео, — пока вы не примете во внимание, как много это объясняет. Вы знаете легенды о временах Упрощения. Мне кажется, все они становятся более внятными, если взглянуть на Упрощение как на восстание существ, созданных в качестве слуг, против их создателей, как и предполагается в этом фрагменте. Это также объясняет, почему современное человечество выглядит настолько ниже по уровню развития, чем древние, и почему наши предки впали в варварство, когда их хозяева исчезли, и почему…
— Боже, яви свою милость этому дому! — воскликнул аббат, шагнув к алькову. — Прости нас, Господи, ибо не ведаем, что творим.
— Я-то вполне ведаю, — пробормотал ученый, ни к кому в особенности не обращаясь.
Старый священник наступал на своего гостя, словно воплощенная Немезида.
— Итак, мы являемся творениями других существ, сэр философ? Созданы меньшими божествами, чем Всевышний и, по понятным причинам, менее совершенны… не по своей вине, конечно.
— Это только предположение, но оно может многое объяснить, — натянуто произнес дон, невольно отступая.
— И многое извинить, не правда ли? Восстание людей против своих создателей было, без сомнения, просто оправданным тираноубийством бесконечно порочных сыновей Адама.
— Я не говорил…
— Покажите мне этот текст!
Дон Таддео начал рыться в своих записях. Свет замерцал, поскольку послушники у приводного колеса старались прислушаться к разговору. Небольшая аудитория ученого находилась в шоковом состоянии, пока бурное появление аббата не расшевелило оцепеневших от страха слушателей. Монахи перешептывались между собой, кое-кто отважился рассмеяться.
— Вот он, — заявил дон Таддео, протягивая дому Пауло несколько рукописных листков.
Аббат бросил на него быстрый взгляд и начал читать. Наступила неловкая пауза.
— Вы нашли это в разделе «Неустановленное», я полагаю? — спросил он через несколько секунд.
— Да, но…
Аббат продолжал читать.
— Ну, я, пожалуй, займусь упаковкой, — пробормотал ученый, возобновляя сортировку своих записей.
Монахи нетерпеливо переминались с ноги на ногу, явно собираясь тихонько улизнуть. Корнхауэр о чем-то размышлял.
Удовлетворившись пятью минутами чтения, дом Пауло резким жестом протянул листки своему приору.
— Lege!
— Но что…
— Отрывок из пьесы или диалога, вероятно. Я и раньше видел его. Это о людях, создавших искусственных рабов. И о том, как эти рабы восстали против своих создателей. Если бы дон Таддео читал «De Inanibus» благородного Боэдулуса, он мог бы обнаружить, что тот определял такие вещи как «вероятную выдумку или аллегорию». Но, вероятно, дона мало заботят оценки благородного Боэдулуса, когда он может сделать собственные выводы.
— Но что это за…
— Lege!
Голт отошел с листками в сторону.
Дом Пауло снова повернулся к ученому и заговорил вежливо, настойчиво, со знанием дела:
— «По образу и подобию своему Он сотворил их; мужчиной и женщиной Он сотворил их».
— Мои замечания не более чем предположение, — сказал дон Таддео. — Свободное обсуждение необходимо…
— «И Господь взял человека, и водворил его в райские кущи, чтобы он убирал их и охранял их. И…»
— …для прогресса науки. Если вы будете затруднять наше движение вперед слепой приверженностью необоснованным догмам, то, следовательно, предпочтете…
— «И наказал ему Господь, говоря: с каждого райского древа можешь ты вкушать, но с древа познания добра и зла да не…»
— …оставить мир погрязшим в том же темном невежестве и суеверии, против которого, как вы утверждаете, ваш орден…
— «…вкусишь. Ибо в тот самый день, когда вкусишь с него, смертию умрешь».
— …борется. Мы не сможем ни победить голод, болезни и мутации, ни сделать мир хоть чуть-чуть лучше, чем он был протяжении…
— «И сказал змий женщине: Господь ведает, что в тот самый день, когда вы вкусите от него, ваши глаза откроются, и вы станете такими же, как и Он, зная, что есть добро и есть зло».
— …двенадцати столетий, если всякое направление для рассуждений будет закрыто и любая мысль будет осуждаться…
— Он никогда не был лучше и никогда не будет лучше. Он будет только богаче или беднее, печальнее, но не мудрее, и так до самого последнего его дня.
Ученый беспомощно пожал плечами.
— Вы думаете? Я знал, что вы можете оскорбиться, но вы же сами говорили мне… Ладно, не стоит спорить. Вы можете иметь свое мнение по этому вопросу.
— «Мнение», которое я цитировал, сэр философ — не о способе творения, а о способе искушения, приведшего к падению. Или это ускользнуло от вас? «И сказал змий женщине…»
— Да, да, но свобода мысли неотъемлема…
— Никто не пытался лишить вас ее. И никто не оскорбился. Но злоупотреблять рассудком ради гордыни и суеты, уходить от ответственности — это плоды одного и того же древа.
— Вы сомневаетесь в честности моих намерений? — спросил дон, помрачнев.
— Иногда я сомневаюсь и в собственных. Я ни в чем не виню вас. Но спросите себя: почему вы с удовольствием ухватились за такое дикое предположение, имея столь хрупкое основание для этого? Почему вы хотите дискредитировать прошлое, даже выставить последнюю цивилизацию нечеловеческой? Не потому ли, что не желаете учиться на их ошибках? Или, может быть, вы не можете вынести того, что являетесь всего лишь «новооткрывателями», а хотите чувствовать себя «творцами»?
Дон тихонько выругался.
— Эти записи давно могли бы попасть в руки сведущих людей, — сказал он со злостью. — Какая ирония судьбы!
Свет мигнул и погас. Но это не было аварией — просто послушники у приводного колеса прекратили работу.
— Принесите свечи, — приказал аббат, и свечи были принесены.
— Спускайся, — обратился дом Пауло к послушнику, сидевшему на верхушке стремянки. — И захвати с собой эту штуку. Брат Корнхауэр! Брат Корн…
— Минуту назад он отправился в кладовую, домине.
— Ладно, позовите его. — Дом Пауло снова повернулся к ученому и протянул ему листок, найденный среди личных вещей брата Кларета. — Прочтите, если не отвыкли читать при свечах, сэр философ!
— Королевский указ?
— Прочтите это и насладитесь вашей любимой свободой.
Брат Корнхауэр вновь проскользнул в подвал. Он нес тяжелое распятие, которое ранее сняли с крюка, чтобы повесить на его место электрическую лампу. Он протянул крест дому Пауло.
— Как ты узнал, что мне это нужно?
— Я просто решил, что для этого пришло время, домине. — Он пожал плечами.
Старик взобрался на стремянку и повесил распятие на железный крюк. В пламени свечей оно отсвечивало золотом. Аббат повернулся и обратился к своим монахам.
— Кто будет читать в сем алькове с этого момента, да будет читать ad Lumina Christi!
Когда он спустился с лестницы, дон Таддео запихивал последние бумаги в большой ящик с тем, чтобы рассортировать их попозже. Он бросил настороженный взгляд на священника, но ничего не сказал.
— Вы прочли указ?
Ученый кивнул.
— Если в случае неблагоприятного стечения обстоятельств вам понадобится политическое убежище здесь…
Ученый покачал головой.
— Тогда могу ли я попросить пояснить ваше замечание о том, что наши записи могли бы давно попасть в руки сведущих людей?
Дон Таддео опустил глаза.
— Это было сказано сгоряча, святой отец. Я беру свои слова назад.
— Но вы не перестанете так думать. Вы все время так думали.
Дон не стал возражать.
— Тогда не имеет смысла повторять мою просьбу о заступничестве за нас, когда ваши офицеры сообщат вашему кузену о том, какой прекрасный форпост можно создать в этом аббатстве. Но ради него самого сообщите ему, что и наши алтари, и Книга Памяти подвергались нападению и раньше, и тогда наши предшественники без колебаний бралась за мечи. — Он помолчал. — Вы уедете нынче или завтра?
— Сегодня, я думаю, будет лучше, — тихо ответил дон Таддео.
— Я распоряжусь, чтобы вам приготовили провиант. — Аббат повернулся, чтобы уйти, но остановился и добавил мягко: — А когда возвратитесь к себе, передайте послание вашим коллегам.
— Конечно. Вы написали его?
— Нет. Просто скажите, что каждый, кто пожелает здесь работать, будет принят с радостью, несмотря на скудное освещение. В особенности дон Махо. Или дон Эзер Шон с его шестью ингредиентами. Я думаю, люди должны некоторое время повертеть в руках ошибки, чтобы отделить их от истины… лишь бы они не ухватились за них с жадностью, так как они более приятны на вкус. Скажите им также, сын мой, что когда настанут такие времена — если они действительно настанут, — когда не только священники, но и философы будут нуждаться в убежище… скажите им, что у нас стены толще, чем у иных крепостей.
Кивком головы он отпустил монахов и с трудом потащился вверх по лестнице — ему хотелось побыть одному в своем кабинете. Неистовая фурия опять взялась за его внутренности, и он знал, что снова предстоят мучения.
— Nunc dimittis servum tuum, Domini… Quia videnmt oculi mei salvatare…
«Может быть, на этот раз болезнь проявится в более пристойном виде», — подумал он с робкой надеждой. Он хотел вызвать отца Голта, чтобы исповедаться ему, но решил, что будет лучше обождать, пока гости не уедут. Он снова уставился на указ Ханегана.
Стук в дверь прервал его страдания.
— Не можете ли вы зайти попозже?
— Я боюсь, что попозже меня здесь уже не будет, — ответил из коридора приглушенный голос.
— А-а… дон Таддео, входите, входите. — Дом Пауло выпрямился; он крепко зажал свою боль, не тщась освободиться от нее, а пытаясь только управлять ею.
Ученый вошел и положил на стол аббата свернутые бумаги.
— Я подумал, что должен оставить вам это, — сказал он.
— Что это у вас?
— Чертежи ваших фортификационных сооружений. Те, что сделали офицеры. Лучше вам немедленно сжечь их.
— Почему вы делаете это? — тихо спросил дом Пауло. — После нашего разговора внизу…
— Не заблуждайтесь, — прервал его дон Таддео. — Я бы вернул их в любом случае: это дело чести — не дать им извлечь грубую выгоду из вашего гостеприимства. Но оставим это. Если бы я вернул чертежи раньше, у офицеров было бы достаточно времени и возможностей сделать еще один комплект.
Аббат медленно привстал и потянулся к руке ученого.
Дон Таддео заколебался.
— Я не обещаю защищать ваши интересы…
— Я знаю.
— …поскольку считаю, что ваши сокровища должны быть открыты всему миру.
— Это было, это есть, это пребудет вовеки.
Они с воодушевлением пожали друг другу руки, но дом Пауло знал, что это никакое не примирение, а лишь знак взаимного уважения противников. Вероятно, большего никогда и не будет.
Но почему все это должно повториться?
Ответ был рядом, в его руке. И еще был шепот змия: «…так как Господь ведает, что в тот день, когда вы вкусите от него, глаза ваши откроются, и вы станете такими же, как Он». Древний прародитель лжи был весьма хитер, говоря полуправду: как вы сможете «познать» добро и зло, пока у вас так мало примеров? Попробуйте и будете как Бог. Но ведь ни неограниченная мощь, ни бесконечная мудрость не могут даровать людям божественности. Для этого у них также должна быть божественная любовь.
Дом Пауло вызвал молодого священника. Время ухода было совсем близко. И скоро должен был наступить Новый год.
Это был год невиданных ливневых дождей в пустыне, и они заставили цвести давно высохшие семена.
Это был год, в который зачатки цивилизации пришли к язычникам Равнины, и даже люди Ларедана начали бормотать, что все, возможно, к лучшему. Новый Рим не согласился с этим.
В этом году между Денвером и Тексарканой было заключено и разорвано временное соглашение. Это был год, в который старый еврей возвратился к своей прежней жизни врачевателя и странника; год, в который монахи Альбертианского ордена похоронили своего аббата и принесли обет новому настоятелю. Год страстной веры в завтрашний день.
Это был год, в который с Востока прискакал царь, овладевая землями и подчиняя их себе. Это был год человека.
23
Удушливая жара плыла над залитой солнцем дорогой, опоясывающей поросший лесом холм. Жара усиливала мучительную жажду Поэта. Наконец он кое-как оторвал от земли затуманенную голову и попытался оглядеться. Схватка была окончена, все было совершенно спокойно, если не считать кавалерийского офицера. Канюки скользили совсем низко.
Он увидел несколько мертвых беженцев, одну лошадь и придавленного ею к земле умирающего кавалерийского офицера. Время от времени к кавалеристу возвращалось сознание, и тогда он жалобно вопил. Он поочередно призывал то мать, то священника. Иногда он окликал свою лошадь. Его вопли беспокоили канюков и вызывали еще большее раздражение Поэта. Он был сейчас весьма унылым Поэтом. Он никогда не ожидал, что окружающий мир будет действовать учтиво или хотя бы благоразумно; мир и впрямь редко действовал таким образом. Часто он мужественно погружался в самую гущу его жестокости и глупости, но никогда прежде мир не стрелял ему в живот из мушкета. Поэт находил это совсем уж бессердечным.
Хуже того, на этот раз ему следовало упрекать не окружающий мир, а только самого себя: он сам сморозил глупость. Он обдумывал свои дела и никого не беспокоил, когда заметил группу беженцев, скакавших к холму с востока. Их нагонял кавалерийский отряд. Чтобы не ввязываться в драку, Поэт спрятался за кустами, росшими на краю откоса, примыкавшего к дороге — выгодная позиция, с которой он мог наблюдать всю сцену, сам оставаясь незамеченным. Это была не его битва, он не питал никакого интереса к политическим и религиозным взглядам как беженцев, так и кавалерийского отряда. Если эта бойня была назначена судьбой, то судьба не могла бы отыскать менее заинтересованного свидетеля, чем Поэт. Откуда же тогда этот безрассудный порыв?
Этот порыв заставил его спрыгнуть с откоса, напасть на кавалерийского офицера и трижды вонзить в него кинжал, пока они оба не упали на землю. Он не мог понять, зачем он сделал это. Ничего он этим не достиг, избиение беженцев продолжалось. Кавалеристы поскакали дальше, за другими беглецами, оставляя за собой трупы.
Он слышал громкое урчание в своем желудке — тщетная, увы, попытка переварить мушкетную пулю. Он совершил этот бесполезный поступок, решил он наконец, из-за тупой сабли.
«Если бы офицер разрубил сидящую в седле женщину одним искусным ударом и поскакал дальше, то Поэт постарался бы не заметить этого. Но рубить и рубить такой тупой железиной…» Он снова отогнал от себя эту мысль и начал думать о воде.
— О Господи… О Господи… — продолжал жаловаться офицер.
— В следующий раз лучше затачивай свое оружие, — свистящим шепотом произнес Поэт.
Но следующего раза не могло быть.
Поэт не мог вспомнить, чтобы он когда-нибудь боялся смерти, но он часто подозревал Провидение в том, что оно измыслит не самый лучший способ, когда придет время покинуть этот мир. Он предполагал, что погибнет медленно и совсем не романтично. Некая поэтическая интуиция подсказывала ему, что он умрет воющим, гниющим куском, трусливо кающимся или нераскаянным, но не ожидал ничего такого грубого и бесповоротного, как пуля в животе. И при этом никакой аудитории, которая могла бы оценить его предсмертные остроты. Единственное, что услышали от него, когда выстрелили, было: «Ооф!»
— Ооф! — его завещание потомству.
— Ооф! — на память вам, доминиссиме.
— Отец! Отец! — стонал офицер.
Через некоторое время Поэт собрался с силами, снова поднял голову, поморгал, очищая глаза от грязи, и несколько секунд изучающе смотрел на офицера. Он был уверен, что офицер был тем самым, на которого он напал, хотя сейчас парень выглядел бледно-зеленым. Его блеющие призывы начали раздражать Поэта. По крайней мере три духовных лица лежали мертвыми среди беженцев, и теперь офицер уже не был таким непримиримым к их религиозным убеждениям.
«Наверное, я подойду», — подумал Поэт.
Он медленно пополз к кавалеристу. Заметив его приближение, офицер достал пистолет. Поэт остановился. Он не ожидал, что его узнают. Он приготовился увернуться. Пистолет, покачиваясь, направился на него. Он наблюдал некоторое время за его качанием, а затем решил ползти дальше. Офицер нажал на курок. Пуля ударилась в землю в ярде от Поэта.
Офицер пытался перезарядить пистолет, когда Поэт вырвал оружие у него из рук. Тот был словно в бреду и все пытался перекреститься.
— Заткнись, — проворчал Поэт, нащупывая нож.
— Благословите меня, отец, ибо я грешен…
— Ego te absolve, сын мой, — сказал Поэт и вонзил ему нож в горло.
Затем он отыскал фляжку офицера и отпил из нее немного. Вода была нагрета солнцем, но ему показалась восхитительной. Он лежал, положив голову на лошадь офицера, и ждал, когда тень от холма приползет на дорогу. «Иисусе, как больно! Этот последний поступок не так легко объяснить. А мне без одного глаза еще труднее». Если действительно было, что объяснять. Он посмотрел на мертвого кавалериста.
— Здесь внизу жарко как в пекле, не правда ли? — прошептал он хрипло.
Кавалерист не отвечал. Поэт глотнул из фляжки, потом еще раз. Вдруг он почувствовал сильную резь в животе. Секунду или две он еще ощущал ее.
Канюки важничали, чистили клювы и ссорились в ожидании обеда, который еще не был приготовлен должным образом. Несколько дней они ждали волков — еды было достаточно для всех. В конце концов они съели Поэта.
Как всегда черные стервятники вовремя отложили яйца и любовно высидели своих птенцов. Они парили высоко над прериями, горами и равнинами, разыскивая ту долю, которая была им предназначена природой. Их философы демонстрировали на собственном примере, что высшая Cathartes aura regnansсоздала мир специально для канюков. И они поклонялись ей своим здоровым аппетитом многие века.
И вот за поколениями тьмы пришли поколения света. И они назвали этот год, 3781 год от Рождества Христова, годом Его мира, и молились за это.