Омельяшко ослеп не сразу: сначала ему были прописаны очки минус четыре с половиной – стекла по краям толще, чем в центре. Пока высчитали, сколько процентов зрения потеряно, – прошло два месяца.

Знаменитый специалист-глазник доктор Богуславская Нонна Борисовна принимала пациентов в клингородке имени академика Гиршмана, но раз в пятнадцать дней консультировала и в санчасти – поликлинике УВД.

На первом приеме она сверкала в больные глаза Омельяшки рефлектором-зеркалкой, укрепленным над ee тонкими черными бровями, приставляла ему поочередно то к правому, то к левому оку стальную линейку-складень, где прорезаны были иллюминаторы, застекленные линзами разной мощности.

Омельяшку пригласили в глазной кабинет: там вела обследование постоянная врачиха, проверяла признанных годными к службе; у кабинета накопилась молодая очередь с белыми разграфленными бланками в открытых покуда конвертах; каждая графа заполняется соответствующим врачом… В кабинете зачитывал Омельяшко таблицу. Уже в четвертом ее ряду он принимал «Ы» за «М», «Н» – за «Ы», «Е» за «Б» и так далее.

Между первым и вторым приемом Омельяшко посещал манипуляционную – закапывать в глаза лекарственное средство атропин – и совсем он перестал разбирать напечатанное: газеты читать не мог, только помнил, как выглядят их названия. На экран телевизора смотреть было трудно: резало и слепило.

На втором приеме – в беспросветно зашторенной нише – Омельяшке смотрели в зрачки сквозь прибор: укрепленный на штативе аппарат типа бинокля или вставшего на дыбы микроскопа с двумя объективами; опять сверкали, но не надбровным отражателем, а при помощи обычной настольной лампы – без абажура и очень сильной, сильнее, чем имелись когда-то в помещениях отдела дознания. Ничего не видел Омельяшко – лишь какие-то черные блины с красными пузырчатыми жилками, тошнило его, и стал он весь мокрый, больно гудели кости – черепные, лобные, затылочные; волосы свои слышал Омельяшко – как они вкалываются, отступают в глубину кожи, назад.

А на третьем приеме выписали ему очки.

Ни разу в жизни не был Омельяшко в магазине, называемом «ОПТИКА», ни разу не наблюдал, как изготовляют, покупают и продают эти вещи: круглые, почти квадратные, сверху – прямые, снизу – гнутые, из пластмассы на металлической арматуре, просматриваемой напросвет: коричневые, черноватые, желтые, как разбавленный мед или подсолнечное масло, – рамки, сведенные по-над носом мостком, придержанные у зауший кочережками. Очки. Состоящие из оправы, дужек, линз – выпуклых, вогнутых, цилиндрических, то есть – с диоптрией.

Узнал Омельяшко, что означает близорукость, что – дальнозоркость, узнал свой собственный диагноз: отслоение сетчатки.

Как это ни казалось теперь Омельяшке странным и глупым, но раньше-то он полагал, что все четырехглазые носят одинаковые очки! А все не так просто. В школе Омельяшко с товарищами называл соучеников, носящих очки, профессорами, очкариками, даже японскими корреспондентами. В училище ни одного очкастого не было – понятно почему. На работе – на работе за двадцать лет Омельяшко и десяти четырехглазых не встретил; такие были не среди сослуживцев, а среди командования, начальства – причем начальства и вправду вышестоящего, почти сомкнутого с портретами на стенах помещений, где некоторые портреты действительно были в очках или даже в пенсне. Да и среди портретов, вывешенных в последние годы, ни одного в очках не было. Поэтому несложно было определить, отграничить в разговорах и рассказах человека, упомянуть: «в очках», «очкарь»; приведенному в помещение заметить: «Четыре глаза, а не усмотрел…» В окружении Омельяшки находились люди, страдающие заболеваниями сердечно-сосудистой системы, желудочно-кишечного тракта, даже мочеполовой сферы, но с больными глазами?! Он – первый. У него – отслоение сетчатки. Наверное, эту сетчатку он и видел, когда пылание лампы заставило его глаза взглянуть в самих себя: на черном блине – горячая красная пухлая паутина. Сетчатка отслоенная.

Смешно: хорошо, конечно, попасть на портрет в помещении – хоть в очках, хоть в пенсне, хоть вообще одноглазым. Но работать в учреждении по охране общественного порядка с рожей, переполовиненной пластмассой оправы?! Поправлять, протирать? Как какой-нибудь старый бухгалтер-счетовод устремляться рубильником в бумаги?! И приведенный в помещение к очкарю относится иначе; а если очки снять, то приведенный виден через отслоенную сетчатку, а вскоре все поле зрения закрывает все тем же черным блином.

Однажды поднялся Омельяшко со стула быстро – чтобы зап……ть наглого приведенного, – и сорвались очки с непривычной переносицы: лунку в хрящике не продавило, дужки за ушами не присиделись.

Омельяшко пошел в «ОПТИКУ» – и попросил покруче выгнуть дужки; неделю потерпел – и пошел отгибать обратно, прямо изъязвило у него на месте прилегания. Техник Семен держал очки над включенной электроплиткой: частично отогнет – и натыкивает очки Омельяшке на лицо. Так примерялся Семен несколько раз, пока удалось посадить очки правильно.

Через три недели правая дужка отпала: винтик выскочил. В перекошенных очках шагал Омельяшко по всему отделу – прервал рабочий день, отправился к Семену.

Четырехглазая толпа оптиковых клиентов шипела, когда Омельяшко в своем темно-синем драповом пальто и в крупной твердой шляпе прошел из торгового зала в мастерскую – там вращались, истекая охлаждением, розовые с серым точильные жернова, полуупрятанные в жестяные защитные карманы: обрабатывали выпуклые, вогнутые, цилиндрические, чтобы вошли они в оправы.

Омельяшко ждал окончания починки и думал, что это – как с лысиной: замечаешь на встречных и знакомых, а за своей башкой не следишь – сколько осталось. А там – мало осталось, можно сказать, причесывать нечего, стричься незачем.

…В камерах УВД переговаривались: «Кто ж тебя так по глазу?» – «Омельяшко, гидра очкастая! обидно ему, что сам не хера не видит уже…» Нонна Борисовна Богуславская сказала Омельяшке, чтобы он старался поменьше напрягать зрение: не читал бы без надобности, не всматривался, особенно при ярком свете. И Омельяшко, придя домой, сразу призакрывал глаза: так обедал, так проводил время до сна. В спальне снимал очки. Без них, без очков, незаметно точечных чешуек на потолке, мелких потемнений на обоях – все гладкое, без краев, постепенно переходящее одно в другое; приятно. Легко было засыпать: Омельяшко стремился поскорее не видеть – видел он хуже других, а не видел при закрытых глазах со всеми одинаково. Засыпать было легко, но по утрам никак не привыкал Омельяшко к невозможности сосредоточиться глазами без стекол, совсем не разбирал, как на него смотрят, даже в очках. Омельяшко громко обращался к приведенным в помещение: «Что ты кривишься?» – или: «Что ты лыбишься?» – запинался на том, что раньше произносил, не вникая: «Я тебя насквозь вижу», «Ты для меня стеклянный»; или выученное от ушедшего на пенсию Коли Лукацкого: «Видно птицу по полету, доброго молодца – по соплям». Птица – ладно, а вот сопли надо замечать! Омельяшко ухватил наглого приведенного за нос, ущемил, а нос же был весь сопливый; выпачкал пальцы и хоть вытер их о сорочку приведенного, было противно и обидно.Не то чтобы внешнее времяпрепровождение Омельяшки изменилось – но сам он, с больной отслоенной сетчаткой, жил иначе. Например, не должен производить резких движений. А зап…ть? Резкое движение! И чуть не плача от ненависти к наглым, от страха, что может себе непоправимо повредить, – напрягал Омельяшко шею, чтобы не дергать головой, не трясти чувствительную сетчатку: «Не выводи меня, сволочь, я из-за тебя зрение потеряю!»Перед началом лета техник Семен достал Омельяшке немецкие темные стекла «Карл Цейсс». Их вставили в немецкую же красивую оправу, и Омельяшко начал пользоваться очками, похожими на обычные солнечные, что в летний период естественно. Хотя Омельяшко не любил, когда ходили в темных очках, считая это фраерством : несколько раз он даже сшибал такие очки с наглых на улице: «На пляже будешь так гулять!» – не говоря уже о приведенных в помещение. Сразу после отпуска Омельяшко пошел на прием. Его проверили: опять по таблице, осматривали, исследовали – и выписали новые стекла семь с половиной. А такие темные не нашлись, возможно, не импортировались – пришлось вставить в немецкую оправу обычные. По совету доктора Богуславской Омельяшко приобрел противосолнечные целлулоидные надставки.К ноябрю опять сменили линзы – на одиннадцать с половиной. Омельяшке передали, что где-то в УССР есть доктор Нюренберг, который изобрел маленькие очки без оправы, вставляющиеся прямо в глаза, под веки; их совершенно не видно, поэтому к Нюренбергу едут артисты и работники телевидения. Но самое важное, что эти очки гораздо более точные, поскольку находятся непосредственно в глазу. Жена Омельяшки написала родственникам в Донецк. Но поиски были как-то замедленны: доктор Богуславская об изобретателе не знала, донецкие родственники – тоже; не нашлось о нем и статьи в журнале «Здоровье».Зимой Омельяшко по служебным каналам узнал, что Нюренберг брал с пациентов большие деньги, а стекла зачастую делал негодные: несколько человек поранили глаза и ослепли. После чего горе-новатор был арестован, осужден на пять лет как за занятия запрещенными промыслами с нанесением вреда здоровью людей, – или что там такое обнаружилось, – только стекла вставлять в глаза больше не позволяют.Из отдела дознания Омельяшку перевели в отдел охраны: по обеспечению руководства надзорсоставом на небольших бытовых спецстройках. Омельяшко еще носил свои – с одиннадцатикратным разрешением, – однако и этого было ему недостаточно.Широкие каштаны росли во дворе возле дома, занимая большое пространство. Деревья были так цветны, наполнены, многослойны и внутренне прохладны, что на много метров вокруг истинно меняли погоду, а не просто давали тень. В сосредоточии каштанов стояла скамейка, где сидел слепой Омельяшко.Омельяшко – одетый в бланжевую тенниску из трикотажа и тяжеловатый бурый костюм поверх. Не отличая более пасмурный день от ясного, зная лишь по сказанному, что на улице, Омельяшко не чуял жары. Он отличал теперь только противоположности: скажем, зиму от лета, полдень от полуночи.Выяснилось, что главным для Омельяшки было – видеть: не на язык, не на ноздри, не на пальцы, а только на глаз понимал Омельяшко, на глаз мог оценить, определить, разобраться. Все остальное подтверждало, поддакивало глазам, но само по себе как бы и не жило. Ежели бы в доме у Омельяшки находились не жена с дочкой – добрые и заботливые, – а свирепые сторонние шутники, они смогли бы предложить Омельяшке к чаю соль вместо сахара – и Омельяшко выпил бы свою порцию, не зная, чем она заправлена. Сахар должен быть в светлой хрустальной сахарнице, украшенной серебряными травками, соль – в одной из трех солонок: кухонной деревянной, столовой – фаянсовой с дырочками, парадной позолоченной в комплекте с ложечкой. Сахар: прессованные кирпичики, соль: кристаллический порошок; сахар-песок обычно желтее соли; невидимые сахар и соль не имеют вкуса, тем более – вкуса разного; они есть бессмысленный прах, брошенный в горячую водучай и там растворившийся; сахар-соль, соль-сахар, сахар-соль.Когда читали Омельяшке вслух либо включали ему радио – он даже не слышал, не понимал, не представляя слов без вида букв на бумаге, без подсвеченных цифр и полосок на указателе диапазонов у приемника: телевизор его тревожил и злил, так как Омельяшко не связывал какие-то рокоты, скрипы и постукивания передачи или фильма с их же словесным сопровождением, – ибо звук отслоился для него от речи, не связанный с нею более видимым движением.Жену и дочь выделял Омельяшко из бездны. Дочь – по молочному пару тихой груди, жену – по луковичной шелковистости ладоней.Будь слепота Омельяшки безначальным и бесконечным эребом – он успокоился бы и заснул, но в том-то и беда, что Омельяшко нечто видел: вот, открывая квартирную дверь, он словно бы усматривал (или только помнил?) лестницу, ступеньки, но где они точно поднимаются, как ступить на них, насколько подогнуть ногу, когда опустить ее, этого он не знал – и двух шагов не мог сделать без находящейся рядом жены. Другой, посторонний, ему не помогал: Омельяшко верил только домашним, остальных в провожатые не допускал и оттого спотыкался на ровном месте, если кто-либо желал услужить ему.С клюкой, как другие слепцы, он не перемещался – колебания, исходящие от клюки при соприкосновении ее с предметами, ничего ему не сообщали. Очки он было забросил, но так как плоть его глаз привыкла к защите, Омельяшко чувствовал себя без очков будто неодетым, зябким – и стал носить очки с простыми темными стеклами: вроде тех черных блинов, что загораживали ему зрение, когда сетчатка его еще не полностью отслоилась.

Выведенный женою во двор и оставленный на минуту – жена побежала обратно в квартиру отозваться на телефонный звонок: Омельяшки жили на втором этаже, – он нетвердо стоял на самой границе каштановой посадки. – Ну, пошли, – сказал я и прихватил Омельяшку под локоть.Омельяшко молча увел руку.– Пошли, пошли, – настаивал я. – Чего ты? Идем – присядем.Омельяшко схватил меня за рукав куртки: профессионально, так что трудно было мне крутануться и вырваться.– Куда это – «пошли»? Куда это ты там – «пошли»?! Пошли, да?! Ну, пошли! – и Омельяшко все крепче притягивал меня, наворачивая мои рукава на пальцы, соединяющиеся в кулаки. Лицо Омельяшки было направлено несколько вверх и в сторону от моего лба, но, словно наводясь радаром, он постепенно обнаруживал черными кругами мои глаза.– Ты что, сосед? Я тебя хотел на скамейку проводить…– На скамейку? На скамейку, да?! На скамейку, блядь, проводить, а?! Я к тебе обращался? Я к тебе обращался, холоп …ев?! Пристаешь к гражданам. Пьяный, да?! Нападение на сотрудников!Изо всех сил я откачнулся, высвобождаясь от умелого прихвата Омельяшки, – притом стараясь не толкнуть его, не подзадеть, чтобы претензии Омельяшки получились необоснованными . Его руки соскользнули, упустив жесткую и гладкую материю куртки, – и верно задержались на брючном ремне. Я ударил Омельяшку в грудь тычком, отлепился – и бросился бежать; бег мой замедляла безнадежность – поймают и опознают. Выскочив из переулка, я застопорил – поводя головою, прикидывая: куда? Вспомнил, что Омельяшко – слепой. Обогнув наш небольшой бело-щербатый домик, я затаился за его торцом.Омельяшко сидел на скамейке под каштанами. Рядом сидела его жена – недвижимо. Солнечный прокол чрез листву обозначил на плече Омельяшки яркий рубец. Стараясь не ступить на трескучие старые щепки, приметенные к стене дома, я двинулся в сторону подъезда.Я был опрокинут в раскаленную колокольную пустоту боязни – той самой боязни, от которой гадят в штаны.Омельяшко меня не заметил.