Грязно-серебряная, в цементной размазне, уже почти безлиственная, пристально смотрела погода в дрожащие окна.

Было на столе двенадцать бутылок сухого вина – потому что от водки юноши сразу начинали блевать, а девушки водку не пили. Сидел в уголке Абрам Ошерович Тираспольский, автор неопубликованного романа «Гетто не сдается». («Немецкий оберштурмбаннфюрер Отто Бауэр шел в комендатуру. Внезапно перед ним открылся люк канализации. “Руки вверх!” – сказал Изя и спустил курок».) Абрам Ошерович практически ни одной буквы не выговаривал, но писал разборчиво. Так он и сидел – в студии, в редакции комсомольской газеты, на этой дурацкой квартире, где пили сухое вино из двенадцати бутылок: специфически полувоенный (френч), ростом – метр пятьдесят, мелкокурчавый – по прозвищу Хеминхуей.

Хуже всего было с закуской: сухое вино зажирали селедкой и супом. Так Анечка на всю жизнь испортила желудок. Я, например, пил не закусывая. Тем и спасся. «Половое чувство можно интенсифицировать острой и деликатесной пищей: черной или красной икрой, балыком. Неплохо выпить рюмку хорошего коньяка», – указывается в первой советской книге по сексологии. И далее: «Для того чтобы прорыв девичьей плевы был как можно менее болезненным, рекомендуется подложить под крестец мягкую, но достаточно эластичную подушечку».

Анечке прорывали в подъезде – раз пять и все не до конца. О пище я уже говорил.

И началась какая-то дрянь: праздновала Анечка радость падения, пьянела от одной рюмки столового – нервы. Товарищи ее тоже праздновали: Анечка, как известно, блядьего вида не имела, оттого всякая мимолетная склонность ее расценивалась юношами как победа. А вскоре начал с нею жить прозаик Вася Чаговец – с шишкой на темени. Он много матерился и Анечку приучил: его Анечкины матюги возбуждали. Она сильно повзрослела, приходила на сухое вино в красном платье и черных чулках. Так ей было хорошо, трагично, бездомно!..

Обида? Что есть обида в пределах литературных?!

На дне рождения Абрама Ошеровича Вася Чаговец схватил Анечку за груди, что ее всегда оскорбляло, толкнул на стенку, поднял, опять посадил и ткнул лицом в винегрет с постным маслом. Анечка начала плакать, а Вася, взяв ее за волосы, выбросил плачущую в дверь.

Гости Васю пристыдили. Тогда он вышел к Анечке в подъезд, где она валялась и рыдала, выбил Анечку на улицу, словил мигом такси – и отправил Анечку в неизвестном направлении.

Час-полтора допивали, скидывались на еще, посылали Абрама Ошеровича в круглосуточный аэродромовский ресторан за добавкой: «Ты, блядь, именинник, блядь… Гости, блядь, хотят выпить!!!»

И вернулась Анечка: платье красное было частично черным, а чулки черные – красными: от разбитых вдребезги коленок.

– Вы тут пьете, вашу мать, а меня уже три раза изнасиловали.

– Так быстро? – спросил Добролюбов.

– А ты вообще молчи, импотент!

Так на кого же обижаться?

Ох, как бил Васю Чаговца Ванюха Разин – просто за подлость, за общее предательство, словами неопределимое, а Анечка его отдирала; собирала Васю с полу по кускам, складывала, подобно сказочной царевне, поливала живой и мертвой водою – и он наконец оживал; еще лежа на полу, цеплялся жидкими руками за Анечкину шею: «Люблю тебя больше себя, сделай мне что-нибудь, я не могу так больше», и Анечка ему: «Вася, ударь меня, сильно ударь, чтобы мне было больно, укуси меня до крови…»

Спели? Спели. Кроме правды – все ничего.