Поздно просыпается торговая улица, идущая от Ворот Друга Божия и до подступов к Храмовой Горе. Уже много лет профаны зовут ее именем Пророка и Псалмопевца Давида, хотя люди постарше хорошо знают, что такой улицы вовсе нет, а есть – три неравных отрезка со множеством наименований, да только на те наименования память у всех давным-давно отшибло.

Некогда здесь процветали Овощные Ряды, и еще лет шестьдесят тому назад иерусалимский военный губернатор его высокоблагородие полковник Сторрз утвердил проект по ремонту и реконструкции средневековых арок, перекрывающих Давидов Рынок со времени рыцарей-госпитальеров.

А потом Овощные Ряды съехали, сместились поглубже в переулки, а большинство лавок на улице Давида перешло к торговцам поддельными сокровищами Востока, так что по-настоящему просыпаться оказалось незачем. И никакой камень, никакую деревянную балку не отличишь: новая? старая? Ибо все вокруг светло побурело, стало хрупким и ноздреватым, накидалось временем и вырубилось.

Первым очнулся старый человек – владелец пролома в глухой тысячелетней стене у самого исхода Давидовой улицы. Пролом зовется кофейней «Сильвана», а человека имя утеряно: прозвище ему Абу-Шукран. Шукран на его языке – спасибо. Проснулся – и сказал старый человек «спасибо». Спал одетый в приросший к нему то ли пиджак, то ли сюртук, черные узкие портки. Только туфли парусиновые пришлось надеть – и можно идти разжигать примус под ведерным медным чайником, закладывать в стаканы листья свежей мяты: на каждый такой стакан по мятному пучочку, по три ложки сахара, четверть абу-шукрановой горсти черного чая. А второй примус – для кофейного дела, основного в «Сильване»: пьется кофе из малых стаканчиков; берет Абу-Шукран жестяной ковшик с длинной ручкой – финджан, засыпает туда обильно кофе, сахар – так что остается место на ложку-другую воды. Теперь надо не дать смеси вскипеть: лишь только тронет ее жар до первого взбаламута – готов кофе. Пей и спи.

Стоят в проломе плетенные из обрывков каната сиденьица на низких деревянных ножках – всего числом пять. Но есть еще и приступка из кирпичей, так что для посетителей места хватает: не все садятся, некоторые пьют стоя. Сидят только мужья вон тех женщин в черных с золотом достигающих грунта платьях, что привезли из окрестных деревень продавать в Иерусалим овечий сыр и овечье же кислое молоко. Мужья жительниц Иерусалима еще спят, а сами жительницы, в платьях того же покроя, но цветных, расшитых красной, желтой и синей ниткой, несут к своим лоткам, прилавкам, навесам или к таким же самым проломам зелень, фрукты, огурцы, коренья. Несут на головах, не прикасаясь руками. Тяжесть, а им ничего – привыкли, не гнутся, только наплывает на глаза надбровный излишек кожи.

И всему этому наперерез идем мы – я, Габи и Ави, – глотнуть кофейку в пролом по имени «Сильвана».

Повыцвела на нас темно-зеленая форма, но ботинки еще без пылевого упека в прострочках. Матерчатые ремни в полном комплекте, патронташи и фляжки, американская винтовка М-16, с которой могущественные союзнички продули вьетнамскую войну, и прочее тому подобное – все при нас, и работа наша пусть в чем-то скучнее войны, но уж много веселее любого позорного мира.

Абу-Шукран нашу тройку выучил за неделю, что мы здесь без смены с шести до четырнадцати: я – кофе, Габи и Ави – чай с мятной травою. По сигаретке: вчера набежали на нас восхищенные американские туристы, фотографировались, обнимались – и подарили по пачке «Парламента». С кофе отлично идет, как полагает жандармский нижний чин я; зато жандармский нижний чин Габи, напротив того, считает, что лучше оно – с чаем. Жандармский унтер-офицер сверхсрочной службы Ави свои вкусы и пристрастия не обнаруживает.

– Допили? – спрашивает он нас. – Тогда двинулись.

На первых лавках вдоль по улице Давида хозяева возвели железные шторы, распахнули двери в ожидании утренних дураков.

– Шведка блондовая, отпад! – восклицает Габи. – На русскую похожа, да? не?

– Только если ей «Плейбоем» морду прикрыть, и чтоб полная темнота.

– Свяжись, – бормочет Ави. – Время.

Я, радист, выволакиваю пол-антенны из американского передатчика в облупленном алюминиевом кожухе.

– …второй обход, порядок, будем сейчас у Стены, все, прием…

– …порядок, все.

Западная Стена – Стена Плача – часть каменного забора, ограждавшего по внешней линии гигантскую паперть Иродова Храма, еще в собственной тени. Рядом с нею чуть ли не полгода чинят канализацию. Стену на нашем участке стерегут два деда из местного ВОХРа с автоматами без магазинов. Резервисты в собственных туфлях и носках – вместо армейской шерсти и кожи.

Проверяют деды сумки, изредка – карманы. В случае тревожном – зовут нас: для этого есть в ихней будке полевой телефон.

– Как дела?

– Порядок, – отвечает младший дед.

Приближается давешняя шведка – в шортах, без лифчика, с огромным красным мешком-палаткой. Скорее всего, была в Нуэббе у Красного моря, загорала и перепихивалась на нудистском пляже, а теперь осматривает Стену и прочие мечети и церкви.

– Слышь, задержи ее, слышь, дед, – не выдерживает Габи. – Мы ей организуем личный досмотр… мисс, плиз, опен ер прайвет фор зе секьюрити чек!

– Заткнись, – говорит Ави.

Шведка проходит. Деды только потолкли пальцами ее мешочище, а возиться заленились.

– Надо смотреть как положено. – Ави злой как собака со вчерашнего вечера: баба не дала. – Я за вас проверять не обязан, ясно? А то ты только когда какого-нибудь Махмуда видишь в галабие , с Кораном, так работать начинаешь. А проносят как раз вот такие давалки, вроде бы туристки!

Деды расстроились. Один даже борзо порывался догонять прошедшую куда-то в сторону Магрибских ворот необысканную телку.

– Куда с поста?! – робкий щекастый вавилонянин, повинуясь моему взреву, останавливается и, переступая на полусогнутых, начинает рассказывать о зяте, что имеет отношение к Системе Безопасности.

– Ладно, вяжи, – Ави ненавидит, когда вокруг него нарушают тишину. Но компанейский Габи размыкает широкие уста и говорит:

– На днях это. Обеспечивали. Там чего-то за немедленные переговоры по урегулированию конфликта. Ну, демонстрация. Товаров там, правда, много хороших было. Студенточки, сисечки, попочки.

Внезапно Габи переполняется либидинозной энергией, пронзительно-звонко всплескивает в ладоши и громко запевает популярную песню:

– Не надо, солдатик, не надо, нехорошо, – останавливается перед нами старушка в дешевом паричке из нейлоновой пакли. – Не надо эдак-то. Свято место сие, да и перед язычниками неудобно. Увидят они, что наше воинство себе такое здесь позволяет, и возомнят в сердце своем: курить начнут, фотографировать, а то еще голые сюда припрутся…

– Мамочка, – всхлипывает Габи, – мамулечка ты ж моя родненькая! Верующий я! Весь род наш истинную веру держал от праотцев. Батя – так он же старшой в молельне нашей!! В субботу – ни-ни!!! Еще когда на чужбине мыкался, и то всегда собачьего сына нанимал в лавке сидеть, мамочка ты ж моя!!!

Габи норовит обнять старушку, прижать ее ко всем своим портупеям, но та уклоняется, отчего паричок съезжает ей на нос, – и улепетывает на ломких лиловых ножках.

– Так, – произносит Ави. – Руси́ (это я – по месту происхождения), ты сидишь здесь до вызова (час!), а мы продолжим обход вдвоем.

Имеет право, шмонька его сестры! Придется час нюхать канализационные работы и помогать дедам лазить по сумкам.

Ави и Габи уходят, а я ставлю винтовку между колен, берет снимаю – и под погон, сажусь на ступеньку. Стена внизу, и возле нее по случаю буднего дня человек десять: семеро с женской стороны и трое – с мужской.

Деды, сочувственно глядя на меня, предлагают закурить, пожевать лепешку с острой набивкой. Трушу с ними туристов и местных около получаса, дышу дерьмом. Мэра бы сюда на день, обормота жирного!

– Я пойду к Стене, – деды приятно удивлены: молодой, из красной России, а в Творца верит, а сколько ж ты времени в Этой Стране, а откуда, а лет тебе сколько…

– Так я пойду.

До Стены метров сто. Получаю при подходе шапчонку из черного картона, кладу винтовку наземь и прислоняюсь лбом и открытыми ладонями к пегому камню. Но понапрасну не размыкается Гроб Господень, потому что не верую я сегодня ни в Отца, ни в Сына, ни в Святого Духа, ни в здешнего Того, что сотворил небо и землю, сломал меня пополам, так что от хруста собственного станового хребта ничего другого не услышишь.

Но кто Ему старое помянет – тому глаз вон, где поставили – там и помолюсь, и потому нахожу я в кармане гимнастерки ручку и клочок писчей бумаги: пишу записку Сломавшему, Прошения, к Нему обращенные, положено загонять в щели меж камнями Западной Стены. Спаси, Господи, всех, кого люблю: и этого, и того, и пятого, и десятого, и Анечку Розенкранц.