Жгли. А гости спустились по лестнице, обошли почти заставившего двери тайного агента – и позалезли в Михаила Липского «Волгу». Михаил Липский, тридцати пяти лет, был кандидатом технических наук, один из создателей неизвестного мне заказа № 4. Только одно знаю – заказ этот ездил, и потому представитель заказчика после успешных испытаний сказал: «Дали колеса Родине – значит, Родина даст вам колеса». И дала.

– Он приятный парень, Слава Плотников, – немножко с шизом, – сказал Розов, человек добрый и полный.

Минкин радостно засмеялся. Он вел себя дурносмехом, прыскал на одному ему смешное слово; даже научные доклады зачитывал, растерянно улыбаясь. Его смешила забавная тугота и сложность, с которой люди писали и читали книги, делали чистую науку и примитивные заказы под номерами. У них, людей, были такие серьезные уморительные рожи, такие важные жизненные обстоятельства – вроде демократии и сионизма.

В шестнадцать лет Минкин кончил школу, в двадцать два – институт. Пошел в аспирантуру, начал клепать диссертацию по теоретической физике. Мог бы и не по физике, а по химии, зоологии, гистологии. Он в неделю-две вникал в самозамкнутое сплетение любого вида знания, усваивал его язык, манеру – и начинал смеяться, придерживая ухваченное за хвост-корень. Минкина веселило то обстоятельство, что людям, дабы войти в свое дело, надобно было провалиться в него целиком: не только головой и руками, но и чуть не гениталиями. Преподаватели буддизма сами становились буддистами, исследователи и любители икон переходили в христианство. То была советская национальная черта, от которой черты он, Минкин, был свободен – не из принципа, а за ненадобностью.

Вот только вчера он беседовал с философом-персоналистом, собирающимся уезжать. Дал Минкин философу повысказываться минут сорок, потом ухватил его за хилый корень и потянул на себя! Персоналист побрыкался и перестал.

– Вы бы, Леонид Моисеевич, написали что-нибудь для нашего журнала (Минкин с приятелями литературного толка выпускал время от времени машинописное обозрение «Евреи». Тираж – пять экземпляров, а литераторам лестно.), – обосновали бы необходимость и неизбежность выезда в Израиль с точки зрения персонализма, – сделал Минкин приятное человеку.

Жена Минкина – поэтесса Елена – как-то сказала в легком раздражении:

– Тебе, Арик, любопытно и ясно все, кроме моей жизни. Я – поэт, пишущий на языке, который не может найти себе применения там, куда ты меня решил увезти . Там нет базы – ни культурной, ни бытовой – для моих основных интересов!

– Я, Леночка, создам тебе действующую модель русской литературы на берегах Средиземного и Красного морей, – по-обычному как бы дураковато и небрежно отозвался Минкин.

– А то не поеду.

Друзья-литераторы, сами об этом не вполне подозревая, – есть мягковатое, но ядро того будущего, которое получит Леночка в утешение. Найдется место и философу-персоналисту, и сотне-другой подобных персонажей. Все это должно и можно закомпоновать, подвергнуть воздействию системного подхода, и тогда – вы просите песен? их есть у меня!

И Минкин прыснул, а философ глубоко задумался:

– Я, пожалуй, не смогу сейчас… Это работа на месяц, а я заканчиваю всякое неотложное. Перед отъездом хочется привести в порядок рукописи… Писанина и писанина. А вы сами напишите! Я вижу, что вы в курсе дела, а я в еврейских специфических проблемах не разбираюсь, как-то не дошла голова…

И Минкин написал статью в два вечера, прямо на машинке – печатать на ходу научился. Называлась: «Параметры и функции еврейского национального движения в СССР – пределы свободы выбора».

Едет «Волга» через всю Москву – по двум новым районам надо развезти пассажиров и возвратиться к себе, в центр. Большая Москва, только в метро это незаметно: ориентиры назад не отходят. В наземном же транспорте едешь на короткие расстояния, такси – дорого. Только пешим ходом ночью или таким чувством, как у одного моего приятеля, можно воспринять московские размеры:

– Я часто иду с пьянки в шведском посольстве часов в двенадцать и думаю: Господи, какая она гигантская, а я такой маленький и не умираю!

(Куда, куда я вылез со своими приятелями и мемориями?! Под самую их машину… Скорость в Москве повышенная, собьют – и будешь сам виноват… Езжай, шеф, езжай!)

Липский вел внимательно, небыстро: любое нарушение – и спровоцируют все что угодно: под колеса сунут кого-нибудь, столкновение со смертельным исходом, врублюсь в ихний спецгрузовик.

– Когда ты машину думаешь продавать, Миша? – интересуется Розов, свою давно загнавший и теперь завидующий осмотрительности Липского. – Потом получишь на сборы десять дней, отдашь задаром и купить ничего не успеешь.

– Фима, держи свой оптимизм в руках! Ты продал, а я тебя теперь вожу. Если и я продам, кто тебя будет возить, гебисты? Еще минимум год, до приезда Президента, будем сидеть как миленькие.

Минкин, машиной никогда еще не владевший, представил себе, как Мишка и Фимка заставляют гебешников везти их к синагоге, в противном случае угрожая написать жалобу в американский конгресс, – и захохотал.

– Арон, ты – самый веселый еврей СССР! Тебя можно использовать в фильме для Брюссельской конференции: как радостно живет отказник, терпеливо дожидаясь конца срока секретности! И никакого Вергелиса не потребуется: все наглядно и документально.

– Суровый ты, Миша. Настоящий вождь многомиллионных масс израильского народа. Миша – это Герцль сегодня! Прочим между, Слава пришлет к тебе свою наложницу – звезду русской демократии: не вздумай ей у себя микву устраивать, а то она увидит, что ты тоже необрезанный!

– Я еще не окончательно озверел. Это явные стукачи, разве ты не понял?

– Миша, ради меня, перестань, – стонет Розов. – Бред! Плотников столько делает сам, что стучать ему не на кого, только на самого себя! Как тебе это в голову пришло?!

– Он стукач! Я еще никогда не ошибался.

Минкин заржал так, что Розов, прервав стон, пискнул: он, Минкин, представил себе Славку Плотникова и его наложницу в форме, с погонами, но, как обычно, босиком, с этим их параноическим блюдом, загнуться можно! Они стучат в это блюдо…

– Миша, я умру от тебя! Миша – это майор Пронин сегодня! Миша, какие у тебя усталые глаза…