Об уборке не думать. Относительность идеи чистоты и порядка ясна всем непредубежденным. Пример: если я всегда буду ставить ботинки, скажем, на стол, но только всегда , а не в качестве исключения, то вскоре этот так называемый беспорядок превратится в разновидность порядка . Это будет мой порядок – и не более того. Другой пример – пыль. Если никогда не вытирать пыль ниоткуда, то постепенно пыль органически войдет в структуру предметов, на коих она располагается и – образуется порядок. Таким образом, если я сейчас поддамся странному желанию вытереть пыль с книг, то вместо того чтобы навести порядок, я существующий уже порядок нарушу. Ведь не полезу же я подметать за тахту! Туда и добраться невозможно. Или стол вытирать – безумие…

Итак, если я уберу пылинки только с одного места, а в других местах их родственников оставлю нетронутыми, то, разрушив порядок существующий, создам беспорядок. А беспорядку придется бороться длительное время, чтобы снова превратиться в порядок. А он может и не превратиться: я не проводил структурный анализ обстановки в моей комнате. Кто знает, возможно, уничтожение пыли на книгах приведет к непоправимому разрушению структуры – и все-все рухнет, превратится в хаос.

Отсюда мы можем вывести тщету всех нерадикальных революций и прочих недостаточно насильственных изменений. Они правы: либо все, либо ничего.

Что-то я шутлив не в меру. Анька всегда замечает – женская наблюдательность, связанная с большей активностью подсознания. Женщины живут более рефлекторно, бабья система запретов легче поддается снятию: легкомысленные, ветреные, резвушки – как говаривали в прежние времена. Ну, Анька, мягко говоря, не резвушка. У меня здесь особенно не порезвишься. Уехать с ней – дать развернуться? Ничего не выйдет. Внешней смены обстановки будет недостаточно. Все говно, кроме мочи.

Плотников пропустил визит к литератору с душем, но решил – то есть что значит решил? – согласился выкупаться дома: отметить празднично приличное настроение. Но в ванной, отделенной от кухни ситцевой шторой, среди двух разлохмаченных зубных щеток, трех Анечкиных трусиков телесного цвета, полотенца с потемневшей бахромкой, полупустой пудреничной баночки с надписью «Фармацевтические заводы Закопане» и почти полного отсутствия мыла, – запели ноги тоской. Тотчас возникло зеркало над умывальником: зарос и волосы жирные. Как там у Ходасевича: разве мама хотела такого, желто-зеленого, полуседого и мудрого, как змея? Мама пропала в больнице – маразм и смерть, а мудрость – наврал Ходасевич: плохой цвет лица не есть свидетельство мудрости. Несчастный дурак из колодца двора завывает сегодня с утра. И лишнего нет у меня башмака, чтобы бросить его в дурака. Все башмаки заняты и стоят на столе. Все черненькие и все прыгают. Поток сознания, известный также под именем «цепи ассоциаций», – высшая мера западной литературы. Никогда я не мог этого всего читать: все говно, кроме мочи российского происхождения. Сколь ни примитивно, а так оно и есть. «Проснувшись. Грегор обнаружил, что превратился в насекомое…» Тоже мне, передовая мичуринская агробиология!

Из ванной уходить было нельзя – такое жесткое поражение превратило бы Плотникова на месяц в калеку. На улице раздалось три автомобильных сигнала подряд, и Плотников вошел в полный ужас. Делая вид, что ничего не произошло, он зажег колонку, открыл душ, переступил через бортик ванны, зажмурился. С год назад он погасил бы свет, но в последнее время это было еще хуже. Что-то вывернулось в Плотникове, и нормальная боязнь темноты заменила прежние дурости; лучше всего – комнатный вариант сумрака, но в ванной лампочка без абажура.

Облился, намылил подмышки и лобок. Затем напитал мылом мочалку – а мыла осталось! – протерся. Смыл медленно. Вылез. В наклонном зеркале промелькнул его, Плотникова, мелкопупырчатый бок. Вытерся, но от ванного пара опять стал скользким. До двери – далеко. Просеменил по мокрому полу – открыл. Пар вытянуло, а пол – мокрый? Половая тряпка – отставное полотенце с дырами – туточки!

На цыпочках сделал шаг – и вступил в тапки. Зачем же к двери шел босиком? Начал осушать пол, но получилась какая-то гадость: по мере работы пол обрастал мелкими спрессованными грязевыми лепешками, из которых торчали волоски и раздавленные обгорелые кусочки спичек. Что за скотство?! Оказывается, сходила прибухшая к тапкам лажа – смокла и липла к полу. Собрал лепешки пальцами, стал сбрасывать в отлив. Одна присобачилась, он тряс пальцами, пугаясь отброса, как паука. Долго держал кран открытым, пока не проникли все кусочки; по полотенцу-тряпке прошел, нагнулся – ноги в кухне, все остальное в ванной, – скомкал волглую ткань, бросил ее обратно в тамошний таз. Все? Нет, еще одеться. Забыл заготовить чистые трусы и майку, а выйти голым – ни за что, умру, потом при случае предъявят мне мое ню в народном суде Октябрьского района: вот как развлекаются предатели, вот до чего можно дойти в своей ненависти к первому в мире государству… Пришлось возвращаться с полдороги, извлекать из другого – бельевого – таза то, что было направлено в стирку. В комнате разжился чистым, сунулся туда-сюда – и решился: выключил свет (это же секунда!), содрал одно, судорожно надел другое. Еще мгновенное хлопанье по стенке, возле выключателя (где он, гаденыш?!) – и теперь уже окончательно все. А голову помою завтра. Одному нельзя: глаза по необходимости закрыты, открыть их, пока не смоется мыло, плохо. А мыло смывается с шумом, закладывает уши – неизвестно, что вокруг тебя творится. А там – литератор стоит у полузакрытой двери и расспрашивает о произволе: думает, что за шумом водяным ничего не слышно. Господи, Господи, он не знает, как я ему благодарен…

И сразу благодарность на Анечку перешла: Плотников сообразил, что первый раз за два совместных года он так долго остается один – без нее. Он-то никогда не отвыкал быть один, он, Плотников, всю свою дорогу один, но один с Анечкой и один без Анечки – иное, иное. Самые поздние магазины закрываются в десять, а без четверти закрытие – никого уже не пускают. От Липского до Плотникова при любых замедлениях – тридцать пять минут. Где-то в пол-одиннадцатого быть ей дома. А сейчас – полдесятого. Она, конечно, купит вино; он, Плотников, вина бежит, а водку пить Анечка не может. Собственно говоря, какое там питье – так, чисто символически, главное – по стаканам разлить. Осталось еще два маминых стакана: соединение красного и белого хрусталей, золотая каемочка. И один бокал с тусклыми цветами – от жены, неполная порция чешских рюмок, нестроевые чашки в разных одеждах.

Стучат. Два года, если кто приходит, Анечка дома: откроет, произведет первичный отсев. Пришел Володя Полторацкий советоваться. На самом деле не советоваться, а спорить. Спорить с Полторацким Плотников не мог: Володька был автодиктат, доперший, так сказать, своим умом до инакомыслия. Плотников знал таких человек десять – все почти в лагерях и дурдомиках. А Володьку уже выпустили на время – он сел в шестьдесят шестом: психуха общего режима, криминальная зона, тюрьма, политзона, сто первый километр… Опять он в Москву прорвался! Отсеять его было совершенно невозможно.

Что там ни говори, система взглядов вырабатывается на отталкивании от системы предыдущей: сначала ничего, затем один день Ивана Денисовича, потом – самиздат и так далее – вплоть до самостоятельного поведения. На неизбежной базе Ремарка, вообще литературы, импрессионистов и постимпрессионистов, Андрея Рублева, Марлена Хуциева, «Свингл Сингерс». Володька же Полторацкий был наоборотник: девятнадцатилетним слесарем после школы рабочей молодежи он раздобыл у соседа коллекцию ресторанных карточек – меню за 1915 год: сосед был какой-то недорезанный, пенсию получал и подхихикивал: – Бывало, выйдешь на перерыв с капиталистического предприятия (соседу было семьдесят пять), зайдешь в торговую точку и купишь на завтрак булочку с колбаской. Булочка беленькая, мягенькая, под пальцами пружинит, на зубах корочкой хрустит, а колбаса – вку-у-усная, а капитализм – гнетет!.. Два месяца шлялся Володька по ресторанам высшего и первого разряда – воровал меню. Набрал, сел дома и сравнил – цены, выбор и покупательскую способность (способность он добыл в библиотеке). А сравнив, написал синтаксически примитивную заметку в заводскую многотиражку. Многотиражка называлась «Тепловозник», а заметка – «Прежде и теперь». На шестой день после отправления заметки в «Тепловозник» Володьку прямо из цеха забрали к Есенину.

Кабинет был другой. Сергей Александрович стихов не цитировал. Он привел Володьку к себе для пятиминутного разговора о рабочей чести русского парня: – Вовчик, – сказал Сергей Александрович, – между нами, девочками, без булды, у тебя вон руки в мазуте, здесь все курносые, – на х… попу гармонь, когда есть кадило?Володька посмотрел на него в упор – и заходил глаз есенинский по сложной кривой.– Ты чего, Сергей, в глаза не смотришь? – еще в машине было договорено, что беседа на «ты» – между земляками.– Набрался вчера до…, так по утрянке голова как искусственный спутник… Да то все до сраки, Вовчик: ты скажи мне по-честному – на х… тебе эти профессора?Володька чуть не спросил, о каких профессорах говорит землячок; но сработала его автодидактическая голова, и он предложил Сергею Александровичу дыхнуть.– Че ты? – нахмурился Есенин.– А ты ж сказал, что выпил вчера: вот я и говорю, дыхни!– Вовчик, – своим голосом сказал Сергей Александрович, – не выдрачивайся.– Слушай, чего ты материшься? – не выдержал Володька. – Материшься, а сразу видно, что не умеешь… В институт тебя обратно отправить надо – к профессорам.– Задержанный Полторацкий, закройте рот! – вошел в кабинет Рэм Сменович.– А вы на меня не кричите!Сразу перестал раздражаться Рэм Сменович. Внимательно осмотрел он Володьку – задержанного Полторацкого – и сказал:– Я тебя, хамло, в подвал на цепь посажу. Бандитская гадина, шизофреник.Появились два особых человека, сволокли Володьку по десятку лестниц – каждая последующая темнее и замусоренней – в какие-то подспудные коридоры, закинули в камерку: непонятный дощатый помост в углу, простейший стол, залитый чернилами, – и почему-то домашнее кресло, обтянутое сальными цветами. Володька, не осматриваясь, направился к креслу. Но явился длинный, с плоским и широким телом, стриженный гладко назад.– Сядь сюда, – и указал на помост.– Прошу предъявить служебное удостоверение, – догадался Володька.– Дурогон, сядь сюда.– Будете грубо выражаться – ударю! – И ударил бы, и умер бы там же, не отходя от кассы – и в результате сердечного припадка, резко злокачественной опухоли. Но раскладка была иной: в камерку прибыл мужик более тихого вида, бормотнул длинному в ухо – и тот отвалил, улыбаясь.– Старший следователь Еремин Николай Антонович. Антисоветская агитация и пропаганда. Расписываться на каждом листе. Когда вы впервые познакомились?А через сутки следствия выяснилось – ни с кем Володька не познакомился. Тогда отпала необходимость расписываться на каждом листе, и родителям сообщили, что их сын в припадке параноидной формы шизофрении отправлен прямо из цеха в больницу, – какие именно странности вы замечали за ним в последнее время, не ел ли он собственные выделения, не проявлял ли полового интереса к животным, птицам и маленьким детям, – сроки лечения устанавливаем не мы, а болезнь, мы ее лечим по нашей методике, нет, нет, он сейчас в невменяемом состоянии, вам тяжело будет, не стоит, я думаю, через дватри месяца, да-да, любые продукты, кроме спиртных напитков, он ведь пил – нечего стесняться: я его лечащий врач, алкоголизм и привел к вспышке, не знаю, не знаю, мы вам сообщим в письменном виде, все понимаю, все – еще молодой, сможет вернуться к жизни.И никаких тебе британских парламентариев и американских корреспондентов, а родители – никому не скажут. А кому вы предлагаете сказать? Что вы предлагаете сказать мамаше-учетчице и папаше-электрику? Начальник участка в Володькином цехе сам не понимает, что произошло, а в шведское посольство Полторацких не приглашают. Лучше бы он, дурак, как все, – морды бил прохожим. Забрали бы в отделение, дали, как положено, валенками с песком – и выпустили утром. А то сколько лет дома не был и все здоровье потерял. Мертвейшая тишина вплотную обстала Володьку – автодидакта. Она была до того абсолютна и бесцветна, что учуять ее он не мог, а стоящего вокруг, всего на расстоянии вялого плевка – крик не слышал. По ходу разговора Володька поведал Плотникову, как одному украинскому националисту, когда в тюрьму переводили, усы сожгли: хотели сбрить, он отказался. Тогда скрутили его надзиратели, а ответственный зажигалку достал – и держал у отказчика под носом, покуда не обсмолил до нуля.Все лицо обжег.При Полторацком невозможно было писать в блокнотах – только говорить вслух, пугая выпускников специального факультета. И невозможно было спросить его, откуда прибыли такие сведения. За подобную историю можно было схватить полные семь и пять по рогам: это не отказ в защите докторской по литературе Возрождения и даже не процесс в Октябрьском районе. Но надо же бороться с произволом?! Надо. Запустим в запрещенную периодику, указав, что информация пока не подтверждена? Слушай, Володя, а он – не бандеровец? Ты, Слава, на меня не обижайся, но за такой вопрос…Кое-как помирились.– Слава, смотри: получается так, что мы играем в их игру. А они свою игру знают получше нашего! Вот в лагерях гонят на политзанятия: человек думает – да пошло оно к черту, пойду посижу. Не слушать, не выступать, само собой, а посидеть. А им и не нужно, чтобы ты слушал, – им нужно, чтобы ты сидел на их занятиях, вроде ничего не случилось! На свободе тоже никто не слушает, просто так сидят, куняют. Ты понимаешь, что я хочу сказать?– Володя, милый, я понимаю. Но это – как сказать? – то ли верно, то ли нет. На тех же политзанятиях можно задавать вопросы, уличать их во лжи, в невежестве… Они не соблюдают ими же созданные правила, так? Им их же правила мешают. И если мы заставим их соблюдать ими же установленные законы, этого будет ой как много!– Я знаю, что ты имеешь в виду! Но давай возьмем выборы…– Давай возьмем выборы.– Что ты смеешься? Если ты пойдешь на выборы, зачеркнешь там ихнего кандидата и впишешь Андрея Дмитриевича, его, по-твоему, выберут?–  Формально это метод. Мы принимаем за действительно существующую форму Совет депутатов трудящихся. Представь себе, что несколько десятков! сотен! тысяч! человек проделали то, что ты предложил. Они станут перед дилеммой: либо признаться, что никакой демократии нет, либо соблюсти собственные заповеди. Когда какой-нибудь болван мне говорит, что я занимаюсь антисоветской деятельностью, я всегда спрашиваю: а можете ли вы привести пример моих действий или выступлений против системы Советов?! Ты понял? …Что я могу ему сказать, что он от меня хочет, неужели недостаточно всей моей периодики, кабелей, вот уеду – скажу подробнее, резче. Сказать ему в лоб, в морду его крикливую, так называемую правду? Володя, прости, я сдохну в лагере, я не виноват, что не занимался спортом, не рубил дрова и – что ты еще делал? – не умею работать на расточно-строгально-шлифовально-дробильно-сверлильном станке. Я чувствую в нашем споре пародию на «классовое сознание»: в кавычках! А если со мной станет происходить то же, что с тобой, я умру, не дождавшись вердикта. Зачем тебе мой малогероический труп? Я сделаю все, что ты просишь, но не проси! Ты – такой, а я – такой, и не заставляй меня – а то не к кому будет тебе приходить, и спорить, и советоваться по правовым вопросам: похоронят меня, Анька одна уедет и за стоматолога выйдет.– Слава, я не болван – все понимаю. Но так никогда не будет: они тебя все равно посадят, они с тобой не дискутировать собираются. Будешь им вреден – посадят. Безо всяких Советов депутатов.– И тогда все станет ясно, что происходит!– Слава, ты что?! Кому станет ясно? От всей вашей группы остался ты и…– Володя, я тебя прошу не быть ребенком! Что это за терминология? О какой группе ты говоришь? Какая-то неприятно знакомая формулировка… Группа! …Я его просто больше не пущу в дом, пусть Анька скажет, что меня нет; нет, она права! – расписаться и подать немедленно документы: меня выпустят быстро, я им достаточно надоел. Я, кстати, не первый из либералов, что уехал… Нет меня, Володя, прости – я тебе оттуда письмо напишу…– Ну ладно, Слава, я пошел.– Будь здоров; ты не сердись, что я завопил…– Слава!– Есть такие высказывания, что в этой комнате противопоказаны.– Схватил. Знаешь, как уголовники говорят: фильтруй феню.– Как это понять?– Примерно как ты сказал: следи за своими выражениями.– Красиво. Надо запомнить… Но и ты не забывай.– Бывай. Ане поклон от поклонника.– Ишь как заговорил – каламбурами!– До свидания, старик.…Анечка придет – вина принесет. Анечка придет – приставать будет. Разве мама хотела такого? Сколько лет прошло, а я ее фотографию боюсь на стену повесить.