На улице Судей, между заведением «Демис Руссос» и шашлычной братьев Кадури, есть подворотня без ворот, тупиковый коридор, заканчивающийся калиткой, покрытой голубым, с фигурной надписью: «Бюро знакомств “РОЗИ” – от и до». Сейчас после «до» и бюро не обслуживает. Возле калитки сидит на корточках Шоши – в колготках, непрозрачных в районе исподнего, и черной майке. Шоши тридцать два года, а ее дочке – семнадцать. Родила Шоши от своего папы, но дочка все равно получилась красивая. Дочку зовут Циона. Она, Циона, родила недавно дочку от своего дедушки – Шошиного папы. Шошин папа в свое отцовство не верит. Он-то считает, будто Шоши родила выблядка и Циона родила выблядка – от неизвестных вонючих ашкеназийцев .
Ашкеназиец, если кто не знает, – это такой гнусный Мойшеле-хитрован, родом из Польши, жрущий фаршированную рыбу и варенную в сахарной воде морковь, чиновник или министр, разъезжающий на собственной машине по всему миру. Гад ползучий, член парламентский!
Вонючие ашкеназийцы при первой же встрече посыпали Шошиного папу порошком ДДТ, перевезли в домик из гофрированной жести и социально обеспечили. А Шошин папа в отместку за все это дул напиток арак, торговал по мелочам запрещенными травками и спал со своей дочкой.
Постепенно все перемешалось: гофрированная жесть износилась, жильем стала улица Судей, среди вонючих ашкеназийцев нашлись люди с сердцем, а среди братьев- сефардов обнаружились сволочные деловары, строительные подрядчики и фаршированные гнилью чиновники.
Брат-сефард, если кто не знает, – это такой отличный крепкий парень, настоящий мужчина, родом из Северной Африки, проливающий пот и кровь за наше Государство и ни черта за пролитие не получающий. Прямой человек, открытая душа.
«РОЗИ» не работает, закрылась до утра, а Шоши до утра – открыта.
Кинуть палку с налета, без единого прикосновения к Шошиным семидесяти килограммам, как какой-нибудь Лебедь-Леде, стоит всего пятьдесят сиклей. Но где ж он, искусник? Приступает клиент к примыканию, но хоть раз да зажмет Шошины буфера в припадке страсти, полапает, еще и целоваться полезет. Целоваться не позволяется никому, а палка с зажимом стоит сто сиклей. И – платят, не связываются. Шоши и сама может крепко отметелить, и на ее крик выходит папа – Моррис Абарджиль. Моррис выходит в шортах, в кожаной курточке на голое тело и в красном гоночно-жокейском кепарике с длинным козырьком; кепарик прикрывает лысину, но в целом Моррис молод: ковбойские складки на вытянутой будке, бакенбарды до уровня мочек ушей – чернота леопардовых пятен пополам с никелем. «Рыжон» пятьдесят пятой ближневосточной пробы висит на цепке, пылает сквозь грудную волосню.
Моррис может убить.
А дочка Шошина торчит на стульчике в баре “Holy Land” – напротив британского консульства. Кровавый померанец – волосы Ционы, одета она в джинсята снежного цвета с надписью “Minifuck” на правой ягодице, босоножки у нее из серебряного волокна, а мужская сорочка-безрукавка изготовлена компанией «БОСС». На три номера больше, чем нужно. Так и нужно! Все равно прокалывают сорочку ее соски. Двадцать волосяной толщины браслетов на Ционином запястье, а на шейке придерживает шнурок золотое имя – Ziona…
– Руси, дружище, как оно ничего?! – Моррис сидит на своем аварийном балконе, наблюдает, как во мраке Шоши переругивается с тремя пацанятами: «Шоши, иди сюда». – «Что ты хочешь?» – «Хочу тебя вы…бать». – «Вы…би свою сестру». – «Не смей упоминать мою сестру, блядь-дочь-бляди!!» – «Скажи это своей матери». – «Шоши, иди сюда». – «Что ты хочешь?»…
– Полный порядок, – отвечаю я.
– Зайдешь?
– С наслаждением.
На балконе стоят два плетеных креслица и такой же столик. На столике лежат две дурные сигареты. Я присоединяю к ним бутылку монастырского коньяка «Латрун» – Верста решила больше коньяка не пить. Моррис поднимается со своего кресла – дух морозит от его медлительности! – погружается на несколько секунд в забалконную комнату – там полная тьма, – и возвращается с двумя лафитниками.
– За бытие!
– За бытие, Моррис.
– Да погибнут наши враги!
– Аминь.
Моррис вынимает из кармана шортов сплющенную вчетверо бумагу в государственном конверте поносного цвета, тыкает мне.
– Прочитай, что они пишут, вонючие ашкеназийские собаки.
«Государство, Департамент, Бюро Социальной Поддержки…только в том случае, если ты начнешь работать в конвенциональные часы …
Относительно твоей задолженности по квартирной плате. Бюро готово взвесить вопрос о погашении твоего долга после того, как ты представишь расчетный лист твоего жалованья… С большим благословением…»
– Ну, Руси? Ты видишь? Блядь-дочь-бляди, говнодочь-говна, наша социальная работница, ничтожество, я зарежу ее детей, задавлю ее мать, я сожгу им ихний обосранный Департамент – она мне пишет! Я был там неделю назад. Какой-то грязный ашкеназийский дед попер на меня с револьвером: «Я-а выизову полицие», – Моррис изображает ашкеназийского деда. – Я разбил ему его носатую харю. Я им переломал все ихние стулья, разорвал ихние грязные ашкеназийские документы…
– Успокойся, дружище. Глотнем?
– Само собой. О, я ненавижу их, Руси, я ненавижу этих Рабиновичей, этих Чарли Чаплинов! Я им сказал: ты знаешь, что я им сказал? Я им так сказал: это вам не Россия, это вам не Сибирь, у нас в Стране, слава Имени, демократия, это не ваша сраная Польша, откуда вы все сбежали, когда немцы собрались сделать из вашего вонючего жира косметику. Они прибежали сюда, привезли на самолетах нас, настоящих евреев, и хотят превратить нас в слуг! Если я через три дня не начну получать полное пособие на всю семью – плюс квартира, плюс нянька для Циониной малышки, я возьму пару гранат и сделаю им сладкую жизнь. Клянусь Именем, я сделаю с ними то, что никакой собачий сын не делал.
– Как супруга, Моррис?
– Она поехала в Димону навестить сестру… Ты думаешь, я шучу? Пусть вытекут мои глаза, если я не подброшу им гранату!
– Моррис, ты мне не выделишь… – и я указываю на дурные сигареты. – Парочку пальцев . Я тебе заплачу через…
– Нет, ты никогда не заплатишь мне, Руси! Я не вонючий Рабинович, я люблю своих друзей, я не беру с них деньги. Ты мой брат – и я не опозорю себя: ведь и я попрошу твоей помощи, если эти твари доведут меня до бедности. Но сегодня я еще могу помочь друзьям, обеспечить всем необходимым семью!
– Спасибо.
– Ты уходишь.
– Надо мотать в Иерусалим. Я и так двое суток на ногах.
Шоши уже не сидела на корточках, и возле нее топтался кто-то в пиджаке и шляпе – похоже, что студент духовного училища. Шоши по высокому классу держала сигарету, заманчиво и непреклонно улыбалась, пускала дымок в невидимое мне лицо пиджачношляпника. Пацанята сосредоточились и ждали контакта.
Денег было ровно на место в маршрутном такси «Тель-Авив – Иерусалим». Так что персональное такси я брать не стал, а пошел пешком – через улицу Судей, сквозь улицу имени Постоянного Фонда и улицу имени Основного Фонда, по всем Центрам и Бульварам – к Средиземному морю, “Holy Land”.
Тель-авивский диавол творил ночную погоду: мешал сукровичный, слизистый пар дня с вечерним суховеем, морским фосфором, смалью и нагаром трактирных противней. На главных улицах добавлял в нее диавол едкую противопотную взвесь.
Мавританские, арт-декошные, из драного белесо-серого с кубовым папье-маше дома светились окнами через один – не считая магазинных и ресторанных.
Циона торчала на стульчике, волосы ее – кровавый померанец, а возле – rich American tourist в первопоселенческом колпачке с надписью «Народ Израиля жив», в клетчатых штанах из стекловолокна, купленных в Бруклине на распродаже, при галстуке из ацетатного шелка, там же приобретенном. Вонючая ашкеназийская собака?
Циона зарабатывала десять тысяч сиклей в месяц: днем – в сверхзакрытом салоне интимного массажа «Суламифь», ночью – в “Holy Land”…
На пять жила, а пять откладывала в Пролетарском Банке на сберегательную программу «Живая Сила». К двадцати двум годам намечались своя квартира и замужество.
– Руси, привет, как дела, что.
– Ты можешь выскочить?
– Еще чуточку.
– Я подожду у Бумы, годится?
Бума Либерман был грязный вонючий ашкеназиец. Он содержал – в переулке рядом с “Holy Land” – самый грязный и вонючий ресторан на Ближнем Востоке. Ресторан назывался «Риволи». Есть такое знаменитое место в Париже.
Сефардские бандиты несколько раз пытались обложить Буму налогом на страх, били ему морду и посуду, налопывались и напивались, не заплатив, но Бума оброка не давал.
Для тех, кто не знает, сефардский бандит – это такое тупое дикое существо, не желающее трудиться, разрушающее порядок в Государстве, мешающее красный перец с черным.
Если бы не Рони Зильбер – инспектор частной компании по охране имущества, – наш человек, ашкеназиец, Бума сошел бы с ума – и давно.
Для тех, кто не знает: наш человек-ашкеназиец – это такой культурный приличный парень, вежливый, умеющий пользоваться свободой и демократией, основавший наше Государство.
– Руси, что ты так поздно здесь уже сейчас? У тебя что-то не так хорошо? – Бума отодрал прилипшую к клеенке пепельницу, высыпал ее содержимое нам под ноги – и приклеил пепельницу обратно.
– Циону жду.
– Это такая тварь? Все они твари, позорящие наш народ! Мы их спасли от арабов, дали им все, что у нас было, а они?! Что они вообще? Они там сидели на пальмах и пили арак, и здесь они ведут себя так же само. Что они от тебя хотят, преступники, что?
– Бума, дай поесть.
– Ради Бога, ради Бога, ради… Что ты хочешь кушать уже? Ты хочешь свежий такой свекольник, такой?
– И выпить. Зубровочки – а, Бума?
– Зубровочки? Да. Я дам тебе зубровочки. Если ты хочешь зубровочки, так я дам тебе зубровочки, я. Тебе я дам, что я только себе даю.
Хорошо было б сочетать Бумину зубровку с благородной ориентальной похлебкой из красной чечевицы, за которую праотец Исав пожертвовал первородством; зачерпнуть нежной лепешечкой из миски толченого вручную турецкого гороху, в меру упитанного оливковым маслом, оборудованного солеными баклажанчиками, огурчиками и перчиками, но в «Риволи» истинную пищу не готовили.
– Возьмешь чек? – на кассе «Риволи» было написано трехъязычно «Чеки не принимаются!»
– Чек? Если ты мне дашь не чек, а я не знаю… Ну, не чек? Так я у тебя приму. Я у тебя? Я у тебя приму то, что ты мне дашь. Если ты мне еще скажешь, почему ты такой шляющийся по Тель-Авиву, так я тебе дам все, что у меня есть.
– Я был в гостях.
– У русской девочки? У русской девочки ты был в гостях, ты?
– Точ-но.
– Так точно, да? Когда нас освобождали советские, они говорили «так точно». Ты веришь, я уже был мертвый, когда они пришли в лагерь, я был не живой, а мертвый.
Бума принес тарелку свекольника, держа ее так, что все его пальцы – кроме большого – до третьего суставчика погрузились в хлебово. Бутылку с зубровкой, рюмки, нож-вилку Бума нес под мышкой.
– За бытие, Бума.
– За бытие. Да. Будь ты мне здоров, а я тебе уже постараюсь.
– Ты по-русски пьешь, Бума – после первой не закусываешь.
– А что, в Польше, ты думаешь, мы не пили, мы?
Влетела Циона. Клац-клац – серебряные босоножки, кровавый померанец, пятки вместе, соски – врозь.
Ее немыслимого сексу плоть все же содержала в себе какую-то жесткость – и после единого разика более никогда я ее не просил, чтоб не огорчаться по-пустому.
– Бума, как ты?
– Что хочет госпожа?
– Руси, я Буме не нравлюсь: сейчас рыдать начну…
Не мог Бума спокойно видеть бабу – дышал голубыми глазами, подтягивал брюхо поближе к позвоночнику.
– Ладно, Руси, что ты хотел?
– Кроме тебя?
– Кроме меня. Правда, нет времени.
– С тобой днем работает… русская поливалка – баскетбольного роста, на Языке не базлает, шатенка.
– Почему?
– Что «почему»?
– И ты на языке не базлаешь: «почему», как в английском; в смысле: хочу знать, почему ты спрашиваешь!
– Циона, иди работать в Интеграцию: будешь балдежная учительница…
– За полторы тысячи в месяц – и трахаться с начальством.
– Так как – работает?
– Что-то появилось похожее – задвинутая до предела.
– Сколько ей кидают?
– Не знаю. Мало. Она приходит пару раз в неделю. Слушай, я там не распоряжаюсь.
– Просьба. Маленькая.
– О деньгах – нет. Я жопой не шевельну, пусть сама старается.
– Циона. Когда мужик говорит – надо слушать. А еще восточная женщина.
– Ну давай, говори. Нет времени.
– Когда к вам приходят русские – ее не пускайте.
– Ты у нас был когда-нибудь?.. Не суди по кино. Что значит «не пускайте»? Я тебе сейчас объясню…
– Не надо. Не хочу ничего знать, мне это не нужно. Короче, можно, чтобы русские не узнали, что их соотечественница у вас работает?
– Я поговорю.
– Не поговори, а сделай.
– С Божьей помощью. Не хватай меня за руки, я тебя не боюсь.
– Да или нет?
– Я поговорю… Ой! Да-да, все сделаю для твоего удовольствия… Ой! Вот теперь больно. Не будь хамом. Я сказала – сделаю. Что смогу.
Клац-клац, кровавый померанец, народ Израиля жив.
– Бума, я почесал.
– Всего хорошего, всего. Деточка ты моя.
– Я все собирался у тебя спросить, но забываю…
– Ну. Что тебе хочется у меня спросить?
– Почему «Риволи»?
– Что значит почему «Риволи»? Почему «Риволи»? Жену мою звали Рива, потому «Риволи».
Я едва не спросил – а где ж она теперь, Бума? – но в это мгновение меня прихватил до того острый пароксизм спазматической кишечной скуки, отчаянного, чесоточного неинтереса к любому ответу на любой вопрос, что все мое скрутилось в жгут, отмахнулось – и, корчась и шаркая, пошло сквозь улицу имени Основного Фонда, наискось по Генеральской – на центральную Станцию.
Все там было закрыто, вся тысяча харчевен молчала за железными ставнями, захлестнутыми на диагональные щеколды, – и лишь соковыжимальная «Чико» сверкала огнем, и в дверях ее, в обрамлении памплимусов, стоял сам Чико в черных очках и белом пиджаке.