После ночного промежутка первую электричку подавали в пять утра, но Титаренко ждать не захотел. Волоча за собою дядьку Гупало, который, хотя и советовал торопиться, предпочел бы сперва поспать, – тем более что следователь Александр Иванович насел на него вскоре после краткого, но зато и пожирающего все силы нахождения под административным арестом, – он двинулся к станции, где в час пополуночи почти до полной остановки замедлял движение пассажирский «Москва – Сухуми».

Уже идучи по улице, слобожанин несколько подобрался, запрыгал, заспешил, перенявши от Титаренки его особенную злую отрывчатость прямо поставляемых носков – от земли: светло-бурой до латунного супеси, отвердевшей за лето до плотности старой оконной замазки. Все это достаточно ярко освещалось луною.

Проводник посторонился быстрого Титаренки, который за годы службы поднабрал, учась у старших, несомнительную для встречных, самою последовательностью движений выраженную правомочность; придержал было Гупало, но следователь Александр Иванович язвительным пальцем толкнулся в проводниково плечо, полуоткрыл удостоверение – прямо в скулистое рассвирепевшее лицо – и вслед за тем дружелюбно поморщился, ибо не хотел возбуждать неприязни.

Путники оказались в сравнительно чистом, однако необыкновенно душном коридоре купейного вагона; только в отдаленном его конце последняя по счету рама была приспущена, и возле нее курил усатый пассажир в красной с белыми арабесками спортивной паре.

Проводник скрылся в своем углу; слобожанина следователь Александр Иванович поместил на откидное сиденье, столь тугое, что гнет худой гупаловской задницы оказывался для него недостаточным; поэтому дядьке приходилось усиливаться и налегать на внешней его край. На Южный вокзал прибывали к двум; всякая электричка шла бы намного быстрее этого известного, но медлительного поезда, сохраняющего в своем, со щелями, пазухами и полостями, естестве запахи дымового осадка и топочной жужелицы, а также сплошной размашистый перестук, что расценивается человеком в зависимости от душевного настроя: то как зловеще-тревожный, то как успокоительно-сонный. А за стеклами радиально смещалась чернота, следя которую Титаренко невольно вздремнул – и вспомнил, как таковая же начинала тормозить, лучиться, светлеть, разделяться на фасады, забор, фонари, погромыхивание и лязг обширных предметов, скрипучую невнятицу репродуктора – и повторенное буквами и голосами слово «Джанкой»: следователя Александра Ивановича дважды в детстве свозили в Крым.

Между тем внутреннее время, отпущенное на пребывание Титаренки в пределах событий, имевших касательство до Степана Асташева, проклятого матерью летом 1926 года, – время это подходило к концу. Оно воистину поджимало физически, в паху, не дозволяя присесть, как бывает при невозможности выбрать место, чтобы облегчиться; кроме того, следователь Александр Иванович изнемогал от умножающихся в нем угнетения и страха перед непоправимостью того, что уже успело с ним содеяться; чему он до сих пор уже побывал свидетелем и участником. Он видел себя расположенным чересчур близко от рыжебородого, с лаврским синим крестиком на груди, трупа и нависшей над ним мерзостной бабки; вот они застыли, ни туда ни сюда; а от них на все стороны откидными звеньями распространяется густая система, наподобие генеалогического древа, или ответвлений косточек домино при игре в «морского козла», или фотографий дорожных развязок на выставке «Транспорт США», где Титаренко балдел тринадцатилетним, после двух стаканов домашней бражки.

С легкостью готовый отступить хоть на заранее подготовленные, хоть на какие придется позиции, не видя никакой нужды в защите чего бы то ни было, – он убрался бы с поля и на этот раз, если бы только знал куда. Случайность выпадения на него асташевского дела, во что он, впрочем, более не верил, – похотливый азарт, с которым он бросился на пустую эту работу, ледяной смрад, чье исхождение больше не ужасало, ежедневные беседы с дядькою Гупало – все это обратило следователя Александра Ивановича к уразумению вещей, специально для него уготованных, но по природе своей для него же весьма опасных.

Стремясь поскорее избыть переживаемое им обстоятельство, которое представлялось ему в виде насыщенной вирусами либо загрязненной радиациею зоны, Титаренко старался задержать дыхание и ни до чего не дотронуться на бегу; и это было тем сложнее, чем дольше длилось, ибо все вокруг следователя Александра Ивановича было наделено собственным своим бытием, имеющим внимательное и насмешливое отношение к бытию титаренковскому, не только сегодняшнему, но всегдашнему. Оттого линейная быстрота сама по себе не спасала; надо было исхитриться – и прыгнуть; совершить какую-нибудь «петлю Нестерова», оказаться там, где тебя не ждут и не застанут. Или резко остановиться.

– Вы меня извините, – очнулся и начал со своей обычной заставки дядька Гупало, – я что-то как невежливый, даже не разговариваю.

– Ага-ага, – закачался над ним Титаренко. – А уже не надо нам больше разговаривать.

Тогда с иного конца вагона приоборотил к ним лицо одетый в яркий трикотаж давешний курильщик; он не спал и всю дорогу заводил себя обеспыленным, с привкусом миндаля, табаком, так как принадлежал к частной охране едущих в Москву богатых людей – либо сам был хозяином и сторожил купе, полное дорогого запретного товара, везомого на продажу.

Едва только вагонные ступеньки совпали с бордюрными брусками перрона, следователь Александр Иванович буквально вышиб из дверей сонного дядьку Гупало, и они, пробежав короткий подземный переход, взошли в основное помещение Южного вокзала, украшенное пятиглавыми фонарями на витых медных столбах и цветною эмблематическою лепниною по всему потолку.

От билетных касс и вплоть до сектора камер хранения зал представлялся полупустым. Несколько разветвленных монголоподобных семейств спало на лавках и тюках; чуть поодаль компания молодых пехотинцев сгрудилась подле томно откинувшейся на сиденье рыжеволосой женщины – и те из них, кто был побойчее, уже отстраняли инертных, стремясь оказаться среди счастливцев, кого первыми станет лобзать оцепленная войсками прелестница.

Но и здесь, в тепле и тихом безличном гуле, Титаренко не пожелал задержаться хотя бы до первых признаков рассвета. Купив себе и дядьке Гупало по стакану простывшего кофейного напитка, он вывел спутника на озаренную желтым привокзальную площадь, где прихватил Гупалу по-милицейски за пояс; ему почудилось, что слобожанин изготовился к ночному побегу, дабы оставить следователя наедине с наведенными им же фуриозными стихиями, а самому ускользнуть.

Руке было гадко во влажном тряпье гупаловской одежды, но Титаренко не поддавался и бормотал:

– Сейчас, дядька Игнатьич, сейчас поедем; так что теперь это ты меня извини.

Как едущий по казенной надобности, он мог бы заставить любой из стоящих на площадке таксомоторов засветиться и двинуться куда прикажут; при Титаренке были документ и оружие. Но задуманное им во время поездки требовало, хотя бы перед тем, как осуществиться, удесятеренной осторожности ко всему, что только ни попадается по дороге.

Твердо не желая выполнять насильно взъюченные на него поручения, Титаренко решил сам напроситься на иное поприще, а именно: преуспеть в том, что не удалось в свое время савинцовскому попу, – и убедить бабку Асташеву смилостивиться. Он сам не понимал, откуда нечувствительно явилось ему это намерение, не мог и определить, в чем оно состоит. Но – и в этом-то он был убежден несомнительно – достигнуть чаемой цели надобно было прямо и гладко, но и с отчаянного безоглядного налету, избегая задержек: следователь Александр Иванович твердо знал, что самое, по видимости, пустое событие – перебранка, пристальный злобный взгляд, под который в его положении можно попасть и в три пополуночи, – в состоянии исподволь помешать исполнению принятой им на себя спасительной повинности, потому что непременно изменит в нем верное его расположение, – и тогда останется только сесть на мокрый парапет, подобрав повыше колени и заслоняясь руками от прямых шлепков по мордасам .

Ближний к Титаренке автомобиль без предупреждения ожил, и владелец его, поведя головою так, чтобы видеть в зеркале – годятся ли ему пассажиры, с барственною угрюмостью шевельнул мускулами лица, осведомляючись: где будем ехать – и сколько?

Даже перед самою остановкою следователь Александр Иванович не сообразил, что центральные ворота, к которым он велел подогнать, обязательно будут закрыты. Отпустив по неразумию машину, он беспомощно затоптался у фигурно проклепанных створок; Гупало стоял неподвижно. До меньших ворот, что вели в круглосуточный приемный покой психоневрологического госпитального комплекса, было никак не меньше версты по периметру непрерывной ограды.

За оградою же, набранною из частых, квадратного сечения прутьев, соединенных между собою литыми поперечинами в виде знаков трефовой масти, – оградою, утвержденною на бетонной основе, высотою под пупок, находился двухсотдесятинный участок, известный в городе как Сабурова дача, или попросту «Сабурка»; более двух с половиною дюжин старых и относительно новых зданьиц-корпусов, означаемых по номерам отделений; в саду, насаженном еще в краткое губернаторство Н. А. Протасова, если не прежде.

То было бы глупо для дела явиться в психбольницу в четыре утра таким, каков он есть теперь: воспаленным, успевшим дважды измокнуть и высохнуть, неухоженным стрикулистом, – о том, как выглядит Гупало, Титаренко не думал, – и затем дожидаться в посетительском закоулке более поздних часов. Однако разразившаяся над ним устремленность не отступала ни в чем. Поэтому, протолкнув слобожанина вперед себя, следователь Александр Иванович двинулся сквозь длинный, под сводами, коридор ко внутренним дверям, открывающимся в больничный сад. У выхода ему пришлось объясниться со служащим ВОХРа в короткой чумарке синего сукна и санитаром-эпилептоидом, которых в лечебницах для душевнобольных охотнее всего берут на вспомогательные должности – за их лояльность, аккуратность и неумолимость.

Корпус, где содержали находящихся на экспертизе, располагался по диагонали от главных ворот, выделенный в самостоятельную единицу кирпичною стеною с растяжками колючей проволоки по косому гребню. Стена означала и задний двор, примыкая к трехэтажной постройке в торцах. Все видимые окна корпуса несильно светились.

Настоящий рассвет был достаточно далеко, может, даже за чертою города; но если спросить у стражника: «Сколько ночи?» – то, поглядев на цифирный круг, он просигналит: «Всего ничего» – и промнется то так, то этак, не сходя с места. После недели дождей двадцать первое сентября спозаранку походило на глубокую осень; куда-нибудь туда, за условную середину четвертого квартала. Черно-серебристые хлопья покрывали почву, и из тех же веществ, но мелкого разбора, состояла и видимая часть древесных стволов, достигавшая козырька гупаловской кепки. Но покамест спутники выбирались к ответвлению, ведшему до самого крыльца закрытого корпуса, весь нижний пласт охлажденной мжички, которою был напитан воздух, отслоился от верхних своих начал и, дойдя почти до жидкого состояния, сплыл к самим ногам идущих в экспертное отделение.