Яко аще бы не закон Твой поучение мое был,
тогда убо погибл бых во смирении моем.
Во век не забуду оправданий Твоих, яко в них оживил мя еси.
(Пс. 118, 92–93)
2 января 1928 года
Необходимостью дать отчет в земной жизни Богу связана душа моя. Поэтому мысли часто обращаются к протекшим дням, начиная с первых проблесков сознания, и выискивают ошибки поведения, по моим представлениям, огорчавшие Бога.
Родился я в городе Оренбурге в 1887 году. Но ни этого города, ни лиц в нем не помню, потому что, когда я был лет трех, отец, священник, переехал в Орлов — уездный городок Вятской губернии, где и протекли первые годы моей сознательной жизни. С детства я отличался необыкновенной застенчивостью, боязливостью, болезненной чувствительностью; у меня была какая‑то особенная привязанность к матери. Может быть, душа моя ощущала крайнюю нужду в человеке близком, которому можно было бы поверять все свои скорбные и радостные переживания, а ближе родной матери для дитяти нет никого.
Настолько я боялся чужих людей, что, оказавшись за воротами родного дома и видя приближение какого‑либо прохожего, я спешно забегал во двор от страха, что незнакомец похитит меня и сделает работником в цирке или уличном балагане. Пугливость данного рода отчасти навеяла на меня моя мать своими рассказами о случаях похищения детей содержателями увеселительных заведений.
Без матери в детстве я просто жить не мог. Однажды ее пригласили на свадьбу в какой‑то купеческий дом. Она должна была участвовать в свадебном кортеже со стороны невесты. В отсутствие матери я целый день плакал. Наконец не выдержал одиночества и весь в слезах прибежал на свадебный пир, попросил провести меня к маме, уткнул заплаканное лицо в ее колени, и только когда услышал обещание матери незамедлительно вернуться домой, успокоился от слезных всхлипываний. Молитв я в детстве, кажется, почти никаких не знал, молиться не умел, хотя и родился, как уже сказал, в семье священника. Жил, как и все дети, больше интересами чрева. У меня был старший брат Сергей и сестра Нина, умершая на пятом году жизни от воспаления легких. Как сейчас, помню день ее кончины. Она начала задыхаться; принесли подушку с кислородом и приставили резиновый рожок, по которому проходил газ к губам умирающей девочки. Но медицинская помощь оказалась бессильной там, где исполнял повеление Ангел смерти. Ниночка тихо скончалась. Мама состригла на память прядь ее волос и долго хранила их в коробочке. На могилке сестры отец поставил мраморный памятник, увенчанный лепным изображением молящегося Ангела.
Не воспитанный в детстве церковно, я любил иногда порезвиться с товарищами. Чаще играл и бегал около храма, в котором служил отец. Здесь, среди храмовых колонн, прятались мы во время игры. Иногда я отваживался подбегать к берегу Вятки и любовался пароходами, шедшими по реке, смотрел на бакены, мирно покачивавшиеся на воде. Кажется, уже в Орлове проявились дурные стороны моего характера: я был обидчив, замкнут, часто жаловался матери на сверстников.
Как‑то раз отец, хотевший, чтобы я пономарил, велел примерить на меня стихарь. Я испугался, начал плакать. Стихарь с меня сняли и отдали старшему брату, который с этого времени носил его. А мне после очень хотелось его надеть, я завидовал брату, но из‑за трусости лишен был счастья прислуживать в алтаре за богослужением.
Из детских впечатлений в память врезался один эпизод. У матери разлилась желчь, и она страшно мучилась от нестерпимых болей. Как‑то ночью ее страдания достигли предельной точки. Помню, отец разбудил меня и брата, поставил нас перед иконами и заставил вместе с ним молиться о выздоровлении болящей или, по крайней мере, об ослаблении ее мук. После краткой молитвы мне и брату было позволено лечь спать. К утру матери стало легче, стоны прекратились. В то же утро я, проснувшись, зачем‑то вышел в кухню. Посмотрел на окно, выходившее во двор, и… застыл от ужаса. Там во всю ширь оконного проема виднелась голова какого‑то человека колоссального роста, в барашковой шапке, с дымящейся сигарой. При этом глаза этой чудовищной головы, масляные, наглые, полные зверства, страстей и блуда, смотрели на меня, не мигая. Придя в себя, я бросился из кухни, позвал кого‑то из родных посмотреть, что это за страшный человек. Но потом уже за окном никого не оказалось. Весело светило солнце, заливая кухню золотом теплых лучей. До сих пор этот страшный образ стоит у меня перед глазами. Может быть, Господь тогда впервые допустил диаволу показать все свое страстное, зверское существо, дабы я боялся его и бегал диавольских дел.
10 февраля 1928 года
Давно уже не возвращался я к своей памятной тетради. Господи, благослови вспомнить дальнейшие подробности моей грешной жизни, оплакать допущенные ошибки. Из Орлова отец переехал на церковную службу в город Яранск Вятской губернии. Отправив маму в Казань для лечения в клинике, он собрал свое небольшое имущество, взял нас с братом и поехал к месту своего нового назначения. Думаю, что мне было тогда лет пять. В Яранске мы остановились у некоего Николая Александровича Сергеева, старичка с трясущейся головой и дрожащими руками, который любил раскладывать пасьянс и баловал нас сладостями. Из этой квартиры мы перешли на жительство в дом Лопатина. Квартира была только что отремонтирована: в комнатах еще пахло краской. Как раз в это время отца вызвали в Казань повидаться с мамой: ей предстояла сложная операция. Брат и я остались на попечении церковного сторожа, молодого человека, кстати сказать, любившего покурить. В подражание ему я решил свернуть папиросу, начинив ее мхом, который надергал из пазов бани. От первых опытов я перешел к табакокурению — на другой или на третий день попробовал настоящую папиросу. Голова моя болела, кружилась, и в организме появились какие‑то тонкие позывы, похожие на плотское влечение. И что же дальше? Однажды ложусь я спать и вижу удивительный сон (вообще я в жизни видел очень мало снов, а этот не могу забыть). Представилось мне, что я нахожусь в каком‑то подземелье. Негры там ходят около больших печей и чугунных котлов, откуда раздаются душераздирающие вопли мучимых в огне людей. Эфиопы подскакивают ко мне и влекут к одному из котлов. В руках их были железные трезубцы. Ужас охватил меня, выступил холодный пот.
В страхе я застонал и молил пощадить меня. Почему‑то в детском сознании всплыла картина недавних опытов с папиросами. Я тогда закричал:"Даю обещание больше не курить, только не мучьте меня, не ввергайте в раскаленную печь!". При этих словах эфиопы разбежались, и я проснулся. Остаток ночи я не смежил глаз. Душа трепетала от разительного переживания. Вскоре из поездки возвратился отец. Услышав мой рассказ об ужасном сновидении, он объяснил его тем, что дом не был освящен после ремонта. Затем в нашей квартире отслужили водосвятный молебен и окропили святой водой все комнаты.
27 февраля 1928 года
Одно из приятных воспоминаний детства — это воспоминание о матери. Отец нами мало занимался. При глубокой религиозности он был вспыльчив, раздражителен и грубоват. За всю жизнь я не помню ни отцовской ласки, ни поощрения, кроме разве того случая, когда он сам лично вызвался проводить меня в Казанскую духовную академию. Об этом речь впереди. Напротив, мать всегда была с нами. Изредка она баловала нас тем, что покупала игрушки, переводные картинки. Иногда я ходил с ней в книжный магазин, где мне позволялось выбрать что‑нибудь из житийной литературы, сказок, рассказов по русской истории. Если от золотухи болели глаза, мать терпеливо водила меня к врачу на прижигание ляписом. С ней я в детстве ежегодно по неделе говел. От неумения молиться мне нелегко было выстаивать длинные великопостные службы. Каких‑либо ощутимых религиозных впечатлений того времени я не помню. Их не было, если не считать зрелища смерти при гробах покойников, к которым мать подводила меня в церкви. Жалко, что до двадцати пяти лет я жил религиозным невеждой, не знал о цели жизни, пути ко спасению, не имел четкого и ясного понятия о христианском подвиге ради Царствия Небесного.
Когда мне исполнилось семь лет, старший брат отвел меня в начальную школу, принадлежавшую Министерству народного просвещения. Это было в упомянутом выше Яранске. От природы я был довольно туповат, учился средне. Интересов особенных ни к какой науке не питал. В школьном товариществе увидел много зла, пороков, узнал и ругательства. Хотя сам не произносил их, однако они часто сами собой повторялись в памяти и оскверняли мою душу. В первом классе школы я вновь увлекся курением, губил легкие месяца два, пока однажды в присутствии гостей мать не почувствовала от меня запах табачного дыма и не пристыдила при всех. После того я уже не притрагивался к табаку.
Среди школьных товарищей мне встретился замечательный мальчик по фамилии Мотовилов. Господь коснулся его детского сердца. Он любил молитву, должно быть, имел опыт неоднократной помощи Божией. Наблюдательные сверстники рассказывали, как он, прежде чем начать готовить уроки, долгое время молился, крестил учебник, а выучив урок, благоговейно целовал его. Помню еще законоучителя отца Алексия Стефанова. Его уроки дышали сердечностью, искренностью и составляли предмет моего интереса. Например, этот добрый пастырь прекрасно изображал борение в детском сердце злых и святых помыслов при соблазнах и влечениях души к злу."Представьте, — говорил он, — что вам хочется из отцовского шкафа взять без спросу сладости. В эти минуты в каждом из вас как бы два человека, которые спорят друг с другом. Один шепчет:"Возьми сладость тайком, она такая вкусная". Другой противится нехорошему внушению и говорит:"Не оскорбляй Бога, не делай ничего без родительского позволения, иначе совесть будет мучить". Два существа, препирающиеся внутри нашего сердца, суть злой дух и Ангел света. На чью сторону склонится дитя, тот дух и приблизится к нему".
Во время обучения в школе я говел трижды. После исповеди душа испытывала легкость, и я, по–детски отзываясь на духовные впечатления, домой обычно возвращался подпрыгивая, с душевным подъемом. Выпускной экзамен я сдал, помнится, хорошо и выдержал затем вступительный экзамен в Духовное училище.
29 февраля 1928 года
Духовные училища моего времени были прекрасно оборудованы. Здание, где я учился, было огромное, четырехэтажное, рассчитанное человек на четыреста. В верхних этажах находились столовая и спальни для живших в общежитии. За два года в Яранском духовном училище я вынес немало положительных впечатлений. Среди товарищей, правда, не встретил ни одного великодушного, глубоко религиозного человека. Но среди педагогов нашлась симпатичнейшая, чистая душа, отвечавшая мне взаимностью. Это был некто Леонид Михайлович Яхонтов, помощник смотрителя. Преподавал он русский язык, часто проводил публичные литературные чтения для воспитанников. До глубины души тронули меня два его чтения — по"Слепому музыканту"В. Г. Короленко и"Капитанской дочке"А. С. Пушкина.
Будучи учеником Духовного училища, я пономарил в яранском Успенском соборе. Отец при этом был настолько строг, что не разрешал входить с кадилом в средний алтарь из бокового, где я раздувал кадило. Обычно приходилось ждать, когда диакон сам придет и возьмет его. К этому же периоду относятся мои первые посещения вместе с матерью Яранского мужского общежительного монастыря. Возил нас в обитель на монастырской подводе рыжий монах отец Сергий. Мать приглашали обычно в игуменские покои, она брала с собой меня, и я рассматривал картины из иноческой жизни на стенах келлии:"Оптинский настоятель отец Моисей на смертном одре", виды Новоафонского монастыря, Соловецких скитов, портреты разных монахов и множество икон. Природная чувствительность, вследствие посещения монастыря, увлекала меня в область мечтаний. Я воображал себя послушником, идущим в подряснике по уездному городу и возбуждающим одобрительные толки прохожих. Упросил как‑то мать отпустить меня одного погостить под кровом обители. Живя с неделю в гостинице, я аккуратно посещал монастырские церковные службы. Необычность обстановки и оторванность от родных вскоре, однако, сказались. Я буквально убежал домой. Вошел в квартиру, вижу, все сидят, пьют чай. Кто‑то был из гостей. На вопрос матери:"Ты как добрался из монастыря?" — я уткнул лицо в ее колени и заплакал, ничего не говоря. Вскоре моя неустойчивая натура вновь было повлекла меня в обитель. О моем окончательном поступлении туда ходатайствовали и монастырские старцы. Но отец возразил против такого преждевременного шага. Так и остался я продолжать свое учение.
Неизгладимое впечатление, как и в детстве, производило на меня зрелище смерти, погребения и вид кладбища. Когда умер соборный протоиерей, старичок, я многократно проходил мимо домика покойного, жадно вслушивался, как готовят к погребению и отпевают священника, тщетно вглядываясь в плотно завешенные окна его дома. При известии о самоубийстве некоего булочника, повесившегося на суке в лесу, я специально ходил на то место, долго с мистическим ужасом стоял около злополучного дерева и представлял скорбную посмертную участь несчастного самоубийцы. В Яранске Господь взял к Себе двух членов нашей семьи: брата и, как я уже писал, сестру. Пред Ниной я согрешил ропотом и злопомнением незадолго до ее кончины. Нужно заметить, что мать время от времени заставляла меня качать ее в колыбели. Однажды вечером, когда мне очень хотелось бегать, играть, меня заставили укачивать сестренку. Сижу я у колыбели и с горечью думаю:"Хоть бы ты умерла, мне бы легче было". Посмотрел я через несколько минут на сестру, вижу, глазки ее открыты, не смежаясь, они останавливаются на какой‑то точке, как будто им видится нечто. К вечеру Ниночка умерла. Горько я после раскаивался в своей несдержанности, да было уже поздно.
Когда гробик брата Серафима опускали в могилу, случилось так, что веревки выскользнули из‑под гроба, младенец выпал из него, покатившись в могилу. Отец почернел от гнева. Я пронзительно закричал и заплакал. Трупик подняли, опять положили в гроб и благополучно опустили в недра земли.
Когда мне приходилось бывать на городском кладбище, признаюсь, всякий раз вид могил — царства последнего упокоения почивших — производил на меня глубокое впечатление. На воротах кладбища была изображена картина Воскресения мертвых перед Вторым Пришествием Христа. Мой детский взор с благоговейным страхом созерцал встающих из гробов, рассматривал трубящих Ангелов и толпы воскресших из мертвых, готовящихся предстать на Суд Божий. Прибавьте к этому непрерывный шум деревьев, вид памятников, часовен, великолепных и убогих могильных крестов, возникающие мысли о неизбежном конце — и тогда будет ясно, насколько поражала мое детское сердце память смертная. Нередко в часы пребывания у родных могил слышался заунывный перебор колоколов на кладбищенской звоннице при появлении погребальной процессии. Скорбные впечатления смерти вязались в моей душе не столько даже с самим собой, сколько с матерью — единственным дорогим мне человеком. Без нее трудно было и помыслить возможность своего земного существования.
Кто, как не она, баловал меня в детстве, согревал душу своей лаской, кому, как не ей, поверял я свои думы, переживания. Под ее тихую песнь или под шепот сказочного повествования я засыпал. Лишиться единственной утехи и радости на земле казалось мне невообразимым, чудовищным горем. Бывало, зимой наслушаешься таинственного шума кладбищенских деревьев, придешь домой и льнешь к матери."Ты что?" — спросит она. А у меня глаза полны слез, душа — печали. Смотрю на нее, ничего не отвечаю, держу в своем сердце:"Только бы мама не умерла!".
Отца, напротив, вся семья боялась. В то время как матери мы, дети, говорили"ты", к отцу обращались на"вы". Причину этого до сих пор объяснить не могу. Может быть, тут инстинктивно проявлялась степень детского почитания. При отце никто из нашей семьи не смел шуметь, резвиться. Особенно мертвая тишина воцарялась в квартире, когда отец читал молитвенное правило, готовясь к богослужению. Тогда ходили на цыпочках, боялись малейшего шороха. Иначе — гневный отцовский окрик, его гневное лицо, леденящие кровь. Все это возбуждало желание куда‑то убежать и спрятаться. Однажды в квартире раздался звонок. Я отпер дверь какому‑то прилично одетому господину. Оказалось, что посетитель явился к отцу попросить денег взаймы. Так как впустил просителя я, то гнев отца со всем жаром обрушился на мою голову. В силу природной обидчивости, усиленной несправедливостью нападок, я так расстроился, что плакал горькими слезами. А диавол, ярость которого я много–много раз испытал с детства, вложил в мою душу греховные помыслы:"Пусть, — роилось в голове, — когда отец будет служить литургию, у него не совершится пресуществление Святых Даров". Эти слова несколько раз прокрутились в сознании, и мое обиженное сердце соглашалось с ними и принимало их, несмотря на всю их кощунственность.
4 марта 1928 года
Не помню точно, в каком году наша семья переехала в Вятку из‑за перевода отца на служение в вятский кафедральный собор. Должно быть, это произошло летом 1905 года. Предварительно мать решила съездить в Саров на поклонение только что открытым мощам преподобного Серафима. Кроме брата и меня, она взяла на богомолье еще и свою мать, нашу бабушку. Распростился я с Яранском, его святынями, древностями и старинным собором времен Иоанна Грозного, уже вросшим в землю. На пароходе и по железной дороге мы доехали до Арзамаса, откуда наняли лошадь до Сарова. Саровская обитель тогда находилась в зените славы, процветала. Мы побывали в ее главном соборе за богослужением, приложились к мощам угодника Божия преподобного Серафима, посетили и все пустыньки вблизи обители, освященные жительством блаженного старца. Не забыть мне одного случая из этого путешествия. Проходили мы в толпе богомольцев мимо одного лесного колодца, вырытого, по преданию, руками самого преподобного. Вода в колодце по временам колыхалась. Стали богомольцы вглядываться в глубь колодезной воды — вдруг кто‑то из них закричал:"Смотрите, смотрите, на воде начертался образ батюшки Серафима!". Влекомый любопытством, придвинулся и я к устью колодца с прочими богомольцами. И что же вижу? На мутноватой поверхности воды отобразился с необычайной рельефностью образ согбенного старца Серафима с котомочкой за плечами, в камилавочке, кожаных бахилах, с топориком за поясом. Минуты три–четыре длилось видение. Затем вода заволновалась и изображение пропало.
Обозревая святыни Сарова, мы побывали, среди прочего, в келлии известного Саровского подвижника отца Анатолия. Меня и брата он погладил по голове, дал нам одинаковые иконки с изображением Спасителя благословляющего, сказав при этом матери:"Хорошие у тебя дети!". У келлии отца Анатолия нам встретилась страшная бесноватая женщина. Она в каком‑то остервенении грызла толстые щепы и неистово кричала. Из Сарова наш путь пролегал мимо Дивеева. Хотели мы здесь повидать прозорливую дивеевскую Пашеньку. К сожалению, в час нашего прихода она совершала молитвенное правило и принять нас не могла. Поэтому мы ограничились присутствием на литургии в дивеевском соборе, приложились к чудотворной иконе Божией Матери"Умиление"и затем оставили пределы гостеприимной обители, спеша в обратный путь через Нижний в Вятку пароходом. На пристани Медведки мать оставила бабушку, которая жила у своей старшей дочери в близлежащем городке Нолинске, и мы уже без нее доехали, наконец, до заветной Вятки.
10 марта 1928 года
В аристократическую, чисто городскую обстановку попал я в Вятке. Новые веяния и влияния и положительного, и отрицательного характера действовали на меня.
Духовенство кафедрального собора, куда назначен был на службу отец, жило в казенных квартирах. Двор церковных домов был общий, и дети соборного причта гурьбой собирались и убивали свободное время то в играх, вроде крокета, то в гимнастике, то на вечеринках, устраивавшихся поочередно в той или иной семье. Так как среди резвящихся были лица обоего пола, то кафедральный двор давал широкий простор всяким романтическим чувствам. Участвовал в играх и я, но был среди своих сверстников как чужой, дичился новых знакомых и не мог слиться душой с общим настроем молодежи. Особенно тягостно было мне на танцевальных вечерах. Танцевать я не умел, поэтому мама отдала меня учиться танцам в дом соборного протоиерея Корсаковского. С помощью его дочери под звуки граммофона я и упражнялся в разучивании бессмысленных, хотя внешне, может быть, и красивых па. С переездом я перешел в местное Духовное училище для продолжения образования. Как раз мое время совпало с тем периодом жизни духовных школ, когда возникло стремление придать детям духовенства светского лоска. Поэтому в Духовном училище, а затем и в семинарии начальство считало себя обязанным периодически устраивать литературные и музыкально–вокальные вечера, поощряло занятие воспитанников ручным трудом, гимнастикой и живописью, развертывались выставки столярных и художественных изделий, изготовленных руками учеников. Придавалось значение умению обращаться с лицами другого пола. Введена была форма одежды, обязательная для каждого воспитанника.
Со светской стороной у меня было как‑то туго. В присутствии лиц прекрасного пола я терялся, танцевал так себе, хотя и продолжал посещать уроки танцев даже в бытность свою учеником Духовной семинарии, гимнастику не любил и был весьма неповоротлив. Помню, я никак не мог перекинуться на турнике, и мне подполковник — руководитель гимнастических занятий — приказывал закидывать ноги с таким усилием, что от этого в голове, казалось, и мозги перевертывались. Попытка раскачиваться на параллельных брусьях приводила меня в дрожь. Я боялся, как бы не разжались руки, как бы не упасть, не ушибиться и не сломать чего‑либо. Что мне давалось, так это выпиливание из фанеры, фотография и музыка. Принуждения со стороны начальства открыли во мне также способность к художественному чтению и пению на вечерах. Например, я под аккомпанемент пел какую‑то песню с географическим содержанием, показывая на карте города разных стран; изображал генерала, привезшего весть об освобождении крестьян от крепостной зависимости, читал рассказы Чехова и различные стихотворения. Пытался играть на валторне, кларнете и бросил эти инструменты только в силу того, что боялся повредить голосовые связки и легкие. Что касается училищных хоров, то ни один из них я не пропустил, участвовал в спевках и выступлениях. Первые хоровые опыты были у меня еще в Яранске, где я в хоре Троицкой церкви пел альтом за 15 копеек в месяц и чувствовал себя наверху блаженства от такого заработка. В Вятке бесплатно пел в хоре Александро–Невского собора и в приходской церкви.
Пребывание в учебных заведениях, начиная от школы, конечно, добавляло свою долю в общее развитие, но не пробуждало сердца, не воспитывало сердечного церковного чувства. И знания, вынесенные из духовной школы, оказались малопригодными на практике. Благодарю я воспитавшую меня школу за то лишь, что она научила меня литературно мыслить, излагать письменно свои представления, научила лепетать богословские выражения и слова без сердечного понимания их сущности. Душа моя, не имевшая ни постоянного подвига молитвы, неискусная в посте, чуждая покаяния, насыщенная честолюбием и гордостью, не могла за все время школьного обучения сколько‑нибудь проникнуть в дух и смысл христианской веры, не интересовалась всецело, до самозабвения, премудростью Божией. И лучи Божественного Откровения скользили по поверхности сердца, не проникая вглубь, подобно елею — в кости.
Система оценок, господствовавшая в школах моего времени, способствовала развитию во мне крайнего честолюбия, болезненной жажды первенства и похвал. Сколько горя доставляли мне низкие баллы по каким‑либо предметам! Из‑за этого я плакал, завидовал товарищам, переживал тяжкие минуты, досадовал на слабость своих дарований. Семнадцать лет учения я назвал бы непрекращающимся страстным горением в огне самолюбивых чувств, достигших некого утоления с окончанием академии и после вновь мучительно воспылавших, только в иных формах.
Свои лучшие уроки жизнь чаще всего напечатлевает с помощью живых примеров добра, наглядных образчиков благоговения и любви к Богу и людям. Таких носителей правды Божией, сильных, увлекающих, вызывающих желание подражать им, среди преподавателей мне не встретилось. Педагоги мои чаще всего были люди со странностями, окарикатуренные человеческими немощами, за малым лишь исключением. Острый ум детей наделил почти каждого из них едкими прозвищами, вызванными их слабостями и недостатками. Холодные, замкнутые в себе, раздражительные, касательно нравственности — нередко с сомнительной репутацией учителя мои не умели заставить полюбить излагаемые предметы. Да и насколько благотворно они могли подействовать на детские и юношеские души, когда, вероятно, и сами не очень‑то любили те облаети знания, которые были призваны раскрывать перед нами. Огонек воодушевления я встретил в двух–трех учителях из всей их плеяды. Вот почему не хочется данные воспоминания облекать в форму рассказов о личностях. Сам я исполнен зла, поэтому надо спешить оплакать свои грехи. Судить же других никто из смертных не призван. Говори о старших или хорошо, или ничего [не говори]. Я изберу последнее во избежание анекдотов. Не могу, впрочем, обойти молчанием того, что некоторые учителя старались завоевать среди учеников расположение внеурочными дружескими беседами с оттенком цинизма и вульгарной откровенности. Конечно, результаты подобных сближений были плачевны: они льстили юношеским страстям и отнюдь не созидали нравственно.
Заботы об удержании себя на высоте положения пестовали во мне эгоиста до мозга костей, обидчивого самолюбца, этакое закрытое для сторонних взоров существо, полное страстей. Я был тупицей в понимании сокровищ веры, доступных исключительно смиренному сердцу и духовному настрою
В мое время в среде сверстников начали складываться разнообразные кружки: литературные, исторические, философские. Я избегал их, потому что боялся уклониться в общность знания, не усвоив твердо классных уроков. Да, вероятно, и не ошибся в расчете. Для углубления понимания той или иной науки требуется время, всеохватная память, добросовестность изучения материала в строгой последовательности. У меня же в тот момент не было соответствующих условий, благоприятных для накопления научного багажа. Все строится промыслительно. Благодарю Бога за пройденные пути жизни.
12/25 марта 1928 года
Несравненно большее, чем Духовная школа, оказали на меня влияние Святая Церковь с ее богослужением и духовное чтение. Любил я ходить молиться преимущественно в вятский кафедральный собор, Трифонов мужской монастырь и архиерейскую Крестовую церковь.
В кафедральном соборе благоговела душа пред гробницами святителя Ионы, архиепископа Вятского и Великопермского, и Лаврентия (Горки), покровителя наук в вятских Духовных школах. Часто останавливался я перед Тихвинским образом Божией Матери, некогда стоявшим в келлии архиепископа Ионы, открывал Пресвятой Богородице свою душу и просил Ее защиты от искушений и помощи в несении скорбей жизни. В соборе находились еще два чудотворных образа — Святителя Николая и Архистратига Михаила. Воспламенялась душа любовью к Николаю Угоднику, особенно при слышании рассказов, как в наше время Святитель Божий видимо являлся некоторым достойным в свой годовой праздник на соборном амвоне и преподавал благословение толпам молящихся.
Действовала на меня благотворно и полная благодати атмосфера храма преподобного Трифона в Успенском монастыре, где покоятся на ложах своих два вятских праведника — праведный Трифон и блаженный Прокопий, Христа ради юродивый. Войдешь, бывало, в монастырский храм — и благодать Божия так и коснется ощутительно сердца, исполнит его благоговением к Богу, возродит жажду служить Господу всеми силами. Стенная роспись храма невольно переносила мыслями в эпоху жизни святого, много скорбевшего, плакавшего и болезновавшего от искушений ради Царствия Небесного. А Крестовая архиерейская церковь ввела меня в понимание красоты церковных мотивов и сладости пения антифонов и различных молитв из чина всенощной и литургии. Может быть, погибла бы душа моя без поддержки благодати, которую я почерпал у Матери–Церкви. Благословен Бог, создавший на земле Свои храмовые чертоги и услаждающий грешные человеческие сердца небесными песнопениями! Нет ничего прекраснее, чище, полезнее, сладостнее Святой Церкви. Целовать хочется стены и пороги каждого храма, радоваться при видении церковных куполов, высящихся к небесам и освящающих все окрест.
В Вятке, несмотря на мое крайнее недостоинство, Господь благословил приблизиться к престолу Божию. Я сделался книгодержцем у Преосвященного Никандра, впоследствии митрополита Ташкентского. Эта обязанность помогла мне лучше усвоить богослужение, я наслаждался молитвой за архиерейской благоговейной службой, а главное прилеплялся к Богу. Великолепие церковной службы настолько приподнимало душу, что отблеск небесной красоты предвкушался внутренним чувством и невольно возникали раздумья: насколько же восхитительна подлинная музыка ангельского пения и как возвышенны трепетное благоговение и любовь небожителей, всегда зрящих Господа Спасителя лицом к лицу!
В день Апостола Фомы епископ Никандр посвятил меня в стихарь, причем он был специально сшит по моему росту из казенного материала.
Во время летних каникул я на протяжении нескольких лет уезжал из Вятки на отдых в монастырь. Чисто внешне эти поездки были вызваны как бы случайной причиной. Мать, вынужденная возить на курорт моего старшего брата, у которого болели легкие, не знала, куда меня деть. К нам зашел как‑то игумен Яранского Пророчицкого общежительного мужского монастыря отец Геннадий. Мать и предложила ему взять меня на лето в обитель. Я неохотно, с тайным скрежетом зубов, покорился необходимости ехать к инокам. Между тем Господь промыслительно готовил меня к иноческому жребию, тем более что быть монахом я дал обещание Богу еще в бытность семинаристом.
Как‑то весной во время экзаменов, когда только что вскрылась река Вятка от льда, я поехал с двумя товарищами кататься на ялике. Река разливается у города приблизительно на версту или на полторы в ширину и затопляет стоящий между ее рукавами лес. Приятно было кататься среди лесных аллей на лодке. Картина эта напоминала нечто кинематографическое. В один из дней такого катания погода сначала стояла ясная, потом на небе показалось серое облачко, пошел снег, поднялась буря. Река взволновалась… Попытка добраться до берега была безуспешна. Из‑за волн руль отказывался действовать. Что оставалось делать в такой крайности? Смерть витала над нами. Тогда я сердечно взмолился Богу и сказал:"Господи! Спаси только меня от смерти. Я жизнь свою посвящу Тебе и буду монахом".
После этих слов сердце исполнилось надеждой на спасение. Хотя лодку заливало водой, я и два мои товарища продолжали бороться с волнами. Медленно, рискуя ежеминутно быть опрокинутыми водяными валами, мы все‑таки с Божией помощью добрались до противоположного берега, жутко взволнованные и продрогшие.
Несомненно, поездки в монастырь, с легкого почина моей матери, были постепенным осуществлением данного обещания стать монахом.
Не знаю, как благодарить Господа за то, что Он судил мне пожить в монастыре. Обитель иноков есть лучшая академия спасения, вернейшее училище Богообщения. Светские и духовные школы на пути спасения бессильны дать человеку то, что может получить он в обители. Монастырь дал мне ощутить благодатную силу молитвенных правил, показал значение осмысленного продвижения к перевоспитанию грешного сердца. Сколько встретил я здесь светлых личностей, сколько почерпнул живых опытных наставлений! Душа моя восприняла много иноческих рассказов о мучительной борьбе со злом. Благодарю Тебя, Господи, приведшего мое окаянство в соприкосновение с сосудами Твоей Божественной силы!
Ученик знаменитого филейского старца иеросхимонаха Стефана — иеромонах отец Матфей — учил меня читать книги аскетического характера, обличал в неимении страха Божия, рассказывал о своем тернистом шествии от мира к монастырю. Кроткий и смиренный иеромонах Авраамий, живописец, поведал чудную повесть о явлении ему Божией Матери с сосудом, должно быть, Мира. В память этого явления отец Авраамий написал икону Божией Матери, назвав ее"Источник живой воды", и почтил Царицу Небесную составлением акафиста. Игумен Геннадий напоил мое сердце повествованием о старцах Глинской и Софрониевой пустыней, их мудром водительстве ко спасению новоначальных, рассказывал о вятских архиереях и событиях их жизни. Иеромонах отец Афанасий, богомудрый и благостный, познакомил меня, рассеянного и распущенного, с подвигом сокрушения сердца. Иеродиакон отец Виктор, поэт, печатавший свои стихи в журнале"Русский инок", доставил мне много сладостных часов своими неистощимыми рассказами о загробной жизни, старчестве и Страшном Суде. Некогда в детстве от читанного мамой стихотворения"Дядя Влас"я плакал, умилялся и приходил в трепет от видения адских мук благочестивым странником. В монастыре же детские впечатления приобретали глубину и силу. Монаху Иоанну, избравшему страннический образ жизни, всегда плакавшему о своих грехах, я обязан научением молчанию, Иисусовой молитве. Отец Иоанн увлекательно и восторженно делился со мной переживаниями при созерцании чудес у раки преподобной Анны Кашинской. Были среди иноков и такие, которым вроде бы и нечего было рассказать, но всей своей ангелоподобной жизнью, святым примером богоугодного настроя и благочестивых привычек они как бы являли поучение. Благословенна ты, мирная обитель, насыщенная иноческими молитвенными воздыханиями, полная незримых трудов и борений со страстями душевными. Еще я услышал замечательную повесть о жизни и подвигах игумена Пророчицкого монастыря отца Нила из уст его брата — монаха отца Никодима. Добавьте к описанной обстановке моей монастырской жизни участие в трудах на послушаниях — в просфорной, сапожной, на сенокосе, жниве и пчельнике — и будет понятно, как много добра излила обитель на мою душу, хотя я и не умел всего этого принять, до сих пор являясь дырявым сосудом нерадения.
12 марта 1928 года
Не могу забыть летних похожих друг на друга вечеров, когда утомленная трудами на послушаниях братия собиралась на правило в храм. Подобно журчанию ручейка, раздается тихое, монотонное чтение канонов и вечерних молитв. В раскрытые окна церкви врывается стрекотанье кузнечиков, льется благоухание цветов, а молитвенные слова так и просятся в душу, потрясают сердце, вызывают в нем особое настроение умиления, благодатной мягкости, расположения ко всем людям и плач о своем окаянстве. После правила обычно следовало прощание с игуменом, и братия расходилась по келлиям. Не скажу, чтобы в Пророчицком монастыре было введено старчество — правильное руководство на пути возвышения душ к общению с Богом. Нет, скорее здесь несколько сильных духом и жаждой спасения монахов невольно, без слов понуждали других к подражанию им одной лишь наглядностью своего святого примера. Монастырское словесное стадо одушевлялось и вдохновлялось порывом к спасению и от молитвенной обстановки и богоугодного распорядка своей внешней жизни. Жить мне пришлось сначала в монастырской гостинице, потом в сапожной, внутри ограды, и, наконец, в только что отделанном новом каменном доме, предназначавшемся, между прочим, для приемов именитых гостей, в том числе для размещения посещавшего обитель епархиального архиерея и его многочисленной свиты.
Милые, светлые облики иноков рождаются из глубины воспоминания о затерянном в глуши Яранском монастыре. Ясно представляется их плач о грехах, простота и скромность их обращения, нравственная чистота, так и сквозившая в их рассказах, словах, внешнем виде и настроении. Спасибо обители и благодарение Господу за приобщение моей души в иноческом сонме к благодатному настрою, ощущению присутствия Божия и Его непостижимой силы.
Игумен и монашествующие время от времени баловали меня и некоторыми невинными утешениями. Так, настоятель отец Геннадий, который был воспитанником Глинской и Софрониевой пустыней, иногда брал меня с собой на обозрение монастырских дач, и я ездил с ним верст за тридцать в лесные угодья. Бывало, приедем на дачу поздно вечером, мне хочется спать, а отец игумен приказывает вместе с ним идти на обозрение дачных участков. Качаясь от усталости, иду я за ним, грудью вдыхаю сладкий воздух, напоенный ароматом леса, взор пугливо останавливается на светящихся фосфорическим блеском светлячках, качающихся на ветках придорожных кустарников. Рука игумена в тишине безостановочно перебирает четки, или он рассказывает что‑либо из быта иноков Софрониевой пустыни, о своих борениях и скорбях, перенесенных им за свою пятидесятилетнюю жизнь. К концу обхода мне уже не хочется спать, душа наполняется каким‑то сладостным чувством, и я бодро выстаиваю вечернее молитвенное правило.
Нередко лавочник отец Никодим снабжал меня то назидательной книжкой, то священными картинами; казначей отец Афанасий тайком от других в тиши своей келлии делился со мной сладостями. Он был гомеопат, не мог отказаться от благодарности пациентов и получаемые приношения старался разделить, между прочим, со мной.
Летом игумен в поощрение и утешение некоторых монахов–старцев разрешал им ходить на рыбную ловлю. Соучастником своих походов они делали и меня. Обычно ловили рыбу сетью. Сеть протягивалась от одного до другого берега небольшой реки. Монахи тянули ее в нижнем белье. Пойманную рыбу тут же на берегу чистили и в чугунке варили на костре. Навар получался такой, что я после сытного угощения чувствовал отвращение к еде в течение нескольких дней.
Во время жнивы и сенокоса я принимал участие в общих работах. От неумения однажды чуть серпом не отрезал себе палец. Сердобольный игумен, увидев мое несчастье, быстро снял сапог, оторвал от портянки лоскут и перевязал мне руку.
За время пребывания в стенах монастыря я вполне отдыхал телом и душой от учебных занятий и освежал сердце чистым, святым влиянием иноческой среды. Обительские послушания вносили в мое сердце разнообразие. Смена умственных усилий физическим трудом укрепляла мой организм, готовила его к несению ученических тягот предстоящего учебного года. Из монастыря я приезжал домой с грудой священных изображений в рамках, среди которых были картины Страшного Суда, доброго Пастыря Христа, несущего на раменах заблудшую овцу, и на другие библейские сюжеты. Однажды даже привез в Вятку некое подобие гроба и фотографию, где я был снят как бы умершим, лежащим на столе. Сняться в таком виде мне посоветовали иноки для возбуждения памяти смертной.
Однажды Господь привел увидеть в монастыре благодатный свет на лице одного послушника. Это было так. Кажется, в Петров пост я зашел как‑то вечером в келлию одного послушника — Ивана Васильевича Сычева, с которым дружил, и застал его всего в слезах. Он готовился к Святому Причащению и плакал о своих грехах. Ввиду несвоевременности прихода я поспешил оставить друга одного. На следующий день он сам пришел на поле, где я работал, пригласил меня на чаепитие. Лицо Ивана Васильевича при этом было необычайно. Тонкий румянец выступал на его щеках, и из пор кожи струился как бы некий отблеск. Казалось, что под порами его кожи содержится таинственная световая энергия, чувственно видимая. Отпечаток умиления начертался на мирных чертах благоговейного послушника. Этот случай почему‑то неизгладимо врезался в мою память. Пришлось мне также быть свидетелем смерти одного немого рясофорного монаха, отца Феодора. При жизни он отличался особо тщательной аккуратностью и чистоплотностью. А в гробу его всего обсыпали паразиты. Откуда появились вши в столь неимоверном количестве, я до сих пор объяснить не могу.
Плодом моего гощения в монастыре было составление труда"Историко–статистическое описание Яранского Пророчицкого мужского монастыря". Это сочинение в счет обязательных письменных работ было подано мною преподавателю Церковной истории Вятской семинарии Н. Г. Гусеву (тогда я учился в шестом классе). Гусев, совмещавший с учительством редактирование"Вятских епархиальных ведомостей", внимательно относился к сочинениям семинаристов. Мне за труд поставил"пять с плюсом"и дал лестный отзыв. Другим моим сочинением, написанным под свежим впечатлением о монастырской жизни, было"Жизнь и труды игумена Нила (Пилякова)". Покойный отец Нил, почивший в Бозе на тридцать третьем году жизни от чахотки, занимался поэтическим творчеством, печатал свои произведения в газетах и журналах, поэтому к жизнеописанию я приложил собрание его стихотворений, простых и звучных, овеянных духом религиозности и памяти смертной.
14 марта 1928 года
Ко времени окончания семинарии я все же представлял собой духовно болезненную натуру, полную недостатков. Пусть смягчалось зло моего сердца воздействиями Церкви, плачем умиления во время литургии, но страсти, несмотря на светоносную помощь Божию, держались цепко в моем сердце, доставляя мне немало страданий. Сколько я претерпел внутренних плотских борений, ведает один Бог. Погоня за высокими баллами в ответах на уроках, боязнь потерять первенство среди товарищей сделали меня пустым честолюбцем, мечтавшим о духовной или светской карьере, об учении в Духовной академии на казенный счет. С товарищами я обходился желчно, сухо, сторонился их, любви к ним не испытывал и с их стороны не чувствовал симпатии к себе. Между тем в глубинах моей души жила сильная жажда общения, неясная чувствительность с примесью, пожалуй, слащавого сентиментализма. При малейшем проявлении к себе невнимания со стороны окружающих я сгорал от обидчивости, упрямства и своеволия. Недаром мама часто говаривала мне:"Из тебя выйдет строптивый монах".
В это время под влиянием посещения отцом Белгорода и знакомства с жизнью святителя Иоасафа Белгородского душа моя прониклась особенным благоговением к этому святому. Часто молился я ему, взял за образец его жизнь и носил его духовный образ в своем сердце. Меня охватило такое же почитание и преклонение пред нравственным величием святителя Иоанна Златоуста, когда я прочитал повесть Фаррара"Власть тьмы в Царстве света", посвященную ему. Мне хотелось в жизненном подвиге подражать великому святителю, хотя я и чувствовал себя тупоумным невеждой, гордым нищим по дарованиям благодати, далеким от Бога великим грешником.
В Вятке мне приходилось изредка бывать у иеромонаха Трифонова Успенского монастыря отца Антония, необыкновенно добросердечного инока, и у казначея Александро–Невского Филейского монастыря отца Ипатия. Оба инока принесли мне много пользы своей доброй настроенностью, сказаниями о жизни и подвигах знаменитого прозорливого старца иеросхимонаха Стефана Филейского. Кстати, Александро–Невский мужской монастырь находился верстах в семи от Вятки. Вечная память отцу Антонию и отцу Ипатию, уже отшедшим в лучший мир. Да упокоит Господь их добрые души в Своем Вечном Царстве.
17 марта 1928 года
Воспитательное влияние на мою душу городской обстановки было слабее, нежели действие благотворной атмосферы глухого, затерявшегося среди деревень Яранского монастыря. Вспоминаю также о начальнице Яранского инородческого детского приюта Домнике Семеновне Ахмониной, к которой иногда ездил игумен отец Геннадий, помогавший оборудовать устроенный ею приют. В один из наших приездов она вручила мне полотенце с нашитым на нем черным крестом и загадочно сказала:"Вы умрете в этом году". Странные слова пронизали меня, как электричество. Возвращаясь из приюта в обитель, я мысленно прощался с белым светом. Умирать очень не хотелось. Впереди открывалось заманчивое будущее, душа была преисполнена жаждой жизни. Все‑таки предсказанию я настолько поверил, что целый год невольно воздерживался от неосторожных поступков, тщательно готовился к переходу в вечность, избегал увеселений и развлечений. Когда же по истечении назначенного срока пророчество не сбылось, я облегченно вздохнул, и все вошло в обычное русло.
Как оказалось впоследствии, начальница приюта была в прелести. Демон тонкого самомнения обуял ее душу. Она пророчествовала и многим другим людям, вступила на путь старчества, имея цветущие страсти внутри себя. И погибла она трагически еще довольно молодой. Пред смертью ее обуял ропот на Господа, она видела в видениях мнимых ангелов. Это бес являлся ей в образе Ангела света. Незадолго до ее кончины я видел два удивительных сна. Вообще, как уже говорил, сны я вижу очень редко. В первый раз мне привиделось, что я будто бы стою в вятском кафедральном соборе у гробницы святителя Ионы. На ней перед иконой горят две свечи. Вдруг одна свеча гаснет и, оторвавшись от подсвечника, падает на церковный пол. Другой сон не менее знаменательный. Я видел картину самоубийства этой злополучной начальницы. Помню, холодный пот выступил у меня на челе, когда я проснулся. Оба сна были переданы мною Домнике Семеновне. И как вскоре они точно исполнились! Несчастная женщина после ряда посягательств на самоубийство, наконец, повесилась. Бес восторжествовал над отпавшей от Бога гордой душой и увлек ее в свой преисподний мрачный ад. Всякий раз, как вспоминаю я жалкую участь неосторожной начальницы приюта, так скорблю всем сердцем и готов плакать по погубленной душе.
Не могу не отметить предсказания о моем последующем житии некоего соловецкого схимника. Некто из паломников захватил с собой мою фотографическую карточку и показал ее [одному] старцу, заочно попросив мне благословения. Старец посмотрел на фотографию, грустно покачал головой и скорбно сказал:"Ах, Витя, Витя! Много тебе придется перенести впереди. Помни житие митрополита Филиппа". С паломником добрый схимник прислал мне восковую свечу и два больших куска сахара. Мне почему‑то подумалось, не приму ли я смерть через удушение. Что касается личности московского Митрополита Филиппа, то она памятна для меня тем, что мое первое проповедническое выступление в полудетском возрасте падает на день памяти этого знаменитого исповедника Правды Божией. В названный день игумен Геннадий заставил меня прочитать поучение о жизни и подвигах святителя Филиппа по сборнику протоиерея Г. Дьяченко. Ободренный первым опытом благовествования Божия слова, я уже сам испросил настоятельского благословения на продолжение проповедничества, постепенно перейдя от чтения по книге к устному изложению проповеди без тетрадки.
25 марта 1928 года
В один из вакационных периодов, не помню, в каком году, кажется, перед шестым классом семинарии, с казначеем Яранского монастыря иеромонахом отцом Афанасием я побывал в Белогорском мужском монастыре Пермской епархии. Опускаю второстепенные подробности поездки и остановлюсь на изложении более или менее интересных эпизодов путешествия.
Когда возница, везший меня и отца Афанасия на крестьянской телеге, подъехал к крутой горе, на которой расположены монастырские здания, я поднял голову к вершине и заметил, что купол громадного монастырского храма весь в облаках. А гора эта белая, меловая. Чтобы съехать с нее, крестьяне обычно завязывают колеса веревкой и волоком осторожно спускаются вниз на проезжую дорогу. Поднимались мы к обители пешим ходом по скату горы и вдруг видим: с горного склона тихо струится вниз источник воды. Не выдержал отец Афанасий, благоговейно снял шляпу, перекрестился и воскликнул:"На горах станут воды". Приблизившись к вершине, мы увидели громадный крест с живописным на нем распятием, обитый каким‑то металлом и позолоченный. Солнечные лучи ударяли в позолоту, и было впечатление, что крест объят пламенем. Как потом выяснилось, крест водружен был вместо каменной ограды и, по монастырскому уставу, представлял собой ту пограничную черту, переступить которую никто из насельников монастыря не смел без разрешения игумена. Настоятельствовал тогда в Белогорской обители архимандрит Варлаам, бывший прежде старообрядческим начетчиком.
Уставная служба в храмах монастыря отличалась торжественностью и глубоким умилением. Схимники с детски незлобивыми лицами имели в храме свои места, молодые иноки стояли на хорах, а часть из них — внизу. После вечернего правила свечи в храме гасились и вся иноческая рать, человек пятьсот, едва слышно шелестя мантиями, двигалась по направлению к раке с частицами мощей. Среди храмового полумрака изредка можно было усмотреть лишь сверкание наперсных иеромонашеских крестов. Затем раздавалось мощное пение молитвы"Достойно есть…"на афонский распев. При звуках молитвенного ублажения Божией Матери хотелось плакать. Светлые чувства широкой волной заливали душу, и думалось, как, вероятно, в эти минуты трепещет сатана и ненавидит поющих монахов.
За всенощной было пение с канонархом, при катавасиях — клиросные сходки поющих на средину амвона, выходы на"Хвалите…"до тридцати иеромонахов и многих иеродиаконов, чтение жития дневного святого из Пролога и проповедь, каждение церкви архимандритом в предшествии семи иеродиаконов, целый лес аршинных свечей в руках священнослужителей — вся эта картина была исполнена особой трогательности. От созерцания внешнего великолепия, соединенного с искренним благоговением иноков, души богомольцев и моя душа невольно проникались общим благодатным настроем. С удовольствием стоял я шестичасовую предвоскресную всенощную.
Из самого монастыря дня через два мы с отцом Афанасием пошли в скит, отстоявший от обители версты на четыре. Сюда не допускали женщин, за исключением какого‑то одного дня в году. Скит окружала деревянная ограда. Скитяне жили в маленьких бревенчатых избушках по двое–трое, пищу принимали один раз в день без масла. Были среди них такие суровые подвижники, которые, захватив с собой немного сухарей, удалялись из скита в соседние меловые горы, где жили по месяцу в совершенном безмолвии и молитве. Результаты поста и особая внутренняя собранность проступали на лицах скитских иноков. В церкви скита я впервые присутствовал на совершении пятисотницы. Впрочем, едва выдержал поклоны. От воды, содержавшей в себе расслабляющие кишечник минералы, у меня до того расстроился желудок, что я чуть было совсем не покинул церковь. В скиту и монастыре мы с отцом Афанасием пробыли недели полторы. Гостеприимный архимандрит Варлаам все оставлял меня в Белогорской обители. Но мне припомнились слова епископа Никандра, у которого я состоял книгодержцем, о необходимости завершить образование. Поэтому я счел более разумным оставить мысль о своем устройстве под кровом Белогорского монастыря и поспешил возвратиться в Яранск, так как летние каникулы еще не кончились.
К началу занятий я стал уже подумывать о поступлении после семинарии в Духовную академию. Я, правда, отличался и отличаюсь некой недалекостью, туповатостью, малой сообразительностью. На студентов академии смотрел всегда с исключительной почтительностью, как на сверхчеловеков. Мечта самому стать студентом высшего духовного заведения была для меня особенно дорогой и заветной. И она, по Божией милости, действительно осуществилась. Выпускные экзамены Бог помог мне выдержать хорошо. Семинарию я окончил вторым и имел круглое"пять". Инспектор семинарии попытался было послать на казенный счет в академию не меня, а своего протеже в лице моего товарища А. С. Полянского. Но архиепископ Никандр, узнав об этом, предоставил мне возможность воспользоваться своими правами и устроил мне вызов в Казанскую духовную академию.
Вспоминаю я теперь время, проведенное в семинарии, оцениваю познания, какие я вынес оттуда, и вижу, что они были скудны, мало полезны для практической жизни. Не нашлось среди преподавателей семинарии ни одного, который бы разбудил в душах воспитанников жажду чистого знания, научил бы, как самим черпать его из книг. Товарищи мои — будущие пастыри — не отличались особым благоговением, относились к Церкви по–казенному. Никто не был высоким примером подражания в личной жизни. Ректорами семинарии при мне были два протоиерея: отец Николай Кибардин и отец Василий Гачинский, противоположные друг другу по характеру и методам подхода к ученикам. Протоиерей Кибардин был холоден, груб, жесток. И со стороны воспитанников по отношению к себе встречал недоверие и насмешки.
Совсем другим человеком был отец Василий Гачинский."Милым дедушкой"называли его воспитанники. И в самом деле он был всем отцом. Кроткий, добродушный, полный величия и, вместе с тем, неизмеримой доброты, протоиерей Гачинский не способен был причинить кому‑либо зла. От его излишней снисходительности среди семинаристов имели место и проявления распущенности. Но достаточно было ректору сказать укоризненное слово на погрешивших против дисциплины, как виновные исправлялись. Недоставало ни у кого решимости, чтобы оскорбить этого ангелоподобного человека. Вечная тебе память, дорогой отец ректор! Добрым словом вспомнят тебя тысячи твоих учеников, воспитанию которых ты посвятил свою долгую многотрудную жизнь.
За немногим исключением атмосфера в Вятской семинарии все же была исполнена цинизма. Учителя были в большинстве кутилы, фаты, пьяницы, ухажеры, любители сальных анекдотов, не брезговавшие откровенно вставлять их в свою речь даже на уроках. И среди семинаристов тех, кто уберегся от грязных падений, было очень мало.
Богословие, нравственное и догматическое, а также Священное Писание преподавали в сухой форме, нежизненно, непонятно. Составители курсов богословия протоиерей Малиновский и преподаватель семинарии некий Покровский, очевидно, сами не любили своего предмета и не понимали его. Ведь богословие есть не только созерцание определенных истин, но, вместе с тем, и постижение жизни. Усвоение богословия зависит от состояния человеческого сердца. Если Спаситель близок к сердцу, Он прививает ему и истины веры, нравственности, учит претворять их в жизнь. В противном случае богословские понятия оседают в душе как ни с чем не связанная груда песчинок. Опытное переживание спасения во Христе есть единственно верный способ познания и общих положений веры. Если принять во внимание распущенность нравов семинарского юношества, то понятно будет, почему оно в изучении богословия и Писания не шло дальше неинтересного зазубривания буквы богословских систем. Дело доходило даже до такого карикатурно–чудовищного непонимания светоносной, вечной силы Богодухновенного Писания, что некоторые семинаристы дерзали вырывать листы из Библии и использовать их неподобающим образом.
Так дальше буквы я и не пошел. Хотя благоговения к Писанию и богословию моя душа никогда не утрачивала, но сокровенная сладость Божией Премудрости за неумение смиряться, за излишества в пище и немалую долю самонадеянности была от меня Господом сокрыта.
До самого окончания семинарии я прочитал не очень много книг. Читал большей частью по необходимости — ради написания сочинений, ради ответов на уроках. Трогающие мою душу произведения попадались нечасто. Это были Жития святых, повести из первых веков христианства или монографии по богословским вопросам. В детстве я напрасно убил время на чтение пустых книжек: разных сказок, чувственных рассказов, детективов. Такого рода сочинения, конечно, ничего не давали ни уму, ни сердцу. Из детской литературы, оказывавшей влияние на формирование вкуса, становление характера, я мог бы упомянуть лишь журнал"Задушевное слово"и сочинения Гоголя, Пушкина, Лермонтова, Тургенева. Богословские сочинения пытался читать без успеха, не понимал их и способен был лишь с отчаянным напряжением механически выучивать излагаемый в них материал.
30 марта 1928 года
Какое грустное время! В древности блаженные язычники знали больше, чем знал я или вообще христианские юноши моего поколения. Бывало, станешь читать творения учителей Церкви, аскетов, епископа Феофана или"Добротолюбие", и кажутся эти книги какими‑то чужими, прямо‑таки снотворными. Душа не находила в них ничего для себя питательного. Поэтому от чтения мало что оставалось в моей памяти. С таким вот скудным багажом, нищий душой и телом (вскорости заболел), приехал я в сопровождении отца в Казань.
Отец прожил со мной в гостинице несколько дней и затем возвратился в богоспасаемую Вятку. Нелегкий крест возложил на меня Господь в Казани. Разболелись ноги, распухли, стали как бревна. Я вынужден был лечь в академическую больницу, ходил на костылях недели две. Едва я выздоровел, как начались лекции в академии, мне пришлось решать проблему поиска квартиры. Избалованный жизнью в отдельной комнате, я не мог привыкнуть к занятиям в общежитии, шумном и беспокойном. Поиски квартиры долго не увенчивались успехом, пока Господь не внушил одному арабу, по имени Александр Абишарович Жих, пожалеть меня. Он приехал в Россию с Патриархом Антиохийским из самого Дамаска, учился в Казанской академии и отличался при пламенности темперамента редкостным добросердечием. Бог расположил его сердце и ко мне, почему он и принял в устроении моей участи живейшее участие, определив меня на квартиру к одной вдове — диаконице, старушке лет семидесяти. Лидия Порфирьевна Беляева — так звали мою новую хозяйку — уступила мне целую комнату. Здесь‑то я ревностно принялся за сочинения и подготовку к зачетам. Первая письменная работа, над которой я корпел два месяца, была на тему"Филон Александрийский как толкователь священных ветхозаветных книг". Результатом двухмесячных добросовестных трудов была, должно быть, солидная работа, коль профессор Терентьев оценил ее на"пять с плюсом". А мне она представляется искусной компиляцией. Весь мой труд заключался только в соединении разбросанного по разным источникам материала на данную тему и подчинении его какой‑то определенной идее. Дорога не слепка кусочков знаний по известному предмету, а живое творчество, извлечение из сырого материала самостоятельных умозаключений и выводов.
В студенческом обществе я держался несколько особняком. Сердце льнуло больше к монахам и церкви. Скоро мне удалось сблизиться с помощником инспектора академии иеромонахом отцом Иоасафом, профессорами–иеромонахами отцом Амфилохием и отцом Софронием, отцом Ионой. Из монахов–студентов помню иеродиакона Иннокентия, иеродиакона Николая, иеромонахов Иоасафа, Иринея. Душой казанского академического иночества был архимандрит Гурий — инспектор академии. В своей квартире он устраивал монашеские собрания. На них имел счастье присутствовать и я; слушал, как монахи обменивались мыслями, и сам начал подумывать о принятии иноческого пострига.
В академическом храме как‑то раз услышал я задушевное чтение шестопсалмия. Читал его студент третьего курса Сергей Семенов. Он поступил в академию по окончании Екатеринбургской гимназии, отличался детской простотой и пламенной устремленностью к монашеству. В больших очках, с голубыми, несколько выпуклыми близорукими глазами, в бедной, но опрятной, вычищенной академической форме, он сразу же понравился мне. Захотелось сблизиться с ним, чему он со своей стороны не препятствовал. Мы подружились настолько, что, кажется, были неразлучны: вместе иподиаконствовали в Казанском соборе при служениях епископа Чебоксарского Бориса, вместе ездили на богослужения в казанские мужские монастыри — Иоанновский, Преображенский и женский, где находится чудотворная Казанская икона Божией Матери. Дивно успокаивались наши души у рак казанских святителей Гурия и Варсонофия и под благодатной сенью Царицы Небесной. Посещали мы также келлии профессора отца Варсонофия, читавшего курс сектоведения, и названных выше доцентов академии иеромонахов Софрония и Амфилохия, живших в архиерейском доме. Здесь мы услаждались звучанием оптинской всенощной и различных церковных песнопений.
По настоянию инспектора архимандрита Гурия я и Сережа проповедовали в церквах и в двунадесятые праздники выступали с пением праздничных светильнов в три голоса. За рождественской утреней мы, между прочим, пели дивный по содержанию светилен:"Посетил ны есть свыше Спас наш, — Восток востоков, и сущим во тьме и сени, обретохом истину, ибо от Девы родися Господь". Местом нашей церковно–общественной работы была военная церковь. В ней настоятельствовал профессор иеромонах Иона, читавший курс Священного Писания. Впоследствии, говорят, он был епископом в Харбине и скончался там в расцвете лет от какой‑то инфекционной болезни.
Тяготение к уставности богослужения обнаружилось и в академической церкви во имя Архистратига Михаила. Главным вдохновителем строго церковного пения среди студентов был помощник инспектора академии отец Феофан. Он выписывал из Киева партитуры, беседами на чаепитиях в своей келлии располагал студентов разучивать древнецерковные распевы и добился того, что киевская церковная мелодия привилась на академических богослужениях.
Инспектор архимандрит Гурий участвовал в заседаниях Поместного Собора 1917–1918 годов, на котором был избран Патриарх Тихон, поэтому в академии бывал наездами. Рождество же 1917 года провел в Казани. Я отмечаю именно этот момент, потому что он имеет непосредственное отношение к моему окончательному решению стать монахом. Приблизительно за неделю до Рождества Христова отец Гурий благословил мне и Сереже съездить в город Свияжск. Там в мужском монастыре жил слепой игумен. Имя его не помню, только знаю, что он когда‑то был учеником знаменитого глинского схиархимандрита Илиодора, а в Казани был старцем академического монашества. Повидать его и взять у него благословение на монашеское пострижение и порекомендовал нам отец Гурий.
Уже под вечер мы пешком перешли Волгу. Дул пронзительный холодный ветер. С трудом доплелись до Свияжска. Остановились в гостинице женского монастыря и сразу направились к келлии старца, жившего недалеко в стенах мужского монастыря, хранившего великую святыню — открыто почивающие мощи святителя Германа Казанского.
Входим в коридор братского корпуса и стучим в дверь батюшкиной келлии. Долго никто не дает нам никакого ответа. Наконец слышится шарканье ног. Отворяется со скрипом дверь, и мы разглядываем в темноте высокую старческую фигуру в нижнем белье."Кто тут стучит?" — громко спрашивает старец."Студенты!" — отвечает Сережа."Мне некогда", — недовольно говорит старец и захлопывает дверь. Мы не двигаемся с места, ожидаем, что будет дальше. Через несколько минут дверь келлии снова отворяется и старец спрашивает:"Ушли вы, что ли, или еще стоите?"."Стоим!" — покорно говорит Сережа."Ну уж если терпите, то заходите, — снисходительным тоном замечает старец и начинает объяснять причину неласкового приема: — Два месяца я собирался в баню. Только хотел идти, а тут вы пришли. Теперь не пойду мыться, ради вас отложу". Нам стало жалко этого строгого старичка и не хотелось обрекать его на такие лишения. Но делать было нечего. Входим в келлию, увешанную фотографиями архиереев, разных духовных лиц, гравюрами монастырей и множеством икон."Что вы хотите?" — спросил нас старец."Батюшка! — начал Сережа, — мы хотели бы поступить в монастырь. Отец Гурий и послал нас на совет, как вы скажете". Старец предварительно осведомился о нашем возрасте и, узнав о наших юных годах, не отклонил нашего устремления сделаться монахами. Наоборот, одобрил это намерение, высказав мысль о необходимости раздувать искру Божию в душе, пока она горит."Быть может, — говорил старец, — доживают иные и до зрелых лет. Кажется, уж приспело время посвятить себя на служение Господу, а искры‑то Божией и нет в душе. Хорош ваш инспектор отец Гурий, — продолжал старец, — ума палата и умеет смиряться. Патриархом со временем будет".
Разговор затем перешел на тему о современных нравах. Старец жаловался на слабость церковной дисциплины, на склонность духовенства ради денег совершать антиканонические поступки. В подтверждение своих слов рассказал, как один казанский профессор академии протоиерей отпел юношу–самоубийцу по неотступной просьбе родителей. Тут он вспомнил, что у него на столе лежит неразобранная почта, и велел мне прочитать первое из нераспечатанных писем. Оно оказалось от одной скорбящей матери, в нем было 10 рублей. Мать умоляла помянуть в молитвах ее четырнадцатилетнего сына–самоубийцу. Когда старец выслушал содержание письма, встал, выпрямился во весь рост и, подняв руку кверху, твердо сказал:"Вложи деньги в конверт, садись и пиши ответ. Упомяни, что молиться за самоубийцу по правилам Церкви я не имею права…."Письмо [я] написал в том духе, о котором говорил старец."Добре!" — воскликнул он, когда я прочитал написанное. По своему обычаю он угостил нас после беседы гречневой кашей и с миром отпустил.
Всенощную я и Сережа стояли в церкви мужского монастыря. Сильное впечатление произвел на нас вид гробницы святителя Германа, контуры его фигуры в архиерейском облачении и главы в митре. Характерно было то, что и благословение на каждение иеродиакон брал не у настоятеля обители епископа Амвросия (Гудко), а у святителя, столетия благочестно почивающего на своем ложе.
На другой день литургию мы отстояли в храме женской обители, причастились Святых Тайн и на монастырской лошади переправились через Волгу до железнодорожной станции, так как спешили вернуться в Казань. Перед отъездом зашли еще раз попрощаться к старцу. Он много дивился тому, что скупущая игумения оказала нам такую милость, что не только снабдила нас на дорогу деньгами, но и распорядилась о предоставлении нам бесплатной монастырской подводы.
Недолго мне пришлось после Рождества пожить в Казани. Город вскоре сделался ареной столкновения красных и белых воинских отрядов. Началась бомбардировка со стороны красных. Обстрелу подверглось и здание академии, где временно помещался Псковский кадетский корпус. С утра в академических аудиториях еще были лекции. Когда же началась энергичная ружейная стрельба и пушечная пальба, мы, студенты, едва спаслись от смерти, спрятавшись в люк соседнего с библиотекой корпуса. Через некоторое время, убедившись, что и в люке небезопасно, мы ползком добрались до центрального корпуса и спустились в подвальное помещение. Там находилась студенческая столовая, и нас, страшно испуганных, покормили немного горячей пищей.
До позднего вечера студенты ютились в подвале. Убедившись, наконец, что стрельба прекращена, мы один за другим стали выходить из своего убежища. Вместе с остальными вышел и я. Иду по академическому саду. Вдруг около уха раздается характерное:"Ж–ж-ж" — и пуля ударилась в стоящую рядом поленницу. Пролети пуля на сантиметр ближе к лицу, и я был бы убит. Жертвой канонады из всего академического люда сделался в этот памятный день лишь один келейник ректора. Он во время стрельбы преспокойно пил чай в архиерейских покоях. Бомба разорвалась над крышей этого здания, и потолок был пробит осколками, попавшими в голову несчастного келейника. Он так замертво и застыл с блюдечком чая в руке.
По случаю городских волнений одни студенты разъехались по домам, другие поспешили поступить в военное училище. А некоторые испросили разрешения держать ускоренные экзамены. К желающим экзаменоваться примкнул и я.
Жаркая пора наступает с экзаменами в Духовных академиях. Литографированные лекции профессоров чаще всего хранятся у академического декана или старосты в течение года и за несколько дней до экзаменов раздаются на руки. Требуется большое умственное напряжение при подготовке. Я, не очень сильный в умственном отношении, немало страшился экзаменационного периода. Не знал, выдержит ли моя память детальное усвоение обширных курсов наук. Выйти из затруднительного положения научил меня, должно быть, Ангел–хранитель. Готовился я с помощью составления конспектов. Перед экзаменом ездил в Казанский женский монастырь или заходил в академическую церковь, где находился большой крест с частицей Животворящего Древа Креста Господня. Упаду, бывало, в храме пред иконой Божией Матери или пред Крестом Христовым и говорю:"Господи! Матерь Божия! Я все сделал, что требуется от человека. Теперь время Твоей помощи. Помоги, не оставь мое скудоумие". И что же? После молитвы в сознании непременно появлялась мысль, что именно такой‑то билет достанется мне. Я прочитывал его лишний раз. И мне действительно доставался билет, таинственно указанный, и я почти всегда безупречно сдавал экзамены. Помню, при переходе на второй курс академии у меня только по истории Византийской Церкви был неполный балл — "43/4". По всем остальным предметам против моей фамилии значились полные баллы.
Благодарю Господа и Божию Матерь за помощь моему окаянству.
1 апреля 1928 года
По окончании экзаменов мы с Сережей Семеновым сходили в фотомастерскую, снялись, и я стал собираться домой в Вятку. Спешить с отъездом побуждал также голод, отчасти касавшийся и меня. Хлеб доставать было тяжело. Дежурить в очередях перед хлебным ларьком казалось затруднительным, и возвращение домой рисовалось вернейшим выходом из положения. На самом же деле поездка в Вятку была шагом необдуманным, противоречащим старческому благословению. Свияжский старец, о чем я еще не сказал, благословил мне и Сереже провести лето в Оптиной пустыни. Мы же не послушались, разъехались по домам. Я сел при усиленной стрельбе в поезд, отходивший на Москву, там сделал пересадку в первый попавшийся воинский эшелон. Как меня туда посадили и как я доехал до места — один Господь знает. Только последствия моей поездки в Вятку в итоге были очень плачевны. Целых полтора года после того я скитался без определенных занятий. Продолжать образование в академии не рискнул: опасался голода и городских волнений. Несколько успокоиться удалось в Саратове, где меня приняли на работу в военную канцелярию и дали красноармейский паек.
Сережина участь была прискорбнее моей. Он из родного Екатеринбурга уехал в Красноярск к своим друзьям — иеромонахам Амфилохию и Софронию, заразился там тифом и, напутствованный Святыми Тайнами, вдали от родной семьи отошел ко Господу.
Моя работа в Саратове была в счет военной службы и состояла в выписке ордеров на продовольствие. Месяцев шесть я добросовестно трудился на поприще, определенном мне Богом. Свободные часы посвящал церкви. Ходил чаще всего в Ильинскую церковь, расположенную недалеко от военной канцелярии, и в кафедральный собор. Там пела превосходная капелла, не распавшаяся еще, несмотря на изменения в положении Церкви. Хор занимал почти треть зимней кафедральной церкви, похожей на пещеру. Каких‑либо развлечений и отдыха от службы, кроме храма, я не знал.
Много времени уделяя письменным работам, я как‑то раз заметил, что близорукость моя усилилась до крайности. Нос при писании почти касался бумаги, иначе мне трудно было разглядеть буквы. Военный врач посоветовал мне проситься на комиссию. Я последовал его совету, признан был инвалидом по зрению и получил совершенное освобождение от военных обязательств. Мне выдали бесплатный литер до Вятки — туда обращены были мои взоры. Думал я, поживу немного дома, отдохну и двинусь потом в какое‑либо село, буду учительствовать в школе. Однако душа почувствовала потребность опереться на солидный авторитет в осуществлении своих планов. Искать его я решил в иноческой среде и первым долгом счел необходимым двинуться в загородный Саратовский Преображенский мужской монастырь. Иноки его не дали мне просимого, но указали, где я могу получить исчерпывающий ответ. Лицом старчествующим и способным к руководству они назвали затворника скита иеромонаха отца Николая, спасавшегося верстах в двух от Преображенской обители. Прихожу я в скит утром на первой неделе Великого поста, спрашиваю затворника. Мне показывают коридор и келлию, в которой он живет. Переступаю порог, ведущий в коридорчик старца, и на шум моих шагов выходит какой‑то нестарый монах в заплатанном подряснике. Я попросил доложить обо мне старцу. Проходит несколько минут. Вдруг вижу, как дверь крайней келлии в конце коридора бесшумно приоткрывается и у самого пола показывается чья‑то голова. Затем дверь также тихо закрывается. В ту минуту келейник выходит ко мне и говорит:"Затворник никого не принимает. Не может принять и вас". Огорчился я… Думаю, духовные лица отказывают мне в совете. Что же дальше делать? Поплыву по течению событий: да устроит Господь пути моей жизни по Своему провидению.
Так как литер мне дан был на субботу первой недели и до отъезда оставалось еще несколько дней, то на другой день я отправился помолиться в Крестовую церковь архиерейского дома. Служба еще не начиналась, когда я вошел в храм. В ожидании богослужения прошелся по архиерейскому двору. Смотрю на идущую в церковь публику. Между богомольцами, обратившими на себя особое внимание, были два проходивших мимо меня человека: один — высокий мужчина с саквояжем в руках, другой — горбатенький кроткий монах с пронзительным глубоким взором. Поравнялся этот монах со мной и, неожиданно обращаясь ко мне, говорит:"Раб Божий! Вы, кажется, были у меня вчера. Если угодно вам, то заходите ко мне завтра. Я поговорю тогда с вами". Оказывается, монах с громадным горбом и был прозорливый затворник, иеромонах отец Николай. Он вышел причащать больного игумена, жившего в архиерейском доме. Поблагодарил я старца за приглашение, а в глубине души подумал:"Когда тебя ищут, ты отталкиваешь, теперь же приглашаешь". В условленное утро вновь прихожу в скит, прошу доложить о себе затворнику и получаю ответ, что в это время затворник ни с кем не беседует. Пришлось мне идти в церковь, отстоять богослужение.
После службы добрый служащий иеромонах, вероятно, догадавшийся о том, что я голоден, пригласил меня на трапезу. В конце обеда в трапезной показался келейник старца отец Амвросий и пригласил меня последовать с ним к затворнику. Прихожу в знакомый коридор, останавливаюсь у двери келлии. Она вскоре отворяется, и из нее выходит ученик старца — настоятель Преображенского монастыря архимандрит Иов.
Старец подал ему"Паломник" и говорит:"Посиди тут и посмотри картинки, а вы, раб Божий, — обратился он ко мне, — пойдемте со мной". Затворив за мной дверь, отец Николай уселся, поджав под себя ноги, взял в руки чулок и начал его вязать, а меня посадил подле и стал говорить:"Раб Божий! Зачем ты пожаловал ко мне?" — "Батюшка, хочу попросить совета, что мне делать дальше. По своему разумению я предполагал уехать к родным, быть учителем в селе. А по Божию — не знаю, как правильнее поступить. У меня уже и литер на субботу есть для поездки в Вятку. Что касается веры в Бога, то я всегда верил без колебаний и хотел бы быть служителем Божиим". Посмотрел старец на меня проницательно и отрывисто начал говорить так:"Я бы у себя оставил тебя, раб Божий, да ты очень высок, пожалуй, меня укусишь. Вот что сделай. Поезжай в Москву, я тебе дам письмо в Данилов монастырь. Вызови там иеромонаха Стефана. А дальше покажет Господь, как тебе быть. В Москве тебя постригут и назовут Вениамином. Это совершится недели через две по приезде. Пасху ты пробудешь в Даниловом монастыре, последующее же направление жизни определит тебе Сам Господь. Неправильно ты думаешь об отъезде из Саратова в субботу: ты уедешь в понедельник. Будешь монахом, прилежи Иисусовой молитве. Читай ежедневно 600 молитв: 300 Иисусовых и 300 Богородичных. У меня был старец отец Адриан — человек высокой духовной жизни. Он настолько любил Иисусову молитву, что все житейское не слышал, не вступал в суетные разговоры. Если заговорят при нем о пустом, он склонит голову вниз и заснет. Стоит же кому‑либо заговорить о существенно важном, как он просыпался от своей мнимой спячки и обнаруживал глубочайшую мудрость. Монахов Господь много утешает. Расскажу о себе. Во время моего пострига от вручаемого мне креста отделился голубь и влетел в мои уста. Целый год после того чувствовал я в сердце своем великую сладость. А теперь все это прекратилось. Нет прежних возвышенных чувств". Закончив речь, отец Николай позвал келейника, монаха отца Амвросия, и пожелал, чтобы мы пропели"Да исправится молитва моя…". Еще преподал несколько советов и благословил возвратиться на квартиру. На прощание насыпал мне на дорогу сухарей, дал денег, вручил и письмо для отца Стефана и сам вышел проводить меня за стены скита.
Настала суббота… Встал я в очередь у железнодорожной кассы, чтобы обменять литер на билет. Подошла моя очередь, к моему огорчению, кассир со словами:"Больше билетов нет"захлопнул окошко. Ни просьбы, ни мольбы мои о снисхождении не привели ни к чему. Так и остался я до понедельника, когда ожидался поезд с инвалидами. На него я легко сел и доехал до Москвы. В московском пересыльном пункте мне на основании документов следовало взять литер до Вятки. Часов в 5 утра с Павелецкого вокзала добрался я до Воронцовской улицы, вошел во двор пересыльного пункта и стал ждать, когда начнут выдавать бумаги. В эти минуты сердце мое почему‑то заволновалось. Неудержимо потянуло в Данилов монастырь. Выйти из ворот можно было лишь по пропуску, но в такую рань пропуска еще не выдавали. Тогда, не давая себе отчета, я подошел к часовому у ворот и вместо пропуска показываю ему военный документ. Тот, не глядя, говорит:"Проходите!"И я спокойно вышел.
Трамваи тогда не ходили, пришлось добираться пешком. Часа через полтора я был уже у Троицкого собора обители. В храме служба еще не начиналась. Спрашиваю пономаря:"Есть ли у вас в монастыре иеромонах Стефан?"Он отвечает:"Есть и живет в корпусе за церковью". Вход в корпус прямо с парадного крыльца. Нахожу дом и старушку, вышедшую ко мне, прошу вызвать отца Стефана. Минуты через три появился безбородый смеющийся иеромонах и, не дожидаясь вопроса, неожиданно говорит мне:"Вы не из Саратова ли?""Да, — отвечаю, — оттуда, привез вам письмо от отца Николая"."Есть ли у вас знакомые в Москве?" — спрашивает отец Стефан."Нет, — отвечаю, — кроме архимандрита Гурия, инспектора Казанской академии, никого не знаю тут, а где он живет, тоже не знаю". — "Он здесь, в ближайшей комнате читает правило к литургии, я сейчас скажу ему о вас. Он уже теперь не архимандрит, а епископ". Вскоре в дверях показывается фигура епископа Гурия в полуподряснике. С радостью он здоровается со мной и требует, чтобы я спешно шел за вещами на пересыльный пункт и принес их в монастырь. Перед этим он, оказывается, молился о том, чтобы Господь послал ему в помощники человека для Покровского монастыря.
Через две недели по приезде, вечером 25 марта, я действительно был пострижен в монахи. На второй день Пасхи Преосвященный Гурий посвятил меня в сан иеродиакона.
5 апреля 1928 года
Пострижение мое носило торжественный характер. Благовещение в тот год приходилось в Великую Среду на Страстной седмице. За всенощной пелся умилительный канон. Постригать меня должен был епископ Гурий. Он почему‑то задержался в Боголюбской часовне, и я немало волновался, поспеет ли он к концу всенощной. Волнение мое прекратилось лишь тогда, когда мне сказали о прибытии владыки.
Духовником мне назначили иеромонаха Данилова монастыря, отца Поликарпа. С крестом он вышел в притвор храма, где стояли я и Евгений, епископ Ейский. В моем подведении участвовали игумен Игнатий (Садковский), иеромонах Петр (Руднев), иеродиакон Ермоген (Голубев), иеродиакон Митрофан (Гринев), игумен Венедикт (Уалентов). Монастырский хор пел под управлением игумена Иоасафа. Теперь все означенные лица уже на ответственных церковных постах. Игумен Игнатий ныне епископ Белевский, отец Митрофан — епископ Таганрогский, отец Ермоген — наместник Киево–Печерской Лавры, отец Петр — епископ Коломенский, отец Венедикт — викарный епископ в Смоленской епархии. Отец Иоасаф — епископ Кашинский, отец Поликарп (Скворцов) и отец Стефан (Сафонов) последовательно занимали должность наместника Данилова монастыря.
После совершения пострига епископ Гурий сказал речь. Дословно не могу, конечно, воспроизвести, но смысл ее был следующий: исполнилось мое желание быть монахом, осуществление которого было сопряжено с одолением многих препятствий. Ждут меня скорби и борения. Единственная опора в жизни — это надежда на Бога. Источник силы — молитва к Господу Иисусу Христу, поэтому необходимо непрестанно вращать в уме и сердце оружие Иисусовой молитвы.
Должно быть, по великому снисхождению к моим немощам епископ Гурий поздно вечером прислал за мной в церковь отца Стефана и разрешил провести ночь в монастырском корпусе. Здесь мне отгородили ширмой угол комнаты. Ходить несколько дней, не снимая клобука и мантии, мне было трудновато из‑за терзавших меня паразитов. Их я унаследовал в Саратове и долго не мог от них избавиться.
Посвящение во иеродиакона сопровождалось некоторым моим смущением. Архиепископ Феодор все торопил с хождением вокруг престола, покрикивал на меня, чем смущал мою душу. Со дня хиротонии я вступил в чреду литургийного служения. Господь по неизреченной милости и долготерпению вот уже почти десять лет сподобляет мое недостоинство предстояния Его Божественному престолу.
Спустя несколько дней, вслед за постригом, у меня заболели ноги. На них открылись кровоточащие язвы. Пришлось многократно ходить в Павловскую больницу на прижигание. В раны вливался какой‑то жгучий состав с йодом.
Кроме пения на клиросе и несения богослужебной чреды, Преосвященный Гурий за послушание вменил мне в обязанность служение молебнов в Боголюбской часовне, что на Варварке, а после своего назначения настоятелем в Покровский монастырь обязал меня сопровождать его в эту обитель по воскресным и праздничным дням и там иеродиаконствовать. Так первые годы моей жизни в Москве протекали под покровом Божией Матери и князя Даниила, московского чудотворца. Великим счастьем одарил меня Господь, сподобив каждое воскресенье вечером стоять за молебным акафистом пред чудотворной Боголюбской иконой Божией Матери и совершать каждение. Покров Царицы Небесной я всегда чувствовал над собой и в Покровском монастыре — также. От него я питался и получал главную жизненную поддержку. С богомольцами Данилова монастыря у меня была крайне слабая духовная связь. Напротив, в Покровской обители на меня от всех исходили непритворная теплая ласка и истинная любовь.
В Москве я возобновил и свое обучение в Духовной академии, которая, доживая последние дни, ютилась в разных местах города: в Епархиальном доме, в церкви Иоанна Воина, в церкви Петровского монастыря и в храме Живоначальной Троицы в Листах у Сухаревки. Профессура в академии оставалась еще старая. В связи с необходимостью посещать лекции я претерпел много упреков со стороны некоторых правящих членов даниловского иноческого братства. Однако, опершись на авторитетные советы двух московских старцев — отца Исаии, афонского иеромонаха, и схиархимандрита Онуфрия (Пестотского), обучения своего не бросил. Оба старца в один голос говорили, что в данный момент ради окончания академии можно и должно временно отложить систематическое посещение храма. Иначе лучшее будет упущено и после его не вернешь. А отец Онуфрий даже прислал мне в Данилов монастырь полстопы чистой бумаги для написания кандидатской диссертации. Курсовое сочинение на тему"Жизнь и учение преподобного Григория Синаита"я действительно написал успешно. Работа состояла из нового перевода творений святого отца с греческого на русский язык и сведения в одно целое биографических данных великого исихаста. Устные испытания за три курса также были выдержаны мною благополучно и"округленность положения", как выражался Преосвященный Гурий, сделалась моим действительным достижением. Зато отношения с даниловцами у меня стали натянутыми, обостренными. В конце концов я вынужден был совсем оставить Данилов монастырь и переселиться на жительство в Покровский, где официально я числился членом монастырского братства.
Пребывание в академии не прошло бесследно для моего умственного развития. Среди профессоров я уже встретил не поверхностных дилетантов, каковыми являлись преподаватели семинарии, но серьезных, глубоких, часто безупречных знатоков своего предмета. Отношение их к преподаванию было добросовестным. Талантливость, творческий подход, тонкость выводов и обобщений блистали в их лекциях. Некоторые профессора способны были передать своим студентам любовь к своему предмету, охотно обнаруживали готовность руководить студенческими самостоятельными занятиями. Таковыми были патролог профессор И. В. Попов, профессор отец Павел Флоренский и некоторые другие. Думаю, что из академии я вынес определенную глубину мышления, способность к самостоятельной научной работе, жажду знания и уважение к серьезной научной мысли.
Подробности содержания курсов от времени затушевались в памяти, но дух академической науки до сих пор витает в моей душе. Жалко, что профессора все‑таки находились под влиянием рационализма. Некая самонадеянность была в основе их научных умозаключений и творческих построений. Если бы их природному таланту придать глубокую религиозность, сколько бы пользы могли принести юношеству учителя, благодатию Божиею возводимые к творческим озарениям, новизне и оригинальности суждений! Академия показала мне, что усилия естественного безблагодатного ума не подымаются выше изощрения рассудка, накопления опытного материала, выше умения жонглировать словами и научными понятиями. Ключ же от человеческих сердец, теплота истинного знания, его питательность и применимость в жизни — это результат соединения личного смирения, научных трудов с таинственным озарением и помощью Божественной благодати.
8 апреля 1928 года
Внешне моя жизнь в Москве протекала не вполне благополучно. Вскоре по приезде у меня вместе с деньгами выкрали из кармана документы, и многих трудов мне стоило их восстановить. Отсутствие два–три года трамваев в Москве наложило на меня в течение длительного времени суровую епитимию утомительных многоверстных передвижений от Данилова и Покровского монастырей до академии. Нужда заставляла ночевать в десятках квартир, по знакомым. Впрочем, принимавшие переночевать ничуть не тяготились моим присутствием, и я мирился с переменой мест для ночлега. При голоде, недостатках в одежде и средствах к жизни Господь влагал такую чуткость в души богомольцев, что моя скудость с избытком восполнялась трогательной заботой покровских прихожан. Одиночества я тогда почти не чувствовал. Душа, наоборот, ощущала всегдашнее незримое покровительство Божией Матери, Ее ласку, снисхождение к моим великим немощам. Приблизительно через полгода после иеродиаконской хиротонии епископ Петр (Полянский), впоследствии Местоблюститель патриаршего престола, 25 сентября, на праздник Преподобного Сергия, возвел меня в сан иеромонаха. Набедренник надел на меня святейший Патриарх Тихон, наперсный крест — архиепископ Верейский Иларион (Троицкий), а в сан архимандрита возвел епископ Гурий в день Благовещения в Великую Субботу при своем служении в Покровском монастыре.
10 апреля 1928 года
При пострижениях монахи обычно предостерегаются от смущения последующими искушениями и скорбями. В час пострига подобные слова кажутся простым обычаем повторять фразы, издревле положенные в чине отречения от мира. На самом деле они — выражение горькой жизненной правды. Скорби жгучие посетили меня в первый же год пребывания в Покровском монастыре. Преосвященного Гурия арестовали в одно воскресное утро, когда мы вместе ночевали в квартире какого‑то врача, и я остался среди братии один–одинешенек. Слиться душевно с Покровскими иноками мне было трудно. Слишком уж разными людьми мы были в смысле интересов и жизненных задач. Много безотрадных минут связано с моими неуравновешенностью, обидчивостью, нетерпением, раздражительностью.
Например, у меня заходилось сердце, если Преосвященный Гурий просил добавить в ектению какие‑либо слова, а иеродиакон с раздражением рвал бумажку и бросал ее мне чуть ли не в лицо. Нелегко было бороться с распущенностью иноков в ношении иноческой одежды — хождение без ремней, с непокрытой головой, без священнических крестов, — а также с опозданием к началу служб, колкостью и грубыми выпадами. Иногда против меня поднимался ропот на почве непонимания моих действий, осуждения строгости и других поступков. Мне подчас подкидывали или посылали почтой и анонимные письма с критикой моих действий в упорядочении церковной дисциплины, обращения с братией. Не нравилось многим, почему я строго запрещал праздные разговоры во время богослужения, особенно в алтаре, не разрешал монахам в богослужебные часы ходить по гостям и не выносил появления кого‑либо из иноков в нетрезвом виде. Виновных и слабых много раз приходилось упрашивать, умолять, преимущественно наедине, в надежде исправления. Когда все способы воздействия были исчерпаны и не приводили к результатам, я прибегал к последнему средству — обличению в проповеди намеками. У людей есть особенное свойство: достаточно начать говорить о каком‑нибудь человеческом недостатке, приведя живой пример, как десятки, а иногда и сотни людей, повинных в бичуемом пороке, необыкновенно горячо воспринимают проповедническое слово. Если у проповедника есть любовь и снисхождение к слушателям, то тяжесть обличения несколько смягчается. Иначе говоря, слово пронзает сердце. Так было и со мной. Обнажение нетерпимых слабостей в проповеди уязвляло многих и было, пожалуй, причиной умножения в братии и народе числа не расположенных ко мне людей. Но при всем желании молчать я не мог. Нетерпимыми казались появление в церкви лиц женского пола в неподобающих костюмах, с обнаженной головой, стрижеными волосами, практика несоблюдения постов, жестокосердие и пр.
Сильные огорчения выпали на мою долю в Покровском монастыре и на почве борьбы с самолюбием. Едва посвятили меня во иеромонаха, как посыпались с разных сторон предложения: мне прочили то наместничество в Новоспасском монастыре с возведением в сан архимандрита, то секретарство у викария Патриарха — Преосвященного Петра, епископа Подольского. При Патриархе Тихоне даже уже состоялось мое назначение на Сергиевскую кафедру. Перед самой хиротонией, однако, душа стала сильно терзаться и тосковать. Я пошел к Святейшему и отказался от архиерейства. При Митрополите Сергии меня, в целях удаления из Москвы, назначали епископом в уездный городок Вятской епархии Нолинск. Из‑за своей гордыни, когда казалось обидным удаление в столь малоизвестный город, я вновь отказался от предложения. Посодействовать в отказе я попросил Преосвященного Гурия, выдвинувшего на архиерейство вместо моей кандидатуры кандидатуру отца Александра (Малинина). Тот тогда был иеромонахом нашего монастыря и не имел еще набедренника. Отца Александра хиротонисали, но Господь не судил ему увидеть свою кафедру и паству. Накануне отъезда в епархию он был арестован, послан в Вишерский лагерь на принудительные работы, заболел там воспалением легких и через месяц скончался.
Все соблазны на почве карьеры льстили моему самолюбию, преодолевать их было очень трудно, тем более что с детства моя наклонность к гордости доставляла мне массу мучений.
Церковные события в бытность мою наместником Покровского монастыря складывались так, что, кроме глубокой скорби, ничего не могли принести моей душе. Года с 1923 началось в Москве живоцерковное движение, увлечение новизной провозглашаемых правил церковной жизни при изменившемся государственном строе. Только Господь удержал меня от склонения на сторону нововведений. После живоцерковства уже Святейшим Патриархом Тихоном стала проводиться в церковную практику реформа стиля. Предполагалось даты церковных праздников соотнести с государственным григорианским счислением времени. Народ противился новому церковному стилю. Я специально ездил к Патриарху открыть положение дела в нашей церковной общине. Со словами:"Отца надо слушаться"Святейший потрепал меня по щеке и не дал разрешения остаться при старом стиле. Он и не мог дать подобной льготы, так как местом обнародования распоряжения о введении нового стиля в Русской Церкви был Покровский монастырь. Неповиновение Патриарху в данном случае подвергало меня опасности быть запрещенным в священнослужении. Каждый день ожидал я в течение почти года официального указа о своем запрещении, служил ежедневно после литургии молебны с акафистом Боголюбской иконе Божией Матери, пока гроза не миновала ввиду отмены нового стиля повсеместно по Церкви.
Чуть отступила эта беда — начались неприятности с Преосвященным Гурием, который был неожиданно выпущен из тюрьмы и вступил в управление монастырем. Разногласие и тень между мною и Преосвященным легли из‑за отношения ко мне народа. В отсутствие епископа Гурия, соприкасаясь непосредственно с молящимися в проповеди, ежедневном обучении прихожан церковному пению, личном управлении народным хором, мы пополам делили горе и радости. В результате всего я сроднился со своей паствой. Несмотря на то, что духовничество Преосвященным Гурием мне было запрещено, по гордости, а отчасти и в силу естественной близости к богомольцам, я готов был всех считать своими, родными, близкими. Должно быть, такое же чувство диктовало и ответный отклик со стороны прихожан. С возвращением Преосвященного, чтобы не обидеть меня, народ, оказывая уважение епископу Гурию, продолжал ютиться около меня, а мне недоставало монашеского самоотвержения избегать общения с родными прихожанами. Своеобразная двойственность настроений в нашей церковной общине неприятно поразила Преосвященного. Он начал от меня удаляться, смирял меня в церкви и дома, пробовал подыскать регента для народного хора. Я чувствовал неправильность своей тактики, но не находил в себе мужества, чтобы уйти в тень. Между тем народ чутко улавливал испорченность наших отношений с епископом Гурием и критиковал его действия. Приблизительно через год после его освобождения Преосвященный снова попал в заключение.
Волны скорбей окружили меня. При попытке сместить старосту начались брожения в церковном совете. С нашим старостой Иваном Ивановичем Горбуновым я находился в большой дружбе. До сих пор питаю к нему искреннее и глубокое уважение. А он не может простить мне позора отставки, произошедшей якобы по моей вине. Незадолго до того Горбунов спросил меня:"Может быть, мне заблаговременно уйти?". По недальновидности я не предвидел хода событий и отсоветовал ему покидать свой пост. Не более как через месяц недовольство старостой настолько обострилось, что на собрании всех членов общины Горбунов был отрешен от своих обязанностей. Как я каялся в невольном причинении душевных страданий когда‑то близкому другу! Сколько терзался при виде оскорбительных выпадов по его адресу со стороны недоброжелателей. Однако помочь уже было нельзя.
Немного спустя после ареста епископа Гурия и в самих прихожанах стал намечаться раскол. Причиной тому были иноки с академическим образованием, принятые Преосвященным в монастырское братство. Путем проповеди, льстивых бесед с богомольцами некоторые из монахов–академиков постарались создать вокруг себя группы приверженцев, даже присваивавших себе имена своих учителей, наподобие партий в древней Коринфской Церкви. Благодаря скрытной интриге, без моего ведома за молебнами имело место проповедничество, всецело рассчитанное на организацию общины в общине. Теперь уж покойный Преосвященный Александр (Малинин), тогда еще иеромонах, развернул широкую проповедническую кампанию. Он обличал меня в лицо в воскресных проповедях за вечерними молебнами. По окончании поучений у московских богомольцев есть обычай благодарить проповедника восклицанием:"Спаси вас, Господи!". Я вида не показывал, насколько тяжко мне выслушивать обличительные речи, и неизменно присоединял к общему народному гласу и свое благодарственное восклицание:"Спаси, Господи!" — чем, думаю, особенно уязвлял его.
В проповедях отца Александра фигурировали образы авессаломов с длинными волосами, приверженца многоженства — Иоанна Грозного, упоминалось о преклонении пред Кришнамурти — предтечей антихриста. Последнее сравнение упоминалось в связи с тем, что я продолжал церковное общение с митрополитом Сергием, считавшимся в народе неправославным. Наряду с иеромонахом Александром, на почве анти–сергианских выступлений немало огорчений доставил мне покойный доктор Михаил Александрович Жижиленко, примыкавший к так называемой иосифлянской церковной партии. Суть взглядов иосифлян состояла в неуступчивости церковных позиций при соприкосновении с властями, в хранении бескомпромиссного исповедничества и готовности умереть за чистоту Православия и церковных традиций. Михаил Александрович, впоследствии епископ Серпуховской Максим, восстал на меня в нашем церковном совете и стремился отколоть всю покровскую общину от церковно–канонического единения с митрополитом Сергием. Встретив мое противодействие, он возненавидел меня и вышел из нашей общины.
Много умиления приносил молящимся наш народный хор, но немало искушений доставлял он моей душе. Господь внушил мне в продолжение четырех лет заниматься после богослужения обучением простолюдинов церковному пению с голоса. Образовался в конце концов настоящий хор, состоявший преимущественно из девочек и женщин. Основными чертами женского характера являются склонность к спорам, требование поощрений, мелочное тщеславие. Сколько нужно было затратить энергии к примирению ссорящихся, ободрению унывающих, утешению обидимых, успокоению недовольных, чтобы не распался хор. Бес, впрочем, некоторых из женщин и девочек научил становиться на паперти и козлиными дребезжащими голосами подпевать, мешая хору. Ни мольбы о прекращении бесчиния, ни строгости — ничто не действовало на зараженных духом упрямства и протеста. До закрытия монастыря не прекращались подобные искушения.
Источником постоянной тревоги было для меня наблюдение, как шаг за шагом монастырь приближался к своему концу. Сначала отняли колокольню и снесли ее, церкви отгородили забором от жилых зданий. Потом закрыли Покровский собор, снесли часовни на кладбище, закопали могильные памятники в землю при расчистке площади кладбища под парк. Последним ликвидировали Воскресенский обительский храм. Как болезненно встречало сердце всякую такую утрату! Какая тревога и мука сжимали душу при каждой неудачной попытке отстоять закрываемые монастырские здания!
В сердце непрерывно копилось беспокойство и разрушительно действовало на мой и без того некрепкий организм. В бытность наместником Покровского монастыря я часто прихварывал. Периодически меня мучили флюсы: два года почти ежедневно приходилось посещать зубного врача. Но к закрытию монастыря надо мной грозной тучей нависло еще большее испытание. Горе влекло меня искать утешения в каждодневном литургисании. По окончании службы я привык ежедневно служить молебен с акафистом Божией Матери, а праздниками проповедовать слово Божие. Бросить монастырь ради предоставления себе летнего краткого отдыха я не решался. Думалось, человеческому организму износа нет, казалось, благодать Божия способна восполнить естественную скудость человеческих сил. Между тем у Господа другой закон помощи людям. Он требует беречь здоровье, щедроты изливает чудесно только на смиренных и в меру смирения. Я же, невзирая на частые служения, до сих пор преисполнен глубокой сокровенной гордыней. Непомерные потуги ума, напряжение в молитве подламывало все более и более изнашивающиеся силы. Молитвенные подвиги не только безвредны, но и цельбоносны лишь при смирении, когда Господь отверзает сердце молящегося и облегчает труд молитвы сердечным расширением. У меня же этого не было вследсвие моей самонадеянности. И что же произошло? От неприятностей и постоянного напряжения, без нормального отдыха я дошел до такой неврастении, что впал в двухлетнюю бессонницу, сделался необычайно нервным и от переутомления потерял способность читать и писать. Сяду, бывало, написать пригласительную записку на народное богослужение по случаю великого праздника какому‑нибудь Преосвященному и с трудом допишу ее до конца. Неимоверная тяжесть, подобно раскаленному шлему, стесняла мое темя. Для меня стал невыносим самый процесс мышления угомляло даже простое разглядывание картинок в журнале.
Ради успокоения нервов и некоторого отвлечения зимой я занимался расчисткой снега на площади у монастырских соборов, а летом на тачке отвозил в сорные ямы листья и всякий сор с кладбища.
18 апреля 1928 года
Работы на свежем воздухе, несомненно, укрепляли и благотворно действовали на меня, но нервы настолько были издерганы, что перелом в сторону улучшения был малозаметен или почти совсем незаметен. В силу крайней болезненности, я не мог каждый день совершать литургию и позволял себе это наслаждение исключительно по воскресным и праздничным дням.
С моей болезнью совпала усиленная проповедническая деятельность в монастыре магистра богословия иеромонаха Дометиана (Горохова), впоследствии епископа Арзамасского. Может быть, в целях завоевания популярности он проявлял завидную неутомимость в благовествовании слова Божия. Напряженная работа его на ниве проповеди Евангелия скоро была замечена властью, и он, к удивлению прихожан, неожиданно подвергся аресту сроком на четыре месяца. Взяли его в тюрьму, по–видимому, вместо меня и обвинили в помощи Преосвященному Гурию по упорядочению монастырской жизни, тогда как соратником епископа Гурия был, собственно, я.
Ощущая крайнюю болезненность, по совету врача я совершал каждый день небольшие прогулки по нашему Покровскому кладбищу, останавливался подолгу перед иконами на могильных памятниках, особенно перед образами равноапостольного князя Владимира и преподобной Марии Египетской, перед изображением Распятого на кресте Господа Иисуса Христа, и от всего сердца просил помощи Господней и святых в обращении души к покаянию. Однажды зимней порой, когда уже смеркалось, я с глубоким чувством сокрушения сердца проходил по кладбищенской дорожке. Из‑за обилия снега кладбищенский сторож разгребал не все дорожки, ведущие к могилам, а только главные. Вдруг вижу: в стороне от тропинки среди снежной нетронутой белизны что‑то засверкало. Останавливаюсь, насколько могу при своей близорукости, напряженно всматриваюсь во мглу, чтобы разглядеть странный блеск… И что же вижу? На одном полузанесенном памятнике огненным светом высветились слова псалма:"Сердце мое смятеся, остави мя сила моя, и свет очию моею и той несть со мною"(Пс. 37, 11). Кто погребен был под этим памятником, глаза мои не могли разобрать, но эта надпись пронзила мое сердце. Я почувствовал близость смерти, необходимость немедленного покаяния.
Смерть я приготовился встретить подробной исповедью. Пригласил к себе на квартиру духовника из Симонова монастыря — игумена Севастиана и постарался раскрыть всю свою греховную жизнь, полную немощей, с самого детства. Хотелось лечь в могилу с мирной совестью. Исповедь, наподобие холодной воды в знойную пору, освежила мою душу, в высшей степени успокоила щепетильную совесть. К вечеру в тот же день меня повлекло подробнее рассмотреть поразительную могилу, настолько растрогавшую мое больное сердце. Лопатой прокопал я себе дорожку к памятнику, читаю: под могильным камнем погребен некто Горшков, человек лет сорока пяти. Золотые буквы, выбитые в мраморе, полиняли и, естественно, никак не могли сверкать. Ясно, что Сам Господь через эпитафию побудил мою леность к живому покаянию.
После описанного случая я с повышенным вниманием стал относиться к надписям на памятниках и пережил немало умилительных минут, разбирая полустертые письмена на каменных надгробных плитах. Например, на могиле иеромонаха Сергия, на кресте, прочитал:"Помолитесь за меня". Только три слова, а насколько сильно выражен вопль души покойного. На надгробии иеромонаха Анастасия — духовника братии Покровского монастыря — были задушевные слова:"Прощайте, братия и сослуживцы мои". Попадались и такие. Над прахом схимника:"Твой я — спаси меня". На памятнике умершей от родов 24–летней женщины было написано:"Призри на страдание и на изнеможение мое и прости все грехи мои".
Приходя в сокрушение о своих грехах и возрастая в нем по мере течения времени, я с грустью иногда думал:" Господи! Почти десять лет безвыходно прожил я в монастыре, растратил неразумием свое здоровье и стал теперь никому не нужной развалиной. Тебе непотребен по причине грехов, людям — по бессилию помочь. Оскудела, Боже, память моя, связан поток слова, в крайнюю нищету пришло мое сердце".
Оказывается, Господь, присутствующий около сердца каждого человека, наблюдал за моим душевным состоянием, очей Божественных не опуская. Он, имеющий для каждого человека свою модель воспитания, имел план обращения к Себе и моей окаяннейшей, адовой души. Как только я сердечно смирился, почувствовал собственное нищенство, Господь поспешил со Своим богатством благости к моему недостоинству. Он вложил мне мысль почитать"Толкование Посланий Апостола Павла"епископа Феофана Затворника, а Сам отверз мое сердце к восприятию Божественного закона. Хотя организм мой был переутомлен до основания, открывшаяся при чтении картина спасения во Христе захватила меня, физическая немощь, препятствовавшая чтению, исчезла. После каждого поглощенного душой тома"Толкования"сердце восторженно кричало:"Господи! Сегодня я был в раю". В душе, бывало, целыми днями звучали слова псалма, приводимые Апостолом Павлом в"Послании к Римлянам":"Блажени, ихже оставишася беззакония и ихже прикрышася греси"(31, 1) или изречение апостольское:"Наша пасха, — за ны пожрен бысть Христос"(1 Кор. 5, 7). Кроме Посланий Апостола Павла, Господь внушил мне заняться вообще изучением святоотеческой экзегетики. Перед моим умственным взором сразу развернулся восхитительный мир Божественного спасительного действия в человечестве. Что ни прочитаешь, все новое, еще не слышанное. Хочется кричать от восторга, и пламенная снедающая душу жажда богопознания могучим напряжением, не давая роздыха, влекла меня, грешного, все к новым, неизведанным глубинам сердечного знания. Именно в пережитый тогда момент Господь показал мне три смысла псалмов, суть оправдания грешника Спасителем, так как безмерную, необъятную Божию благость ко мне, смердящему псу, переживал я на опыте. Испытанное мною походило на те состояния, которые епископ Феофан раскрыл в своих сочинениях"Путь ко спасению"и"Начертание христианского нравоучения". Когда я начинал молиться о разъяснении какого‑либо непонятного текста Священного Писания, Господь иногда в тот же день давал мне просимое: взяв вроде бы случайно первую попавшуюся книгу, я находил в ней исчерпывающий ответ на личные недоумения.
До времени своего сердечного переворота я очень напрягался, чтобы творить Иисусову молитву и молитвенные правила. Дальше головы молитва тогда не шла. Гордость замыкала сердце для приятия лучей благодати Божией. Во время же болезни Господь натолкнул меня прочитать сочинение отца Иоанна Кронштадтского"Моя жизнь во Христе". Кронштадтский пастырь по данной ему благодати Божией раскрыл предо мной ту истину, что как в чтении Священного Писания, так и в молитве сила от Бога подается лишь смиренным. И стал я призывать Духа Святого пред всякой молитвой и, прежде чем начать книжные занятия, исповедовал свое ничтожество пред Господом. Ведь я и на самом деле никому не нужная и ни на что не годная развалина. Бог в моей немощи чудным образом явил Свою непостижимую силу. За это мое сокрушение Он отверзал и отверзает сердце благодатию пред молитвой и чтением Писания, предохраняет мозг от болезненного переутомления и прилагает истины Писания к жаждущему правды сердцу. Подлинно Писание читается, собственно, жизнью и озарением свыше. Действительно, и молитва для прочувствованного произнесения каждого слова требует чуда — наития Духа Святого. Как хочется всегда молиться словами пророка Давида:"Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим"(Пс. 118,12).
После слов Священного Писания Бог оживил для моей грешной души и пастырские поучения. Я почувствовал светоносную благодать, пламень огненного духа в устах протоиерея Родиона Путятина, епископа Имеретинского Гавриила, архиепископа Ярославского Евгения, митрополита Новгородского Григория, митрополита Московского Филарета, архиепископа Симбирского Иринарха. У них, как и у Апостолов, в словах заключена потрясающая сердце сила благодати, хотя и несколько ослаблена примесью человеческой немощи.
Благодарю Тебя, Господи, за все Твои неисчетные благодеяния к моему окаянству! Давно бы мне следовало по правде Твоей гореть во аде, извиваться в геенском пламени от нестерпимых мучений, ужасаться мерзкого вида соприсутствующих демонов. Но велика Твоя благость к грешникам! Подлинно не хочешь Ты смерти грешников, во всякое мгновение ищешь их обращения к Себе.
8 мая 1928 года
Мой духовный сдвиг, конечно, не мог пройти бесследно прежде всего для характера и содержания моих проповедей. Это заметили и монахи, и прихожане. Любимой темой моих церковных бесед стало раскрытие учения о милосердии Божием, покаянии, пользе скорбей и толкование Священного Писания. Когда‑то я лелеял мечту, в целях овладения ораторским искусством, поучиться в театральной или декламаторской школе. Господь же явил мне, что ценность и сила проповеди зависит не от внешних приемов, а всецело от благодати Божией. Бог — Учитель веры. Он же Помощник и в произнесении слова. Кто из проповедников искренен и говорит от силы Божией, у того слова не скованы, упорядочивается и изъяснение святого учения.
20 мая 1928 года
Благодарю я Господа за пути Его Промысла."От Господа стопы человеку исправляются"(Пс. 36, 23), — сказал Псалмопевец. Поистине водительство Божие сказывалось все годы, прожитые мною в Покровском монастыре. Как орел носит птенцов своих на крыльях, покрывает и защищает от всех врагов, так Бог в саду Покровской обители десять лет долготерпеливо, ради Своего милосердия и молитв Пренепорочной Девы Марии, хранил мою немощь.
Душа моя до сих пор исписана безобразными узорами страстей и достойна правосудной казни. Между тем Господь не отверг меня от Своего престола и все означенное время ежедневно допускал до совершения литургии и причащения Святых Тайн. За всенощной я обычно управлял народным и монашеским хорами; литургию же служил. Привычка абсолютно молчать в часы совершения Бескровной Жертвы помогла мне почерпать духовное утешение в литургисании, оживляться благодатной силой, приобретать навык молиться. Иногда литургия с полунощницей тянулась часа четыре–пять. А время пролетало быстро — не заметишь. Литургия даже самого недостойнейшего священника делает лучше, добрее, отзывчивее, осторожнее в поступках. С недостоинством внутренней страстности и я дерзал приступать к Господу, и по неизреченной милости Он щадил мое убожество. При возглашении ектений об удалении из церкви оглашенных я чувствовал, что по душевному настрою мне далеко и до оглашенных. Первого надо бы изгнать из церкви меня, приближающегося к престолу Всевышнего. Бог не щадил лен курящийся, трость надломленную (Ис. 42, 3. Мф. 12, 20) моего сердечного устроения, хотел извлечь честное из моего недостоинства. Незаметно Он привел меня к покаянному порыву, в результате десятилетней службы в обители расположил ко мне молящихся в храме, вводил в соприкосновение с людьми хорошего духовного настроя.
Упомяну ряд встреч в Москве, плодотворно повлиявших на меня. Ко мне часто заходил архиепископ Черниговский Пахомий. Простой и чистый, он весь предавался какой‑то детской радости, хотя окружающая жизнь в ту пору была весьма и весьма скорбной. Преосвященный Пахомий увлекался поэзией, любил декламировать стихи, воспевающие природу, делился своим знанием смысла некоторых малопонятных мест Священного Писания. Иногда в состоянии добродушия он цитировал примечательные места из отеческих творений. Господь судил побывать у меня в Москве и Никандру, митрополиту Ташкентскому, у которого в свое время я был книгодержцем. Я чутко вслушивался в его речи о Моисеевом бытописагнии и о различных богословских вопросах. Весьма ценным качеством его служений была великая осторожность в рассмотрении истин. Уж если что услышишь из его уст, так это можно принимать спокойно.
Но ближе всех ко мне, пожалуй, был Арсений, архиепископ Царицынский. Ходил он в наш монастырь часто и служил у нас по праздникам. Более тактичного, сдержанного человека я не встречал. Мед знания он собирал не только с цветов отеческих творений.
Это была разносторонняя натура, он был знаком с произведениями и светских писателей — русских и иностранных. При всем том Преосвященному Арсению были не чужды мистический взгляд на православную веру и высокий молитвенный порыв. Благодать Божия растворяла в нем здоровый жизненный практицизм и постепенно возвышала его до уровня"совершенного человека, на всякое благо дело уготованного".
То в Даниловом монастыре, то в Покровском за десять лет мне неоднократно приходилось встречаться с рядом епископов. Из них архиепископ Феодор выделялся глубиной умозрительного усвоения христианства; Аверкий, архиепископ Житомирский, — детской невинностью; Амвросий, епископ Вологодский, — жизнерадостностью; Прокопий, архиепископ Херсонский, — знанием важных мест из творений преподобного Ефрема Сирина; Амвросий, епископ Каменец–Подольский, — основательностью изложения нравственного учения христианства; Ириней, епископ Елабужский, — сердечностью; Иринарх, епископ Киришский, отличался благодатностью проповеди; Герман, епископ Волоколамский, — юношески пламенным раскрытием опытного постижения веры; Варлаам, архиепископ Псковский, — старчески мудрым характером проповеди и подходом к каждому человеку; Парфений, епископ Ананьевский, производил впечатление сурового аскета. Были впечатления и иного толка. Так, Иларион, архиепископ Верейский, запомнился легковесностью слова; Иов, епископ Пятигорский, представлял собой довольно бесцветную личность; таков же был Валериан, епископ Проскуровский.
Несомненно благодатной и святой следует признать душу покойного Святейшего Патриарха Тихона. Его отличали легкость молитвы за богослужениями, чуждая всякой искусственной напряженности, юношеская подвижность и быстрота движений при свойственных Патриарху сановитости и величии, светлость одухотворенного лица. Он чем‑то напоминал святителя Московского Алексия. Служебные нужды нередко приводили меня к Святейшему. В обращении с посетителями он обнаруживал удивительную простоту, очаровывал всех небесной добротой и поразительной снисходительностью к недостаткам своей паствы. Мне он неизменно повторял:"Надо все терпеть: скорби очищают человека". Предполагал сделать меня своим викарием. Лишь мой отказ от лестного назначения воспрепятствовал моему перемещению в Сергиев Посад на викариатство. Господь судил мне послужить Святейшему уже по его кончине: я нес пред гробом то Евангелие, которое по нему читали три дня до погребения.
Пастырями чистой веры необходимо признать еще трех иерархов: Николая (Добронравова), архиепископа Владимирского, — человека по убеждениям твердого, как гранит, и стойкого, как дуб; Петра, митрополита Крутицкого, и нашего настоятеля — архиепископа Гурия. С Преосвященным Гурием я прожил года три в одной комнате и узнал его довольно хорошо. Искренний до самозабвения, любитель веры и Церкви, труженик на ниве богословской науки, аскет высшей степени, монах в истинном значении этого слова, сильный волей при глубокой снисходительности к людям, бескорыстный и благородный душой, знаток практической жизни, тонкий психолог, душа, способная увлечь к святой жизни своим примером и словом. Архиепископ Гурий старался держать меня в рамках иноческого смирения, отсекать мои слабости и в этом отношении действовал иногда резко, решительно и утонченно. Правда, я, грешник, мало исправлялся, с трудом подвергался обработке. Бывало, прошу владыку:"Владыко, я исправлюсь. Все–все сделаю, что вы ни скажете, потерпите только немного мои недостатки, не могу сразу переломить себя". А он, улыбаясь, скажет то же самое словами епископа Феофана:"Еще минуточку погоди". Если он замечал, что по окончании проповеди я горжусь тем, как ее произнес, то спешил меня смирить. Например, гневно скажет:"Зачем, когда кланяешься, подгибаешь колени. Если замечу еще раз, то при всех поставлю на поклоны". Или идешь из церкви, а он с кем‑либо из публики разговаривает и вдруг громко позовет:"Эй, архимандрит, иди‑ка сюда. Ты исполнен самочиния. Почему сегодня не смотрел на своего настоятеля? Я за кафизмами стою, а вы все сидите. И первый пример подаешь ты". Или начнет бранить, почему мы, монахи, по традиции со второй недели Великого поста стоим без мантии и не подражаем ему, когда он имеет архиерейскую мантию. Однажды при всех поставил меня на поклоны за то, что уставщик выпустил чтение канона из молебна святому великомученику Феодору Тирону. Поклоны фактически я не клал из‑за чтения в алтаре опущенного канона. В другой раз я не затворил за собой дверь в нашу келлию и за это был наказан двадцатью пятью поклонами.
Преосвященный Гурий научил меня бережно обращаться с приношениями народа. Как‑то он заметил, что в нашем шкафу"зацвел"хлеб. Позвав меня, он строго и с потрясающе действенной силой отчитал:"Скажи, ты кто в отношении даров Божиих? Ты — приставник, и Господь потребует у тебя отчета в распоряжении приношениями". С этого времени я боялся пренебречь малейшим кусочком хлеба и старался отсылать через кого‑нибудь излишки продуктов нуждающимся.
Мудрый архиепископ Гурий знал и время, когда с пользой следует сказать мне вразумительное слово. Заметит, например, что я весел, беспечно разговариваю с ним, и тогда начнет перечислять мои недостатки один за другим. Только успевай слушать. Зато в подобный час обличение не убивало сердца, но беспрепятственно входило в сокровеннейшие тайники души. Обличал меня Преосвященный и с церковной кафедры. Однажды в великопостную субботу он произнес сильную проповедь на текст:"Аще ли кто назидает на основании сем злато, сребро, камение честное"(1 Кор. 3, 12)… И здесь изображал двоякую ценность проповеднических трудов учителей Церкви: сокровенно разил меня и вызывал в моей душе горячее самообличение. Он был недоволен также направленностью и характером моих поучений. Одно время я в проповедях не обращал внимания на насущные потребности слушателей, искал в книгах новые богословские мысли, излагал их в церковном слове для лучшего собственного усвоения. По данному поводу Преосвященный укоризненно выговаривал мне:"Удивительно нездоровый дух в твоих проповедях. Ты ищешь все чего‑то таинственного, копаешься в богословских мнениях, тогда как требуется более говорить о деле". Также терпеть он не мог моего привередничества в пище, употребления духов и роскоши в одежде, за что с неумолимой суровостью грозил всякими наказаниями. Остроумный и бодрый, он в некоторых случаях любил пошутить. Раз спрашиваю его:"Владыко! Кого из святых вы больше всего любите?". Он улыбнулся, посмотрел на меня и сказал:"Тебя!".
Духовничество он запрещал мне категорически, разрешал исповедовать исключительно детей от семи до двенадцати лет. Изредка посылал взрослых, по особой их просьбе. В объяснение своей тактики говаривал:"Я сам до тридцати пяти лет никого не исповедовал и тебе не благословляю. А то можешь возомнить о себе слишком многое и наслушаться неподобающего. Знаешь, народ молодых монахов с академическим образованием быстро возводит в ранг старцев и прозорливых. Стоит лишь кому‑нибудь из богомольцев дать на благословление иконку или картинку — и тебя уже назвали"батюшкой", с оттенком уважения — как к старцу".
Не знаю, в силу каких соображений, одно время Преосвященный Гурий жил на даче недалеко от станции Кубинка по Александровской железной дороге и приезжал в монастырь служить только по праздникам. Если что‑либо в монастырской жизни требовало его непосредственного распоряжения, я с докладом ездил к нему, одолевая пятнадцативерстное пространство от станции до дачи пешком. В одну из таких поездок он подает мне разорванный конверт. Сначала я не сообразил, чем может мне пригодиться клочок бумаги. Всмотревшись в него, вижу карандашом рукою Преосвященного написано:
И злую мою волю, и навык мой дурной
Ты уврачуешь, Боже сильный,
И в здравье приведешь, Святой.
Не дашь погибнуть мне в безволье,
Не дашь лишиться мне Тебя,
Но покаяние приимешь и благодатью укрепишь.
"Тебе пригодится", — сказал владыка. Как верно в приведенных словах очерчены мои душевные, потаенные искания! Доныне, когда дух сокрушения по милости Божией касается моего смрадного сердца, эти слова как нельзя лучше выражают одушевляющие меня чувства.
Не забыть мне еще и такого факта, связанного с личностью архиепископа Гурия. Служил он литургию в один из дней Великого поста. Во время причащения взял частицу Тела Христова тремя пальцами правой руки и, покачивая головой, шептал слова молитвы. Посмотрел я на выражение лица Преосвященного. В нем были такая скорбь, смирение, покаяние и мольба о помощи, что меня пронизало как электрическим током. Брызнули слезы при виде истинного предстояния души пред Господом Иисусом Христом.
За дни совместной жизни с владыкой Гурием были, однако, и такие случаи, с которыми я до сих пор примириться не могу. Размолвки касались отношения к братии. В келейную жизнь монахов я не имел возможности вникать, ограничивался наблюдением за их поведением в богослужебное время. Замечания по поводу нарушения церковной дисциплины большинство иноков встречало покорно. Но были и исключения. Человека два из братии составляли для меня тяжкий крест: слов не слушали, грубили, самочинничали. Дерзость ответов их доходила порой до упорного, чисто бесовского и длительного озлобления против меня. И вот когда я старался прибегнуть к авторитету Преосвященного и помощи от него, он всегда вставал на сторону озлобленных, дела не поправлял и рождал в моих противниках чувство злорадства. Вспыхивали скандалы, на меня извергались потоки злобы, так что временами я боялся избиения. Нервы были напряжены до крайности. В таких случаях и праздник был не в праздник. Я уподоблялся смертельно больному среди пышного духовного веселья. Пусть все это давно в прошлом, но горечь воспоминания растравляет сердце, едва погружусь в события минувших дней. Знаю, что самоукорение — первейшая добродетель человека, и в своей болезни никто не властен обвинять окружающих, но все‑таки лишение отеческой опоры в нужный момент прискорбно до смерти.
15 июня 1928 года
В частные дома богомольцев я почти никогда не ходил. Незыблемым моим правилом был лишь еженедельный выход в Данилов монастырь, по понедельникам, на исповедь к духовнику.
В последние годы существования монастыря, когда нападки на духовенство усилились, часто показываться на улице было не очень просто. Сколько насмешек, плевков, обидных слов бывало тебе вслед от прохожих. И старцы, и юноши, и люди средних лет, и даже дети, не стесняясь, выражали свое презрение к личности всякого священника. Поэтому я старался оставаться в монастыре. На какие‑либо вопросы прихожан отвечал в церкви и все внимание сконцентрировал на богослужении.
С богомольцами у меня была близкая связь и любовь. Она выражалась в соборной молитве, сострадании и сорадовании. Любил я всех очень, но не выделял, относился к прихожанам ровно, от души желал спасения, прилепления к Господу.
Я делился с богомольцами Покровского монастыря сокровищами святого слова. С течением времени во мне утвердились тяготение, неутолимая жажда передать то лучшее из Божественных мыслей, что имело особенно большое значение применительно к событиям эпохи.
Когда вышло распоряжение о том, что на месте кладбища Покровского монастыря будет парк отдыха рабочих, и начали сносить памятники, я ради успокоения встревоженных чувств позволял себе изредка ездить на Немецкое кладбище в Лефортово. Добирался обычно на трамвае вместе с иеромонахом нашей обители отцом Нафанаилом (Скалкиным). Море цветов, аромат липовой и еловой аллей, мраморные ангелы с распростертыми крылами над могилами богатых покойников, латинские надписи на памятниках, необыкновенная тишина во всех уголках кладбища отвлекали от мрачных мыслей, примиряли с действительностью и спасали от погружения в черный пессимизм.
15 июня 1928
Незадолго до закрытия монастыря и моей высылки из Москвы ко мне зашел архиепископ Пахомий, встревоженный, рассказал о знамении от иконы Божией Матери в черниговском Троицком монастыре. Перед отъездом в Москву владыка зашел в монастырский собор помолиться и приблизился, чтобы приложиться к иконе Богоматери. Вдруг видит очи Пресвятой Богородицы, источающие слезы. Одна слеза упала на одежду архиепископа Пахомия. Скоро последовало и объяснение этого явления. Монастырь через несколько дней был закрыт.
Дня за два до моего ареста я имел счастье видеть у себя митрополита Никандра. Душа моя уже предчувствовала надвигающиеся роковые события. В утешение владыка сказал мне:"Не скорбите чрезмерно, молитесь Пресвятой Троице. Хоть это, быть может, и дерзновенно, но я в крайности молюсь так:"Боже Отче, ради Единородного Твоего Сына помоги мне. Боже Сыне Единородне! Помилуй меня, ибо Ты Спаситель людей. Боже Душе Святый! Дух молитвы даруй мне". Посидел он молча несколько минут и ушел.
6 декабря 1928 года
Хочу подвести итог годам, проведенным в стенах гостеприимной Покровской обители. Хочу вспомнить милости Божии, излитые здесь на меня.
Покровскому монастырю я обязан частичным освобождением души от беспочвенного сентиментализма, прикосновением к практической жизни, углублением познания личных немощей, близким знакомством с живыми человеческими душами, их страданиями, заблуждениями, ошибками, радостями и утехами. На родину, в отеческий дом, меня никогда не тянуло, не любил я его. По монастырю же скучал и скучаю. Он — колыбель моя по монашеству, родина сердца. Я воспринял в нем два величайших урока: урок благоговения пред Божией Матерью и урок проповедничества.
Помню, когда моя матушка провожала меня в Казанскую духовную академию, то подвела к иконе Царицы Небесной и сказала:"Витя! Я поручаю тебя Божией Матери. Пусть Она управит путь твоей жизни". С того времени в тяжкие мгновения я считал долгом усердно призывать на помощь теплую Заступницу холодного мира. Чтение жизнеописания подвижников благочестия XVIII‑XIX веков, их благоговение пред Пресвятой Богородицей еще больше усилили мою веру в заступление и покров Матери Божией над каждым молящимся Ей грешником. 8 июля, в день явления Казанской иконы Божией Матери, я родился, [а впоследствии] был вызван слушать лекции в Казанскую академию, в Благовещение же удостоился пострига и в Благовещение же был возведен в сан архимандрита, лучшие годы московской жизни провел в Покровском монастыре. Так мои жизненные события связаны с именем Царицы Небесной. В течение нескольких лет я участвовал в служении молебнов пред Ее иконой, именуемой"Боголюбская". Болезнь ли удручала меня, мучили ли ошибки поведения, беспокоило ли будущее, боялся ли я человеческого коварства, душа привыкла всегда прибегать к Небесной Заступнице. И упование мое на Божию Матерь никогда не оставалось тщетным. Она слушала мои молитвы пред ужасом ареста и до последнего моего монастырского дня хранила от опасности. Часто по практической малоопытности я предпринимал что‑либо безрассудное, делал неверные шаги, способные привести к непоправимым последствиям. Одумавшись, просил Матерь Вышняго Света разрушить мои начинания, и Она снисходила моему безумию, спасала меня от дурных последствий опрометчивости. В своей тяжкой болезни я заказал художнику написать образ Божией Матери, именуемый"Взыскание погибших", умолял Заступницу дать время на покаяние, довести до общения с Господом Иисусом Христом, научить мое неразумие всякому добру. Это прошение также не осталось тщетным. Мне написали Успенскую Плащаницу, сделали фотокопию лика Царицы Небесной с Ее древнего Владимирского образа. Присутствие этих святынь в моей келлии живо напоминало мне о духовной близости Божией Матери к людям. Однажды утром я встал после мучительной бессонницы, подошел к фотографии Владимирской иконы и, к своему изумлению, увидел, что полный любви взор Богоматери обращен ко мне, а на устах Небесной Покровительницы сияет небесная улыбка.
Ежедневные служения молебнов с акафистами Богородице, ощущение в сердце и событиях жизни благодатных ответов на молитвы, чтение повествований о чудесных явлениях Богородичной помощи, прославление Царицы Небесной в проповедях, созерцание трепетного благоговения пред Нею окружающих были той прекрасной школой, в которой я учился упованию на помощь Заступницы Усердной. При окончании академии у меня была мечта написать курсовую работу о личности Богоматери. Отговорил делать это профессор В. П. Виноградов, сказавший, что проверка преданий о жизни Богородицы довольно затруднительна и я едва ли справлюсь.
Как мне думается, из‑за проповеди о Божией Матери бес накануне праздника Благовещения, не помню в каком году, натравил на меня собаку. Она сильно укусила меня за правую руку. Господь не допустил только повреждения сухожилий. Рана все же была громадная, и я неделю не в состоянии был служить литургию.
Возгреванию моего благоговения пред Пресвятой Богородицей способствовало и усердное собирание материала для проповедей на Богородичные праздники. Пытаясь вызвать в богомольцах признательность и веру в силу ходатайственной помощи Пречистой Девы, я намащал этими чувствами, прежде всего, свою душу. Глубоко поразил меня рассказ о явлении Богоматери одной умирающей старушке, которая жила у Рогожской заставы. Специально ходил я в тот дом, со страхом смотрел на место, где с полчаса стояла Утешительница скорбящих душ, беседуя с отходящей старицей.
Лучше всего и по–новому раскрыто учение о Богоматери в сочинениях трех святителей Русской Церкви — Филарета, митрополита Московского, Димитрия, архиепископа Херсонского, и Феофана, епископа Тамбовского, впоследствии Вышенского Затворника. Фактически же материал, утверждающий веру в силу и заступничество Богородицы, рассыпан в журнальных статьях, многочисленных изданиях, описывающих жизнь Богородицы, печатающих сказания о явлении Ее чудотворных икон, в Житиях святых и биографиях еще не прославленных отечественных подвижников благочестия, вроде старцев иеросхимонаха Парфения Киевского, Антипы Валаамского, старицы Неониллы Арзамасской и др.
Кроме любви к Божией Матери, из Покровской обители я вынес некоторый опыт проповедничества. Изустно говорить поучения мне было разрешено еще в Яранском Пророчицком монастыре приблизительно на пятнадцатом году моей жизни. Пособием для проповедничества служили мне"Троицкие листки", проповеди Родиона Путятина, Макария, митрополита Московского (алтайского миссионера) и протоиерея Нордова. Жалко, что пред собой я никогда не видел идеального проповедника, который бы послужил идеалом церковного ораторства. Никто так скверно не говорил и не говорит, как священники. Ни искусства слова, ни глубины и полноты изложения истин священники, и даже архиереи, не являли в своих поучениях. Не слышал я и светского ораторства. Существующие руководства по гомилетике мало помогли мне в составлении и произнесении проповедей. Оттого лет двенадцать я не имел возможности нащупать твердую почву в деле служения людям церковным словом. Сплошь и рядом допускал увлечения ложными приемами в интонации, одно время ошибочно полагал совершенствование речи в нагромождении образов, ярких примеров, неправомерно заботился о всестороннем развитии избранной темы. При этом дикция, как улавливали слушатели, была у меня весьма неважная.
Каких только проповеднических сборников я ни пересмотрел! Отсутствие смирения, молитвы к Богу, напряженной собранности души мешало постижению истинного проповедничества. Неоднократно я говорил Преосвященному Гурию:"Владыко! Поступить бы мне в театральную школу и усвоить приемы произношения слов. Может быть, хотя бы внешне улучшится мое учительство". Владыка обычно категорически отвечал:"Будет тебе говорить глупости. Произноси, как умеешь. Нечего вдаваться в бесполезные замыслы". И кто же дал мне сильнейший толчок к осознанию недостатков собственной речи и надлежащих законов проповедования? Наш иеромонах отец Александр (Малинин), впоследствии епископ Нолинский. Говорил он под нос, чуть слышно, дикцией не занимался. Но людская тяга к нему как к проповеднику была огромная. Железным, плотным кольцом окружал его народ, когда он выходил говорить поучения. Женщины освобождали уши от платков, чтобы расслышать тихо произносимые фразы. Секрет его успеха заключался в необыкновенно детской простоте слова, в темах, взятых буквально из жизни, в искреннем христианском сочувствии горю и нуждам предстоящих. Так как вне храма отец Александр говорил мало, то скопившаяся душевная энергия прорывалась в его речах, и его изустное слово казалось разожженным, раскаленным. Он иногда едва удерживался от слез во время проповеди. Простота же его фраз освобождала слушателей от необходимости напрягать мозг, чтобы понять содержание речи. Проповеди отца Александра писались с помощью благодати Божией в сердцах молящихся, и если не на всю жизнь, то, по крайней мере, на долгие–долгие годы. Потом этот скромный иеромонах обрисовывал в проповедях картины текущей жизни, обличал недостатки каждого и благодаря тому необычайно сильно уязвлял сердца молящихся.
Кроме приемов отца Александра, меня поразило еще выражение епископа Феофана Затворника в"Толкованиях Посланий Апостола Павла". Здесь святитель, между прочим, замечает, что Христос Спаситель, посылая Своих учеников на благовествование, запретил им говорить мудрено, изысканно, а повелел проповедовать просто, чтобы действенность слова проистекала всецело от благодати Божией. Как я заметил, этим же требованиям отвечают речи и наших православных миссионеров — Иннокентия, митрополита Московского, Николая (Касаткина), архиепископа Японского, и Макария, митрополита Московского (апостола Алтая).
Имея подобные образцы, я попробовал составлять проповеди применительно к повседневным нуждам. Для этого всегда много читал, чтобы располагать богатым и свежим материалом. Старался устранять всякую неясность, чтобы быть понятым даже детьми, насколько это возможно, молился много Богу и просил о помощи. Канвой же для составления проповеди для меня было всегда какое‑либо изречение Священного Писания. Чаще я брал из Евангелия, из священных книг Ветхого Завета слова два–три, старался изъяснить их применительно к жизни и вместе с тем утешить, ободрить предстоящих. Не знаю, какой результат имели мои поучения, только душа после их произнесения была удовлетворена.
И на будущее предо мной стоят две задачи: научиться молиться Богу и приобрести умение преподать народу истины веры так, чтобы излагаемое легко усваивалось, вызывало соответствующий настрой в сердцах слушателей и непременно оказывало бы благоприятное воздействие на их образ действий и поведение. Жизнь земная коротка. Надо спешить исправляться. Хотя в деле преобразования грешной души большая часть и принадлежит благодати Божией, тем не менее и на нашу долю остается многое: нужно непрерывно понуждать себя к деланию добра, бороться со своими немощами до самозабвения. Спасает Господь лишь самоотверженных, лишь мучеников Небесной Отчизны ради.
Теперь назову имена проповедников, благотворно воздействовавших на меня примером своего учительства, возможно, в чем‑то повторюсь. Люблю я Евгения, архиепископа Ярославского. Помню, однажды в каком‑то старинном сборнике поучений я прочитал его слово на прощание с учениками Белгородского духовного училища. Речь святителя похожа на мирную беседу отца со своими детьми. Он советует ученикам учиться прилежно, слушаться наставников; сравнивает душу, впитывающую знания, с окном, открытым в весеннее утро навстречу золотым солнечным лучам. Утешает себя святитель в грустном расставании тем, что на Небе, за этой видимой лазурью, он встретится с детьми в Чертогах Божиих и скажет:"Се аз и дети, яже ми дал есть Бог". Естественность, наполненность любовью характерны и для других речей Преосвященного Евгения, помещенных в приложении к журналу"Душеполезное чтение", года издания только не помню.
Изящной простотой и духом христианского доброжелательства дышат поучения митрополитов Московских Макария и Иннокентия (Вениаминова), Гавриила, епископа Имеретинского, Григория, митрополита Новгородского, Феофана, епископа Тамбовского, и Иакова, архиепископа Нижегородского. Многие из поименованных святителей давно уже сошли в могилу. Жизнь по их смерти далеко ушла вперед, но речи до сих пор свежи. Прекрасное изящество благодати, близость к насущным потребностям душ, сердечная любовь, сокрытая в плоти слов, придают их поучениям силу, в них — властный призыв к общению с Богом. Существенную пользу принесло мне также знакомство с проповедническими трудами Никанора (Бровковича), архиепископа Одесского, Антония (Храповицкого), архиепископа Харьковского, и Антония (Вадковского), митрополита Санкт–Петербургского.
Нужды проповедничества заставили меня изучить аскетическую святоотеческую литературу, письма старцев: отца Амвросия, отца Макария, иеросхимонахов Льва, Иосифа, Анатолия Оптинских; я знакомился с письмами игумена Антония Оптинского, архимандрита Антония из Троице–Сергиевой Лавры, иеросхимонаха Варнавы, насельника Черниговского скита, протоиерея отца Авраамия Нижегородского и др.
7 января 1929 года
Не могу не помянуть добрым словом тех, кто по воле Божией заменял мне в монастыре родителей.
Перебравшись из Данилова монастыря в Покровский, я вынужден был жить на частной квартире у Покровской заставы. Господь послал мне тогда истинную мать в лице Марии Тимофеевны Барабушкиной. Детей она потеряла в войну и по своей редкостной доброте все тепло своего любвеобильного сердца изливала в заботах о моем благополучии: стирала мне белье, готовила пищу и заботилась о моем покое в течение трех или четырех лет. И все это было бескорыстно, Христа ради. Никогда не забыть мне этой славной старушки. Господь Всезритель, не оставляющий без награды и напоения жаждущего стаканом холодной воды, да воздаст ей упокоением в Небесном Своем граде, да примет ее в обители милостивых.
25 марта 1929 года
В бытность мою наместником Покровского монастыря я не служил нигде, кроме как в своем храме, бесед с людьми избегал из‑за болезненного состояния, отчасти из боязни народной молвы. За десять лет раза три выезжал на самое короткое время: один раз в Зосимову пустынь исповедаться у затворника иеросхимонаха отца Алексия, другой раз — по хозяйственным делам в подгородное село Карачарово и село Ильинское вместе с архиепископом Гурием. Разъезжать было некогда. Душу охватывала боязнь за иноческую дисциплину в мое отсутствие и усиление разных групп среди богомольцев, пресечь которое стоило бы великого огорчения и беспокойства. Искать чего‑либо на стороне меня не влекли внешние приманки. Божия Матерь в стенах родной обители посылала достаточно утешений и радости, которые не изгладятся из памяти моей до гроба. Ежедневное служение литургии, превосходное пение с канонархом, тишина и безмолвие уединения, любовь народная, созерцание живых примеров пламенного служения Богу простых сердец — все эти радости проистекали от незаслуженной мною милости Божией. Нужные книги религиозного содержания находились под рукой. Чего больше желать? Ради перечисленных утешений сносны были и вихри внезапных испытаний.
Чтобы я не возгордился, Господь учил мою душу смирению через искушения от братии вообще и, в частности, через престарелого архимандрита отца Алексия, жившего на покое при нашей обители. Теперь он, посхимленный, уже спит вечным сном в могиле, а при жизни был источником немалых преткновений для моей гордыни. Архиепископ Гурий по старейшинству предоставил ему право первенства в церковных служениях. Привыкший в былые годы управлять монастырями, отец Алексий независимо держал себя и в Покровской обители, служил, когда хотел, без моего уведомления, сам назначал себе сослужащих, словом, держался особняком. Праздничные богослужения с певчими и поздние обедни круглый год служил он. А я совершал всегда ранние литургии. В последние годы существования Покровской обители архимандрит Алексий, под влиянием личных скорбей и наблюдения над моими бедами, значительно смирился, исповедовался у меня, и я, пожалуй что, с ним подружился.
Каждый вечер после будничного богослужения в мою келлию приходил наш послушник Фока Карпович Шнырук, лет шестидесяти, кроткий, добрый и в высшей степени вежливый. С ним делился я провиантом, чем Бог послал, и взаимной беседой облегчал душу от накопившихся неприятностей. Он и теперь жив и здравствует, состоит по–прежнему певчим в Иерусалимской церкви, что на Бойне.
1 октября 1929 года [Покров]
Торжественными богослужениями, обставлявшимися в нашем монастыре с возможным великолепием, отличались Покров и Успение Божией Матери. В Покров всегда служил у нас сам Патриарх. В Успение посреди храма устраивалась часовня из пихты. Под ее сенью полагалась Богоматерняя Плащаница и отправлялся весь чин погребения пречистого тела Богородицы. Праздники, как водится, сопровождались одновременно и великими диавольскими искушениями: то раздором между монахами, то брожением в церковном совете, то неувязками с архиереями или протодиаконами, приглашенными на служение. В итоге все завершалось благополучно. Но начало торжества бес всегда старался отравить своими кознями.
Когда в этом году отправляли богослужение по случаю Покрова, у нас служил митрополит Ташкентский Никандр. Я молился в смущении. Душа моя предчувствовала свинцовую тучу, нависшую над обителью, ждала перелома либо в моей собственной участи, либо в монастырской жизни.
6 августа 1932 года
Протекло три года с тех пор, как я в последний раз описывал главные обстоятельства своей монастырской жизни. Сколько пережито, выстрадано за это время, ведает один Господь. Ему принадлежит план моего воспитания, и Он благоволил ввергнуть меня в горнило всевозможных злоключений, очистить скорбями, обогатить жизненным опытом, ибо неискушенный неискусен. Смотрю я на пережитое и ни в чем не могу пожаловаться на Бога. Все допущенное в отношении меня посильно, крайне нужно и явно преследовало цель исправления слабыхсторон моей грешной души.
28 октября 1929 года, в ночь с воскресенья на понедельник, мне одновременно были присланы две повестки: одна в Моссовет для сдачи ликвидируемого храма, другая — на мой арест. После домашнего обыска отвезли меня на Лубянку, где находится ГПУ, затем прямо в Бутырскую тюрьму. Здесь меня сфотографировали и в течение полутора месяцев сидения трижды глубокой ночью вызывали на допрос. Обвиняли в том, что ко мне на квартиру якобы ходили дети, носили продукты и я, вероятно, учил их Закону Божию. Поводом к подозрению послужил массовый наплыв детей в наш храм по праздникам. Дети любят искреннюю ласку. Я всегда относился к ним со всей сердечностью как к чистым сосудам Божиим, воплотителям относительной невинности. Они чувствовали мою непритворную тягу к ним, мое теплое обращение и отвечали взаимной привязанностью. Это не укрылось от наблюдения, дало повод для ареста и составило главное содержание обвинения. При каждом допросе мера пресечения менялась: то мне грозила ссылка в Вятку, то в Вологду, Архангельск или Казахстан, то заключение в Вишерские или Соловецкие лагеря. 24 ноября объявили приговор: меня высылали в Соловецкий лагерь сроком на три года.
Посадили в вагон за две решетки на третий этаж и повезли. До Соловков, собственно, до Попова острова, находящегося за Кемью, вагон следовал суток семь–восемь. Все это время, согласно порядку обращения с арестантами, приходилось лежать на спине, головой повернувшись к конвою. Все тело страшно затекало, мучила жажда. Но приходилось терпеть. Рядом со мной лежал какой‑то заболевший контрабандист, обреченный на пятилетнее заключение в Соловках.
Вагон остановился в двенадцати верстах за Кемью, и до Попова острова наша арестантская партия следовала пешком. Когда мы дошли до места назначения, обнесенного колючей проволокой и совершенно пустынного, на берегу Белого моря, нас пересчитали и заставили предварительно выслушать правила лагерного распорядка. Учили кричать приветствие ротному"Здра!", производить перекличку по номерам, маршировать. Во время команды:"На месте бегом марш!" — в своей длинной рясе с широкими рукавами я должен был высоко подпрыгивать. После первых уроков лагерной дисциплины нашу партию зарегистрировали в какой‑то бане, для определения категории трудоспособности подвергли медицинскому осмотру и погнали в барак на отдых. Так как процедура первого знакомства с лагерной администрацией и всякие осмотры заняли время от утра до позднего вечера, а пресной воды на Поповом острове нет (возят ее в бочках за несколько верст из города Кеми), то я мучился от жажды и голода. В бараке, куда втиснули наш этап, было так много заключенных, что не представлялось возможности даже сесть. Впрочем, через несколько минут после того, как мы вошли, всех нас снова вывели на вечернюю поверку. Обратно вернулись уже после 12 часов ночи. Можно себе представить, каково было мое телесное и душевное состояние! Уже в вагоне я чувствовал себя совсем больным, измучился от семисуточного лежания на спине, устал от приключений последнего дня. Нервы настолько сделались напряженными, что я, сидя на своем походном мешке, стал плакать.
Слезы катились ручьем, и я, от сердца, про себя, стал молиться Богу:"Господи, если сегодня, в эту же ночь, Ты не выведешь меня отсюда, я умру. Спаси меня, Господи! Ты видишь кругом сотни гробов умерших от тифа. Здесь эпидемия. Силы угасли. Я изнемог. Помоги мне по единой Твоей милости". Вдруг кто‑то тронул меня за рукав. Смотрю — знакомое лицо. Выяснилось, что это келейник епископа Волоколамского Германа. С расширенными от страдания глазами он шептал:"Я здесь уже полторы недели, работать хожу, а спать негде. Весь измучился". Не нашелся я, что ответить на эти слова. Моя же сердечная скорбь еще более усилилась.
Уже около часа ночи началось в бараке какое‑то выкликание фамилий. Спрашиваю:"Что это такое?". Отвечают:"Это из нашего барака отправляют в командировку на этап". Неожиданно улавливаю и свою фамилию. Обрадовалась душа. Думаю:"Слава Тебе, Господи, что вывел хотя бы на некоторое время меня, грешника, из царства смерти". Раздалась команда строиться, и я с новым этапом двинулся к вагону. Дело было в конце ноября — начале декабря. Поместили нас в товарный вагон, холодный, без печки. Пол вагона был в красной краске, и мы все перепачкались. Три дня, запертые в товарняке, сидели мы, прижавшись друг к другу, пока не подъехали к станции Масельская Мурманской железной дороги. Здесь нас высадили и повели в лагерное отделение. Последовала приемка этапа, перекличка, и разрешено было отдохнуть до утра.
Лагерная жизнь протекала в условиях строгого режима. Утром производились подъем, поверка, развод на работу, поздно вечером заключенные возвращались с работы и после вечерней поверки шли на отдых. Устроен был барак довольно своеобразно. При входе за перилами всегда сидел вооруженный стрелок. На противоположной стороне барака за большим стеклянным окном ходил другой вооруженный часовой, так что перед глазами всегда маячила военная охрана — наган, ружье, красноармейский шлем со звездой. При выходе из барака на открытом воздухе находился карцер — небольшое дощатое помещение без печки. Здесь отбывали наказание провинившиеся. Зимой в карцере было нестерпимо холодно. Из него доносились душераздирающие крики замерзающих людей. Время от времени их заводили в плохо отопленный барак отогреваться. Затем возвращали. Для усмирения буйных заключенных практиковались побои.
Я благодарю Бога: все испытания, назначенные мне свыше, были для меня посильны. Первое время по прибытии на станцию Масельскую я чистил двор, уборную, сторожил хозяйственные строения. Стоять на морозе приходилось часов по двенадцать в сутки. От холода, когда немели руки и мороз забирался во все складки одежды, я не раз плакал.
В январе, при отборе ударной команды на лесозаготовки в Кандалакшу, меня включили в список откомандированных. Крылья смерти вновь расправились надо мной. Три дня ждал я печального исхода. Но Господь внушил заведующему ларьками оставить меня для охраны торговых помещений, и я был вычеркнут из рокового списка.
С внешним миром соприкасаться было нельзя. Разрешалось отправлять одно письмо в месяц. Разговаривать и видеться с вольными гражданами запрещалось. Да это было и невозможно, потому что вход в лагерное помещение охранялся часовыми и вахтером, кругом же барака сначала протянули колючую проволоку в несколько рядов, а впоследствии построили деревянный частокол. Стрелков из охраны во избежание знакомства и связи с заключенными лагерная администрация меняла недели через две.
Я не буду вдаваться в подробности лагерной жизни, но в краткости перечислю свои передвижения за время заключения. Из сторожей базы я через полгода был переведен в конторщики и переброшен на станцию Май–Губа, оттуда — на Парандовский тракт. Из‑за того, что оставил длинные волосы, лишен был возможности посещать баню. С Парандовского тракта меня откомандировали на станцию Сорокская. Здесь остригли волосы на голове и бороду, одели в казенную одежду. Через год отправили в Раст–Наволок. Там по истечении трех месяцев последовало раскассирование заключенных, и я попал в село Шижню, где раскинулось отделение Беломорско–Балтийских лагерей. Из Шижни, ввиду окончания срока заключения, меня выпустили на свободу.
За все пережитое славословлю я Господа и благодарю лагерную власть. Худого от нее лично я ничего не видел. Частности же моей жизни промыслительно складывались так, что ударяли в самые уязвимые места моей души ради их уврачевания. Например, с детства ненавидел я всякую уборку, чистку в квартире. А в лагере из‑за тифозной эпидемии иногда два раза в неделю по строжайшему приказанию необходимо было выбрасывать все свои вещи на улицу, тщательно выбивать одежду, все подвергать дезинфекции. Можно вообразить, сколько внутренних понуждений требовалось потерпеть при исполнении санитарных предписаний: приходилось вдыхать удушливый серный запах, оставаться иногда круглые сутки на морозном или сыром воздухе северной стороны. Жестоких людей, по милости Божией, я не встречал в лагере. И Ангела смерти Господь не послал ко мне за это время для исторжения моей души, еще не готовой к загробной жизни. Он только научил меня — сибарита и любителя спокойной жизни — претерпевать тесноту, неудобства, бессонные ночи, холод, одиночество, общество чуждых мне людей, показал степени человеческого страдания, несколько освободил меня от склонности к сентиментализму, научил ценить Свои милости, долготерпение Свое и благость. Отрешенный прежде от повседневной действительности, я увидел, чем дышат люди, чем интересуются, каков дух и искания современного общества. Страдания закладывают в душу прекрасный фундамент исправления, закаляют в добрых навыках, учат неприхотливости и простоте.
Неуместно сейчас заниматься подробным описанием моей личной лагерной жизни. Наверное, это составило бы обстоятельный труд. Но пока за лучшее считаю предаться молчанию о прошлом и исканию трех жизненных благ: мудрости, благочестия и добродетели. Только три этих спутника последуют за мной по смерти в вечность.
1 февраля 1933 года
Благословен еси, Господи, за все благодеяния Твои и за путь, коим ведешь меня к исправлению души!
Лагерем не кончился мой крест, а начался. Петрозаводск, Калуга, Тверь, Владимир, Кимры, Москва были местами, где я пытался устроиться на службу, и как‑то неожиданно для меня мои начинания ни к чему не приводили. Один раз в вагоне, другой — в трамвае вытащили из кармана все деньги, чтобы сердце ни в чем не полагало опоры, кроме Бога. Жизнь в чужих людях, среди множества неудобств, поездки по железным дорогам измучили меня. Изныла душа от слез, истомилась от ожидания, когда Господь устроит на какое‑либо определенное место. Прошу всегда Владыку Господа дать извещение сердцу о предначертанном свыше для меня пути и вопию:"Не отврати лица Твоего от отрока Твоего, яко скорблю: скоро услыши мя. Вонми души моей и избави ю"(Пс. 68, 18–19).
Духовное рассуждение — дар редких людей. Только умеющие подчиняться нравственному водительству опытных награждаются от Бога даром рассуждения за смирение.
Погибла бы душа моя при отсутствии духовной опытности, неумении в добре различать правую руку от левой, если бы сильная рука Божия не поддержала моего безумия. В детстве чудом Своего промышления хранил меня Господь от гибели в страстях, юность мою спас от соблазнов сильным мановением десницы, призвав мое недостоинство к монашеству и священству. Когда ждало сердце смерти от различных опасностей, Господь выводил меня из них невредимым. Сколько болезней пришлось перенести на своем веку! Три раза на правом глазу возникало бельмо, приближаясь к зрачку, и трижды с помощью врачей Провидение избавляло меня от слепоты. Злокачественные воспаления надкостницы и десен заставляли серьезно ожидать смерти. Лишь милостью Всевышнего давалось мне продолжение жизни. Много раз я срывался с подножек трамваев, попадал под автомобиль, тонул в реке, в болоте. Но Благость Божия давала мне время на покаяние.
Поистине Божиим мановением против моей воли руль жизни повертывался в непредвиденную сторону. И доныне сердце каждый день ощущает незримый Божественный покров, отнять который бессильны человеческая мощь и злоухищрение. Исключительно к действию Божию должно отнести такие внутренние состояния, когда душа наполняется миром и благодушием при внешне безвыходно–безотрадном положении. Дело Промысла Божия — располагать сердца окружающих к тому или иному человеку, возбуждать их на оказание деятельной помощи кому‑либо в нужде, подвигать на самоотверженную готовность и даже на жертвы ради пользы несчастных. Все эти знаки Промышления свыше я прочувствовал на собственном опыте и утешаюсь тем, что Бог не забыл меня, что я не чужой Богу. Вот почему и во внешних проявлениях хочется неизменно опираться не на людскую поддержку и силу, а на тайный покров Вездесущего Бога и Спасителя. Никогда от Бога я не видел и не встретил ничего плохого. Творец изливает на каждого человека только любовь. И беспросветно скорбно становится лишь тем, кои сами вырываются из одеяния Божественной любви, не хотят признавать Бога и полагаются более на свои собственные разум, опыт, дарования…
Часто я замечал, что свыше точно измеряются не только дни и часы, но и минуты моих испытаний. Иногда настроение уподоблялось адскому мучению. Вдруг свет Божий просиявал мгновенно в сердце моем, и сносной, ради помощи Божией, становилась доля, терпимыми бедствия. Приближение Бога к своему духу я замечал особенно при чтении слова Божия, принятии Таинств Церкви и в молитве.
Совершенно разбита была моя душа, например, по возвращении из ссылки. Невозможность молиться и читать в течение трех лет сделала то, что я охладел к жизни Божией. Забыл свои иноческие обеты и обязательства перед Церковью. Движимый тайным указанием сердца, прибег я тогда к врачевству Писания и отеческого учения. Этот шаг произвел чудеса в моем душевном состоянии. Сила Божественного слова разбудила спящее сердце, размягчила его, очистила совесть и обострила ее законные требования. Воскресли в душе моей добрые порывы, и от Господа, от служения Ему уже не хотелось уклоняться. Лучше с Богом умереть в скорби внешней, нежели купить временное земное благополучие ценою уступок малодушию и корысти. Нет мудрости благоуханнее, прекраснее, чище, возвышеннее, долговечнее, чем та, которую открывает Владыка Господь человеку в разожженных словесах Своего Писания. Спаситель отверз сердце мое к чувствованию силы Своего учения. Сколько раз скорби погружали меня в свою трясину! Чудный Закон Божий заставлял забывать невзгоды, уносил в область надмирную, возвышенную. Случалось, плотские чувства начинали возмущать сердце. Слово Господне целило тогда сердечные струпы и очищало их. Сладко Божие слово! Оно питательно, живоносно, исполнено необычайной теплоты.
Подобную же силу, только еще более могучую, сокрывают в себе Святые Таинства. Через них спадало с меня очарование мира, погасали во мне страсти, дорогой и неотъемлемой делалась духовная жизнь во Христе. Покаявшись, я успокаивался тысячи раз, а причащением Святых Тайн прививался ко Христу и Его Вечной Жизни.
Порой диавол в омрачение приводил мою душу. Духовник был далеко — исповедаться невозможно. В таких случаях спешил я читать канон Божией Матери, поемый во всяком скорбном обстоянии. Начинаешь, бывало, читать его с великой печалью. Сердце горит в огне скорби. Слова едва выговариваются от внутренней туги. Как только к концу приближается чтение канона, так легче становится на сердце. С плачем выливается едкость горя, и освобожденная от яда переживаний душа наконец умиротворяется вполне.
Хочу и умереть, отойти от этой жизни, пребывая в общении с Господом. О, если бы Господь спас меня от всяких жизненных изломов и покрыл Своею благодатию от крупных преткновений!
Божией Матери
Чистая Голубице, Нескверная Агнице,
Миру Покров, рая Вратарнице!
Кто пред Тобою не благоговеет,
Тот и в богоугождении не успеет.
Венок похвал сплести дерзаю я Пречистой Деве,
Воспеть любовь Ея, широкую, как океан.
Молитвы к Ней, как пламень от земли до неба,
И перлы слез святых, обильные, как быстрый Иордан.
Богоматерь и грешник
Мати Божия! Пребыстрая Заступница,
Ты — мирови пред Господом стена,
От ада спаси мою душу–преступницу,
Да будет хартия грехов моих разодрана.
Покрову Твоему поручен я из детства,
И только потому терпим я Небом на земле.
Уничтоженья зол моих прошу от сердца,
Покаяться хочу усердно в тишине.
Судьбу мою Тебе вручаю, Приснодево,
Освободить от суеты прошу,
Возжечь молитвы пламенем желаю,
Смиренья благодать почувствовать ищу.
Когда должны закрыться смертно очи
И ужасы бесов представиться душе,
Сама явись среди напастей ночи
И повели исчезнуть демонам и тьме.
Твой лик в соборе кафедральном Вятки,
В Казани, в старой матушке–Москве
Я зрел и зрю среди напастей пытки
Как ободрение моей измученной душе.
Да и в людском быту, среди очарований гнета
Кто не взывал к Тебе, отравленный тоской,
Кто не имел в любви Твоей источник света,
Утешенный, с какою бы ни тек к Тебе нуждой.
На поле, у одра больных, в священном храме
Подчас являешь Ты свое присутствие очам.
И людям, жаждущим небесного покрова, в яве
Ты благодать творишь прикосновением сердцам.
Поистине, о Приснодево Богомати!
Лик Ангелов поет Тебя всегда,
И земнородные величие Твое изображают
И дерзновение у Господа Христа.
Епископ Вениамин (Милов)