Уточнение
Элиана! Элиана Витти! Юная Элиана! Сегодня, думая о ней, я не могу не вспомнить свою крестную, носившую то же имя и воспитавшую меня. К своей родственнице я испытываю такую благодарность, что с трудом могу приписать хоть какой-нибудь изъян другой Элиане, жившей в Коль-де-Варез и любившей двоих мужчин. Совпадение имен мне не мешает, напротив, я вижу в нем внимание случая, обыкновенно менее предупредительного. И все же во избежание путаницы я буду впредь называть дочь Влада-Ртути молодой Элианой, или просто Элианой. Когда же придется вспоминать мою вторую мать, то обязательно с уточнением: моя крестная Элиана, или тетя Элиана, или даже моя благодетельница. Между прочим, еще одно уточнение: насколько я знаю, эти две женщины не состоят ни в каком родстве и даже никогда не встречались.
Когда меняется отношение
Полагаю, не имея, правда, никаких доказательств, что Элиана, молодая Элиана не слишком противилась отъезду из дома грубияна-папаши. И с первого же взгляда – вот в этом я почти уверен – полюбила Высокий дом, просторную лужайку под террасой, горные вершины, которыми можно любоваться из окна. Да, старый дом ей нравится, ей в нем хорошо. Ведь чего-то да стоит впервые в жизни получить собственную комнату, запирающуюся на ключ, где после работы можно чувствовать себя всевластной хозяйкой. Счастье явится позже, если ему суждено явиться. Пока что она устраивается в комнатушке сообразно своему вкусу, украшает ее тканями, одолженными Арманом, строит планы – словом, дышит.
Что до Бьенвеню, то как бы он ни ворчал, я не удивился бы, если бы его быстро покорила скромность Элианы, ее проворство и безмолвное присутствие. Догадывается ли он, что эти свойства скрывают решительность и пыл, что дочь Влада никогда не подчинится чужому диктату? Когда она торопится по коридору со стопкой белья, шорох ее подола, касающегося лодыжек, почти не слышен, и надо иметь более тренированный слух, чем у старого Жардра, чтобы определить, у какой двери она остановилась. Но всегда, когда ему требуется пальто и головной убор, чтобы посетить соседа, служанка тут как тут, у дверей, с пальто на руке и с протянутым очищенным от пыли котелком. В ее глазах легко прочесть: «Не заблуждайтесь на мой счет, мсье Бьенвеню. Я исполняю роль вешалки по собственному желанию. Если бы вы этого потребовали, то ничего бы не добились».
«Когда меняется отношение, меняется все», – гласит поговорка, подтверждение которой предлагается тут же. В считанные дни, уж во всяком случае – за две-три недели, дом полностью переменился. Сначала Маленький Жан еще горюет, что рядом нет старой Лиз, к ласкам которой он привык. Каждое утро он ждет, что она появится у его кровати, каждый раз, возвращаясь из школы, надеется увидеть ее у печи. Бывает, он озирается за едой – вдруг она возникнет в пустых проемах дверей. Он никому не может признаться, что чувствует в эти часы неуверенности.
Тогда, думаю, или немного позже у него рождается мысль, с которой трудно смириться, если у человека все в порядке с головой, не то, что у меня. Он воображает, что каждая прожитая минута есть всего лишь предвестие другой, еще более замечательной, которая явится позже во всем блеске. Ободренный этой уверенностью, он относится ко всякому испытанию (первым было неведение, как звали его мать, самым свежим – кончина Лиз), как к залогу будущего царствия, знаку на своем челе, поставленному нежной спокойной рукой, показавшейся из пепла. Как-то весенним вечером, уже после нескольких призывных звуков рога, к ребенку подкрался в дубовой чаще лисенок. Жан слышит легкий шорох его лапок по гальке, восхищается его гибкостью и кажущейся безмятежностью. Он не в силах шелохнуться, пусть даже от этого зависела бы его жизнь. Внезапно зверек чует врага, вытягивает в его сторону мордочку, на мгновение застывает, чтобы оценить опасность, издает пронзительный писк, напоминающий вдовье стенание, и продолжает путь с прежней неторопливостью, как если бы чужак оказался кустиком, обвитым плющом. И наш найденыш, наше чудо гор понимает, что натолкнулся не просто на четвероногое с рыжей шкурой и дурным запахом, что у него состоялось свидание с царем лисиц, доставившим ему весточку от Лиз. Ему остается броситься в кусты, залившись слезами.
Ночной разговор
– Ты не спишь, Жан Эфраим?
– Что-то не спится.
– Что с тобой? Ты плачешь?
– Это оттого, что сегодня днем я повстречал лису.
– Ну и что? Разве это в первый раз?
– Нет. Но она меня знала.
– Неужели?
– Она подошла ко мне, обнюхала меня. Я видел, как она открыла пасть, словно чтобы со мной поговорить. Она хотела, чтобы я пошел с ней, в ее нору.
– У тебя слишком бурное воображение, Жан Эфраим. Уж я-то знаю этих лисиц. Я встречал их десятками. Вовсе они не такие хитрецы, как утверждают. Волки, например, гораздо хитрее. Ничего, вот устроим облаву, и твоей лисице несдобровать. Повесим ее шкуру под террасой – пусть знает, как заставлять тебя плакать. А теперь спать!
Святой Варез
В этом году день Святого Вареза приходится, если не ошибаюсь, на воскресенье. Вся деревня украшена в честь своего основателя, жившего в X веке. После мессы дети отправляются в горы, чтобы в подражание святому мученику «кормить изголодавшихся пташек». Маленький Жан не хуже прочих бросает кусочки сала воронам. На обратном пути он, как и его спутники, наполняет мешок дикими орхидеями и горечавками, чтобы рассыпать их перед церковью, приговаривая:
Весь ритуал символически повторяет последнее чудо, сотворенное святым. Существует несколько его вариантов. Я поведаю самый известный, тот, что обворожил юного Эфраима.
В возрасте ста десяти лет монаху Варезу (по другим источникам, Вразику) пригрезилось, будто ангел повелевает ему вернуть на праведный путь нескольких разбойников, разоряющих край. Очнувшись, он, не теряя времени на расчесывание бороды, запрягает мула, подведенного ему учениками, и тонет в тумане. Цок-цок, цок-цок. Путешествие длится десять дней. Проголодавшись, он зачерпывает пригоршню снега, тем и довольствуется. Если уши его мула деревенеют от мороза, он согревает его своим святым дыханием до тридцати семи градусов Цельсия. Утверждают даже, что по вечерам, прежде чем улечься спать под открытым небом, используя мула в качестве подушки, он разводит костер из вечного льда – фокус, вызывающий восхищение и оторопь у сегодняшних иллюзионистов.
Наконец, на двенадцатый день пути Варез (или Вразик) добирается до перевала. Мул охвачен неясными сомнениями и трясется с головы до копыт. Но монах знай себе стискивает его каблуками, суля двойной рацион овса. С посулами он поторопился: бандиты, прятавшиеся среди скал, выхватывают сабли и несутся ему наперерез на своих низкорослых неоседланных лошадках.
История утверждает, что на лице отшельника не было ни тени страха и что душа его продолжала пребывать в мире, «подобно дождевой капельке, не чувствующей в трещине скалы порывов ветра». Предположим. Но наш путешественник не высечен из камня. Когда его мулу перерезали горло, по его щеке скатилась слеза. Слабость, проявленная монахом, доставляет удовольствие атаману разбойников, свирепому Белароту, не улыбавшемуся, как гласит легенда, с самой колыбели (плакать он тоже не умел).
– Ты слывешь человеком, безразличным к благам этого мира, чего же ты пожалел осла?
– Это доказывает, – отвечал отшельник, – что я еще недалеко ушел по пути совершенства.
– Гляди-ка, у тебя неплохо подвешен язык, ты меня смешишь. За это полагается возмещение.
(Магнитофон тогда еще не изобрели, так что устная традиция может искажать речи, произнесенные в действительности.)
– Возмещение за мою старушку Арманду? – удивляется Варез (или Вразик).
– Проси, чего хочешь. И поскорее, здесь слишком холодно.
Монах не стал медлить с вычислениями: он сразу заявил, что на сей раз согласен на сто пятьдесят тысяч золотых, чтобы настроить в окрестностях монашеских пустыней.
Услышав такую сумму, Беларот чуть не задохнулся от ярости.
– При жизни твою клячу никто не взял бы и задаром, а ты требуешь целого состояния за ее тушу!
– Ты сам мне сказал назначить цену. В сравнении с твоими прегрешениями она чрезвычайно низка.
– Ты хоть представляешь, какая это уйма денег? За сумму в десять раз меньше архиепископ Кунео приобрел недавно красивейшую на свете молодую чистокровную кобылицу цвета свежих сливок. Ее развевающаяся грива похожа на шелковые нити, переплетенные с нитями чистого золота. Взор ее разгоняет тучи. Архиепископ собирается преподнести ее своей новой сожительнице, поклявшейся сделать его папой римским. Ее конюшню день и ночь стерегут две сотни воинов с алебардами. Даже чихнувшему в ее присутствии грозит смертная казнь.
– Ну так приведи мне эту кобылицу, и мы будем квиты, – рассудил старик.
– В другое время эта шутка стоила бы тебе жизни, – ответил Белорот, занося над головой почтенного старца саблю (а на самом деле – серп). – Но мне хочется сохранить тебе жизнь. Сотвори чудо для меня одного – и я тебя отпущу. А то повсюду стану рассказывать, что ты болтун.
– Если бы ты вылизал мне сандалии, это уже было бы чудом! – проворчал вконец измученный Варез.
Разбойник рубанул своим оружием, и голова святого слетела с плеч. Одни говорят, что она ушла под землю прямо перед террасой Жардров, где и по сию пору можно любоваться дырой. Другие утверждают, что она трижды подпрыгнула, наметив при соприкосновениях с камнями будущие границы деревни. В действительности не было ни погружения, ни прыжков: голова угодила в сугроб и в нем застряла.
Убийца поспешил прочь с места преступления, прихватив с собой свидетельство одержанной победы. Свесившись на монгольский манер с лошади, он схватил окровавленную голову и бросил ее в суму у себя на поясе. В тот же самый миг поднялась буря. Длилась она девять раз по девять дней – вдвое дольше Потопа. И каждый день снегу падало в девять раз больше, чем накануне. Вот и подсчитайте, сколько его навалило. Все сообщники разбойника погибли от снегопадов, невзирая на одежды из волчьих шкур. Оружие их пропало, лошадей завалило. Вечером восемьдесят девятого дня разбойник, чудом протянувший столько времени, понял, что тоже подохнет с голоду, как оголодавшая ворона. Тогда открыл он свою поясную суму, облобызал лицо старца, ощупал уши, нос, щеки, сохранившие живое тепло. Голод его и безумие были таковы, что он с наслаждением впился зубами в плоть Блаженного.
И тотчас прекратилась буря. Рассеялись тучи. Над горами заголубело ярким колпаком ясное небо, луга зазеленели травой. Беларот заметил у своих ног змею из растопленного стекла, текущую среди цветов. Он собрал останки святого, обмыл его череп и кости в живой воде. Кровь превратилась в потоке в красные камни, кости засияли в воде, как звезды. Он высушил их на солнце и унес с собой. И отправился он в погоню за северным ветром.
Шагая, Беларот чувствовал, как к нему возвращаются силы. Это было первое счастье. Вторым счастьем было постукивание костей на дне сумы. Третье его счастье было ускользающим и скоротечным, как ветерок, с недавних пор обдувавший его виски.
Он шел весь день, и все три его счастья не притуплялись. Он выбросил свой серп в луговую траву и теперь скакал, приплясывал, кричал, жалел камни, неспособные ликовать вместе с ним. В полдень он увидел солнце в зените – пылающий стог. В час пополудни светило было уже краем колодца, на дне которого жарится поросенок. Потом небо уступило место колесу повозки, в которой трясся малютка Беларот, зажатый коленями матери. С наступлением вечерней прохлады огненный шар распался на золотые лужицы и исчез.
Ночью он оказался в месте, где позже был основан Коль-де-Варез. В свете луны он различил вдали неподвижного человека у скалы и направился к нему, вращая своей сумой, как пращой. Но человек оказался старым монахом.
– Как ты можешь быть живым, когда у меня в суме лежит твоя голова? – крикнул он.
– Разве ты не требовал от меня чуда? – холодно отвечал старик.
Беларот, отказываясь верить своим глазам, развязал лямки сумы, чтобы разоблачить самозванца. Рука его нашарила одни только горичавки, синие орхидеи, траву из оврагов и свистящий над ними ветер. И вся его радость вмиг улетучилась.
– Я оскорбил святого. Как искупить этот грех?
– Важнее другое: ты лишил меня хорошего мула. Приведи мне кобылицу архиепископа. Я буду ждать тебя здесь, сколько понадобится.
Легенда утверждает, что преступник добрался в поисках роскошной кобылы до самого Рима, но папа сгноил его в тюрьме. Потому в Коль-де-Варез и поныне проще найти плохого мула, чем хорошего христианина.