Языческий алтарь

Милованофф Жан-Пьер

Глава 6

 

 

Лето поклонения

Для Бьенвеню то было прекрасное лето. Я называю его «летом поклонения». Или «летом римских хроник». Ведь отец и сын (хоть и не бывшие на самом деле отцом и сыном) каждый день выходили или выезжали на пастбища, где их несколько раз заставала темнота, так что им приходилось коротать ночь прямо под открытым небом или под случайным кровом. Пастухи, издали замечавшие их в горах ранним утром или поздним вечером, видели, что у них идет «большой разговор» – так выражаются в этих местах, подразумевая увлеченную беседу. То мсье Жардр вытягивал руку, указывая на корову-беглянку, не замеченную пареньком, то паренек указывал ему на стену высоких гор и что-то горячо втолковывал, а старик слушал его, как на проповеди.

Все дело в том, что в первый же вечер, когда разговор зашел о знаменитом волке, застреленном Арманом и подвешенном под террасой, Эфраим вспомнил воспитанников волчицы – близнецов Ромула и Рема, основавших Рим. Эта история так покорила Бьенвеню, что мальчишка все последующие дни только и делал, что повествовал с вымышленными подробностями, вполне, впрочем, правдоподобными, о неспокойном, часто преступном владычестве семи царей, предшествовавшем Республике.

Так минула лучшая часть июля. Ночи были ясные, зори прозрачные, дни завершались долгими, завораживающими сумерками. Как-то воскресным вечером, на конной прогулке, юный Эфраим, желая лишний раз изумить своего опекуна, поведал ему собственную версию перехода Ганнибала через Альпы – «подвига», стоившего, по Титу Ливию, около двадцати тысяч солдатских жизней.

Вот как представляется мне эта сцена.

Дело было под конец дня, когда только спала жара, в самый лучший час. Два всадника достигли голой вершины, откуда видна хижина управляющего. Юный Эфраим слез с коня, подошел к Бьенвеню, лицо которого блестело от пота, и показал ему вдали перевал Кадран, неприступный зимой. «Представьте себе, – начал он, – что вождь карфагенян, полуслепой воин, достиг перевала, подобного этому, в конце сентября. Он привел туда тридцать тысяч конников и пеших солдат и несколько сот слонов; все это войско начало поход из Африки, уже прошло через Пиренеи, Лангедок и Прованс, громя галльские племена, преграждавшие ему путь. Уже несколько дней валил большими хлопьями снег. Половина солдат хворала. Слоны, бесясь от льда под ногами и от снега, набивавшегося им в уши, чихали, ревели, еще больше путались в сковывавших их огромных цепях, сталкивались при восхождении и уже представляли опасность для людей.

Ганнибал встал лагерем на расстоянии полета стрелы от седла перевала. Когда солдаты насытились, но еще не успели отдохнуть, он приказал, чтобы его подняли на спину самого большого слона, и произнес речь. Те, кто не хотел больше участвовать в походе и желал вернуться домой своим ходом, были вольны уйти. Но главное, о чем им стоило подумать, заключалось в том, что отступать было уже поздно: смерть караулила их позади, а не впереди. С дерзостью, которую его современники сочли сверхъестественной, этот человек, для которого даже самые близкие лица расплывались в неясные пятна, указывал острием копья на раскинувшуюся за снегами и морозами долину реки По, которую ему скоро предстояло разорить. Солдаты устремили уставшие взоры на белую стену, за которой их ждала Италия, представлявшаяся им новым Карфагеном. А потом они побрели спать вповалку в свои кочевые шатры.

На следующий день семь тысяч отчаявшихся наемников решили пробиваться назад с добычей, отнятой у галлов. Ни один из них так и не увидел родины. Остальные собирали пожитки. Через четыре часа в шуме брани, окликов, криков, команд, под шлепки навоза колонна из слонов, конников и пехотинцев, оставив не погребенными трупы людей и туши павшей скотины, преодолела перевал и приступила к медленному спуску на итальянскую сторону, по обледенелой дороге, усеянной ловушками».

Дойдя до этого места своего рассказа, подросток указал на перевал Кадран, на котором лениво разлеглась светло-серая туча. Полуприкрыв глаза, как и поступил старый Жардр, можно было вообразить, что орда Ганнибала снова ринулась на Италию, словно дело далеких времен осталось незавершенным.

Бьенвеню долго не отзывался. Вынув из стремян ноги, совсем не в героической позе взирал он на перевал Кадран, понемногу освобождавшийся от туч и розовевший, прежде чем исчезнуть на горизонте. О чем думал старый Жардр? Уж не о слонах ли, которых видел разве что на фотографиях да на гравюрах и которых с удовольствием потрогал бы из любопытства всей ладонью, как гладят старую древесину? Или об облаках, никогда за всю жизнь человека в горах не принимающих одну и ту же форму? Одно ясно: он думал о ребенке, так быстро набравшемся стольких премудростей, что ему точно была уготована не менее достойная судьба, чем самому Ганнибалу.

 

Откровенность

Всадники не собирались ночевать в бревенчатой хижине, но Арман счел делом чести их задержать. Он сходил за окороком, предназначенным для особых случаев, и откупорил, зажав коленями, фляжку с кьянти – подарок Волкодава, называющего себя его кузеном. У меня еще будет возможность рассказать об этом малопочтенном родственничке.

Пока шла трапеза, взошла вечерняя Венера, предвестница темной ночи. Потом, пользуясь отсутствием луны, через все небо вольготно протянулась дуга Млечного пути. Арман, открывший еще одну бутылку вина и охотно из нее наливавший, поведал об одном своем загадочном намерении, перейдя почти на шепот, словно из страха, что у него украдут идею, которой он еще ни с кем не делился, предпочитая, чтобы она попросту сгинула.

Все началось с предчувствия, посетившего его при пробуждении майским утром 1927 года, когда он узнал, что некто Линдберг за тридцать шесть часов пересек на моноплане Атлантику. У самого Армана тот же самый путь занял два месяца, когда он плавал юнгой на «Монтевидео». От того плавания у него даже остались шрамы! «Дух Сен-Луиса» был ласточкой, оповещающей о весне мира, – вот что гласило его предчувствие. Теперь перемещаться все быстрее и быстрее, все дальше и дальше станут не одни только люди: скорость всему на свете сообщит движение. Воцарится всеобщее вращение, что было невозможно при власти медлительности. Предметы, скот, люди будут переноситься через континенты в непрерывном, все ускоряющемся движении взад-вперед. За примером не надо ходить далеко: в долине уже зажглось электричество. Какой от него толк? Не разглядывать же с его помощью камешки в чечевице! В городах оно преобразит торговлю, ремесла, зрелища, человеческие отношения, включая саму любовь! Правда, в Коль-де-Варез еще ничего не сдвинулось с места. Скотину кормят по старинке. Трава растет медленно, а зимой нечем заняться, разве что смотреть, потягивая чинзано, как падает снег.

– Разве так не лучше? – удивился Бьенвеню, спрашивавший себя, какие такие новшества может принести самолет Линдберга на пастбища и чем плохо пить аперитивы, раз двери завалило снегом.

– Для нашего с вами спокойствия предпочтительно, конечно, чтобы все оставалось, как вчера. Но Эфраим, возможно, когда-нибудь пожалеет о нашей вялости.

– Без сожаления нельзя жить, – сказал фермер. – И лучше уж сожалеть о бездействии, чем об оплошности.

– Это философия.

– Разве у нас здесь есть не все, что нужно, за исключением того, чего и быть не может?

– Сейчас – да. А завтра?

– Завтра – это сигарный дым, – определил Бьенвеню, вытаскивая из кармана коробку «тоскани». – Прошу, угощайтесь. А это вашему кузену, у нас перед ним должок.

Наступили минуты молчаливого сообщничества, полные неспешных завитков дыма, медленных затяжек, грез и сухого кашля Армана, которому табак противопоказан. Дождавшись, пока догорят сигары, Эфраим вернул управляющего к его причуде:

– Вы еще не описали сам ваш проект, – напомнил он.

– Как я погляжу, вы заинтересовались! А думаю я все это время вот о чем: надо построить канатную дорогу между долиной и местом, где мы находимся. Я изучил проблему и поговорил с инженерами: это осуществимо.

– Ни слова ни пойму в ваших речах! – пожаловался Бьенвеню. – Что именно вы задумали сделать?

– Подвесная дорога, – взялся объяснять Эфраим, – это как подвесной поезд. Такие вагончики, скользящие по канату. Один поднимается, другой в это время спускается.

– Я уже начал делать наброски, – сообщил Арман. – Вы можете мне помочь, вы ведь так хорошо рисуете.

– А что вы погрузите в свои вагончики? – поинтересовался Бьенвеню. – Масло, конский навоз?

– Нет, путешественников.

– Каких таких путешественников?

– Городских жителей, у которых войдет в привычку приезжать сюда по воскресеньям с детьми.

– Чем же будут заниматься эти несчастные? Отмораживать себе руки-ноги?

– Зимой будут кататься на лыжах, летом – совершать экскурсии. Нашей изолированности наступит конец.

Фермер колебался, открывать ли ему снова коробку с сигарами. Эфраим молча переводил взгляд с одного на другого. В конце концов возобновить разговор пришлось ему.

– Насчет канатной дороги…

– Да?

– С какой стороны вы бы ее построили?

– Я покажу вам место, если вас не клонит в сон. Только оденьтесь, стало прохладно.

Они покинули прокуренную хижину и зашагали гуськом при свете звезд. Когда их глаза привыкли к темноте, предметы обозначились, но остались размытыми. Воздух был наполнен ароматами горного лета. Издали доносились неясные звуки.

– Вот здесь у кабинок будет конечный пункт.

– Лично я не вижу препятствий, – молвил Бьенвеню. – Земля принадлежит вам.

– Опоры можно будет поставить под склоном, внизу, перед скалами.

– А там мои владения. Вам потребуется мое разрешение. Предположим, я разрешу. Откуда ваши кабинки станут отправляться?

– С луга Корша, который тоже принадлежит вам.

– Так-то оно так, но ваши вагоны поползут над лугом Сальваров, над фермой Мазио и другими. Как бы у их коров не скисло молоко!

– Придется вести переговоры с каждым владельцем.

– Ничего у вас не получится. Так ли необходимо привозить сюда столько народу снизу?

 

Цыгане

Через несколько дней на лугу у Жардра, что с краю деревни, захотели поселиться цыгане. Они попросили разрешения у Бьенвеню, и тот, вопреки общему мнению, разрешил. Вновь прибывшие поставили свои фургоны кругом, разложили на траве белье, развели большие костры, принялись ловить ежей. У них был карпатский мишка по имени Бушко, благодушный старичок со свалявшейся шерстью, съедавший все очистки, которые ему бросали, и принимавшийся танцевать на цепи, как только ему в лохань кидали монетки.

Однажды вечером скитальцы устроили у себя в лагере праздник. Они пригласили Бьенвеню, а тот взял с собой Эфраима. За едой ребенок, игравший под столом, стал стаскивать с почетного гостя носки. Тот подумал, что к нему ластится кошка или собака, и нагнулся, чтобы приласкать шалуна. Но увидел два удивленных глаза, грязный рот, волосы, падавшие черными прядями на худые щеки.

– Так это ты меня щекочешь, шалунишка? Как тебя зовут?

Ребенок не понял вопроса и разревелся, а потом нашел убежище на коленях цыганки, к которой обратился на своем языке. Женщина рассмеялась и достала из складок красной юбки конфеты. Позже она предложила Бьенвеню свои услуги гадалки, но тот отказался под тем предлогом, что у него уже нет будущего. Тогда цыганка завладела правой ладонью Эфраима, придирчиво ее изучила и пробормотала такие слова:

– Линия жизни широкая и длинная, это поток, идущий от сердца, хлещущий сквозь плоть и уходящий в неведомое… А вот линия удачи очень извилистая, с ответвлениями и петлями, с зацепками, неизбежностью, зигзагами, осложнениями… Невероятная энергия!

– А любовь? – спросил Бьенвеню, заставив Эфраима покраснеть, как юбка ясновидящей.

– Линия любви как будто прочерчена ножом и идет прямо, не огибая неровностей… Вот тут она прерывается, потом снова возобновляется. Больше ничего не хочу о ней говорить.

Женщина встала, махнула музыкантам рукой и запела:

Хитрейшим эта благодать: любовь в ладони угадать и сутки в тайне удержать — обойдена я этим даром… И завтра из чего соткать? Плоть, шелк, свинец – тому подстать, чего руке не удержать, о чем мы даже не мечтаем…

Вернувшись в Высокий дом, старый Жардр спросил Эфраима, что он думает о прозвучавших предсказаниях. Мальчик ответил, что они бросают свет на мечты самой цыганки больше, чем на его собственные. Мне трудно его упрекнуть. В мире, где причинам событий нет числа, будущее нельзя предсказать, ибо оно вытекает из событий, которые могли бы не произойти. Даже если свинец для пули, предназначенной для меня, отлит нынче утром, а контракт уже подписан, моя жизнь зависит от тысячи еще не принятых решений: например, от тучки, которая образуется к вечеру и уронит снежинку на нос моему убийце.

– А если погода не снежная? – спросят меня.

– Тогда вместо снежинки будет крупица пыли.

 

Лукреция

В то самое лето юный Эфраим решил разобраться с загадкой своего рождения. Однажды, когда его опекун отправился с Арманом осматривать угодья, он заявился к Лукреции. Та приняла его в единственной комнатушке своей лачуги – пристройки к загону, где она держала гусей и свиней. Это была женщина без возраста, с суровыми чертами лица и с глазами постоянно на мокром месте, которые при одном махе ресниц переходили от смеха к печали. Видя, что парнишка тоже готов разреветься от сильных чувств, она угостила его гоголь-моголем с медовыми хлебцами.

– Твоя мать была из Пьемонта. Красавица, которой я завидовала, еще не увидев… Даже глядя на тебя, я испытываю зависть к ней. Это потому, что у нее было все: любовь мужчины, которого любила я, ребенок от него… Только она умерла молодой… Ммм… Кажется, ты умный мальчик, ты должен понимать такие вещи… Ммм… Я бы жизнь отдала, лишь бы он сказал мне половину того, что говорил ей… Она была такая молоденькая, незамужняя… Сразу забеременела тобой… Он продолжал у нее бывать. Наконец, она покинула свою деревню в Пьемонте и последовала за твоим отцом… Ммм… Если бы его избранницей стала я, я бы поступила так же… Она родила ночью, на какой-то ферме… Положила тебя себе на грудь, говорила с тобой, смеялась… Чуть позже она умерла.

– Как ее звали?

– Имена – это пыль. Ее пытались трясти, добраться до голой души… Но для этого нужен нож, каких не бывает… Ммм… Меня звали Лукрецией, а ее – Адрианой, если тебе так уж интересно. Ее фамилии я не знала.

– А моего отца?

– Он – другое дело. Его имена принадлежат мне. Из паспорта и другие… Лживые, выдуманные… Никто уже их у меня не украдет. Ммм…

– Вы не хотите мне сказать, кто это был?

– Что это для тебя изменит? Ммм… На его могиле начертано имя соседа… Лежтон… Думаешь, твоя мать отняла бы его у меня, если бы он носил фамилию Лежтон?… Ммм… Его настоящее имя было Фортунато. Я никогда ни с кем не говорила ни о нем, ни об Адриане. Обо мне можно говорить, что угодно, лишь бы это были враки… Ммм… Если бы ты его видел моими глазами! Такие огромные ручищи, но груди касаются нежно, как бабочки… И глаза, улыбающиеся даже тогда, когда заставляют вас плакать… Ммм… Он ездил за настенными часами в Юру, чтобы продавать их здесь. Одни механизмы… Я видела его дважды в год. Ммм… Как-то утром он появился с мешком бараньих шкур, положил его там, где ты сейчас сидишь, и сказал: «Сбереги это до моего возвращения. Но не смотри, пока я не уйду, это сжигает мне сердце…» И ушел. Ммм… Тебе было тепло на дне мешка, ты был тих, как голова Иоанна Крестителя.

– Сколько мне тогда было?

– Шесть недель. Ммм… Никто во всей деревне ничего не знал, кроме Лиз. Она была от тебя без ума, ей приспичило забрать тебя в Высокий дом, она не сомневалась, что там тебя лучше воспитают… Я злилась, но она все время к этому возвращалась. А однажды вечером со мной захотел переспать Влад-барышник. Переспал он со мной и говорит: а часовщик-то мертв… Я давай кричать: врешь! А он свое: убит, мол, разорвавшимся снарядом, который он разбирал, чтобы смастерить лампу. Ммм… Я проплакала четыре дня и уже не могла оставить тебя у себя.

 

Другая река

Вот и конец каникул. Последние сентябрьские вечера пролетают быстро, как летние облака. Первого октября Бьенвеню сам отвез ребенка на луг Корша. Было тепло, осень еще приберегала свои краски, но свет уже стал другим, в лесу уже запахло ржавчиной и грибами. Когда на реке показалась точка, обещавшая разрастись в баржу, фермер вспомнил слонов, перешедших в снегопад Мон-Женевр (или Сен-Бернар?). Что осталось от сражений, в которых они участвовали? Известно ли хотя бы, где они пали?

Проклятая грусть! И трижды проклятая память, хранящая отсвет минувшего, улыбки на лицах, украденных у нас временем! Два с половиной месяца присутствие ребенка пьянило старого Жардра, вдохновляло и молодило его. Теперь мальчик увозил с собой прекрасное лето, и впереди была только поздняя осень, а потом бесполезная, сулящая одно расстройство зима.

Становилось зябко. Баржа давно пропала из виду. Бьенвеню сидел на облучке двуколки, глядя на вздрагивающие уши серого мула. Почему не бывает любви без страдания? Почему любовь без тоски – не любовь? Он предпочел бы забыть слонов, подвесные дороги, прогулки по лесу и ночи под открытым небом. Это было бы удобнее, но что-то в нем – вернее, кто-то – не давал этому совершиться. А осень уже стояла на пороге: цвет неба и запахи подлеска не позволяли обмануться. Река с шуршанием текла мимо замершей двуколки; и так же, только беззвучно, текла другая, невидимая река, сотканная из мгновений, которые не удержать в пальцах, и из ощущений, сохраняющихся или теряющихся в зависимости от обстоятельств.

Стало зябко, как я уже предупредил. Над водой поднимался бесплотный туман. Мул со свойственным скотине беспредельным терпением ждал цоканья языком – сигнала продолжить путь. Бьенвеню зажег первую за день сигару.