Доктор, с тяжелым сердцем я согласился рассказывать вам о себе. Боюсь, нет у меня на это ни времени, ни сил. Делаю это лишь из уважения к вам и к доктору Дабовичу, которому я благодарен за все, что он для меня делает, так что в его просьбе я не мог отказать. Я ваш должник до самой смерти.

Всякий человек свою земную жизнь проживает так, как ему определил Господь, так же и со мной. На свет я появился в день святого архангела Гавриила 13-го июля (по новому календарю 26-го) лета Господня 1897. Значит, в нынешний 1992 исполнилось девяносто пять лет моему грешному скитанию по этому свету. Родился я четвертым ребенком от отца Никодия и матери Даринки. Всего мои родители произвели на свет десятерых детей, из которых двое предстали перед Богом прежде, чем смогли осознать этот мир. Рождались в следующем порядке: Теован лета Господнего 1887, Рисим 1889, Евдокия 1893, я, грешный Йован, 1897, Йоксим 1889, Живадин 1901, Томания 1903 и Агатия 1906. Те двое, что рано умерли, родились где-то в промежутке между нами. Следовательно, у наших родителей было пятеро сыновей и три дочери. В те времена женщины рожали много детей, ведь это был единственный способ уберечь сербский народ от исчезновения во время многочисленных войн и болезней.

Наш отец Никодие в 1914 ушел на войну по третьему призыву, швабы взяли его в плен и отправили в лагерь Ашах, прославившийся особенно жестоким режимом, где он и умер. Брат Теован погиб во время войны с болгарами в 1913 в Райчанских болотах у реки Брегальница, Рисим в 1914 погиб на Мачков-Камену, а Живадина болгары убили в нашем селе в 1943. Сестры Евдокия, То мания и Агатия повыходили замуж в ближайшие села. Потом Томания скончалась вслед за погибшим сыном, а из всех братьев старость встретили только Йоксим и я.

Возблагодарим Господа, и когда дает, и когда отнимает, и когда ласкает, и когда бьет. За все, что исходит от Него, мы благодарны Ему. Теован оставил после себя двух сыновей и дочь. Рисим погиб неженатым, и все, что осталось от него, – одно лишь имя на мраморной плите на портале нашей церкви, недолговечная запись на колышущихся листках времени. Потому что все человеческое ничтожно и преходяще, век одного человека пролетает, как облако через небеса. Я в жизни не имел потомства. У Йоксима было три сына, а у Живадина – три дочери.

Еще ребенком я устремился Христовым путем истины. На одном участке нашей земли, на так называемой Волчьей Поляне, с незапамятных времен сохранились развалины церкви в зарослях бурьяна и колючек. О ней нет никаких сведений, неизвестно ни когда возведена, ни когда разрушена. Было это небольшое строение, семь на пять метров. Об этой церкви в народе ходят легенды.

И сколько помню себя, мою детскую душу на том месте освещало некое чудесное сияние, какое-то божественное озарение. Там, на солнцепеке, я пас коз и часто оставался в одиночестве и задумчивости. Иногда меня охватывало сильнейшее желание заночевать хоть раз на этом месте, но из-за страха темноты с тяжелым сердцем я отказался от этого замысла. Больше всего терзало меня желание узнать все о пострадавшем храме, и вот однажды мой дед Аксентий поведал мне народное предание, которое гласило:

Деспот Стефан Лазаревич, правитель земли сербской, сын великомученика князя Лазаря, часто отправлялся на охоту. И вот однажды он со своей свитой оказался в наших лесистых и дичью богатых краях. Во время охоты прямо на него выскочила лань. Но как только он прицелился, лань заговорила и умоляла не убивать ее. Не обращая внимания на ее мольбы, деспот натянул лук и ранил ее стрелой. Когда же он подошел к ней, она, окровавленная, вскочила и превратилась в девушку в черной одежде и произнесла: «Ты горько пожалеешь об этом!» Сказала и исчезла в чащобе.

Оправившись от удивления, правитель приказал свите скакать за девушкой и разыскать ее. Те разлетелись по сторонам, но не смогли принести господину добрых вестей. Его это еще больше напугало, и он решил оставаться на месте, пока не найдется раненая лань. Дни шли за днями, а о раненой лани ни слуху, ни духу. Тогда он приказал пустить на поиски соколов и гончих собак. И вскоре один из соколов принес в клюве золотой крестик, залитый кровью, и бросил его деспоту на колени. Это так потрясло правителя, что он больше не пускал никого к себе в шатер, а по ночам сон покинул его.

Одной бессонной ночью, тоскуя, он вышел из шатра и окаменел от увиденного: все его стражники были мертвы! При его появлении соколы заклекотали, лошади заржали, а гончие залаяли. В тот же миг из темноты вынырнула змея и ужалила в ногу его коня, отчего тот сразу умер. В отчаянии деспот пошел на поиски хоть кого-нибудь живого. И вдруг пред ним появилась женщина в черном с нимбом над головой и сказала ему: «Меня ты можешь не бояться, но бойся Господа, ты совершил страшное деяние – ранил воспитанницу Огненной Марии! Божий суд тебя покарает, если к исходу третьего дня, на закате, на этом месте церковь не построишь и в своем грехе не покаешься. Если не выполнишь это, тебя и твой народ ждет страшное наказание: ты потомства иметь не будешь, однажды на охоте пред Господом предстанешь, а народ твой столетиями будет в рабстве томиться. Пусть тебе мой крестик служит напоминанием, а как церковь построишь, схорони его под святым алтарем». И женщина исчезла.

Услышав это, деспот тут же приказал послать глашатаев во все концы на поиски мастеров, чтобы на этом месте церковь построить. Вскоре многие съехались, и началось строительство. Одни лес секут, другие камень волокут, третьи строят, четвертые святые лики пишут. А властитель мастерам чего только не обещал, лишь бы с храмом не опоздать. Работа шла быстро. И когда на третий день солнце за леса опустилось, церковь была готова, небольшая, но красивая. Но крест на нее еще не поставили. И пока его ставили, ночь сошла и на лес, и на церковь. Опоздали. Божий суд во всем исполнился: деспот Стефан никогда потомства не имел, однажды на охоте дух испустил, а народ сербский на века в рабство попал. Потом чужестранные нехристи церковь спалили.

Слушал я тогда деда, и во мне возникло страстное желание то богомолье когда-нибудь восстановить, не знаю ни когда, ни как. Через пятнадцать лет, когда мечта моя осуществилась, я даже не ожидал, какая награда меня ожидает: милость Божья, что через жизнь меня проведет, и благосклонность девушки в образе лани, подопечной великой святой.

Вы поймете, доктор, когда до конца, если Бог даст, дослушаете, как все это мою судьбу определило. Ведь и мне когда-то, еще в семилетнем возрасте, во сне явилась Огненная Мария, которой тот храм был посвящен. И указала она мне, где именно я смогу отыскать крестик, залитый кровью, что бросил сокол на колени деспоту. Еще мне сказала, чтобы об этом никому не рассказывал, а тот крестик всегда с собой носил, потому что он меня от всякого зла убережет.

Уже на следующее утро, сторожа стадо, я занялся поисками крестика, как мне святая велела – на месте, где когда-то был святой алтарь, в маленьком серебряном потире, завернутом в зеленое сукно, сокрытом наслоениями земли и камней. Рядом со мной в то утро никого не было, и я своими слабыми руками начал разгребать то, что веками копилось. Долго я так копал, но ни следа потира не нашел. Вдруг из развалин выползла пестрая змея, я испугался и убежал. И до того мне было жаль, что не нашел я крестика!

На следующую ночь святая вновь ко мне во сне явилась и говорит: «Ты искал в неправильном месте, алтарь был в другом конце храма. А змеи не бойся, она вечный сторож разоренного храма, будут к тебе благосклонны и змея, и лань. Завтра иди за змеей, она отведет на верное место».

До конца ночи я от волнения глаз не сомкнул. Встал пораньше скотину на пастбище выгнать, а мать увидела меня и говорит: «Куда это ты, сынок, ни свет ни заря? Не рано ли стадо пасти?» А я ей на это: «Матушка, хочу, чтобы стадо пораньше напаслось, пока жара не печет». А сам на Волчьей Поляне на развалинах сразу же взялся за работу. Копаю, а змеи-то нет, чтобы отвела меня к кресту. Сел я, грустный, на камень, не зная, что же мне дальше делать. И тут из бурьяна появилась змея. Она подняла голову и поползла, а я за ней, полон страха. Когда добрались до восточной части храма, змея свернулась клубком, положила голову себе на хвост, глядя прямо на меня. Я понял, что она показывает мне, где надо копать.

Потом змея медленно поползла и исчезла в чаще. А я, взволнованный, начал копать изо всех своих слабых сил, и вскоре мои пальцы нащупали небольшой толстобокий сосуд. Я вытащил его и в сосуде обнаружил крестик, завернутый в зеленое сукно! Возликовала душа моя, заиграло сердце! Словно некое небесное озарение захлестнуло все мое существо.

Дорогой доктор, посмотрите на мою ладонь, в ней божественный символ – тот крестик, который я откопал в далеком 1904-м году на руинах храма в моем родном краю. Тогда, семилетним ребенком, я не мог предвидеть, что это Знамение Христово через всю мою долгую, полную страданий жизнь будет сопровождать меня верой и правдой вплоть до сегодняшнего дня.

Возьмите его в свою руку, дорогой мой доктор! Прикасаясь к нему, вы прикасаетесь к неуничтожимой нити божественной истины длиной в две тысячи лет. Тем далеким утром на руинах храма я трижды перекрестился и трижды поцеловал этот крест, а потом трижды обежал вокруг стен.

А сейчас, пока меня не скрутила боль, хочу рассказать вам вот что. На третью ночь вновь во сне посетила меня святая и сказала: «Крест береги, никогда с ним не разлучайся. На святом месте тебе иногда покажется лань, моя раненая подопечная, или змея, вечная хранительница моего храма. Их сможешь видеть только ты, для других еще время не настало».

Доктор, насколько я знаю, те Божьи творенья никто из людей так и не видел, не знаю, когда придет нужное время. А в ту ночь Огненная Мария сказала еще: «Когда настанет час с братьями делить отцовское наследство, проси для себя только тот кусок земли, где храм разрушенный, а им остальное отдай. И постарайся из руин поднять заново церковь, давным-давно нехристями разрушенную. Это будет богоугодное дело, и Господь тебя за то великодушно наградит».

В тот же день, вернувшись с пастбища, я предстал перед отцом и произнес:

– Отец, когда я вырасту и когда ты будешь между нами, твоими сыновьями, добро делить, мне отдай только участок на Волчьей Поляне.

– Что ты говоришь, сынок? – воскликнул отец. – Неужели из всего, что мы имеем, ты возьмешь лишь солнцепек, на котором только змеи и ящерицы плодятся, где скотинке и пощипать-то нечего?

– Отец, прошу тебя исполнить эту просьбу, – повторил я, упорствуя в своем намерении.

Тогда, обеспокоенная, подскочила ко мне матушка и говорит:

– Йово, цыпленок мамочкин, на что же ты жить-то будешь, семью свою кормить?

– Да как-нибудь выкручусь, – отвечаю.

– Рано сейчас об этом говорить, – сказал отец. – Ты еще мал, а вырастешь и передумаешь.

Так и закончился тот давний разговор. Сразу после него в лесу неподалеку от развалин я видел лань, утоляющую жажду у источника. Посмотрела она на меня и, прихрамывая, удалилась в лес. Подобных животных никто в наших краях никогда не видел. А уже следующей ночью мне приснилась девушка в черном. И говорит мне она: «Я – та самая лань, которую когда-то на охоте ранил всемогущий властитель. Я воспитанница святой Огненной Марии. Молю тебя, когда вырастешь, восстанови храм, чтобы душа моя, наконец, успокоилась».

Эта девушка и позже мне являлась, но только во сне, а лань раненую я видел и наяву. Обе они появлялись накануне судьбоносных моментов в моей жизни и в переломные моменты сербской истории. Огромная змея предо мной возникала, когда я возвращался из дальних мучительных странствий. Огонь при пожаре трижды горевшего храма не смог причинить ей вреда.

А свое решение о наследстве я так никогда и не изменил. Для меня этот участок скудной, окруженной лесом земли навсегда останется вписан в богослужебные книги моего существования, в мои молитвы Господу и веру в его истину. Но об этом мне еще предстоит рассказать.

В школу я пошел в 1904 году, когда королем провозгласили Петра Карагеоргиевича, внука Черного Георгия. Как только я немного подрос, стал ходить на службу в нашу приходскую церковь и в монастыри в ущелье Овчара и Каблара. Со временем я стал певчим, а потом чтецом в храме Святой Троицы. Монастырская братия и старейшины хорошо меня приняли.

Вопреки сопротивлению родителей, я ушел из дома и посвятил себя служению церкви, и в этом быстро продвигался. Несмотря на молодость, я приобрел авторитет среди священников, так как был скромен и послушен. При этом успевал и родителям помогать в их тяжком крестьянском труде – и в поле, и со скотом, и на лугах, и в виноградниках.

Затем я вознамерился поступить в духовную семинарию в Призрене, в прошлом то был царский город. Родители с пониманием отнеслись к этому и дали мне разрешение. Но разразилась большая война, и в 1915-м меня, восемнадцатилетнего, отправили защищать Отечество. Для сербского народа это была третья война подряд. В тот год на Сербию набросились три врага, рубя мечом и сжигая огнем. На нас напали швабы, немцы и болгары. Кровь и пепел – вот знамение того страшного времени. На наш народ обрушилась огромная боль, горечь разрушенных надежд. Перед этим в 1913 г. погиб мой брат Теован в бою с болгарами, а в 1914-м – Рисим в бою со швабами.

Мой полк швабы взяли в плен у Призрена. Это случилось глубокой осенью, перед наступлением зимы. Нелюди, нищие духом, гнали нас длинными колоннами. Мы шли в разодранной одежде, голодные и промерзшие. Сердца сжимались, изболевшись от злобы бездушных врагов. Наши прежние песни – свадебные, пастушьи, песни жнецов – слились в многоголосье стонов и плача. Вражеский сапог растоптал все, что для сербов было свято. Господу судьбу свою вверяем и на него надеемся. Милость и истина на лице Его светлом. И я в колонне тихонько читаю молитву Всевышнему: «Господи, сподоби нас убоятися. Тех, кто любит Тебя всем сердцем своим. Услышь молитвы наши, Господи. Не оставь нас, не покидай нас, приди нам на помощь».

Когда я босоногий, замерзающий, месил грязь, свой крест, дар великомученицы Марии Огненной, носил на груди, на завязке вокруг шеи. Иногда запускал я руку под драную военную гимнастерку и стылыми пальцами прикасался к нему, ощущая, как из него исходит небывалая сила, укрепляющая мою Душу Черные тени смерти склонились над нашими головами. Я видел, как мои товарищи по несчастью едва тащатся, обессиленные. Я смотрел на Неделько Дунича из Негришори, села под горой Овчар, известного скотовода, как он еле передвигает ноги, на Петра Джуракича из Зеоке, хорошего садовника, что занимался прививкой растений, Живоина Елушича из Граба, кузнеца, который подковывал коней и волов, Атанасия Милекича из Доня-Краварица, что с тремя братьями ушел на войну, Марисава Оцоколича из Лисы, бондаря, который делал бочки и кадушки, каких больше не было во всем Драгачеве, Радосава Ячимовича из Тияня, плотника, построившего много домов в наших краях, Николу Ковановича из Рогачи, весельчака и лучшего танцора коло, Живадина Скелича из Рти, что играл на волынке на свадьбах и ярмарках. Смотрел я на них, похожих на привидения, в недавнем прошлом гордых, порядочных и уважаемых людей, ныне превратившихся в ничтожных рабов. И спрашивал себя, в чем же наш грех? Не в том же, что мы взялись за оружие, чтобы защитить отчий дом? Что дерзнули противостоять тем, кто сильнее нас? Оставили нивы и виноградники, жен и детей, семейные иконы и устремились на путь страданий и отчаяния.

Воздыхания наши были пищей нашей. Не было у нас ни покоя, ни отдыха, ни хлеба, ни утешения. Я наблюдал, как метель и мгла проглатывают долгую колонну пленных, которой нет ни конца, ни края. Когда мы подошли к Лютоглаве, разразилась такая снежная буря, что мы, изнемогшие, попадали. Сопровождающие нас шипели от злости и били нас прикладами. Своими глазами я видел, как избивали молодого Еремия Проковича из Турицы только за то, что не смог подняться. И, полумертвого, швырнули его на телегу к мертвецам.

В мои дырявые солдатские ботинки набилась грязь и чавкала между пальцами, а дрожь пронизывала от головы до пят. Колени наши подгибались, а вокруг слышались крики наших гонителей. Мука наша с земли поднималась, когда милость Божию мы с небес ожидали. Только надежда на Всевышнего нас, несчастных, поддерживала. Я услыхал, что некоторые из наших мучителей говорят по-сербски. Кто эти предатели рода нашего, которых мать вскормила сербским молоком? Те ли это, что стали служить иноземцам и своим собратьям причинили великое зло, сжигая их дома, бесчестя наших матерей, жен и сестер? Видят ли они наши муки и не обуревает ли их страх за содеянное? Однажды за все им пред Всевышним держать ответ и по Божьей справедливости получить за грехи свои. Не допусти, Господи, чтобы их помыслы воплотились в дела.

От Призрена до Приштины гнали нас целый день и половину ночи. Под завесой мрака, сквозь метель, лишь только фонари светятся в руках охранников. Скрипят повозки, полные мертвых и полумертвых сербов, а колеса увязают в грязи по ступицу, застревают, так что их кони и волы еле тянут.

В Приштину прибываем в полночь. Нас сгоняют в лагерь, опутанный колючей проволокой, как скотину в загон. Каждому выдают порцию похлебки из репы с редким кусочком картошки, какую даже наши свиньи не стали бы есть. Хлебаем вонючую жидкость, лишь бы согреть хоть немного пустые желудки, а она на холоде уже в руках остывает. Заледеневшими челюстями невозможно жевать. Держат нас под открытым небом, с которого сыплется снег, и мы превращаемся в белые статуи. Жмемся друг к другу, как овцы, чтобы хоть немного согреться, а все равно остаемся ледяными.

Ранко Стеванович из Горачича спрашивает меня, что с нами будет, а я ему отвечаю: будет, что суждено. Мы потеряли уже нескольких друзей, они умерли, и бросили их в овраг, а может в повозку, если там еще было место. Не видно Райко Штавлянина из Толишницы, Янко Драшковича из Мочиоцев и Градимира Тайсича из Пухова, сильные были ребята, но не выдержали этот жуткий путь.

Дух мой еще крепок, а вот силы изменяют. Как там сейчас дома, спрашиваю себя. А вдруг наши дома охвачены огнем? Знаю, что сердце матери моей трепещет, надорванное болью. Мужа и двоих сыновей она уже потеряла. Настало гибельное время, и наши жизни стоят сейчас не дороже собачьих.

Снег перестает, но ледяной ветер пронизывает нас, насквозь промокших, до самых костей. Сон меня одолевает, и я на мгновенье засыпаю, прислонившись к капралу Йовану Станковичу и Ранко Стевановичу из Горачичей. Соприкасаясь плечами в виде треугольника, мы похожи на опору для сена на драгачевских пастбищах. Теснота, как в банке с сардинами, даже при желании невозможно улечься в грязную лужу. С фонарями в руках и ружьями на плечах вдоль проволоки прохаживаются охранники. Я понимаю, что и им нелегко, им тоже хочется спать. Но им хотя бы не холодно, они сыты, одеты в теплые мундиры и шинели. Каждый час сменяют друг друга. И все же именно они упали в грязь бесчеловечности, а мы остались стоять. Нам есть на кого опереться, а им?

Я не сплю и стою прямой, как кол, не шевелюсь, чтобы не упали Ранко и Йован. Со вздохом открываю рот, словно молю о весеннем дождике. Подыхаем мы в Приштине, где когда-то после боя лютого лежало обезглавленное тело великомученика князя Лазаря. И слышу я клич тех святых ратников, что храбро погибали в страшной битве с дикими турецкими племенами. Я слышу звон их мечей и ржание коней. И боевые возгласы. Околеваем мы на этом святом месте, где случилось обретение головы князя Лазаря, погибшего за спасение Отечества. И сквозь тьму вижу сияние пресвятой его головы, что подобно звезде светит через столетия.

На заре открывают ворота и прикладами нас выгоняют. Куда? Что будет с этими честными простыми людьми, в большинстве крестьянами, что до вчерашнего дня мирно пахали свои поля, пасли свои стада, справляли семейные праздники? Об этом расскажут дни, которым еще предстоит наступить, с нами или без нас. Сможем ли мы из своих могил, разбросанных по всей земле, поведать истину?

Трогаемся. Кто-то обернул ноги тряпками, кто-то идет в носках, а кто-то – босиком. Я бос. Мои ботинки вчера отобрали, видно, решили, что они достаточно хороши для их солдат. Что это за государство, если своих бойцов не может обеспечить обувкой, отбирает у пленных? Ноги мои окоченели, бьет дрожь. Сколько я смогу выдержать? Многие больны тифом и едва тащатся. Офицеры их быстро выхватывают из колонны, они навсегда исчезают с наших глаз. Не знаю, что происходит с ними дальше, вероятно, их оставляют на обочине подыхать, подобно больным животным. В повозки определяют только тех, кто не подхватил страшную болезнь. Их доктор проверяет нам глаза, язык и губы, не посинели ли. Я вижу, как уводят Странна Плазинича из Губеревцев и Джурдже Сретеновича из Турицы. Больше мы их не увидим.

Рядом со мной шагает капрал Йован Станкович из Горачичей. Жалуется, что у него температура, хотя никаких других признаков тифа не видно. Советую ему молчать об этом, ни с кем не делиться, а то отправят в путь без возврата. Убеждаю его, что это всего лишь простуда.

Справа от дороги видим надгробный памятник Мурату на Газиместане. Могила одного из тиранов, что на нашу землю веками накидывались и множество своих костей оставили на наших полях. Гляжу на славное деяние славного сербского воина Милоша Обилича, чья рука не дрогнула в судный миг, вечная память роду его.

Идем к Вучитрну вдоль реки Ситницы, когда-то переполненной кровью и сербов, и душманов. Смотрю на наших верховых конвоиров, наглых, немилосердных. Какое зверье плодится в их душах? Где те ямы, норы и берлоги, откуда веками они лезут на нас?

Усталость убивает меня, болят все кости, а ведь я так молод, в расцвете жизни, всего восемнадцать лет! Молча прошу о помощи, воздевая очи к небесам.

Оттуда, с церковной кафедры, смотрит ли на нас Всевышний, свидетель мучений наших? Видит ли он, что происходит с нами? Мне стало стыдно от своих вопросов. Как смею я сомневаться в милости и доброте Господа.

Сунув руку за пазуху, прикасаюсь к кресту. И вспоминаю слова, с которыми когда-то во сне обратилась ко мне пресвятая Мария Огненная: «Нигде и никогда с ним не разлучайся»… Они дают мне новые силы и желание выжить.

Пространство наших страданий движется с нами, а межи страха пред нами сдвигаются. Проходим Вучитрн и идем к Митровице, все так же вдоль Ситницы. Тень смерти все больше сгущается над нами, падаем, изнемогшие. Я вижу, как упал Жарко Маринкович из Придворицы, не может идти дальше. Он бос, ноги посинели, скорчился на снегу. Тщетно Марко Вукосавлевич, Йоксим Живкович и я тащим его, чтоб швабы не увидали. Поднимаем его, а он снова падает. Подходит офицер и сильно бьет и его, и нас. Плетка, извиваясь, впивается в наши исхудалые тела. Офицер жестом дает знак двоим конвоирам унести бедолагу, они же, на чистом сербском матерясь, хватают его за ноги и за руки, словно дохлое животное, и, убедившись, что у него не тиф, швыряют на повозку. Из повозки торчат руки, ноги, головы мертвых и полумертвых. Больше мы Жарко никогда не видели. Упокой, Господи, душу его, как и всех других.

По дороге навстречу нам бредут, сбившись в группы, мужчины и женщины, которые последними решились на бегство. Первые дни и недели беженцы текли рекой, частью я сам это видел, а что-то узнал позднее. Перепуганный народ искал спасения от душманов, а находил смерть в албанских ущельях. Заприметив швабов, нас сопровождающих, народ прячется по лесам и зарослям. Нет ли среди них людей из нашего края, спрашиваю себя. А вдруг это мои родные? Слежу за тем, как они разлетаются, словно стая перепелок при появлении кобчика.

Приближался праздник, день святого великомученика Георгия, а стужа все сильнее давила на сербскую землю, снег покрыл холмы и долины. Возле Звечана на высокой округлой верхушке горы виднеются стены старого города, где когда-то давно насильственной смертью погиб король Стефан Дечанский, в церковном календаре святой Мрата. Поворачиваюсь в ту сторону и украдкой крещусь. Это же делают и некоторые рядом со мной.

Входим в ущелье Ибара. Изголодавшись, по дороге выковыриваем зерна из помета, чистим и кладем их в рот, эти зерна остались от коней и волов, которых гнал перед собой бегущий народ. Грызем зернышки по одному и ощущаем запах (не вонь!) наших далеких хлевов и сараев. И чудесное тепло заполняет мне душу. Не видя ничего, белым днем, будто ночью, качаемся, боясь упасть, чтобы не швырнули нас в ров или в повозку с мертвецами. Печальных песен не поем, сердцу роптать не позволяем.

У Ибара сшибает с ног ледяной ветер. Высокие горы смыкаются над нашими головами. Внизу под дорогой рокочет взбесившаяся река, во многих поэмах воспетая. В воде виднеются сломанные крестьянские и военные повозки, пушечные лафеты, мертвые волы и лошади, сундуки для боеприпасов и сундуки для девичьего приданого. Над нами, кружась, каркают стаи огромных птиц с голыми шеями и длинными клювами. Чувствуют смерть в нас и вокруг нас, смерть, которую мы несем на своих плечах, словно свадебные дары драгоценные, с которыми никак не хотим расстаться.

Возле Ибара, доктор, застала нас ночь. А я не сплю, но вижу во сне камень под головой, на котором бы мог прикорнуть. Голодный, вижу во сне корзинку белого хлеба в руке моей матери Даринки и теплую печь, у которой я мог бы согреться. В полночь останавливаемся, чтобы немного отдохнуть, так как и наши погонщики уже не выдерживают. Улеглись на ошметках соломы, которую надергали из огромного стога. Рядом поставлена сильная стража, как будто тени людей могут сбежать. Дали нам по куску сухаря и ломтику мяса. Ровно столько, чтобы не помереть с голоду. Мы закопались в солому, словно свиньи в берлоге.

Капрал Йован лежит рядом со мной, по-прежнему с температурой. Вижу, что страшная болезнь все больше им овладевает, но ничего ему не говорю. Боюсь, что завтра он не дождется вечера. Рядом со мной и Сретен Котурович из Дони-Дубаца. Протягивает мне мерзлое яблоко-дичок, которое где-то нашел. Грызу и ощущаю во рту кислинку и запах наших садов и плетней, у которых растут дикие яблони. Сквозь ночь мерцают фонари, а за ними виднеются фигуры с ружьями на плечах, наши охранники. Большинство мучеников заснуло. И у меня веки смыкаются. В полусне слышу крики ночных птиц, они призрачно отдаются эхом от стен глубокого ущелья. Снег вновь начинает кружить, а мы все глубже зарываемся в солому. Если бы мы могли оставаться здесь и никогда не дойти туда, куда нас гонят! – думаю я.

На рассвете трогаемся. Оглядываюсь и в соломе вижу мертвого Светолика Матовича из Пухова. За руки и за ноги его несут куда-то, может, чтобы бросить в глубокую реку. И правда, туда его и бросают! Но не только его, бросают еще с десяток умерших этой ночью, вижу, как раскачивают Бошко Поледицу из Трешневицы, перед тем как швырнуть его вниз. Капрал Йован еле стоит на ногах, мы его поддерживаем.

Проходим через Полумир, где когда-то Святой Савва над мощами отца своего примирил братьев Стевана и Вукана, когда земные останки Симеона Мироточивого переносил со Святой Горы в Студеницу. Украдкой крестимся, чтоб не заметили охранники.

Через два дня прибываем в Крагуевац. На улицах его ад. Они напоминают скошенное жнивье, везде лежат тифозные больные, вперемешку с мертвецами.

Много людей на крестьянских телегах, полно солдат. Тащимся по улицам и доходим до городской больницы, где застаем настоящую давку. Толпы людей ищут докторов и лекарства. Какие доктора, какие лекарства? Вся Сербия заражена, ни мышь в норе, ни птица на ветке не чувствуют себя в безопасности. Швабы останавливают нашу колонну, наш полк, вернее, то, что от него осталось, а осталось немало. Смерти еще только предстоит иметь с нами дело. Останавливаемся на улице рядом с больницей и видим, как некоторые офицеры заходят в нее. Может, за лекарствами, и среди них есть больные. Некоторые из наших умирают прямо на крагуевацкой мостовой. Капрал Йово умирает у меня на руках. Умирает возле кофейни «Палигорич», я это хорошо запомнил, так как подле нее был настоящий морг под открытым небом. Смерть Йована глубоко потрясла меня, мы были знакомы еще до войны. В последние дни от Призрена до Крагуеваца делили мы общие муки и каждое зерно кукурузы из навоза, каждый корешок растений, которые мы из-под снега выдирали. Он был чудесный человек и храбрый воин, а как капрал был родным отцом для своих солдат. Умирал в страшных мучениях, как и все тифозные. Последние его слова были: «Сообщи моим…» Последний вздох испустил, окруженный солдатами из Драгачева, для которых он был командиром и которые ему (в отличие от других капралов и начальников) были благодарны за человеческое отношение. Поскольку в тот момент рядом с нами не было швабов, я вбежал в кофейню и принес воды, чтобы смочить ему пересохшие губы. А когда он испустил дух, использовал возможность отслужить короткое отпевание. Из-за пазухи вытащил я крест и в сопровождении солдат, которыми он командовал (я помню, что это были Богдан Главонич из Вичи, Сава Виторович из Кривачи, Урош Бежанич из Властелицы и еще кто-то), затянул: «Помолимся за упокой души раба Божьего Йована, да простит его Господь…» И так далее. Кто-то пел вместе со мной, кто-то плакал. Посреди отпевания, когда слова наши звенели на улицах, заполненных мертвецами, налетели швабы и велели нам замолчать.

Затем собрали трупы и приказали нам погрузить их на телеги, которые кружили по улицам. Их увезли, куда – неизвестно. Последнее, что я видел, – как свисает с повозки голова Йована и качается, словно кивая нам на прощанье.

Я должен сократить свой рассказ, доктор. Если продолжу по-прежнему, никогда не дойду до конца. От Крагуеваца мы двинулись по направлению к Тополе. Швабы по дороге приказывали крестьянам из встречных сел (женщинам, мужчин не было) запрягать скотину и везти отставших и ослабевших, которых было все больше и больше.

Как только мы прибыли в Опленац, с холма зазвучал колокольный звон из недостроенной королевской церкви, приветствуя сербских пленных. Я обернулся в ту сторону и перекрестился. В Младеновце нас загнали в поезд и повезли в Смедерево. От Призрена до Смедерева мы тащились двенадцать дней и двенадцать ночей. Заключили нас в крепость города деспота Георгия и Проклятой Ерины. Здесь, под открытым небом, на лютом холоде, мы провели много дней и ночей, здесь смерть собрала свою великую жатву.

Был это сборный лагерь для сербских военнопленных, которых мы тут застали множество, счет шел на тысячи. Ноги у меня были обморожены, поэтому вместе со многими другими я был доставлен в пожаревацкую больницу, где мне без наркоза отдирали обмороженное мясо. Через несколько дней нас вернули в Смедерево.

Там мертвым привязывали камень на шею и скидывали в Дунай, а выброшенные на берег трупы клевали птицы.

В эти дни среди нас вдруг появилась какая-то девушка. Никто не знал, откуда она взялась, расспрашивала о своем брате. И ведь нашла его! Звали его Михайло, из села Губеревцы возле крагуевацкой Рачи. Тот парень вскоре сблизился со мной, потом вам объясню причину.

Здесь мы оставались до сербского Нового года, до дня святого Василия Великого.

Затем нас швабы передали болгарам, еще одним нашим мучителям. Нас загрузили на суда и повезли в новое рабство. Но это уже, доктор, следующая история, которую расскажу вам завтра. Сейчас мне необходим отдых, эти рассказы меня утомляют.

* * *

Доктор, прошу вас, включите запись, надо вспомнить, на чем я вчера остановился. Ах да! Болгары на смедеревской пристани погрузили нас на три суденышка и повезли вниз по Дунаю к Черному морю. Судно, на котором плыл я, называлось «Царь Симеон». На открытой палубе, где негде спрятаться от ледяного ветра, с корочкой хлеба в день, мы были обречены на медленное умирание.

И вот чудо, во всей этой сутолоке с нами на корабле оказалась и та девушка, сестра Михайло. Только по прибытии в Кладово, где была остановка, на борт поднялись новые болгарские офицеры и ее заметили. Как увидели женщину среди пленных, взбесились! Велели ей немедленно сойти на берег, но она и слышать не хотела о том, чтобы расстаться с братом. Душераздирающая сцена: сестра, рыдая, судорожно вцепилась в брата. Еле удалось отогнать ее прикладами и высадить на берег. Через два дня и одну ночь плавания мы увидели Черное море.

Было это в ночь Богоявления, 6 января (по старому стилю) 1916 г. Тут разразилась непогода, море словно сошло с ума. Горы морской воды обрушились на нас, нас качало, как ореховые скорлупки. Корабли с живым грузом трещали и кренились. Перед силами небесными многие упали духом. Мокрые до нитки, мы падали под ударами волн и ползали по палубным доскам. Кто-то свалился в море, утонули Тодор Плазинич из Губеревцев и Теодосий Вуич из Брусницы. И все это произошло в ночь, когда Господь является людям, когда раскрываются небеса, чтобы осыпать их милостью своей. А мы воздевали руки к небу и восклицали: «Уповаем на тебя, Господи, в эту святую ночь спаси нас, рабов Твоих…» Ночь была черной, как смола, никто никого не видел. Слышались только удары волн и крики людей. Мучители и мученики падали вместе, немощные перед стихией. И тогда случилось чудо невиданное: в молитве о спасении душ своих объединились палачи и их жертвы! Болгары и сербы, два народа одной веры, такие близкие, но кровью разделенные. В страхе перед концом все мы запели молебствие Пресвятой Богородице:

Пресвятая Богородица! Спаси нас! Смилуйся над нами и помилуй нас. Освети наш путь и светом Своим озари нас…

Главными певчими были я и Михайло из шумадийского села Губеревцы, который в мирное время был дьяконом. Те, что нас до сих пор били смертным боем, сейчас нас приняли как своих братьев и запели с нами на том же богослужебном языке. Отбросили ружья и палки и приняли нас в объятия. Пение наше поднималось к мрачным небесам, а ветер рвал наши голоса. Мы словно оказались в другом измерении. В часы ужаса призывали мы Матерь Божью сквозь немыслимый ветер. Колыхались на водах смерти и глядели ей глаза в глаза. Некоторые в страхе падали ниц и становились на колени, как перед святым распятием. Всем нам грозила одна опасность – стать душами утопленными.

В голове моей, доктор, пронеслась вся моя молодая жизнь. Хотя я сознавал, что смерть, присущая человеку, дана ему от Бога, я вспоминал все свои радости, горести и надежды. Мы продолжали петь, мы двое запевали, а остальные подхватывали, пока проклятые корабли, как жеребцы, становились на дыбы, трещали и стенали. При этом несколько душ сразу отправлялось в мрачные глубины.

Кормчие делали все, чтобы направить корабли в любую ближайшую гавань, но невидимая всемогущая рука возвращала их в пучину. Я пытался страх превратить в равнодушие, но мне это не удавалось, ведь и я всего лишь простой смертный, беспомощный перед силой небесной.

И вновь, доктор, случилось чудо: море начало затихать, а ветер ослабевать. Богородица услышала наши мольбы! Но Михайло и я продолжали петь, остальные нам вторили. Начало дня мы встретили как привидения в человеческом облике. Промокшие, мы дрожали от холода зимней ночи, перерождающейся в день. Все еще не было известно, сколько человек утонуло из числа пленных и конвоиров. Корабли продолжили свой путь, и в предвечерние часы мы вошли в порт Варны. С моря мы увидели большой город, расположенный полукругом вдоль залива.

Мы сходили на берег, не зная, что прибыли к месту новых страданий, где останутся кости многих из нас. Я стараюсь, доктор, не искажать истину, но боюсь, что не смогу передать то, что нам далее пришлось пережить. Тех, кто не мог идти, погрузили на носилки. Лагерь был далеко от города, на равнине вблизи морского берега. Он был окружен колючей проволокой и смотровыми вышками, какие мне еще не раз предстоит встречать в своей дальнейшей жизни. Мы прибыли на место, в котором страдания и смерть станут неприкосновенными хозяевами нашей судьбы, в котором наша жизнь потеряет всякую ценность.

Нас раздели и поставили под душ с холодной водой. Отобрали всю нашу одежду, и в первый раз мне пришлось расстаться со своим крестом. Я попросил Живана Зелевича из Тияня подержать его, пока я моюсь. Но он отказался из страха, что болгары его обнаружат. Я просил остальных, но не нашлось достаточно храбрых. Тогда я спрятал его под порогом перед входом в большое помещение с душем, пока никто не видел. Так мне удалось сохранить крестик.

Наши лохмотья нам вернули и распределили нас по ледяным баракам. Выдали по тонкому одеялу и по подстилке для ночевки на дощатом полу. Ночью мы слушаем грохот моря и завывание ветра, дрожа от холода. В бараках сквозняки гуляют со всех сторон, пробирая нас до костей. Душа так устала, что я проваливаюсь в сон. И сразу во сне вижу матушку. И идем мы вдвоем через какое-то пустое поле, я – мальчишка десяти-двенадцати лет, а она еще молодая, тридцати с небольшим. За ухом у нее цветок левкоя выглядывает из-под платка. Я несу в руках могильный деревянный крест. И так мы подходим к какому-то большому водоему, и мама ступает в воду. И идет все дальше и дальше. Я начинаю плакать, а она кричит, что вернется, как только на могиле брата моего зажжет свечу. Я бросаю крест в воду, он доплывает до нее, а она выходит на другой берег и забивает тот крест в землю. Как только сделала это, она принимает облик святой с нимбом над головой и поднимается к небесам.

Еще как-то раз я увидел во сне свой участок на Волчьей Поляне. Мне приснилось, что на месте развалин я построил небольшую церковь. И в какой-то праздник я веду богослужение, а внутри вместо верующих передо мной стадо овец. Вдруг в церковь врываются вооруженные люди, и начинается бойня, храм заполняет блеяние гибнущих овец. Меня, скрытого за алтарем, злодеи не замечают, а барану, вожаку стада, отрезают голову и кладут ее на святой алтарь. Отрезанная баранья голова начинает блеять, это блеянье подхватывают остальные овцы. И вдруг в один момент все это превратилось в пение хора священников, а колокольчик на шее у барана зазвонил, как церковный колокол. Злодеи начинают богобоязненно молиться и один за другим мирно выходят наружу.

Вот такой сон, да простит меня Господь, мне приснился в ледяном бараке. Из-за плохого питания и простуды у всех поголовно начался понос. В каждом бараке было всего по две параши, дошло до настоящего столпотворения вокруг них. А кто уселся, тот долго не встает. В результате многие оказались обгаженными. Таких надзиратели стегают кнутами до крови. Как будто мы виноваты, что не хватает отхожих мест.

В каждом бараке десяток помещений с номерами. Я был в шестом номере, а все мы, как змея огня, боялись номера семь, оттуда была прямая дорога к смерти. Каждое утро перед зданием комендатуры происходит перекличка пленных. Все, кто мог стоять, обязан был быть в строю. Перекличка тех, кто не мог стоять, проходила по комнатам и сопровождалась избиением.

От страшного холода снаружи мы все тряслись. Зима 1916 года выдалась жестокой. Комендант лагеря по имени Атанас Ценков был здоровенным детиной с черными курчавыми волосами, всегда хмурый. Все его боялись как огня. Стоит ему появиться со своей свитой, и кровь сразу же стынет в жилах. Во время переклички он всегда держал в руках кнут, сплетенный из телячьей кожи. Прохаживается он так перед строем и вдруг остановится перед каким-нибудь заключенным, и наступает тишина перед бурей. В упор уставится в глаза человеку, это был его ритуал перед началом экзекуции. Затем делает знак своим сопровождающим, кого им вывести из строя, и начинает избивать несчастного, пока тот не упадет, обливаясь кровью. Когда чудовище насытится чужими мучениями, он приказывает отвести арестанта в помещение номер семь. Однажды этим путем исчезли после избиения Сибин Йорович из Живицы, Никифор Вукайлович из Губеревцев и Миленко Еринич из Горачичей. Больше мы их никогда не видели.

Однажды утром во время переклички он остановился передо мной. Мы стояли и смотрели в глаза друг другу, палач и жертва. Я не опускал взгляд, без страха глядя в его звериные глаза, перед которыми все дрожали. Я, восемнадцатилетний Йован, стоял перед кровопийцей, которому всегда было мало сербской крови. Пара секунд превратились в вечность. Я все время чувствовал свой крестик на груди под лохмотьями, я надеялся на него. Я молился Господу, и свет Его озарял мою душу и вливал надежду. Было мне восемнадцать лет.

Я только вступал в жизнь, хотелось еще пожить. Глядя на меня, палач кнутом постукивал по сапогам, словно напоминая, что истекает мое земное время. Мне было жаль его, ведь он допустил, чтобы темные силы завладели его душой. Он оказался на самом дне колодца бесчеловечности. И я себя чувствовал сильнее его, хотя он и мог убить меня в любое мгновенье. В эти минуты я достиг вершины набожности в своем молчании. Молчал и он, но не из набожности, а от страха за свои преступления. Еще разок стукнул по сапогу и продолжил далее. Выбирал другую жертву, а меня решил оставить на будущее. Спасение меня не радовало, ведь вместо меня должен был пострадать кто-то другой. Он остановился перед Илией Габоровичем из Негришор, недолго на него смотрел – кнутом приказал выйти из строя. Этого парнишку я хорошо знал, и было мне так тяжело, словно это меня ожидают страшные мучения. Атанас Ценков как орел набросился на Илию, избивая его кнутом и ногами. Бил, пока тот не упал, а затем велел унести. И больше мы никогда его не видали.

Вам пора идти? Доктор, вы не стесняйтесь, предупреждайте, сколько можете оставаться, чтобы слушать старика, я ведь понимаю, у вас свои обязанности. Я-то никуда не спешу. Это, вероятно, последняя станция на моем земном пути, я не тороплюсь, вот только бы успеть закончить этот рассказ.

* * *

Что вам сказать? Мне немного лучше, но боли еще есть. Похоже, ваша терапия на какое-то время продлит мою жизнь, хотя границу, отпущенную мне Богом, я не смогу перешагнуть.

Вернемся в лагерь под Варной. Погибших бросали в огромную яму за чертой лагеря, посыпали их известью и заваливали землей. Но трупы были зарыты неглубоко, и собаки стали их выкапывать по ночам. Слышно было, как они скулят и грызутся за сербские руки, ноги и туловища. Когда я слушал это, сердце сжималось в комок от гнева и боли. Будет ли конец нашим страданиям? – спрашивал я себя.

Потом нас, заключенных, отправили копать глубокие ямы и перебрасывать туда тела. Кости наших друзей, которые в свои лучшие годы приняли мученическую смерть. Эти массовые захоронения собаки уже не могли раскопать, и их лай по ночам прекратился.

Той зимой выпало много снега. Лагерь был завален сугробами, и мы должны были их разгребать и чистить территорию. Было много холодных дней, когда мы замерзали во время работы, а охранники стояли возле нас в толстых теплых тулупах. А тех, кто не выдерживал и падал, били немилосердно.

Временами какое-то странное равнодушие к собственной судьбе овладевало нами, в минуты отчаяния человек смиряется со смертью, видя в ней единственное спасение. В конце той первой зимы в лагере случилась вспышка сыпного тифа, хотя и до этого в 1915-м он встречался в Сербии. Болезнь со страшной силой обрушилась на лагерь с несколькими тысячами военнопленных. Меры, предпринимаемые администрацией лагеря, были не в состоянии остановить распространение болезни, умирали и их люди тоже.

И когда уже не знали, что делать с тифозными, им в голову пришла ужасная идея: запирать больных в большом старом здании за территорией лагеря.

А чтобы мученики побыстрее умирали, им не давали еды и воды. Многие двинулись умом, кончаясь в нечеловеческих муках. Ночью из этого здания доносились страшные вопли и стенания обезумевших людей. Там лишились жизни и некоторые из нашего края, чьих имен уже не могу вспомнить.

Слышно было, как в сумасшествии и агонии оттуда выкрикивают: «Да здравствует король Петр! Да здравствует Сербия!» Лагерную комендатуру и охранников это бесило, но из-за страха перед заразой никто из них не смел туда войти. Потом рассказывали, что несчастные, измученные голодом и жаждой, пожирали друг друга. Набрасывались сосед на соседа, брат на брата.

Весной 1916 года в день Сорока святых мучеников я заболел тифом. Коснулся порога собственной гибели. Ноги мои подкосились, и я свалился в жару. Из-за поноса началось обезвоживание, а из пустого желудка нечему было выйти, кроме слизи. Ночью я был грешным исповедником перед затемненным небесным алтарем. Игра со смертью, думал я, была моей последней земной игрой. Я ожидал, что и меня отправят в страшный дом, но этого не случилось.

Палачи придумали новый способ, как расправиться с нами. Теперь больных не запирали в дом, а грузили по семь, по восемь в лодки. Лодки крепили к буксирам и вывозили в открытое море, где и оставляли нас подыхать мокрыми, без пищи и воды. Так началось наше медленное умирание над бездонными глубинами синего моря, которому предстояло стать нашей могилой.

Со мною в лодке было еще шестеро: Драгомир Арсович из Каоны, Михайло из Рачи, Обрад Айдич из Лиса и Драгован Бралович из села Праняни.

Сразу же нас отнесло так далеко в море, что берег едва виднелся. Людей охватила паника от бескрайней воды вокруг, в родных краях им не доводилось видеть ничего подобного. Весел у нас не было, управлять лодкой мы не могли, предоставленные ветрам и течениям.

В лунном свете вблизи и вдали виднелись лодки, полные сербских военнопленных, обреченных на страшную смерть – умирать, как больные собаки. Здесь, под чужим небом, плыли тифозные навстречу собственной смерти, которую призывали, чтобы поскорее освободиться от мук.

Я смотрел на черные точки, рассыпанные по бескрайней водной глади, словно стадо по нашим горным пастбищам. А в утлых лодчонках – умирающие, которых не принимают ни небо, ни земля, а только вода. Из нас семерых в худшем состоянии были Обрад и Драгован, они уже были в объятиях смерти. На рассвете послышалась ружейная пальба. Кто бы это здесь, среди синего моря, стрелял в кого-то? Может, в лагере расстреливают наших друзей? Но лагерь слишком далеко, оттуда выстрелы не слышны.

И тут сквозь туман вдалеке мы заметили у самого берега еле видные две-три лодки, по ним-то и вели огонь. Мы поняли, в чем дело: береговой патруль обстреливает те лодки, которые приближаются к берегу! Не пускают назад ни живыми, ни мертвыми. Выходит, если нас прибьет к берегу, и по нам откроют огонь. Я сказал об этом своим товарищам, но те, кто был в предсмертной агонии, меня уже не слышали.

Значит, наши плавучие гробы земля больше не принимает! Но на направление движения мы не могли повлиять, вода нас несла помимо нашей воли. Пальба до нас все еще долетала. Мокрые, озябшие, а некоторые в жару, мы тряслись на ветру. Перед нами было две возможности: скончаться в лодке или погибнуть от пуль. Выбрать свою смерть мы не могли. Этот дрейф проклятых лодок по волнам Черного моря даже сейчас, по прошествии стольких лет, доктор, живет во мне как самое страшное воспоминание.

На наших глазах, которые уже не были уверены в том, что видели, рождался новый день. Красный круг солнца выныривал из морских глубин, пучина переливалась и трепетала под его светом, море стало алым, словно напитанным кровью. Все это я примечал, так как был в лучшем состоянии, чем остальные.

В тот первый день испустил дух Обрад Айдачич, крестьянин из Лиса. Ужасно мучился, как и все тифозные больные. Весь горел, в бреду звал своих родных.

Нет, мы не стали. Зачем нам было его выбрасывать? Я рассчитал, что когда в лодке не останется живых, она, вероятно, перевернется или ее выбросит на берег. И следующей ночью сияла луна, а число лодок вроде бы увеличилось, видно, все больше больных отправляли в море. Мы вдруг заметили, что одну лодку морское течение несет прямо на нас, все ближе и ближе. Когда она была совсем рядом, мы увидели, что в ней сидит только один человек. Он вроде бы нас не замечал, хотя между нами было не больше десятка метров. Дьякон Михайло его окликнул и спросил, почему он один, а тот будто не слышит и голову к нам не повернул. Взгляд его был устремлен куда-то вдаль. Гребя руками как веслами, мы попробовали подплыть поближе, это нам удалось. Две лодки мертвецов соприкоснулись, стукнувшись одна о другую.

– Дружище, ты почему один? – спрашиваем его.

– Да потому, что все умерли, – простонал он голосом, в котором было больше смерти, чем жизни.

Человек рассказал нам, что в лодке их было не меньше десятка, по морю их носит уже три дня и три ночи, и все, кроме него, поумирали один за другим. И вдруг он издал громкий крик, от которого пучина содрогнулась:

– Мама! Я не хочу умирать! Я хочу жить! Я хочу к тебе, мама!

Мы переглянулись. Ясно, что несчастный тронулся умом, это случалось часто с тифозными больными. Был он молод, не больше двадцати лет, крупный, но сейчас походил на живой скелет.

– Откуда ты, брат? – спросил его дьякон Михайло.

– Из Сербии, – процедил он сквозь зубы.

– А из какого места?

– Из самого красивого на свете.

– Давай мы перетащим тебя к нам, – говорим ему.

Ухватили его лодку и притянули к нашей.

Я шагнул и увидел в его лодке мертвецов, с вытаращенными глазами и открытыми ртами, синие и раздутые они лежали друг на друге. Их было больше, чем нас. Единственного живого я схватил за руку и велел, чтобы переходил к нам, а он на это ударил меня по лицу и закричал:

– Вон из моего дома! Не трогай моих братьев!

Я отскочил и вернулся в нашу лодку, мы решили оставить его в покое и предоставить парня его судьбе. Оттолкнули его лодку от нашей, и течение унесло ее вдаль. Она уплывала все дальше и дальше. И вдруг человек этот замахал руками и завопил:

– Не отпускайте меня! Чудовища меня сожрут!

Его голос едва достигал наших ушей.

– Что будем делать? – спросил один из нас, кто еще мог говорить.

– Нет ему спасенья, так же как и нам, – сказал Неманя.

– Братья, не по-людски и не по-христиански оставить его без помощи, – проговорил Михайло.

– Пусть каждый идет своим путем к своему печальному концу, – опять сказал кто-то. – А вы двое, если хотите, можете перейти к нему в лодку, и плывите вместе.

На это все замолчали. Сказать было больше нечего. Когда люди на пороге гибели, им не до жалости к другим. Каждый из нас смотрел прямо в зрачки своей смерти. Крики с той лодки доносились все слабее.

Я пожелал ему, чтобы Господь как можно быстрее принял его в небесном приюте.

А нашу лодку волны все дальше уносили от берега, и я подумал, что, может, нас отнесет к Турции или к России. И там нас выбросит на пустынные скалы. И наши трупы, когда все мы умрем, огромные птицы будут клевать день за днем, каркать, растаскивая наши кишки из утробы. И выклюют наши молодые глаза, которые еще не нагляделись на белый свет.

Вот такими были мои тайные мысли, доктор.

Мертвого Обрада мы переместили на борт лодки, чтобы те, кому было хуже всех, могли лечь. Уже сутки ни крошки хлеба не было, да если б и было, вряд ли мы смогли бы есть. Наши руки и ноги были как сухие плети, а ребра напоминали падаль.

Драгомир и Драгован метались в жару, их лихорадило. Жажда сводила нас с ума, губы наши потрескались, как сухая земля. Вокруг нас вода без конца и без края, а мы умираем от жажды! Мы черпали ее ладонями и смачивали губы. А стоило проглотить несколько капель, как жажда становилась еще сильнее, словно ты проглотил полную горсть соли.

Месяц по своей орбите скользил потихоньку на запад. Было полнолуние. Полная луна. Истекала еще одна наша ночь в море. По звездам я определил, что полночь миновала. В бреду у некоторых начались галлюцинации, похоже, все мы обезумеем и поубиваем друг друга. Люди кричали, что видят далекие леса, стада коров на пастбищах, стаи волков в горах. Кричали, что слышат лай собак и кукареканье петухов, голоса своих родных. Громче всех кричал Драгомир, к нему присоединился Драгован, хором стали кричать: «В атаку! На штурм!» Они начали скакать по лодке.

– Успокойтесь, лодку перевернете, – закричал дьякон Михайло.

– Утонем все, – произнес кто-то еще.

– Чем скорее, тем лучше, – заорали эти двое.

Своими криками они будто хотели отпугнуть злую судьбу, которая плыла в лодке вместе с нами. Силы нас покидали, болезнь въедалась все сильнее. Многие все глубже погружались в безумие. Драгомир и Неманя встали посреди лодки и запели, обнявшись, старую свадебную песню, разносившуюся над нашими просторами, когда разодетые сваты провожали невесту. Оба были стройные, красивые, неженатые, всего лишь на год-другой старше меня. Сейчас они выглядели как призраки, и сердце мое разрывалось, пока я слушал их песню.

В ту ночь скончались все, кроме меня и дьякона Михайло. Теперь над морской пучиной качалась на волнах лодка с пятью мертвецами и двумя живыми. Море гудело, не суля нам ничего доброго. Михайло сказал, что лучше он бросится в воду, чтобы не затягивать свои мучения, но я напомнил ему, что так нельзя поступать, тем более ему как дьякону, Господь его не одобрит. Человек не вправе лишать себя жизни, данной ему Богом. Он только посмотрел на меня и ничего не ответил.

Потом Михайло, завывая, рухнул на дно, рядом с мертвецами. Подул северо-западный ветер и понес нас прямо к берегу. Лодка плыла все быстрее, впереди виднелся небольшой лесочек. Похоже, здесь нас и выбросит на песчаную отмель. Но как раз оттуда раздались выстрелы, пули засвистели рядом с нами.

В эту минуту Михайло поднял голову, и пуля попала ему прямо в лоб. Он упал, обливаясь кровью. Пока продолжали стрелять, я лежал неподвижно между мертвецами. Решив, что живых в нашей лодке не осталось, солдаты прекратили пальбу. Я думал о том, что как только лодку выбросит на берег, они обнаружат меня и прикончат.

Но чья-то могущественная рука развернула наш челн, и он устремился в открытое море все быстрее и быстрее. Я лежал на дне, слыша, что стрельба продолжалась по тем лодкам, в которых еще оставались живые. Так из семерых человек только я один остался в живых. Перед глазами все кружилось, я понимал, что истекают последние часы моей жизни, конец приближается.

Но как бы плохо мне ни было, я счел своим долгом провести отпевание своих товарищей. И тут произошло чудо – Михайло поднялся из мертвых! Он объяснил, что пуля лишь задела ухо, а не попала в лоб, как мне показалось. От счастья я обнял его и расцеловал. И предложил ему вместе со мной отслужить обряд над усопшими. Он согласился.

Честные и храбрые сыны земли лежали перед нами, колышась на волнах своего будущего кладбища. Их костям предстоит веками почивать на дне далекого синего моря, то же суждено и нам. Наша лодка удалилась так далеко от берега, что пули убийц уже не могли достать нас. Но другу моему вдруг стало хуже, Михайло упал на мертвецов и взгляд его обратился к небу. А мне почудились странные звуки – монотонное пение, словно хор священнослужителей. Его сменили причитания женщин, как во время панихиды. Может, это наши матери, жены и сестры оплакивают нас в далеких родных краях, может, это их плач доносится до нас двоих, единственных, кого смерть еще не подкосила? Или это поют души наших погибших товарищей?

Михайло пришел в себя, и я попросил его закончить отпевание, покуда есть еще силы. Ну а когда мы последуем за ними, нас отпоет божий ветер. Луна приблизилась к западному горизонту, и словно тысячи крошечных светильников затрепетали на волнах.

Я вынул крест и показал его Михайло, он был удивлен и обрадован. Кроме креста не было ничего, что требовалось для совершения обряда: ни ладана, ни свечей, ни кадила, ни требника. И все же мы отпевали наших товарищей в эту весеннюю ночь среди вод Черного моря. Исполняя богоугодную службу, мы, нараспев, произносили слова:

«Благословен Бог наш и ныне и присно и во веки веков. Господи, в прибежище Твое, где все святые Твои находят покой, прими души рабов Твоих Драгомира, Немани, Жарко, Обрада и Драгована, скончавшихся в этих водах. Слава Отцу и Сыну и Святому Духу. Аминь».

Наши слова «аллилуя» и «вечная память» ветер уносил все дальше и дальше. Звуки нашей молитвы сливались с гулом моря, наши сердца скорбели по славным сыновьям земли сербской.

Когда молитва наша подходила к концу, вновь случилось нечто чудесное: мы увидели лодку, которая к нам приближалась так быстро, словно множество весел гребли в ней, хотя никого не было видно. Никто и не сидел, и не стоял в этой лодке, большей, чем наша. После удара о борт мы заглянули в нее и увидали кучу мертвецов, валявшихся друг на друге, словно дрова, никто из них не шевелился.

Нет, доктор, заразы я не боялся. Какой смысл бояться заразы, когда ты уже болен.

Я решился шагнуть в лодку мертвецов, и тут меня кто-то ухватил за ногу! Я содрогнулся, увидав перед собой человека распухшего, с синим лицом, который мне что-то говорил, совсем неразборчиво. Подал знак Михайло, чтобы и он приблизился, вдвоем мы попытались поднять несчастного на ноги. Он привстал и вновь повалился. Мы разобрали только «хлеба, хлеба». Но это был не голос человека, а последний стон мертвеца. Увидев крест в моей руке, он подал знак поднести ему к губам и поцеловал, пытаясь перекреститься иссохшими руками. Ему удалось поведать нам, что их лодку носит много дней по морю, что все, кто в ней, – из Ужице, и что его зовут Неделько. Мы хотели перетащить его к нам, но ничего не вышло, хоть и исхудалый, он все же был слишком тяжел для нас.

Тогда мы решили предоставить его собственной судьбе и вернуться обратно, но он судорожно ухватил Михайло за ногу, умоляя не оставлять его одного. И мы приняли тяжелое решение оставить наших мертвых товарищей, которым мы все равно ничем уже не могли помочь, на милость волн и присоединиться к ужичанину. С болью в сердце мы провожали взглядом лодку, уносившую наших земляков из Драгачева.

Всю ночь и следующий день мы – двое еще живых, один полумертвый и десяток мертвецов – плавали по ветреному морю. Вечером Неделько испустил дух у нас на руках. Мы помолились за него и продолжили путь к собственной смерти. Голод и болезнь вели к концу наше существование. Жажда доводила нас до исступления, и мы пили морскую воду, разрушавшую пищевод и желудок. Я, грешный Йован, и дьякон Михайло из шумадийского села Губеревцы стояли на пороге своей смерти.

Я махнул рукой тем, кто уже едва виднелся на горизонте, моим землякам, и сказал:

– Прощайте, братья! Увидимся в небесном пристанище, куда и я иду вслед за вами. Почивайте мирно на своем водяном одре.

Той ночью, наверное, ближе к полуночи, Михайло предстал перед Господом. Один я оставался в живых рядом с двенадцатью мертвецами. Помолившись за душу Михайло, я стал ожидать свой смертный час.

Куда меня ветра носили, не знаю. Больной, обессилевший, я свалился среди мертвых ужичан. А когда очнулся, обнаружил себя в каком-то доме на кровати. Рядом с собой я увидел мужчину и женщину. Я не представлял, где нахожусь и как я сюда попал.

Когда я немного пришел в себя, они мне все объяснили. Моими спасителями были Здравко Колев и его жена Цветана, оба лет пятидесяти. Рассказали, что нашли меня в лодке, выброшенной на берег возле их дома. Поскольку я единственный подавал признаки жизни, меня они вытащили, а остальных пустили обратно в море. Это было в нескольких километрах к югу от лагеря, там, где патрули уже не дежурили. Ухаживали за мной, как за родным сыном, а их настоящий единственный сын погиб на фронте у Добруджи. Они не подозревали, что у меня тиф, но за их доброту Бог защитил обоих – болезнь не перешла на них. Сначала они давали мне только козье молоко и сыр, потом понемногу рисовой каши и щей из капусты. Так они ухаживали за мной почти две недели и не хотели отпускать, пока я не окрепну. В путь меня одели в костюм своего сына, вместо моих лохмотьев. Посоветовали не возвращаться в лагерь, где бы меня, скорее всего, расстреляли, а пробираться в Сербию. Женщина собрала мне еды в дорогу: хлеб, сыр, сало, лук, повидло и мед. И как раз когда я был на пороге, подоспел военный патруль. Меня, Здравко и Цветану допросили на месте, и я рассказал все, как все было. Их привязали к дереву, а меня забрали. На военном джипе меня доставили в лагерь и сразу же привели к коменданту Атанасу Ценкову Вновь, как некогда перед строем, мы смотрели глаза в глаза друг другу Тогда я ускользнул от него, но сейчас вряд ли. Сначала он дал мне пощечину, а затем извлек из кармана клещи, которые всегда имел при себе, и вытащил мне ноготь из пальца на руке. Боль была чудовищной, но крика моего он не дождался.

Он приказал меня расстрелять, а перед этим я должен был вырыть сам для себя могилу. Но тут что-то во мне произошло, словно лопнула натянутая струна, и из мученика я превратился в знаменосца Божьего промысла. Я почувствовал себя сильнее, чем тот, кто шлет меня на смерть. И еще требует, чтоб я сам себе копал могилу! Кому еще выпала такая честь? Я смотрел на своих убийц, ничтожеств, погрязших во грехах, шатающихся вокруг меня в ожидании моей казни.

А я, выкапывая себе вечный дом, запел во весь голос. Неудержимым потоком хлынула из меня любовь к Господу. Крестик постукивал меня по груди, обещая, что под землей мы будем лежать вместе, и это вливало в меня какую-то новую силу. Работая лопатой, я запел песню, которая была мне дорога когда-то: «Девушка зеленую ель посадила, ель посадила, с елью говорила»…

И пока моя песня лилась, к ужасу моих врагов, я ударял заступом, киркой и лопатой. Земля была мягкой, и дело спорилось. Я строил себе вечный дом в чужой земле и воспринимал это как привилегию, которая не каждому дается.

Пока я пел, они смотрели на меня с вытаращенными глазами, такого смертника им еще не приходилось видеть. Вместо плача они слушали пение. Некоторые заключенные подбежали, чтобы мне помочь, но их отогнали кнутами.

Закончив работу, я решил одержать по себе заупокойный молебен, и это их напугало еще больше, чем пение. Воздев руки к небу, я произнес:

«Помолимся за упокоение раба Божьего Йована. Господи Боже, во имя Твое и во имя Твоего единородного сына и Твоего Святого Духа прости ему всяко прегрешение его…»

Комендант Ценков закричал и велел охранникам оттащить меня от ямы. Мое стремление к Богу и воззвание к имени Его этот негодяй не мог перенести. Решив, что я сошел с ума, приказал отвести меня в камеру-одиночку. В ней находился только топчан из голых досок, а с потолка мне на голову капала вода. Но как ни тосклива была обстановка в камере, тоски внутри себя я не ощущал, моя душа бороздила просторы мира, созданного Господом, лишь как временное пристанище ее, прежде чем она покинет его и устремится в небеса к вечной жизни.

Размышляя потом о случившемся, я догадался, что меня спасло: они не имели права убить умалишенного! Должны же они были соблюдать хоть что-то из того, что подписали в международных меморандумах о войне и содержании военнопленных. В камере было темно, но я видел свет, льющийся с небес.

Крест Огненной Марии я повесил на стену, памятуя ее слова, что я не должен никогда с ним разлучаться, и тогда он будет оберегать меня от всякого зла. Время от времени подходили охранники и через глазок проверяли, как ведет себя сумасшедший, который поет, глядя в глаза своей смерти. Я сожалел о них, ведь это они были во власти тьмы, а не я, заключенный в четырех стенах. Я был свободнее, чем они. В тесноте своей души они задыхались, в то время как я дышал полной грудью.

Увидав их глаза в отверстии двери, я начинал петь. Это было их поражение, а не мое. Я победил под рукой Господа. Видел только их глаза, а лица убийц не видел. И пока мы так смотрели друг на друга, в меня вселялась надежда на спасение. Я чувствовал, как их взгляды отскакивают от меня, как волны от скал. И я все пел, прохаживаясь с руками за спиной, не обращая на них внимания. Наконец сила воли моей победила. Через неделю меня вывели наружу. Я ожидал, что меня забьют насмерть, но меня отправили в барак, в то же самое помещение номер шесть.

Предварительно лагерный лекарь осмотрел меня, чтобы определить, насколько я как тифозный больной опасен для окружающих. К общему изумлению, он установил, что я выздоровел. За это я благодарен прежде всего добрым людям Здравко и Цветане, за них я до сих пор, пятьдесят лет спустя, молюсь неустанно. И, конечно же, Господу Богу.

Многих из своих друзей я не застал в живых. Среди них больше не было Николы Чикириза из Рти, Станое Радичевича из Горня-Краварицы, Данило Плазинича из Губеревцев, Петроние Зимонича из Горачичей, Дамляна Раовича из Дучаловичей и еще нескольких, чьих имен уже не помню.

Доктор, мне пора передохнуть, а вам – приступить к своим обязанностям. Завтра продолжим малость побыстрее, мне еще много требуется поведать вам.

Да. От этого я чувствую себя получше. Надеюсь, доживу до конца своего рассказа.

* * *

Так себе. Но, дорогой мой доктор, от человека за девяносто нельзя ожидать, что он будет спать, как грудной ребенок.

Продолжим с того места, где я вчера остановился. В лагере мы провели почти два года, и за то время либо умерло, либо было убито не менее чем половина заключенных. Освободили нас в день Введения во храм Пресвятой Богородицы, 21 ноября по старому стилю 1917 г. На справке об освобождении стояла печать со словами «Могучая держава Болгария».

Живые скелеты, пережившие ад, были выпущены, чтобы, шатаясь, отправиться в долгий путь к родным местам в далекой Сербии. Нам предстояло пересечь всю Болгарию, от моря до границы с нашей страной, а оттуда пройти еще половину Сербии, чтобы добраться до своих домов.

Как мы путешествовали? Пешком, доктор, а как же еще? Мы разделились на маленькие группки, чтобы легче было добывать еду. Со мной отправились еще четверо из Драгачева: Радоица Клисарич из Губеревцев, Милойко Елушич из Граба, Богосав Йовашевич из Марковицы и Глигорие Бежанич из Брезовицы. В лохмотьях (костюм, который мне дал Здравко Колев, в лагере у меня отобрали), без еды, на исходе сил, зимними холодами, нам предстояло преодолеть путь более тысячи километров длиной. И это пешком! Через страну, народ которой враждебно к нам настроен. К счастью, последнее оказалось неверным.

Позади нас остались бесчисленные могилы наших братьев, сброшенных в ямы или утопленных в море. Перед нами были долгие и тяжкие пути новых страданий. И на день Введения Богородицы – по новому стилю 4 декабря – мы молились Пресвятой Богородице так же, как страшной ночью Богоявленской на волнах взбесившегося моря два года назад. Молебен мы отслужили, только когда удалились от места наших мучений, миновав город.

На пути нас ожидали болгарские горы, занесенные снегом, так как в тот год зима началась рано. Из соображений безопасности мы передвигались, минуя главные дороги. Хоть нам и выдали документы, но если бы мы попали в руки болгарским военным или жандармам, скорее всего, они бы нас избили. Мы для них по-прежнему оставались врагами.

Дороги мы не знали и шли по солнцу, помня, что Сербия – на западе. А так как сквозь зимнюю мглу солнце проглядывало нечасто, ориентироваться было тяжело. Весь первый день мы шли вдоль какой-то реки и к вечеру набрели на мельницу. Промерзшие и изголодавшиеся (несколько галет и консервов, полученных в лагере, сберегались на черный день), мы решились войти внутрь. Внутри был мельник, пожилой человек. И в неприятельской стране даже в недобрые времена можно найти хороших людей. Мельник принял нас со всей душой.

Мы отогрелись у теплой печки, а на ужин он приготовил нам мамалыгу с сыром. С тех пор как я ушел на фронт в 1915 году, первый раз я ощутил благодать теплого дома и теплой еды. На ночь он укрыл нас грубошерстными покрывалами. Семя зла в те страшные времена не попало в душу этого человека. Пока мои усталые товарищи спали, я часто просыпался и прислушивался к стуку мельничного колеса, который напоминал мне звуки из детства.

Поутру мельник накормил нас завтраком и дал с собой в дорогу лепешку с сыром. Объяснил, как дойти до ближайшего населенного пункта Янково. Отдал нам кое-что из своей старой одежды и какие-то тонкие мешки, на всякий случай, вдруг понадобятся. Увидев у него свечи, я попросил хотя бы две, и он дал их от всего сердца. И еще он сказал нам, что без опаски можем заходить в крестьянские дома, так как болгарский народ добр и честен, не такой, как его политическое и военное руководство.

Так наша небольшая дружина начала борьбу за выживание. Изможденные, мы едва могли передвигаться. В наихудшем состоянии был Богосав. От некогда крупного мужчины осталась одна тень, да и остальные были не лучше. Ноги у всех были обморожены до самых колен.

Янково мы обошли, так как боялись военных и жандармов, которых мы заметили на подступах к городку. Через покрытую снегом вершину мы спустились в долину, где нас застала ночь. Нигде не видно ни одного дома, куда мы могли бы постучать. Богосав упал, дальше идти он не мог. Смерть уже занесла косу над его головой. Было это предупреждение всем нам о грядущей участи.

Мы зарылись в стог сена, закопались глубоко, как дикие животные в нору. Бдели над нашим умирающим другом, снегом охлаждали его пылающий лоб. Но надо было идти дальше. Рядом с сеном мы нашли какие-то доски, из них соорудили носилки, на которые уложили Богосава. Укрыли его рогожей и тронулись в путь, сменяясь по двое. Четыре скелета несли живого мертвеца. Долго мы не выдержали. Положили носилки на снег и стали по двое тащить их волоком за веревки. Так нам было полегче.

К середине дня мы дошли до леса и остановились, Богосав умирал. Переселение его души из тела в небеса длилось долго, он очень мучился. Весь распухший, в жару, он отдал Богу душу только после полудня. Мы вставили свечу ему в руку и зажгли ее. Совершили отпевание, но поскольку нам нечем было вырыть могилу, чтобы похоронить его по-людски, мы и дальше волокли его тело, привязанное к доскам.

Вскоре мы подошли к одинокому дому, вошли во двор, тут перед нами появилась старая женщина. Увидев нас с мертвецом, она окаменела от страха. Мы поздоровались и спросили:

– Матушка, есть ли поблизости какое-нибудь кладбище, нам надо похоронить товарища?

– Господи Боже, откуда вы такие? – спросила она нас, глубоко тронутая.

Она могла бы быть нашей матерью, ведь все мы были молодыми, от двадцати до тридцати лет. На родственных языках мы легко понимали друг друга.

– Мы из лагеря военнопленных в Варне, матушка, объяснили мы ей.

В ее глазах появились слезы. Она сказала, что в доме кроме нее сноха и двое внуков, муж ее умер, а сын погиб на поле боя. Сочувствие растопило ее сердце, и она позвала нас в дом. Женщина приготовила нам чай и накормила обедом, что нас изрядно подкрепило.

Потом она показала нам сельское кладбище и дала инструменты, которыми можно вырыть могилу. Тяжело копать мерзлую землю. Мы отделили голову Богосава, чтобы тот, кто останется жив, отнес ее его близким в Сербию. Вместо гроба мы положили на дно могилы доски. На могильном холме вкопали крест, и дегтем я написал слова «Богосав Йовашевич, Марковица». Мы побоялись написать «Сербия» из страха, что злые люди выкопают его из могилы. Над местом упокоения мы помолились о его душе, женщине вернули инструменты и поблагодарили.

Но доброте ее не было конца. Перед уходом она дала нам одежду, обувь и еду. Прихватили мы и несколько досок, на случай, если понадобятся в дороге. То село, где навсегда остался Богосав, называется Семениково, если я правильно помню.

Доктор, должен вам признаться, в моих воспоминаниях много дыр, которые прогрызли годы, как моль драгоценную ткань. Но и того, что осталось, достаточно, чтобы нарисовать картину страшного времени, которое нам пришлось пережить. Эту ненаписанную книгу моей жизни я как раз сейчас перед вами перелистываю.

Потороплюсь, пока язык мой не одеревенел, а мысль не застыла в голове. Из села Семеникова мы и дальше шли на запад. Семь дней и ночей мы шли через горы, это была единственная дорога. Страшная метель нас застала в этих горах, мы задыхались, падали в сугробы и вновь поднимались. Душа готова была покинуть тело, последние силы истекали.

В тот день мы нашли пастушескую лачугу, вернее загон, крытый соломой, в котором пастухи держат стадо от весны до осени. Гора та называлась Лиса, как и одно из сел в нашем Драгачеве. Здесь мы смогли укрыться от ветра, но болезни и истощенность вели нас к концу. Радоица впал в безумие, звал своих родных, ему казалось, что он гонит стадо на пастбище.

В пастушьем шалаше мы нашли старую посуду кастрюлю и сковородку, в них мы сварили корешки растений, выкопанных из-под снега, и кукурузные зерна из навоза. Мы грелись у печурки, следя, чтобы огонь не поджег солому.

И пока мы так сидели, во мне крепло предчувствие, что мы один за другим поумираем в этих заснеженных горах. И никого не останется в живых, чтобы поведать миру о страданиях пятерых мучеников, возвращающихся из плена. Но Всевышний на небесах всегда позаботится о том, чтобы оставить свидетеля пережитого.

Я уже сказал вам, доктор, что мы ели корешки и зерна из навоза, что только отодвигало наш судный день. Мы оставались на месте несколько дней в напрасных надеждах, что Радоице станет лучше. Он испустил дух в день великомученицы Варвары, по старому календарю 4 декабря. Так как нам нечем было выкопать могилу, а оставить его на растерзание диким зверям было немыслимо, мы положили его на доски, привязали веревкой и так волокли в надежде, что представится возможность дать вечное упокоение его душе.

Кое-где снег был таким глубоким, что мы вместе с мертвецом проваливались в сугробы. Так мы тащили мертвого Радоицу три дня и три ночи через Лису, большую, чем наша Елица, бездорожную и непроходимую. Названия гор, рек и населенных пунктов, нами пройденных, доктор, я узнал только после возвращения, из географических карт. Лису на своем пути мы не могли обойти. Мы и дальше в кастрюле, которая, вероятно, служила пастухам для дойки коров и овец, варили корешки разных растений. В детстве моя бабушка научила меня узнавать лечебные травы, которые растут в наших лесах и на наших лугах. Эти знания очень помогли суровой зимой в нашей борьбе за выживание. Некоторые из них мне удалось найти под снегом.

Кроме того, мы толкли желуди и еловые шишки и из них варили кашу. Мы собирали остатки мороженого боярышника, шиповника и кизила, ведь пустой желудок надо чем-то обмануть. Все это хоть как-то поддерживало в нас жизнь.

На четвертый день после кончины Радоицы у ручья в долине перед нами оказался колодец, заросший бурьяном, с деревянной крышкой. Спрашиваете, не вонял ли наш мертвец? Не мог, в такой мороз он был словно на леднике. Страшный холод в наших невзгодах хоть в чем-то помогал – не было надобности немедленно хоронить умерших друзей.

Итак, продолжим далее. Нам было ясно, что из этого колодца давно уже никто не берет воду, иначе он бы не зарос сорняками и колючками. На дне виднелась вода. И мы решили нашего умершего товарища опустить в колодец. С тяжелым сердцем мы решились на такое, но выбора не было. Лучше уж так, чем оставлять его зверям и птицам. Возле нас не было следов ни жилья, ни людей.

Здесь, перед его последним домом, мы провели отпевание Радоицы. Я читал, а Милойко и Глигорие вторили. Слова молитвы об упокоении души нашего брата уносил горный ветер, а голоса наши расстилались по белому покрывалу вокруг нас. Пока мы пели: «Упокой, Господи, душу раба твоего Радоицы», – покойник лежал на досках, с куском лепешки на груди, той, что дала нам добрая женщина в селе Семениково, сейчас твердой, как камень. На лепешке горела свеча (мы хранили ее, чтобы хоть понемногу горела для каждого умершего, освещая ему путь в вечность). С умершего мы сняли куртку и штаны, которые ему уже были не нужны, а нам могли пригодиться. После отпевания Милойко предложил на прощание с нашим другом спеть для него песню из нашего края. И три живых скелета в заснеженных горах затянули, прощаясь с четвертым мертвецом:

Драгачево, зеленая левада, Здесь я с милой пас белое стадо…

Песней хотели мы его проводить, ведь он был молод и неженат. Когда пели, слезы наворачивались нам на глаза. Всего мы лишились, доктор, осталось лишь возвышенное действо умирания. Зловещий рок простирался над нашими головами.

Вдоль реки мы спустились к городу Велико Тырново, тут мое сердце забилось сильнее, ведь мы дошли до места, где в 1235 году, возвращаясь из Святой земли, святой Савва отдал душу Господу. Мы спросили дорогу и вскоре оказались пред вратами церкви Сорока святых мучеников. Узнав, кто мы и откуда, братия нас приняла, как родных. В первый же вечер под предводительством настоятеля храма отца Никанора мы отслужили литургию в честь первого сербского архиепископа рядом с плитой, где когда-то была его могила, пока король Владислав не перенес его мощи на родину. Над плитой на стене было написано имя великого сербского священника. Глубоко взволнованный, я поцеловал эту надпись, для меня это был важнейший момент жизни. В том храме, где нас и уважали, и угощали, и говорили теплые слова, мы оставались три дня в ежедневных молитвах. А затем продолжили наш путь. Наши православные братья проводили нас, снабдив в дорогу пищей, уход наш сопровождался звоном церковных колоколов.

Далее мы пробирались через Тырновские горы. Милойко становилось все хуже, он едва передвигал ноги. Когда мы обнаружили пастушеский катун, пустой и занесенный снегом, решили здесь остановиться на ночлег. Постройка состояла из загона для скота и хижины для пастухов. В ней оказались кровать, старая кухонная плита и немного посуды. Мы насобирали дров и разожгли огонь, а Милойко уложили в кровать и заварили ему липовый чай из засушенных цветов, пучками висевших у входа. Вскоре комната благоухала пьянящим ароматом, наполняя им наши измученные души. В хижине нашлась кукурузная мука, из которой мы испекли хлеб, и мы вытащили на свет Божий запасы, полученные от братии. Так как был пост, то и еда была только постная: сушеная рыба, плов на растительном масле, рисовый пирог, мед, орехи, сушеный чернослив. Мы вдвоем присели и немного поели.

А Милойко кусок в горло не лез, ему стало гораздо хуже. Ясно было, что и он скоро отправится вслед за Богосавом и Радоицей. Ночью разразилась страшная пурга, вьюга завывала, горы стонали, а дубы и буки сгибались и скрипели. Мы пили чай у плиты и молчали, а Милойко в кровати под покрывалом, пропахшим сыром, стонал от сильной боли.

На пылающий лоб мы ставили ему холодные компрессы, но глаза его уже затянула пелена, предвестница смерти. Я, грешный, тайком молился Богу, чтобы он прибрал его, пока мы здесь, в катуне, чтобы смерть не застала его в горах.

Вот, доктор, сколь страшное было время, если я Бога молил о смерти товарища своего в расцвете молодости. Богосав и Радоица нашли свое упокоение, один на сельском кладбище, другой – в колодце, но что мы будем делать с Милойко, мучил меня вопрос. Мы оставались три дня в катуне, нам было тепло, мы ели сушеную рыбу и похлебку из корешков, варили желуди. Милойко вроде бы стало немного лучше, взгляд его прояснился, а жар уменьшился. Молодой организм борется с болезнью лучше, чем старый.

На четвертый день непогода затихла, и мы решили идти дальше. Ждать было некогда, надо было как можно быстрее выбираться из заснеженных гор. Тут нам и пригодилась одежда, которую дала нам женщина из Семеникова. Милойко мы одели в самое теплое, забрали и два мешка из катуна.

Но в тот же день после полудня Милойко вдруг стало хуже, он упал и больше не поднялся. Мы перенесли его под развесистый дуб, под ним он и скончался. Нечем было выкопать могилу, а от катуна мы далеко ушли, полдня хода, не могли вернуться за инструментом. Пришлось поступить так же, как и с Радоицей, – привязать к доскам и тянуть за веревку по снегу.

Мы собирались, спустившись с гор, попросить лопату в первом же доме. Двигались мы медленно, велико было опасение, что ночь застанет нас в горах. Шли и шли все дальше на запад.

Как мы ориентировались? Доктор, нужда учит человека многому. Стороны света мы определяли так: где мох растет на стволе дуба, там и север. А когда было ясно, хоть это случалось нечасто, мы следили за передвижением солнца по небу.

В начале вечера мы дошли до горного ущелья, где нас поджидало новое несчастье. Когда мы шли через лес, нас сопровождал вой волков, эхом отзывавшийся в горах. Они все больше приближались к нам. Наверняка почуяли мертвеца, звери издалека чуют то, что человек не может и вблизи.

Мы приготовили палки для обороны. Какая оборона! Как два ходячих скелета могут обороняться от стаи голодных волков? Растерзают и нас, и нашего мертвеца в клочки, так и исчезнем без следа. Постепенно они приближались и замыкали круг. Многие наши товарищи умерли в лагере, многие утонули в море, а нам предстоит стать пищей на трапезе волков!

Они нас окружили, кольцо сужалось, в их глазах мы видели свою смерть. Их было десять-двенадцать, шерсть дыбом, в любую минуту готовы кинуться на нас. Ждали только сигнала вожака, самый крупный самец был впереди всех, он возглавлял стаю. Мне был знаком волчий характер, с детства мне приходилось встречаться с ними в родных горах. Я знал, что главное – не показывать страх перед ними, иначе спасенья не будет. Но как держать себя в руках, слушая стук звериных клыков? Как не выдать себя под их кровожадными взглядами?

С крестом в руках я начал молиться Всевышнему о спасении душ наших. Глигорие читал молитву вместе со мной. Наши охрипшие голоса раздавались над горами, мешаясь с ветром и волчьим воем. Представьте себе эту картину в покрытых снегом горах! Быть может, в последний раз мы молили: «Господи, единственная надежда наша, на тебя уповаем, не дозволь нас, рабов твоих преданных, растерзать диким зверям. Обуздай их жажду крови нашей. Умоляем тебя, Господи, в этих пустынных горах спаси нас…»

Чем громче они рычали, тем громче мы пели. Запах мертвечины их подстегивал, волки клацали зубами, сучили лапами. Ну а мы продолжали молиться, это было наше единственное оружие. Все мы ждали сигнала вожака, он первый бросится на нас, а за ним остальные.

И этот миг настал. Кинулись на нас остервенело. Напрасно мы лупили их палками, звери схватили мертвеца и уволокли его, а нас оставили в покое. Пока они рвали его на части, мы быстро забрались на дерево, так как знали, что придет и наш черед. Первым залез Глигорие и помог мне. Сверху мы наблюдали кошмарную сцену: от Милойко в мгновение ока остались только кости. Покончив с ним, волки устремились к нам. Скакали вокруг дерева и завывали, подняв к нам головы. Когда они поднимались на задние лапы, мы сверху били их палками.

Этот танец смерти продолжался почти целый час. Наконец, они устали и разошлись. Мы еще долго не решались спуститься, боялись, что они вернутся. Отважились мы только тогда, когда их вой удалился. Мы слезли с дерева и нашли только несколько костей, разбросанных на снегу, все, что осталось от Милойко. Мы их собрали и сложили в мешок, чтобы потом где-нибудь закопать. Это были две бедренные кости, несколько ребер, локоть, часть черепа. На месте его гибели весь снег был утоптан волчьими лапами. Так наш покойный товарищ спас нас от неминуемой смерти.

Не боялись? Конечно, боялись. Знали, что волки могут снова напасть. Но у нас не было выбора, мы должны были двигаться дальше. Морозной ночью мы не смогли бы усидеть на дереве. Вечером мы спустились в долину, где ветер дул не так сильно. Теперь мы были получше одеты, с мертвых друзей мы снимали все, что могло пригодиться, вот только от одежды Милойко ничего не осталось, волки все разорвали.

Следующую ночь мы провели, зарывшись в стог сена недалеко от какого-то дома. Нам не хватило смелости постучать в дверь. Никогда не знаешь, кто тебе откроет. Ну вот, мое повествование о нашем путешествии по Болгарии тянется дольше, чем я рассчитывал. Но эту главу своей истории, доктор, я обязан описать вам подробно.

Мы шли из Варны уже двадцать дней, а прошли только половину страны. На следующее утро мы шли по долине реки Янтры, с севера обошли город Габрово, один из самых больших в центральной части Болгарии. Мы остались без еды и без сил. Глигорию было хуже, чем мне, он еле двигался.

Мы решили свернуть в первый же дом в ближайшем селе, голод был сильнее страха. Нам открыла старая женщина, мы рассказали, кто мы и откуда идем. Сжалившись над нами, она пригласила нас войти. Мешок с черепами и Милойкиными костями мы оставили в прихожей. Мы сразу же почувствовали тепло души этой женщины. Из домочадцев в доме был ее свекор, тяжело больной, сноха и двое внуков. Про мужа и сына мы не спрашивали, скорее всего, они были на фронте.

Нас так хорошо приняли, что мы остались в этом доме на несколько дней. Нас не отпускали, пока мы хоть немного не поправимся. В благодарность мы помогали по дому: рубили дрова, кормили скотину, загружали зерно в мельницу, разгребали снег. Когда хозяева узнали, что в мешке мы несем кости погибших товарищей, предложили похоронить их на сельском кладбище. Мы согласились сделать это с костями Милойко, а головы Радоицы и Богосава решили и дальше нести с собой. Они нам дали доски, чтобы сколотить гроб, и мы похоронили то, что осталось от Милойко, сопроводив обряд короткой и скромной службой. Нас уверили, что можно написать на кресте не только имя покойника, но и откуда он, это никого не заденет. Женщина обещала, что, зажигая свечи за упокой души своих родных, она сделает то же и для Милойко. Череп его мы взяли с собой в Сербию. Пребывание в этом доме показало, что прав был мельник, встреченный нами в самом начале нашего пути, который говорил, что народ болгарский порядочнее и благороднее, чем политики этой страны.

По воле Господа случилось так, что в те же дни умер тяжело больной хозяин этого дома Тодор Пламенов, его имя я сохранил в памяти. Мы вдвоем помогали в подготовке к похоронам и на кладбище при отпевании. Одна вера, один богослужебный язык еще больше нас сблизили, хотя я в то время еще не был священником. То село называлось Гребенцы, и оно осталось светлой точкой на нашем скорбном пути в те тяжкие времена.

Гостеприимный дом мы оставили в день святого Игната Богоносца, окрепшие, снабженные едой. Неудивительно, что двигались мы быстрее, чем раньше. Через пять дней, в Сочельник 24 декабря 1917 года, мы стояли пред вратами монастыря у подножья Ловчанских гор. Решились постучать. Мы с Глигорие в нужный час оказались возле древних стен. Это был храм Христа Спасителя. Когда я рассказал, что был студентом теологии, вся братия собралась вокруг, сам отец Иоаникий, игумен монастыря, принял нас. И, несмотря на множество дел накануне завтрашнего великого праздника, они нам уделили внимание. Узнав, что в мешке у нас черепа наших друзей, они предложили похоронить их в церковной крипте, что было огромной честью, но, к сожалению, мы не могли ее принять. Мы объяснили, что хотим отнести их родственникам покойных для захоронения в родных местах. Вечером мы присутствовали при торжественном обряде сжигания бадняка.

А ночью мы участвовали в богослужении, и когда я пел в хоре священников, сердце мое исполнилось великой радостью. Службу вел лично игумен Иоаникий, в ней участвовали многочисленные иеромонахи и архидьяконы. На следующий день я принимал участие в рождественской литургии. В монастыре мы оставались три дня как самые дорогие гости. И все эти почести нам были отданы в стране, армия которой столько зла причинила нашему народу. Здесь же нас встретили словами утешения, капли сочувствия, подобно каплям небесной росы на Джурджевдан, бальзамом лечили наши израненные души.

Перед уходом игумен оказал нам великую честь: обоим вручил по иконке, самолично изготовленной, а мне еще подарил распятие Христово, которое когда-то собственноручно вырезал из тисового дерева. Благословил нас и пожелал благополучно добраться до родного дома. Мы поцеловали ему руку и пожелали долгой жизни и доброго здоровья на пути укрепления веры православной, а также мира нашим народам. Когда мы уходили, все вышли за монастырские ворота и махали нам на прощанье. В нашу честь зазвонили в колокола, их звон еще долго нас сопровождал. Эта икона 25 лет спустя спасла меня от неминуемой смерти.

Мы продолжали двигаться на запад, к нашему многострадальному Отечеству. Но очень быстро нас задержали жандармы и, обнаружив, что находится в наших мешках, обвинили нас в том, что это головы убитых нами болгар. Нам не помогли уверения, что это головы наших погибших друзей. Оставалось только сослаться на отца Иоаникия, и нас доставили обратно в монастырь. Тот богоугодный человек рассердился на жандармов и подтвердил, что головы действительно принадлежат сербским военнопленным. Тем самым он оградил нас от новых мучений, и мы вновь отправились в путь.

Болгарская земля показала нам два своих противоположных лица: одно кровожадное и бесчеловечное, а другое – благородное, полное человеческого тепла. Одно обрекало нас на страдания, другое залечивало наши раны и сопереживало нам. До Софии мы шли еще целую неделю. И, собрав всю решимость, вошли в город, безмерно рискуя. Мы хотели поклониться мощам короля Милутина, покоящимся в величественном храме Святого Воскресенья. Этого сербского монарха болгары веками прославляют осенью, в День святого короля. Мы вошли в пустынный собор, священник показал нам киот, покрытый бархатом цвета гнилой вишни. Мы зажгли свечи и в тишине оказали почести сербскому королю, основавшему сорок церквей и монастырей.

Выйдя наружу, мы продолжили свой путь. На полпути от Софии до Сливницы Глигорие всерьез занемог. Его мучили страшные боли в животе, все время рвало. Пришлось остановиться в ближайшем доме, где он и умер к концу дня. С помощью местных жителей я похоронил его на сельском кладбище, прочитав заупокойную молитву над его телом. Было это вблизи городка Петрч.

Да. И его голову я взял с собой в Сербию. Так и остался из нас пятерых лишь один я, грешный Йован. Болезнь и меня сотрясала, но все же я продолжал идти. Сербскую границу я пересек у Цариброда, позднее переименованного в Димитровград. Было это 13 января 1918 года, накануне праздника святого Саввы, все еще по старому стилю.

Перед тем как ступить на родную землю, я выложил на придорожный камень все четыре головы. Голова Милойко была в наихудшем состоянии, и я вставил свечу в отверстие, где когда-то был его глаз. Воздел руки к небесам и возблагодарил Господа, что живым вернул меня на Родину, чтобы я мог свидетельствовать о перенесенных страданиях. На этот каменный алтарь я установил и распятие, полученное от отца Иоаникия. Положил и иконку Введения во храм Пресвятой Богородицы, и свой крест, прошедший со мной путь на Голгофу.

Здесь, на заснеженных сербских просторах под властью иноземцев, я прочитал поминальную молитву за всех, кто погиб мученической смертью, не дожил до возвращения на родную землю, чьи кости рассеяны по чужим полям или покоятся на дне синего моря. Пока я произносил слова молитвы, мой голос дрожал от слез, струившихся по лицу. Я перечислил имена, которые смог вспомнить, помолился Господу за упокой души Янко, Градимира, Жарко, Илии, Тодора, Михайло, Драгована, Драгомира, Немани, Станка, Обрада, Богосава, Радоицы, Милойко, Глигория. Моя молитва была и о тысячах других, чьей смерти я не видал. И я отправился дальше по многострадальной земле сербской с верой в Бога и с мешком на плечах.

Я, грешный Йован, возвращался из рабства, окутанный плащом Божьего сияния. Меня мучил вопрос, кто встретит меня на пороге родного дома? Живы ли мои родные? Убереглись ли от ножа и от пули? Не поглотил ли огонь отчий дом?

Путь от Димитровграда до города Чачак, еле живой, я осилил за одиннадцать дней. В родных местах меня встретили односельчане, узнавшие меня, несмотря на плачевное мое состояние. Домой я вернулся 24 января 1918 года, через два месяца после того, как покинул Варну. Прежде всего я посетил руины храма Огненной Марии на своем участке земли. Крест и икону поместил на алтарь (маленький, деревянный, я сам его сделал перед уходом на фронт) и прочитал молитву. Произнес слова благодарности Богу за то, что после всех испытаний вновь нахожусь на этом святом месте. Помянул и всех земляков, которым не суждено было вернуться домой.

Оттуда я направился к дому через свой участок, за который неустанно благодарил отца. Горы и долины лежали под снежным покрывалом, эта белизна простиралась вокруг, сколько мог охватить взгляд. Над нашим домом развевалось три черных флага: по отцу Никодие, братьям Теовану и Рисиму. На пороге появилась мать, все еще в трауре, одряхлевшая и поблекшая. Увидев меня, она обняла меня и заплакала. Мы рыдали оба. Потом между нами произошел такой разговор, передам хотя бы то, что осталось в моей памяти:

– Сынок, это ты? Что от тебя осталось?

– Осталась душа, матушка. А все другое неважно.

– Через какие страдания ты прошел, душа моя?

– Душегубы наши своим злодейством и лицо самого Господа бы обезобразили, а не только нас.

– Лишь бы живой остался, чтоб мои глаза на тебя смотрели!

– Многие матери своих сыновей уже никогда не увидят.

– Хвала Господу, что сохранил тебе жизнь, цыпленочек мой.

– Стыдно мне, матушка, что среди тысяч мертвых я в живых остался.

– Не говори так, сынок! Ты не виноват в их смерти.

– Совесть моя, мама, не дает мне покоя.

– Не поддавайся черным мыслям, дитя мое. Мало ты пережил? Бог так хотел, чтобы ты выжил, чтобы не все погибли.

– Но, мама, погибли лучшие сыновья сербского народа, цвет нашей нации.

– И где покоятся наши драговчане?

– Одни умерли, их во рвы побросали, других перебили, кого-то в море утопили, кто-то от страданий умом тронулся, а некоторые остались в горах заснеженных, те, что со мной возвращались.

– Да будет вовек проклято имя болгарское!

– Не говори так, матушка. Если бы не лучшие из них, не видать тебе сына живым! Эти добрые люди спасли меня.

– Что ты говоришь, сынок? Как могли враги наши тебя спасать?

– Одни мне страшные раны наносили, другие эти раны залечивали. В каждом народе есть добрые и злые люди.

– Как же ты вернулся из окаянной дали, дитя мое?

– На крыльях надежды, с мыслью о Господе нашем, матушка.

– Сколько же ты был в пути, несчастное мое дитя?

– Пока я был в пути, шестьдесят раз сменились день и ночь. От Введения во храм Пресвятой Богородицы до сегодняшнего дня.

– Что же ты ел в дороге?

– Зерна из навоза, корешки растений и то, что добрые люди подавали.

– Хвала Господу, что есть еще добрые люди на свете. А что у тебя в мешке, путник мой многострадальный?

– А ты посмотри, матушка.

Мать вытащила головы из мешка и говорит:

– Горе мне! Что это такое, сынок?

– Это головы покойных моих товарищей.

– Ты такой слабый, как же ты их смог донести?

– Должен был, мама, это была моя святая обязанность.

– И куда ты теперь с ними, несчастный?

– Отнесу к ним домой, пусть родные хоть головы похоронят.

– А почему одна голова вся обглоданная?

– Обглодали ее волки в горах.

– Что ты говоришь?! Так на вас и волки охотились?!

– Да, матушка. Это голова Милойко Елушича из Граба. А его самого съели, уже мертвого.

– Господи помилуй! А кто остальные трое мучеников?

– Это мои товарищи, мы вместе отправились домой из плена, но все, кроме меня, скончались по дороге.

– Знаешь ли ты, дитятко, где чья голова? Кому ты их отдашь?

– Знаю. Вот голова Радоицы Клисарича из Губеревцев, эта – Богосава Йовашевича из Марковицы, а третья – Глигория Бежанича из Брезовицы.

– Ох, что ты говоришь! Все такие молодые. Несчастные их матери!

– Есть матери несчастнее, эти хоть головы своих сыновей увидят, а тысячи других – ничего.

Тут подошли мои сестры и младший брат. Было много и слез, и поцелуев. Так я впервые, доктор, встретился с родными после отъезда на фронт летом 1915 года. Наконец, я перекрестился, стал на колени и поцеловал родной порог. Потом вошел в дом, приблизился к иконе святого Иоанна Крестителя, покровителя нашей семьи. И ее поцеловал…

Да, отнес. Сделал это уже на следующий день. Отнес все четыре головы и пережил душераздирающие минуты. Не знаю, где было горше. Всюду раздавались стоны и плач и причитания. Особенно тяжело пришлось в Грабе, когда мать Милойко Елушича, увидав голову своего сына, потеряла сознание.

Думаю, что нет. Я не считаю это своей ошибкой. Я дал возможность несчастным родителям повидать хоть какие-то останки их сыновей. За это они были мне благодарны. Пригласили меня и на захоронение этих голов. Везде я не мог успеть. Побывал в Губеревцах и Марковице, там присутствовал на отпевании. Головы положили в гробы и с ними лучшую одежду покойных юношей.

Таким образом, я, раб Божий, грешник Йован, сделал все, что мог, для своих умерших друзей. Часть моих воспоминаний о том времени осталась под пластом лет. То, что я рассказал вам, – всего лишь сохранившаяся череда мрачных картин прошлого. Надо было бы рассказать обо всем много лет назад, но не было ни сил, ни желания, да и кто бы стал меня слушать? По правде говоря, не было у меня такой потребности говорить, как сейчас с вами, доктор. Вы пробудили во мне желание в конце моего жизненного пути открыть кому-то душу. Меня радует, что в вас я нашел человека, который действительно хочет слушать и записывать мои воспоминания.

В 1918 году, когда я возвратился из плена, мне исполнился 21 год, самое начало жизненного пути. Перед собой я поставил две высокие цели: закончить семинарию и восстановить церковь на Волчьей Поляне. Не жалея сил, я взялся за работу.

Но это уже другая история, новая глава моей жизни, поэтому мы продолжим завтра, мне надо передохнуть, а вам пора вернуться к своим обязанностям.

Что вам сказать? Так себе. Живот раздут. Но, благодаря вашим усилиям, надеюсь прожить еще денекдругой.

* * *

Глубокой осенью 1918 года началось возвращение с войны сербской армии. Великая бойня закончилась, и Сербия начала залечивать страшные раны, нанесенные тремя войнами подряд. Многие навсегда остались на полях войны, разбросанные повсюду на Балканах, так что следа не отыскать. Болезни уносили жизни мирных жителей, тысячи свежих могильных холмиков выросли по всей стране.

Погибли два моих брата и отец. Оставшиеся в живых братья Йоксим и Живадин отделились, обособилась и семья покойного брата Теована. Сестры вышли замуж. Когда делили отцовское наследство, я взял только участок скудной земли на Волчьей Поляне с руинами церкви.

Инвалиды войны, изможденные, искалеченные, заполонили наши края. Власти то ли забыли о них, то ли ничем не могли им помочь. Многие из них были в расцвете лет. Изувеченные, они не могли обрабатывать землю, кормить свои семьи им было нечем; сельский дом без здоровой мужской руки обречен на гибель. Были и безрукие, и безногие, на костылях, слепые и глухие, с лицами, изрытыми шрапнелью и порохом, многие от сильных мучений заболели падучей.

Некоторые из них начали просить милостыню. Опираясь на костыли или сидя, с орденами на груди, герои Куманова, Брегалницы, Цера, Мачков-Камена, Ветерника и Каймакчлана стали никем и ничем, убогие калеки. Во время церковных праздников и на сельских ярмарках протягивали руку за милостыней вчерашние герои, недавно голыми руками хватавшиеся за лезвие сабли. Отдав Родине все, что имели молодость, здоровье, силу и красоту, – они опустились на самое дно нищеты.

Я видел, как Рашко Евтич, кавалер звезды Карагеоргия, опираясь на костыли, безногий, просит перед храмом. В ту руку, что недавно вершила героические дела на поле боя, люди клали милостыню. Я видел Боголюба Терзича, на чьей груди сияет медаль за отвагу Милоша Обилича, как он, без одной руки, восклицает «подайте, братья» и «спасибо, братья!». Встречались мне и другие храбрые воины, такие как Илия Момчилович, Саво Радулович, Теован Ранич и другие, оказавшиеся в позорном положении, позорном для этой страны, для ее властей, но не для храбрых патриотов.

Доктор, их состояние меня глубоко потрясло, я не мог остаться равнодушным, постарался хоть чем-то им помочь. Я ходил по селам и составлял списки наиболее пострадавших инвалидов войны и военнопленных, возвратившихся из лагерей, которые были неспособны работать и не имели средств к существованию. Это относилось в первую очередь к малоимущим. С этими списками я стучался в разные двери, начиная от муниципальных властей, общинных, уездных, областных, вплоть до Военного министерства. Я разговаривал и с местными состоятельными людьми: банкирами, землевладельцами, хозяевами мельниц, пивных, лесопилок, с торговцами скотом и ракией, владельцами магазинов и трактиров и со многими другими. Повсюду просил за наших несчастных братьев, заслуженных героев. Могу похвастаться, что не остался с пустыми руками, какие-то средства мне удалось собрать. Я разделил их между самыми обездоленными, чтобы они могли купить все необходимое для дома: газ, соль, медный купорос, растительное масло, колесную мазь, бороны и плуги, шины для колесных повозок. А самые бедные покупали муку, семена к посевной и еду для своих семей.

Мой христианский долг призывал меня совершать и другие деяния. Двери моего скромного дома всегда были открыты для искалеченных солдат. Посещали меня и бездомные, и нищие. Если мне нечего было им дать, я старался вернуть в их сердца надежду добрыми словами.

Взялся я и за то, чтобы осуществить две главные цели, о которых я упоминал: восстановление церкви и завершение курса теологии. О первом я оповестил церковные власти, и они мне обещали помощь в границах своих возможностей. Это было весной 1921 года. Я пошел в народ, разговаривал с людьми, собирал пожертвования, как деньгами, так и материалами. Я нашел людей, которые брались за проект возвращения храму первоначального вида. Это были специалисты по церковной архитектуре средних веков, к которой относилась церковь на Волчьей Поляне.

Все приготовления и доставка материалов требовали много времени и много рабочих рук. Работы начались в следующем 1922 году, весной, в день Святых сорока мучеников. Фундамент освятил настоятель монастыря Святой Троицы. Местные мастера согласились работать бесплатно, из любви к Богу и родному краю. Чернорабочими стали крестьяне из ближних сел. Дело шло быстро, и я молился Богу, чтобы так дальше и продолжалось. Камень мы доставляли из ближайшего рудника, каменщики на стройке его обтесывали. Глубокой осенью, в день святого Димитрия, все строительные работы были завершены. Осталось покрыть здание и укрепить на куполе крест, а затем приступить к внутренней отделке, изображению святых ликов (разумеется, не по всем стенам, это потребовало бы слишком больших затрат), а также к работе над иконами и иконостасом. И еще предстояло построить колокольню.

С наступлением морозной и снежной зимы работы пришлось прекратить. Мы продолжили их только следующей весной. Иконописцев я пригласил из семинарии в Призрене, это были молодые трудолюбивые люди. Наконец, в день святой великомученицы Огненной Марии храм был освящен. Я придавал особое значение тому, чтобы торжественный обряд состоялся именно в этот день, 30 июля 1923 года. Его проводил наш владыка лично, а в службе участвовали иеромонахи, монахи и священники. Весь народ нашего края собрался к церкви. Наступил самый счастливый момент моей жизни, когда с колокольни небольшого храма раздался звон колокола, подаренного нашим земляком из Америки Огненом Стоичем. Итак, доктор, великое дело я довел до конца, милостью Господа. Осуществился давний сон из моего детства. Некоторые предметы, необходимые для церкви, я получил в подарок от разных храмов и монастырей. Народ начал приходить в церковь на службу, к причастию, на венчание и крещение. А через пару дней после освящения храма, одной ясной ночью, когда я возвращался из соседнего монастыря, перед церковными дверями меня поджидала лань. Я погладил ее по голове, а она лизнула мне руку. Потом, прихрамывая на заднюю ногу, медленно удалилась в лес. На следующее утро на том же месте я обнаружил свернувшуюся в клубок змею, вечную хранительницу этой святыни. Увидев меня, она подняла голову, покачала ею вправо-влево и исчезла в норе под стеной храма. Я уже говорил вам, что эти два Божьих созданья являлись предо мной крайне редко, притом в исключительные моменты; лань всегда ночью, а змея днем. Сейчас это было связано, безусловно, с освящением храма. Насколько я знаю, кроме меня, их никто никогда не видел.

В 1925 году, когда мне исполнилось двадцать восемь лет, я женился на девушке из хорошей, уважаемой семьи Рняковичей из Гучи. Мы во всем ладили, но она заболела и вскоре умерла. Детей у нас не было, и больше я не женился.

Поскольку своих детей я не имел, Бог дал мне возможность заботиться о чужих. Вскоре после смерти моей жены однажды утром перед храмом я увидел грудного ребенка, полугодовалую девочку, завернутую в одеяльце. Находка меня потрясла. Я забрал младенца домой и с помощью соседки стал кормить из бутылочки козьим молоком. Несколько дней мы таким образом поддерживали в ребенке жизнь, а затем я отвез его в детский приют в Белграде. Там я оставил сведения о себе как о человеке, нашедшем подкидыша.

Через двадцать лет, осенью 1947 года, ко мне в церкви подошла молодая красивая девушка. Поцеловала мне руку и спросила:

– Вы ведь отец Йован?

– Да, – отвечаю.

И тут она упала мне на грудь и зарыдала. Я был смущен, я не знал, кто она и откуда и почему так горько плачет. Я спросил ее:

– Скажи мне, кто ты, дочь моя?

Она заплакала еще сильнее, а когда немного успокоилась, сказала:

– Вы мой спаситель. Вы мой отец, другого я не знаю.

Тут мне все стало ясно, я спросил:

– Так ты младенец, которого я когда-то нашел перед входом в церковь?

– Да, – ответила она и вновь зарыдала.

Девушка рассказала мне о себе то немногое, что знала. Сказала, что ей ничего не известно о родителях. Росла в приюте, а когда ей исполнилось пять лет, ее удочерила бездетная супружеская пара. Они ей дали образование, как раз сейчас она изучает литературу в Белграде. Она привезла мне чудесные подарки и провела со мной весь день. С тех пор эта девушка частенько меня навещала. Со временем она стала преподавателем, вышла замуж и приезжала уже с мужем и детьми. Заботилась обо мне, как о настоящем родном отце. Последний раз посетила меня два года назад, в 1990-м. Теперь она уже пожилая женщина, пенсионерка с двумя внуками. В приюте ей дали имя Мария, по моей просьбе, поскольку я нашел ее на пороге храма пресвятой Марии Огненной.

Доктор, сейчас я нарушил хронологию событий и дошел до дней сегодняшних. Но мне пришлось так поступить. Потом я вновь вернусь к дням своей молодости и зрелости. Четыре года назад, в 1988-м, со мной произошло нечто неожиданное и волнующее. Ко мне в церковь пришли два человека средних лет, держа под руку старушку, едва передвигавшую ноги.

Была она-кожа да кости. Случилось это за несколько месяцев до того, как я стал монахом.

Я принял ее, как принимал всякого благонамеренного человека, посетившего это святое место. Старушка тут же объяснила, зачем пришла ко мне. Она хотела мне исповедаться. Я попросил сопровождающих подождать снаружи. Стоять она не могла, и я посадил ее у алтаря. Предложил снять платок. Ей могло быть от семидесяти семи до восьмидесяти лет. Я зажег кадило и поднес ей крест для поцелуя. Попросил открыть мне, в чем ее грех. Она смущенно отнекивалась.

– Грешная душа, пред ликом Господа нашего Иисуса Христа поведай мне, в чем твое прегрешение, сказал я ей.

Запинаясь, она начала говорить. Назвала свое имя, которое я обязан хранить в тайне. Рассказала мне, как она, будучи восемнадцатилетней девушкой, вступила в греховную связь с семейным человеком и от него забеременела. Она была из порядочной патриархальной семьи и не посмела никому об этом рассказать, поэтому сбежала из дома и нанялась на работу как можно дальше от родных мест.

Ну, конечно же, доктор. Я сразу же понял, о чем пойдет речь. Но сделал вид, что ничего не подозреваю. Когда пришло время рожать, она ушла от своего хозяина и поселилась у одинокой старушки, которая приняла ее по-матерински и помогла произвести на свет здорового младенца, девочку. У этой женщины она оставалась полгода. А потом поняла, что ребенок будет слишком большим грузом в ее жизни, и решилась на самый страшный шаг, на какой только может решиться мать, – бросить плод утробы своей!

Родом она была из наших мест и знала обо мне и о моей готовности помогать несчастным. Закутала ребенка в одеяло и однажды ночью принесла его сюда и оставила перед храмом. Было это в 1927 году. А шестьдесят лет спустя грешница, гонимая муками совести, в конце своего жизненного пути пришла сюда умолять Господа смилостивиться над ней и принять ее душу.

Выслушав все это перед Христовым распятием, я исполнил свой долг и произнес:

«Благословен Господь наш и ныне и присно и вовеки веков. Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, смилуйся над рабой Божьей и прости ей прегрешения ее.

Пресвятая Троица, смилуйся над ней.

Господи, отпусти грехи ее.

Владыка, прости ей беззакония ее.

Прими и исцели немощь души ее, имени Твоего ради.

Смилуйся, Господи».

И так я повторил три раза, от начала и до конца. Женщина трижды поцеловала крест. После того, как облегчила душу, спросила, знаю ли я, что было дальше с ее дочерью. Я ответил, что знаю, что она замужем, имеет свой дом и семью, маленьких внуков. Тогда она спросила, могу ли я помочь ей встретиться с дочкой. На то я ответил, что не могу, пока не получу согласие ее дочери. И старуха ушла, попросив меня оповестить ее о разговоре с дочерью.

Уже на следующий день я рассказал Марии о приезде ее матери и ее просьбе о встрече. Она отказалась сразу же, не хотела даже говорить ни о чем подобном. Я дал ей три дня на размышление, напомнив, что по-человечески и по-христиански ей следует согласиться.

Через три дня она сообщила, что осталась при своем решении. Но я все же убедил ее встретиться с матерью, хотя она призналась, что соглашается только из любви ко мне. Я назначил им встречу.

В оговоренный день те же люди привезли старуху и на руках внесли ее в церковь, ходить она уже не могла, выглядела как живой труп. За ней прибыла Мария, я встретил ее снаружи и предупредил, что прощением она совершит богоугодное дело, которому Господь возрадуется.

Мария вошла, поцеловала мне руку. А затем застыла в недоумении, как будто не знала, что ей делать дальше. Я понял, что под наплывом чувств, она не заметила старуху. Я пришел ей на помощь и дал знак приблизиться к матери. С носилок, на которых лежала, она протягивала к ней иссохшие руки. Мария подошла и протянула ей руку, а та схватила ее, прижала к груди и стала целовать. Обе плакали.

Доктор, в моей жизни было много волнующих моментов, но этот потряс меня до глубины души. Я так сильно переживал, словно и сам стал частью чудесного и трагичного сплетения людских судеб. Старуха дочь свою не выпускала из объятий, и те костлявые руки, которые давно, шестьдесят лет тому назад, совершили страшное преступление, оттолкнув свое дитя, сейчас судорожно, покаянно стискивали и молили этого ребенка, ныне женщину зрелых лет.

Конечно, эти двое должны были оставаться снаружи, кто бы они ни были (позже я узнал, что это были ее сыновья), в церкви они были лишними.

Я приблизился, разъединил женщин, взял в руки крест и икону Пресвятой Богородицы и произнес:

– Грешница, в этом доме Господнем скажи дочери своей то, что должна ей сказать. Слова твои услышат Святые отцы и ангелы Господни.

Женщина попыталась встать, но не смогла и, сидя на носилках, сказала:

– Дочь моя, в этом святом месте, пред ликом Господа, перед крестом и алтарем, молю тебя, прости за все, в чем как мать я виновата пред тобой, за то, что оставила тебя, когда ты во мне больше всего нуждалась. Молю тебя, облегчи страшный груз на душе моей, который давит на нее всю мою жизнь. Прошу, прости меня, чтобы Господь смог принять мою душу грешную. Если не простишь, не будет конца моим земным мучениям. Мария, вся дрожа, выслушала эти слова и застыла на миг. Наконец, протянула руку матери и сказала:

– Прощаю тебе все, и пусть Бог тебя простит и на том, и на этом свете.

Произнесла это дрожащим голосом, рукой вытирая слезы. И вновь обеих захлестнула лавина чувств. Вновь они сплелись в крепких объятьях. Теперь женщины уже не плакали, а рыдали. Страсти, так долго сдерживаемые, хлынули наружу. Темные и светлые чувства перемешались в них. Ненависть отступала перед силой божественной любви. Быть может, я ошибаюсь, и это была не любовь, а горечь, годами копившаяся на дне их души, которая сейчас всколыхнулась и выплыла на поверхность из мрачных глубин грешного, смертного человеческого существа.

С кадилом и крестом в руках я благословил готовность Марии простить свою мать и сказал тогда:

– Господи, Иисусе Христе, Ты правишь нами, Спаситель наш, Ты один имеешь власть прощать грехи наши как добрый Бог, любящий людей… Богородице Дево, мы взываем к Богу, который от Тебя воплотился. Умоляем его спасти наши души. Господи, помилуй нас.

Слава Отцу и Сыну и Святому Духу

Аминь!

Затем я обратился к женщинам:

– Господь милостив, и милости его нет конца. Слыша слова прощения, и он возрадуется. А вы с сегодняшнего дня, восстановив давно разрушенные мосты человеколюбия между вами, вступаете в новую жизнь, земную или небесную. Ступайте, как подобает матери и ее дитяти. И пусть вас на этом пути сопровождает счастье и милость Божья. Сегодня под сводами этого святого дома вы совершили великое деяние, любезное и людям и Всевышнему. Не дозволяйте вновь омрачить ваши отношения теням ненависти и злобы.

На это они обе перекрестились и поцеловали крест. Мария вновь поцеловала руку матери, а та ее в щеку. Затем старшая принялась расспрашивать Марию о ее жизни, где она живет, с кем, чем занимается. Мария отвечала более спокойно, чем раньше. И в конце старуха попросила дочь присутствовать на ее похоронах, которых осталось недолго ждать. Та, хоть и с тяжелым сердцем, обещала.

Перед уходом старуха обратилась ко мне с такими словами:

– Отец, остаюсь вечная ваша должница. Вы дважды сделали доброе дело для меня: сначала, много лет назад, вы спасли мое дитя, а сейчас, добротой души своей, вы сделали так, чтобы мое некогда покинутое дитя уже в зрелом возрасте вернулось в мои объятья и простило то зло, которое я, ее грешная мать, ей причинила. Пусть благословит вас Господь, отец.

Я же отвечал:

– Жена раскаявшаяся! Все, что я совершил и сейчас и ранее, есть воля Господа. Моя совесть и вера в Бога требовали поступить именно так, как я поступал и поступаю. И сейчас душа моя радуется вашему примирению.

Выйдя из церкви, старая женщина совершила еще один богоугодный поступок: познакомила сыновей своих с их сестрой единоутробной. Это был волнующий момент, ранее ни они о ней ничего не знали, ни она о них. Поприветствовали друг друга, хоть и довольно сдержанно, особенно братья.

Перед уходом старуха обратилась ко мне с еще одной просьбой:

– Отец, есть у меня еще одно желание, прошу вас исполнить его для меня.

– Сделаю все, что в моих скромных силах, – отвечаю.

– Прошу вас, на моих похоронах вместе с нашим приходским священником отслужите по мне панихиду.

Просьба меня удивила, но я ответил:

– Силы мои на исходе, но если доживу, приеду.

Прощаясь, сыновья обещали позвать меня, когда придет час. Не прошло и двух дней, как они связались со мной, сообщили о смерти матери и пригласили на похороны. Выходит, покойница сразу после покаяния предала свою душу Господу. Я сдержал слово. Местный священник с радостью согласился совершить обряд вместе со мной. Перед всеми собравшимися Мария, облаченная в траурное одеяние, еще раз выразила дочернюю любовь к женщине, которую до того не хотела даже повидать. Она долго рыдала на смертном одре матери, упав на ее гроб. Глядя на это, я вновь возрадовался, что помог восстановить утраченную связь между такими близкими людьми, как мать и дочь.

Не знаю. Это непросто объяснить, доктор. Быть может, дело в том, что долгий период жизни, до шестидесяти лет, Мария прожила, не зная ничего о тех, кто зачал ее и родил. Неожиданно та страшная пустота в душе заполнилась, и Господь одарил ее чувством, доселе ей неведомым: любовью к родителям.

Видимо, по-другому она и не могла вести себя в эти минуты. Опять повторю, что это выше моего разумения. Во время отпевания я с удивлением и радостью наблюдал за Марией, которую захватили столь сильные чувства. Еще недавно она гнушалась даже мысли о том, чтобы встретиться с женщиной, отказавшейся от нее вскоре после рождения, а сейчас она выказывала чувства, которые не всякая дочь испытывает к матери, она чуть не бросилась за ней в могилу. Я видел в ней нечто библейски возвышенное и человечески трагичное. Что я могу сказать, все это и есть составляющие нашей земной жизни.

Вам пора идти? Хорошо. На сегодня и так было достаточно. Увидимся утром при осмотре, доктор. И не забудьте то новое лекарство, которое вы мне обещали.

* * *

Доктор, вчера я вам сказал, что путешествие в день сегодняшний мне понадобилось, чтобы объяснить суть событий, тесно связанных между собой. Ну а сейчас я могу вернуться к периоду между двумя кровавыми бойнями и к началу Второй мировой войны.

Три года подряд оказались судьбоносными в моей жизни. В 1923 году я восстановил церковь, в 1924 году закончил семинарию, а в 1925 – женился. Каждое из этих событий имело далеко идущие последствия в моем будущем.

А сейчас хочу вспомнить трагический момент в истории сербского народа – убийство короля Александра Карагеоргиевича, предвестившее новый водоворот кровавых событий. Я не мог не пойти на похороны. В тот октябрьский день 1934 года в Опленаце собралась вся скорбящая Сербия. Здесь, в сердце Шумадии, сербское сердце кровоточило. Подле королевского одра, в трауре, в окружении троих малолетних детей, сломленная болью, стояла королева Мария. Пение церковного хора и звон церковных колоколов разносились с исторического холма, сливаясь в стон раненой души и плач осиротевшего народа.

Уже через несколько лет мрачные предвидения начали претворяться в жизнь. Весной 1941 года вихрь мировой войны захватил и нас. Новый костер разгорался со всей мощью. Разобщенный сербский народ, раздираемый противоречиями, не мог сопротивляться внешнему более сильному врагу.

Я должен сказать вам несколько слов о еще одной попытке вашего покорного слуги помочь обездоленному. Речь идет о девочке, которая осталась одна после убийства ее семьи в 1942 году. Немцы ввалились в ее дом из-за доноса, что в нем скрываются партизаны. Были уничтожены все, кроме пятилетней девочки, спрятанной в подвале. Я помог своей бездетной племяннице, дочери моей сестры Евдокии, удочерить ребенка. Так маленькая Елена нашла второй родной дом и новых родителей. Сейчас ей уже за пятьдесят, у нее своя семья, уже пошли внуки. Все прошедшие годы она оставалась мне преданной и благодарной. Два дня назад приходила сюда навестить меня.

Пришла пора, доктор, поговорить о времени, когда кровавые следы глубоко отпечатались в земле драгачевской и в душах ее жителей. Было это в разгар войны, в августе 1943 года, когда на мирных и трудящихся людей, привязанных к земле и верующих в Бога, обрушилась напасть, доселе невиданная. Болгарская карательная экспедиция сжигала все на своем пути, убивала всякого, от младенца в люльке до немощного старика, одной ногой стоящего в могиле. Это была месть за своих солдат, погибших от руки четника Милутина Янковича.

Меня закружило в вихре страданий народных. Как служителю Господа место мое было среди мучеников. Все началось за несколько дней до Преображения Господнего. В те дни уходящего лета Драгачево превратилось в новую Вандею. Я был свидетелем чудовищных злодеяний, страшные картины и сейчас, пятьдесят лет спустя, стоят у меня перед глазами. Уши мои слышат плач, глаза мои видят пламя, пожирающее наши поля и дома.

Вера требовала от меня не сидеть сложа руки, наблюдая, что творят с народом. С крестом в руках я пробирался от села к селу, от дома к дому. Я шел через горы и долины, через ручьи и реки, предупреждая людей об опасности. Небосклон Драгачева был обведен огненной чертой.

Я, грешный раб Божий Йован, пребывал там, где языки пламени глотали то, что создавали многие поколения десятилетиями и столетиями, там, где лилась кровь невинных, где поджигатели превращали в пепел церкви, иконы, кресты, алтари, потиры и богослужебные книги. И все это творили сторонники нашей православной веры. Я боялся, что придет черед и маленькой церкви на Волчьей Поляне, которую не так давно тяжким трудом, с помощью верующих, мне удалось восстановить из руин.

В те дни Драгачево оказалось в кольце ужаса. Подступы к нему охраняли кровожадные звери в людском обличье. И были они вооружены огнестрельным оружием и ненавистью ко всему человеческому. Все ворота к нашему спасению были заперты на семь висячих замков. Они рычали и завывали, точно те волки, что в их родных горах в 1918-м растерзали нашего друга Милойко Елушича, возвращавшегося с места пыток из Варны.

Стреляли, а мишенью их были дымовые трубы, старые амбары, груши и яблони, поросные свиноматки, стельные коровы, иконы семейных святых, петухи, будившие крестьян на рассвете, сказочные змеи-хранительницы наших домов, воздух, который мы вдыхаем, лепешки и рождественский пирог на противне. Бесчестили наших жен, сестер и матерей, еще не рожденных детей в материнских утробах.

Я предстал перед ними с крестом в руке и иконой Богородицы, взывая к их разуму, требуя остановить страшные дела и вернуться к святому Евангелию. Но они не слушали меня, избили прикладами и приставили нож к горлу. Вдруг я оказался перед домом Стояна Ранджича из Зеоке, семье которого, видимо, удалось бежать. Горел их просторный каменный дом, хлев, сарай с прошлогодней кукурузой, амбар с зерном, сарайчик с бочками, свинарник, загон для овец, клеть, сыроварня. Я стоял среди бушующего пламени, рискуя погибнуть. Огонь заглатывал все, что поколения создавали и передавали следующим поколениям. С треском обвалилась высокая крыша, постреливали в пламени дубовые бревна построек, бревна, тверже стали, простоявшие более двухсот лет, над которыми время было не властно, исчезали в огненной стихии. Сгорала память о многих Ранджичах, этих работящих людях, о череде их рождений и смертей.

Я, с крестом в руке, стоял в центре двора, посреди кошмара, в сердце ужаса. Я наблюдал конец человека в человеке, срывающегося в пропасть немыслимую. Я слышал мычание коров, блеянье овец, хрюканье свиней. Слышал, но нигде не видел. Неужели животные живыми горят в огне? Облака черного дыма поднимались к небесам, и я задыхался в этом дыму. Когда больше не смогу терпеть, воспользуюсь единственным выходом из огненного кольца, который еще остался, – проходом между сараем и амбаром.

Вокруг витал страшный запах паленого, запах сгоревшей жизни, молодости, цветшей здесь когда-то.

Вместе с треском горящих балок слышались и песни свадебных сватов, и залпы прангии, и тут же плач по покойнику. Я хорошо знал и этот дом, и всех его домочадцев. Двери его всегда были открыты для странников и случайных гостей. Часто переступал я порог этого дома и всегда по-братски был принят, хоть днем, хоть ночью.

Но сейчас я стоял бессильный, не мог ничем помочь. Лицо мое почернело от копоти. Я молился о спасении семьи Стояна, если им удалось бежать, или о спасении их душ, если они погибли в огне или от ножа. Огненное кольцо сужалось вокруг меня, пора было уходить. Откуда-то передо мной возник пес, большая лохматая дворняга. В собачьих глазах читались боль и страх. Этот умный зверь, верный сторож дома, глубоко страдал. Страдал и я. И стыдно мне стало перед собакой, что я принадлежу к роду человеческому, который творит подобное. Как мне объяснить ему весь этот ужас, если у меня самого не было ответов на вопросы?

Откуда-то послышалось кукареканье петуха, где-то за пределами огненного круга. Может, он оповещает народ об этом разорении? Зовет на помощь? Его кукареканье сквозь гул пламени прозвучало как зов ангела, взывавшего к рассудку людей. Всю свою жизнь этот певец зари провозглашал наступление нового дня, а сейчас – конец света и угасание разума.

Вдруг передо мной появился Стоян! С лицом черным, как земля.

– Отец, видит ли это Бог? – спросил он меня.

– Видит, Стоян, – ответил я ему.

– Тогда чего он ждет? Почему не остановит злодеев? Почему не отсохнут у них руки?

– Бог, Стоян, зло не творит, страдания он допускает в наказание.

– За что же нас наказывать? В чем наш грех? Мы набожные люди, в церковь ходим постоянно, пожертвования даем.

– Этого недостаточно, чтобы смыть грехи. Народом овладела ненависть, злоба и зависть. Ты видишь, как во время этой войны брат пошел на брата, отец на сына, кум на кума.

– Так, отец, плохие времена настали.

– Одни уходят в партизаны, другие в четники, третьи в летичевцы. Многие повернулись спиною к Господу. Коммунисты наши храмы начали сносить. Неверующий не может осознать смысла страданий.

– Но я – верующий, а все равно не понимаю.

– Господь наш, Иисус Христос, ради спасения нашего переживал несправедливость и страдания, чтобы воскресением своим дать смысл бессмысленности существования. Он – прибежище наше, сила, защита и твердыня.

– Я в отчаянии, отец Йован.

– Утешение, Стоян, ищи в спасении своей семьи. Главное, чтобы они остались живы, а добро еще наживете.

– Что можно сделать на этом пепелище? Все наше добро сгорело.

– Когда пройдет это бедствие, соберетесь все вместе на пепелище, слава Богу, много вас, полный дом. Есть у тебя и земля, и рабочая сила. Засучите рукава, начнете все сначала, Господь вам поможет за вашу преданность.

– Да может, отец, это конец света?

– Нет, друг мой. Этот народ и большее зло переживал, привык к страданиям. Посмотри только на кости наших предков в пещерах на Кабларе, участников двух сербских восстаний. Тогда, после всеобщей резни, жизнь из крови и пепла заново начиналась.

– Знаю, отец, я бывал там.

– Будь благодарен Господу, если сохранит твоих родных. Наше единственное спасенье в надежде.

Я пытался утешить человека, у которого все, что он имел, превратилось в пепел. У которого огонь поглощал все, что досталось ему от дедов и прадедов, то, что он должен был передать сыновьям и внукам. Своим словам утешения я верил, но верил ли он – не знаю. Он плакал, как малое дитя. Плакал и я вместе с ним. Из дома уже ничего нельзя было спасти, но из хлева мы успели вывести коров и телят, из сарайчика выкатили бочки с вином и ракией.

– Стоян, а где твоя семья? – спросил я.

– Я велел им бежать, спасать свою жизнь, а сам спрятался и наблюдал за домом.

Оставив его в тоске и отчаянии, я пошел дальше. Мне больше нечего было ему сказать, я истратил все слова утешения. Позднее я услышал, что его нашли мертвым в сливовом саду. Не знаю, умер ли он сам от горя или нелюди его убили.

Я вошел во двор Влайка Милоевича и застал его перед домом. Он был напуган. Многие дома пылали в селе, был только вопрос времени, когда придет его черед. Он сказал, что семья его бежала, а он остался стеречь дом.

– От кого ты стережешь его, Влайко? – спросил я.

– От этих палачей, отец Йован, – ответил он мне.

– И как ты справишься с разъяренными убийцами и поджигателями?

– Поговорю с ними по-людски. Должна же была в них остаться хоть крупинка человечности.

– Если бы было так, они бы не творили то, что творят. Деяния их лежат вне понимания людского разума.

– И что же мне делать? Что ты предлагаешь, отец Йован? Укажи мне, что делать.

– Мудр лишь Тот, что смотрит на нас с небес. Могу тебе сказать только, что живой человек может все преодолеть, а мертвый – ничего.

Пока мы так разговаривали, в его саду послышался шум. Это пришли нелюди. Я дал ему знак, и мы убежали в рощу на берегу, откуда как на ладони видели его подворье. Мы наблюдали, как заходят они в его двор, прикидывают, откуда начать. Я посмотрел на Влайка, главу большой семьи и большого хозяйства. Я понимал, что творится в его душе и сердце. Его трясло, как в лихорадке, лицо посерело. Мы оба молчали, любое слово было бы лишним.

Их было человек десять-двенадцать, вооруженных ружьями со штыками, некоторые автоматами. Они стояли в центре двора, один что-то говорил и показывал рукой на окружающие строения. Вероятно, это был вожак их стаи. Отдавал приказания, что нужно делать. А дело их ожидало непростое. Надо было превратить в пепел то, что поколениями создавалось. Все, что со временем затвердело и превратилось в гранит жизни, в сталь человеческого бытия.

Затем некоторые вошли в дом и там задержались. Наверняка искали, что ценного могут украсть. Влайко, весь дрожа, сказал, что пойдет туда. Мне с трудом удалось его удержать от погибельного поступка.

Доктор, это нечто большее, чем мои воспоминания. Это моя панихида по страшному времени, которое, как мы надеялись, никогда не вернется. Но, к сожалению, прошло пятьдесят лет, и вновь на нашей земле бушует война, в которой мы сами себя уничтожаем, убиваем и сжигаем. Никто извне на нас не нападал, ссору в своем доме мы превратили в кровавый пир.

Но вернемся в Зеоке, к дому Влайко Милоевича, в августовский день 1943 года. Мы видели, как грабители выносят вещи из дома целыми узлами, закидывают их в грузовики, стоящие у дороги. Затем приступили к подготовке поджога. Солому и сено из стогов солдаты заносили в дом и в хозяйственные постройки. Эта работа тянулась долго. Когда ее закончили, отовсюду повалил густой дым, в первую очередь из амбара. Клубы заполнили двор, сады и огороды. Языки пламени лизали двери и окна, а скоро они прорвались сквозь крышу.

Видя все это, Влайко потерял сознание, лицо его приобрело мертвенную бледность. Я думал, что он умирает, пульс слишком сильно бился. Я не знал, что делать, чем я могу ему помочь. Но здоровое сердце выдержало, вскоре он пришел в себя. А огненный круг смыкался, в центре его еще суетились поджигатели. Затем они вышли на дорогу, сели в грузовики и уехали. Оставили после себя все в огне и дыму.

Влайко решил тушить пожар. Напрасно я его отговаривал. Он ушел, и сквозь дымовую завесу я видел, как он подходит к огромному костру. Я слышал, как с грохотом рухнула крыша. Я было отправился дальше, но передумал и вернулся. Не мог оставить этого несчастного одного.

Подойдя, я увидел, как он вытаскивает из огня старый солдатский сундук отца или деда. Я облил его водой, и сундук превратился в обугленные обломки. Мы вытащили оттуда обгоревшую медаль за отвагу Милоша Обилича, его отец был награжден ею на солунском фронте. Потемневшая от огня медаль лежала на мозолистой ладони крестьянина, который любой ценой хотел спасти именно эту награду. Я покрыл медаль своим крестом, и так мы стояли в молчании. У бушующего пламени мы держали в руках два сербских символа, олицетворяющих храбрость и веру в Бога.

Хотя ничего больше нельзя было спасти, Влайко в беспамятстве метался между языками пламени, вглядываясь сквозь завесу огня, подвергаясь опасности превратиться в живой факел.

Наконец он стал посреди двора, раскинул руки и воскликнул:

– Брат Йован! Скажи, чем мы прогневили Бога, что он такое творит!

– Не говори так, Влайко! Не хули Господа. Не он это делает, он добр, и милости его нет конца.

– Но ведь и нашим бедам нет конца! – воскликнул отчаявшийся человек. – На что мы будем жить?

– Спаситель наш изрек: «Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть царство небесное». А ты, друг мой, знай, мы все восстановим, лишь бы Бог сохранил наши жизни, – попробовал я его утешить.

– Мы умрем с голоду в нищете, теперь мы несчастные бездомные, – кричал он.

– У вас есть земля, вы работящие люди, посеете и соберете урожай.

Мне больше нечего было сказать, и я отправился в путь. Я дошел до горевших домов, это были дома Милоя Ранджича, Добросава, Богосава и Борисава Рисимовичей, Миодрага Топаловича, Бошка Топаловича, Боривоя Тупаича, Джордже и Продана Чаловичей. В грузовиках я видел груды украденных вещей: ковры, вышитые подушки, полотенца, мужские жилеты и женские платья, расшитые серебром, девичьи безрукавки, шелковые платья, мужские полотняные рубашки, плетеные сандалии, большое зеркало в резной ореховой раме, сундуки с девичьим приданым, хрусталь, женская одежда, тулупы, куртки, велюровые блузы и лакированные туфли, посуда из фарфора.

Доктор, хочу обратить ваше внимание на свойства памяти. Все, что я сейчас вещаю на больничной койке, – лишь бледные картины прошлых лет, стертые годами и десятилетиями. Время залечивает раны, но для новых поколений должны остаться ваши записи. Пусть узнают, через что прошел их народ, какие муки претерпел.

Я стоял перед домом Гвоздена Рисимовича и видел, как укравшие из него все лучшее каратели приказали всем членам его семьи самим носить солому в дом и во все хозяйственные постройки! Его подворье должно было превратиться в огромный пылающий факел. Я не мог спокойно на это смотреть и с крестом в руках подошел к офицеру. Просил его не учинять злодейство, напомнил, что Бог все видит. В ответ он ударил меня прикладом и приказал удалиться, иначе пригрозил расстрелять на месте. Но я вновь стал перед ним, произнося речи из Святого Писания:

«Так говорил Господь пред воинством:

Живите праведно

И будьте милосердны

Друг к другу»

Офицер подошел и дал мне пощечину. Но я не оставлял надежды обратить его к Богу и продолжал:

«Господа перед собой

Узрел одесную».

Я говорил слова апостольские, пока они били меня ногами и прикладами. А я продолжал свой рассказ о том, что пережил некогда на болгарской земле:

– В стране вашей, когда я был молодым, в 1918 году, возвращаясь из лагеря с израненными телом и душой, я посетил храм Христа Спасителя в Ловчанских горах со своими товарищами…

Пока я говорил, они продолжали меня избивать, приказывая заткнуться, словно я пес лающий, а не человек говорящий. А я продолжал:

– А его святейшество, игумен Иоаникий, и вся братия приняли нас, как родных, лечили раны наши, кормили и поили, а вы сейчас…

Ударили меня по губам и пресекли речь мою. Но я, окровавленный, продолжал:

– Солнце во тьму превратится, а месяц – в кровь, когда наступит день Господа нашего, и лишь тот спасется, кто признает имя Божие.

В это время огонь полностью охватил строения. Двое солдат взяли меня за руки и за ноги и понесли к огню, чтобы бросить меня туда. А я продолжал молиться Господу:

– Сердце мое возрадуется, уста мои развеселятся…

Бросили меня на порог дома Гвоздена, объятого пламенем. Я вскочил, в обгоревшей одежде, и вышел на дорогу, оттуда наблюдая сцены ужаса и горя. Я видел рыдающих рядом с домом старую Живану и ее сноху. Дым стелился по садам и огородам, черная завеса заволокла весь край.

Сократим, доктор, не будем останавливаться на несчастьях драгачевских, мне еще многое надо вам рассказать. В те страшные дни я шел от села к селу, от дома к дому, чтобы разделить с людьми их горе и поддержать в трудную минуту. Я делал это, не задумываясь, что ждет меня самого.

И чем это кончилось для меня? Подождите, расскажу вам все по порядку, дорогой мой доктор, пока могу вещать с этой кровати. На следующий день на дороге к Грабу в месте под названием Караула я встретил женщину с повозкой и двумя коровами. В повозке лежал человек, укрытый пустыми мешками и соломой. В женщине я узнал Станку Йовичич и сказал ей:

– Бог в помощь, Станка.

– Да поможет тебе Господь, отец, – ответила она.

– Кого это ты везешь? Кто-то из твоих заболел?

– Это болгарский солдат, он мертв.

И она поведала мне о случившемся. В их доме служили панихиду по умершему ребенку, когда на пороге появился болгарский патруль. Никого не тронули, только напились и наелись. Но здесь их застала группа четников из отряда Милутина Янковича и открыла по ним огонь. Одного убили, двое других убежали.

Опасаясь мести болгар, Станка погрузила на телегу убитого солдата и увезла из дома.

– И куда ты его? – спросил я.

– Не знаю, лишь бы спрятать где-нибудь.

– Давай-ка отвезем его к Глубокому ручью возле Ездины, там его точно не найдут.

– Как скажешь, отец. Главное – увезти его подальше от дома.

И мы пошли вместе. Женщина гнала коров, я шел рядом с повозкой. У солдата торчали ноги из соломы, и я укрыл их, чтобы ничего не было видно. Когда мы дошли до горной долины у вершины Ездины, Станка предложила тут его и оставить.

– Мы не можем его просто так оставить на съедение диким зверям. Мы должны его похоронить.

– Побойтесь Бога, отец, неужели душмана хоронить будем? – спросила она в недоумении.

– Он вел себя не по-людски перед Богом, но мы не станем ему уподобляться.

Женщина согласилась. В ближайшем доме мы взяли инструменты и доски и стали копать могилу. Я копаю, женщина мне помогает. Земля у ручья была мягкая, работа спорилась. Когда все было готово, мы положили мертвеца на доски и на веревке опустили в могилу. Сделать это было непросто, слабые женские руки не годились для такой работы, а просить кого-то другого из ближайших домов я не решился. Поверх покойника тоже положили доски и засыпали землей.

И только мы направились к телеге и коровам, ожидавшим на дороге, как путь нам преградили четники. Заметив свежий холмик, спросили, кого мы тут похоронили. Я сказал им правду, что мы похоронили болгарского солдата. Они взбесились, несколько раз ударили меня и женщину. Забрали нас с собой и привезли в Ездину, где отвели в муниципальную тюрьму. Один из них приставил мне нож к горлу и пригрозил зарезать, но я остался спокоен, что его еще больше разозлило.

Скорее всего, он бы исполнил свою угрозу, если бы не другой четник, постарше, который приказал задать мне двадцать пять батогов, а женщину велел отпустить. Перед тем как я ушел, они предупредили, что в следующий раз нож в горло меня не минет, если повторю что-то подобное. Выкопали они мертвеца? Не знаю. Больше я не бывал в тех местах. Может, тот болгарин до сих пор почивает там с миром. Если он творил зло, Господь уже совершил над ним свой суд.

Доктор, сегодня воскресенье? Вот как. А вы, вместо того чтобы отдыхать со своей семьей, сидите здесь и слушаете мою болтовню. Шучу, я не считаю, что это пустая болтовня какого-то старикашки. Я вижу, что вас захватили мои рассказы, и вы хотите дослушать до конца. Бог даст, и мы в этом преуспеем, а потом – будь что будет. Но раз сегодня выходной, на этом мы закончим и продолжим через два дня. И передайте привет своей семье.

* * *

Прошлый раз я рассказал вам о болгарском солдате, а теперь черед рассказать о других кровавых событиях в Драгачеве. Это было время отчаянья и скорби, когда смерть летала над нашими домами, махая своими черными крыльями.

Однажды вечером ко мне пришли люди: мужчины, женщины и дети. Их дома горели, и в эту ночь ужаса они пришли за утешением, чтобы помолиться Богу о спасении. Я зажег свечи и отслужил молебен Пресвятой Богородице, в сопровождении несчастных. Пока звенели наши голоса, я смотрел на набожных односельчан, готовых в час отчаянья справиться со своей бедой. После молитвы я обратился к ним с такими словами:

– Братья и сестры, беда не приходит ниоткуда. Человек рожден, чтобы терпеть и о помощи просить Господа. Господь велик и велики дела его, которым несть числа. Он поддерживает нас, принимая в объятия свои. Братья и сестры, нищих Господь спасет от насильников и защитит от рук нечестивых. Наша вера укрепляет нас и делает прочнее гранита.

И люди на это воскликнули:

– Почему же сразу Господь не защитил нас?

– Сколько он будет смотреть на наши страдания?

– Почему он карает нас, а не наших мучителей? За что нас наказывает?

На это я отвечал:

– Братья и сестры, богобоязненные! Это не есть кара Господня, не он вас наказывает. Но знайте, блажен тот, кого Бог карает, а он не ропщет, ведь Всевышний и наносит раны и лечит их. Его рука может ударить, а может и приласкать. Не раз он избавит вас от неволи и не оставит без помощи. В голод спасет от смерти, на поле боя от меча, если ты веруешь в Него и предан Ему.

Эти слова мои народ успокоили, они попросили помянуть в молитве поименно погибших родственников, составили список, и я прочитал:

– Упокой, Господи, душу раба Твоего Велимира, Живка, Светозара, Катарину, Милисава, Младена, Радоицу, Грозду, Милована, Адама, Гвоздению, Ковильку, Якова, Живана, Ранджию…

И так далее по списку, а в конце добавил:

– Блаженны непорочные, следующие земным путем по законам Божьим. Бог да простит души всех, павших от руки вражеской. Аминь!

Я говорил, а с церковных стен на нас глядели лики святых отцов, апостолов, евангелистов. И я попросил верующих повторять за мной слова:

– Господи, к Тебе обращаемся в несчастии своем, избавь нас от угроз и гонений. Утешь нас в несчастиях наших, укрепи духом и исцели раны наши. Вера наша – опора наша. Братья и сестры, повторяйте слова мои: «В страданиях своих полагаемся на милость Твою. Коленопреклоненные пред ликом Твоим, к Тебе воздеваем руки свои. Говорим о страданиях своих, плачем в душе своей. Удостой нас, Господи, заботой своей, останови руку врагов наших, что занесли нож над головами нашими, что огню предают дома наши».

Я говорил, а народ повторял за мной:

«Учини, Благодетель, чтобы все те, кто злые дела творят и о Тебе забывают, исчезли во времени и пространстве. Своей силой и красотой озари обители и души наши. Рассей тьму, нас обволакивающую. Обуздай их ярость и образумь. На тебя лишь уповаем, отведи все напасти…»

Говоря эти слова, я держал в руках кадило и крест. И продолжал:

«Господи, мы знаем, каким должен быть праведник, и пытаемся превозмочь ничтожество свое, прости, если намерения наши несоизмеримы с нашими возможностями».

За это время подошли еще люди. Вскоре маленький храм был переполнен. Весть о том, что я молюсь с народом в церкви на Волчьей Поляне, быстро разнеслась по горам и долинам нашим. И люди поспешили сюда. Куда еще податься, если не в святой храм?!

Да, доктор. Я допускал возможность, что болгары ворвутся к нам, и все мы пострадаем. Хвала Господу, ничего такого не случилось. В церковь вошел Вучко Попович из Тияня, уважаемый хозяин и глава семьи. Снял шапку, перекрестился и подошел к алтарю. Сказал, что с ближнего холма, неподалеку, слышится какой-то шум и пение. Попросил меня выйти посмотреть. Я прервал проповедь и вышел. Вучко, без слов, рукой указал мне на лесистый холм.

То, что я увидел и услышал, меня поразило. Оттуда доносились пение и музыка, горел костер. В темноте казалось, что призраки устроили шумную оргию. Вучко мне объяснил, что там находится вражеский лагерь.

Из церкви вышли и остальные люди, среди них Живорад Шипетич из Граба, которого ценили все в округе. Он рассказал, что туда отвели Здравко Рисимовича, музыканта из Зеоке, дом которого накануне сожгли. Вучко спросил, кто готов пойти с ним к лагерю, посмотреть, что происходит. Вызвались Будимир Крлянац и Сретен Тупаич. Было достаточно темно, чтобы остаться незамеченными, но все же я предупредил их об осторожности.

Народ толпился перед храмом, слушая, как каратели справляют кровавый пир. Все слова моего утешения слабели перед страшной несправедливостью. Теплая ночь конца лета пахла не только созревающей кукурузой и виноградом, но и спаленными домами, амбарами и хлевами, сожженным девичьим приданым, пролитым вином и ракией, всем тем, что жизнь годами сеяла, а смерть в одночасье уничтожила.

Я вернулся в церковь и продолжил разговор с взволнованными людьми. А говорил я им, что мое дело не утешать их, а разъяснять истину, и меня жернова судьбы перемололи и многому научили. Что слова мои не несут им исцеление, потому что сам я обычный смертный, и что бы я ни говорил, печаль их не утихнет; что голос мой свободно над ними звучит, чтобы свидетель нашего горя на небе все услышал и увидел; что справедливость божественная не может, как недоношенный плод, быть из утробы извергнута, что не стоит поддаваться ярости и кидаться в лапы смерти, что надо сохранять силы для грядущих испытаний, что когда-нибудь погаснут глаза врагов наших, что твердыни рукотворные, в отличие от божественных, рассыпаются в прах.

Так говорил я, держась спокойно, хоть это была только видимость, чтобы передать им свое спокойствие или хотя бы уменьшить страх. И вдруг кто-то спросил:

– Отец, на чьей стороне сейчас Господь? Чего он ждет, почему не поможет нам, пока не поздно?

Этот вопрос взволновал меня, он ставил под сомнение все мои старания укрепить веру людей во Всевышнего и во спасение. Я ответил:

– Братья и сестры, что слышу я? Как могут уста ваши произносить такие слова? Разве против Господа должен быть направлен ваш гнев? Вы знаете, на чьей стороне Господь. Думайте о том дне, когда предстанете на суд Божий. Черви могильные, поедающие плоть нашу, – не могильщики, а братья наши, истребляющие посмертные останки, лишние в иной жизни, а душа наша им недоступна. Напоминаю вам о вашем смертном часе, лучше воздержитесь от богохульства.

В церковь вернулись трое «разведчиков» и рассказали, что видели. Болгары на холме разбили лагерь, поставили палатки. Жарят барашка на вертеле, пьют вино и ракию, веселятся под музыку. Кто-то предложил дать знать четникам, чтобы окружили карателей и открыли по ним огонь.

– Нет, братья! – воскликнул я. – Так нельзя. Змея многоголового будить опасно. Посмотрите, что они с нами сделали из-за нескольких убитых солдат, а что будет, если перестрелять все подразделение?

– Так, отец, – согласились остальные. Счастье, что разум взял верх.

Будимир Крлянац попросил меня выйти с ним и предупредил, что заметил перегруппировку четников, собирающихся выдвинуться к Милоевичеву холму. Его слова меня напугали. Что будет потом? Перебьют ли тех, кто пока еще остался в живых? Останется ли хоть камень от уцелевших домов?

За нами вышли все остальные. Обезумевшие от страха люди глядели в сторону врагов наших. В глазах темнело, подрагивали очертания соседних гор, содрогались твердыни небесные. Я спросил себя, вернется ли слава Драгачева? Услышат ли вновь эти поля звон колокольчиков пасущегося стада? Флейта пастушеская плачет над нашим краем. Люди покинули дома свои, по лесам и пещерам пребывают, как в стародавние времена. Блуждают, питаясь дикими ягодами. Собирают лебеду, а хлеб им заменяет корень можжевельника. Мужчины вздыхают без слов, женщины рыдают, плачут дети. Грудь их вздымается так, что вот-вот лопнет. На ночлег под себя стелят папоротник, а укрываются каменным сводом пещеры или небесным плащом.

Глядя в сторону холма, все мы молчали. Но это молчание разрывало нас изнутри. Больше мне нечего было сказать этим людям, слова закончились. Да и они меня больше ни о чем не спрашивали. Говорили только глаза наши. А на холме горели костры, как на праздник Ивана Купалы и в Джурджевдан, когда молодежь у огня плясала с венками на головах, с песней: «Горит огонь, у огня коло танцуй в Джурджевдан», а на вертеле жарился молодой барашек.

Я увел обратно в храм всех прихожан. Хор певчих запел один из псалмов Давидовых:

«Благодарю Тебя, Господи, всем сердцем своим,

Прославляю все чудеса Твои…»

И так, пока враги наши на холме бесновались, мы в храме пели. Наши голоса звучали трогательно, а их – походили на рычание зверя. Мы спели «Тебя, Господи, прославляем» и «Многая лета». Сердце мое переполнилось радостью. При слабом свете свечей лица страдальцев приняли неземной вид, прости меня, Господи. Изборожденные морщинами небритые лица мужчин, как и лица женщин, закутанных в платки, несли на себе печать великой скорби. Картину молящихся дополняли юноши, девушки и дети – молодые побеги старых, но еще живых пней.

С рассветом народ разошелся. Побрели, сами не зная куда. Я один остался ждать наступления дня у алтаря храма на Волчьей Поляне. И я не знал, куда идти, а в этом святом храме я чувствовал себя на своем месте.

Вам пора идти? Хорошо, доктор. Вы просто говорите, когда мне пора прерваться. Продолжим, когда у вас будет время.

* * *

Сегодня я расскажу вам, доктор, о том, что мне довелось пережить в монастыре Святой Троицы, и о том, что произошло после этого. В монастырь я пришел посетить своего старого знакомого, иеромонаха Пахомия, настоятеля. Около полудня появились болгары с оружием наизготовку и закричали: «Всем выйти вон!» И начали обыскивать монахов.

Один унтер-офицер подошел к молодому послушнику Гойко Стойчевичу, у которого из кармана выглядывал какой-то блокнотик, отобрал его, перелистал и грубо потребовал объяснить, что в нем зашифровано.

Гойко отвечал, что это не шифр, а запись неких событий. Болгарин разозлился и за шею поволок юношу к стене, видимо, на расстрел. Мы беспомощно наблюдали, как наш брат, без вины виноватый, оказался на волосок от гибели. Тщетно иеромонах Пахомий пытался его защитить.

К счастью, по воле Господа, вмешался командир подразделения и приказал разъяренному унтеру отпустить перепуганного послушника. Когда это не помогло, офицер воскликнул: «Аз сум командант! Отивай!» Затем подошел к Гойко и велел ему немедленно сжечь блокнот. Так, слава Богу, Гойко был спасен.

А сейчас, доктор, я открою вам, кто был тот молодой послушник Гойко Стойчевич. Это наш нынешний сербский патриарх, собственной персоной. Его святейшество господин Павел. Насколько я знаю, он родился в 1914 году, а этот случай произошел в 1943-м. То есть ему тогда было двадцать девять, а мне сорок шесть лет.

Спустя некоторое время я снова в недобрый час отправился в этот монастырь. Когда я был совсем близко, мне встретилась Загорка, дочь Василие Гавриловича, владельца нескольких мельниц, на которых и монахи мололи зерно. Загорка вышла замуж за Боривоя Пантелича в село Дучаловичи, дом их находился недалеко от монастыря.

– Бог в помощь, отец, – окликнула она меня, на руках у нее был запеленутый младенец.

– Помогай тебе Бог, Загорка, – ответил я.

– Отец, не ходите в монастырь, болгары идут туда через наше село.

– Куда ты несешь дитя, Загорка? – спросил я ее.

– Хочу где-нибудь спрятаться, чтобы ее не закололи.

– Значит, дочка?

– Дочка, ей только полгодика.

– А какое имя ей дали?

– Дара.

– Как дар Божий. Пусть будет жива-здорова!

– Будет жива, если переживем это несчастье. Каратели обыскивают все дома.

Сказав это, молодая женщина поспешила дальше. Я тоже заторопился предупредить братию. Оповестил отца Пахомия, а он передал остальным. Большинство убежало в соседний лес, а часть монахов осталась.

Отец Пахомий предложил мне и Гойко удалиться, пока не поздно. И мы втроем отправились в путь с большой осторожностью, чтобы не нарваться на патруль. Пахомий позвал отстающего Гойко:

– Молодой человек, поторопись. Однажды ты вырвался из их рук, но если схватят тебя снова, спасения не жди.

– Отец, будет то, что нам суждено Богом! – сказал юноша.

Тот паренек, родом из Славонии, был тихим, замкнутым, слабый телом, но сильный духом, вере преданный. Мы поднимались на вершину Овчара, полагая, что солдаты не пойдут наверх. Когда мы до нее добрались, солнце уже склонилось к западу. Перед нами простирался величественный вид на всю западную Сербию, страну, чью землю вновь топчет вражеский сапог, а народ страдает, как и в былые времена.

Но и здесь мы не чувствовали себя в безопасности, поэтому отец Пахомий предложил переправиться через Мораву и спрятаться в пещере на горе Каблар, знакомой ему еще по дням молодости. Мы отправились туда, миновав пещеру Кадженицу, где покоятся кости беженцев, погибших в 1915 году. Об этой пещере я вам позже должен рассказать по многим причинам, доктор.

Мы перешли реку и направились к монастырю Благовещения, чьи стены виднелись из ущелья высоко наверху. Молодой Гойко спешил вперед и далеко оторвался от нас, так что отец Пахомий крикнул ему с упреком:

– Эй, парень! Ты не думаешь о нас, твоих братьях, так торопишься спасти свою голову.

Юноша смутился от не слишком приятных слов и сказал:

– Я верую, что у стен святого места нам не грозит опасность.

– Эх, сынок, – вздохнул старый иеромонах, – если бы было так! Эти бандиты не уважают святых мест, хотя они одной с нами веры. Было бы так, нам не пришлось бы бежать из Святой Троицы.

После тяжелого восхождения мы заночевали в пещере Турчиновац, отец Пахомий обещал нам позже, если будем живы, рассказать, как она получила это имя. А я вам сейчас, доктор, расскажу, как мы провели ночь на Кабларе. Пещера Турчиновац вытянутая, с нешироким входом. Мы собрали веток и прутьев, сделали из них подстилки. Ночь была лунная, и пещера неплохо освещалась. Нам попались две-три косточки, оставшиеся от сербов, погибших в этой пещере во время бегства. Мы решили справить панихиду по мученикам. Чтобы патруль нас не заметил, мы углубились дальше в пещеру. Наши голоса тихонько зазвучали под каменными сводами: «Молим Тебя, Господи, в этой пещере за рабов Твоих, сербов, некогда пострадавших от рук насильников…»

Иеромонах вел, а мы вторили. Здесь, при свете свечей, в окружении летучих мышей на каменных стенах, на самом верху горы, с воодушевлением обращаясь к Господу, мы были к нему ближе, чем когда-либо. Наше пение на минуту превратило каменное место мучений в святое место. Перед нами на другом берегу реки громоздился Овчар, старший брат Каблара, а между ними бурлила их сестра Морава. После панихиды мы вернулись на свои подстилки. Тогда-то отец Пахомий поведал нам, как получили имена здешние пещеры.

После поражения Первого сербского восстания народ, спасаясь от угнетателей, схоронился в этой пещере. Предание гласит, что какой-то турецкий солдат поднялся к пещере и заглянул внутрь. Одна из женщин как раз месила тесто и, увидев турка, с перепугу бросила ему муку в глаза. Тот отпрянул и сорвался в реку. Из-за него пещера получила название «Турчиновац».

Другая пещера называется «Саввина вода», иеромонах объяснил это так:

Святой Савва в нищенской одежде путешествовал по земле сербской и дошел до этих мест. Стояла летняя жара, он подошел к одному дому и, увидев на скамейке корчагу с водой, наклонил ее и начал пить. Хозяйка, видя человека в лохмотьях, приняла его за нищего и закричала:

– Убирайся отсюда! Не хватало, чтобы мои дети пили после тебя из корчаги!

Святой Савва ответил:

– Знай, женщина! Раз мои уста грязные, с этих пор не будет воды в твоем колодце, придется тебе подниматься за ней в гору, к пещере.

И колодец тут же пересох. Тогда он поднялся к пещере высоко на Кабларе, вошел в нее, и там, где ударил посохом, забил родник. Так и осталось по сей день. Народ прозвал этот родник в пещере «Саввина вода», и пастухи, и звери лесные приходят сюда утолить жажду.

Мы помолились Богу и улеглись. Иеромонах был старым человеком, не менее семидесяти лет от роду, он устал и сразу же заснул. Вскоре и меня сморил сон. Проснулся я от его храпа и к своему удивлению не обнаружил Гойко. Разбудил иеромонаха, тот сразу вскочил, и мы начали негромко звать юношу. Вышли наружу. Все было спокойно, только далеко внизу слышался рокот Моравы. Мы продолжали звать, но ответа не было. Мы заподозрили, что он сорвался в реку.

Старец предложил мне осмотреть окрестности. К счастью, светила луна, и мы смогли передвигаться по бездорожью. Все обыскали, Гойко не было. Старик задумался и предложил поискать его в пещере Саввина Вода, если его и там нет, значит, точно сорвался в Мораву. Пробираясь по круче, я поддерживал старика, которому и обычный путь был нелегок, что уж говорить о скалистых горах.

Мы подошли ко входу в пещеру и остановились, пораженные: внутри горели свечи!

– Ну вот и нашли его с Божьей помощью, – удовлетворенно сказал старец.

– Не спешите, отец! Вы уверены, что там Гойко? спросил я.

– Уверен! – ответил он. – Кто бы другой мог быть, если не он?

И старый иеромонах закричал:

– Гойко, выходи!

Но ответом было только эхо, разносившееся над скалами. Тот повторил:

– Парень, я, твой настоятель, велю тебе, выходи!

В ответ опять ничего.

Видели ли мы его? Нет. Из-за света свечей в темноте пещеры мы не могли его видеть. Меня обуяли сомнения, и я сказал старику:

– Отец, если бы Гойко был внутри, он бы отозвался.

– Он бывает иногда упрямым, – ответил старик, начиная беспокоиться.

Мы решили зайти в пещеру. Впереди шел старец, я за ним. Слева у стены слышалось, как бьет родник и ручьем вытекает из пещеры. Свечи горели в тридцати шагах от входа, что не давало разглядеть внутренность пещеры. Мы приблизились к свечам и остановились, потрясенные: три свечи были вставлены в человеческие черепа. В полумраке при слабом свете свечей мы все еще никого не могли видеть.

– Отец, видите, его нет, – шепнул я старику на ухо.

– Кто же тогда зажег эти три свечи? – вопросил он. – Зайди глубже и поищи!

Как только я вышел из круга света от свечей, я увидел лежащего человека. И произнес:

– Отец, здесь кто-то лежит!

Старец приблизился и, полон радости, сказал:

– Разве ты не видишь, брат Йован, что это наш Гойко?

Действительно, это был молодой послушник. Он лежал на спине, подложив под голову камень, а на груди его покоился череп взрослого человека, в отличие от предыдущих трех, которые скорее были детскими. В черепе уже погасла свеча, а молодой человек спал глубоким сном.

– Гойко! – воскликнул старик.

– Не так громко, отец! Он может перепугаться со сна и убежать.

Мы легонько его потрясли, юноша открыл глаза и воззрился на нас в недоумении.

– Что ты здесь делаешь?! – сурово спросил его старец.

Тот встал и лишь пожал плечами. Затем присел на камень и потер глаза.

– Подождем, пока он придет в себя, – предложил я.

Через несколько минут юноша нам все рассказал. Он спал вместе с нами в пещере Турчиновац и увидел во сне святую Петку, которая велела ему немедленно встать и идти в ту пещеру, где находятся черепа матери и трех ее детей, погибших давным-давно. Велела каждому из них зажечь свечу, а череп несчастной матери положить себе на грудь. То, что затем он увидит во сне, определит его дальнейшую судьбу.

Когда послушник закончил свой рассказ, иеромонах спросил его:

– И что же тебе приснилось, скажи нам, Гойко?

– Не смею вам сказать, – ответил тот в смущении.

– Почему не смеешь? Неужели что-то срамное? воскликнул старец.

– Нет, но мне неудобно вам сказать.

– Тогда я как твой настоятель велю тебе сказать! рассердился старец.

И Гойко, наконец, рассказал:

– Мне приснился чудный сон. Будто бы на большом церковном собрании перед каким-то храмом собралось много народа и священства, чтобы избрать главу нашей православной церкви.

– Не хочешь ли сказать, что во сне избрали тебя? спросил его иеромонах.

– Да, – тихим голосом отвечал Гойко, – именно это мне и приснилось. Когда все епископы проголосовали, голоса пересчитали, оказалось, что я получил больше всех.

– Ха, ха, ха! – рассмеялся иеромонах Пахомий. Что ты говоришь!

– И меня провозгласили патриархом, – продолжал молодой Гойко.

– Ты – патриарх! Эх, Гойко-Гойко! – снова рассмеялся настоятель. – Не спорю, ты почтителен, набожен, один из лучших послушников, которых я знаю. Но все же ты не годишься в патриархи. Ты слишком скромный и недостаточно настойчивый.

– Отец, это всего лишь сон. Знаю, что ничего подобного никогда не произойдет, – добавил смущенно молодой послушник.

– Впрочем, кто знает… Одному Господу известно, что нас ожидает. Дай Бог, чтобы сон твой сбылся, я буду гордиться, что был твоим наставником. Хотя вряд ли я доживу, – продолжал иеромонах смиренно. – А откуда ты взял свечи?

– Я всегда ношу их с собой, – ответил юноша.

Итак, дорогой мой доктор, вы знаете, что давний сон сбылся. То, что казалось невозможным отцу Пахомию летней ночью в 1943 году, осуществилось спустя пятьдесят лет: молодой Гойко Стойчевич стал нашим патриархом Павлом! Насколько я помню, он был избран два года назад, уже оставив к тому времени глубокий след в истории сербской церкви. А если Бог даст ему пожить, сделает еще больше для своего многострадального народа. Если бы иеромонах Пахомий дожил до наших дней, он бы мог гордиться бывшим послушником своего монастыря Святой Троицы.

Нет, доктор! Такой возможности мне больше не представилось. Из-за сплетения событий, которые произошли со мной через год после нашего путешествия в пещеры, я больше никогда не видел своего тогдашнего знакомца, а ныне Патриарха Сербского. Простите, я ошибся, старческая сенильность делает свое: по его настоянию мы встретились в 1947 году у церкви в Прилипаце возле Пожеги. Но об этом я расскажу позднее.

Четыре черепа из пещеры Саввина Вода мы взяли с собой, чтобы положить их в крипту монастыря Святой Троицы. Надеясь, что вражеский набег закончился, мы отправились к монастырю. Когда мы проходили через Дучаловичи, мы оказались рядом с домом Боривоя Пантелича, и я сказал отцу Пахомию:

– Это дом женщины, которая нас предупредила о болгарских солдатах.

– Я хочу поблагодарить добрую женщину, зайдем к ней.

Мы так и сделали. Загорка склонилась над люлькой своей дочурки. Отец Пахомий благословил мать и дитя, оставив золотую монету в колыбельке. И пожелал счастья маленькой Даре, когда она вырастет.

Молодой Гойко тогда взял на руки девочку. А она смотрит ему прямо в глаза.

– Ребенок принимает тебя как родного, будешь хорошим отцом, – сказала Загорка.

– Он пока еще не монах, только послушник, – проговорил отец Пахомий. – Если не станет монахом, может стать хорошим отцом.

Гойко на это только усмехнулся. Когда мы уходили, маленькая Дара расплакалась, и иеромонах пошутил:

– Не хочет с Гойко расставаться.

Когда мы вернулись в монастырь, там нас ожидали ужасные новости. Накануне болгары окружили монастырь и, ворвавшись внутрь, совершили невиданные преступления. Те, кто остался жив, рассказали нам, что сначала солдаты устроили обыск, все перевернули, затем испортили или уничтожили драгоценные предметы, которые монахи использовали для богослужения: иконы, кресты, сосуды. Некоторые книги столетней давности забрали с собой.

Вершиной злодеяний стала расправа над монахами, которых забили насмерть. От побоев скончались послушники Лука Радоичич и Радосав Кузманович. Монах Йован Радович после избиения был на грани смерти. В церковном портале мы встретили молодого монаха Теофана Джокича, который тронулся умом от побоев. Увидев нас, он бросился бежать, выкрикивая:

«Прочь, убийцы! На помощь, братья! Не отдавайте им меня!» Он убежал от нас, принимая нас, своих братьев, за мучителей. Старец Пахомий попытался объяснить ему, кто мы, но он скрылся в церковной капелле. Гойко пошел было за ним, но тот запустил в него камнем. Остальные пострадавшие лежали во дворе на траве. Те, кто уцелел, перевязывали им раны, ставили компрессы. Опасаясь возвращения болгар, никто не смел удаляться от церкви.

Весь этот день и следующую ночь я оставался в монастыре, помогая ухаживать за несчастными и приводить в порядок церковное имущество. На заре, с глубокой болью в душе, я отправился к церкви на Волчьей Поляне…

Я встретил ее. Случилось это пару лет назад, в 1990 году, в монастыре Святой Троицы на празднике Святого Духа. Бывший грудной младенец превратился в женщину под пятьдесят. Ее окружали дети и внуки, рядом была и мать Загорка. Заметив меня, Загорка подошла и сказала:

– Отец, это моя дочь Дара.

Дара мне поклонилась и приложилась к руке. Передо мной стояла красивая черноволосая женщина. Я представил ее собравшимся монахам и рассказал о событиях страшных дней 1943 года, разыгравшихся под этим святым кровом. Большинство монахов были слишком молоды, чтобы помнить о них. Я произнес такие слова:

– Братья, эта дивная богоугодная женщина по воле Господа в свои неполные полгода спасла немало монахов, среди них и нашего патриарха Павла, в то время молодого послушника Гойко Стойчевича.

Затем я им подробно рассказал, как все было, они же меня со вниманием выслушали. Я объяснил, что если бы мать не убежала с ней, ища спасения, то и мы бы не уцелели. В конце я сказал Даре:

– Славная дочь честных родителей, пусть милость Господня сопровождает тебя на жизненном пути. И тебя, и потомков твоих.

А она мне отвечала:

– Благодарю, отец, за теплые слова. Мама мне об этом рассказывала, и я счастлива, что, будучи малым дитятей, послужила столь богоугодному делу. А вам желаю долгих лет здоровья, чтобы служить Господу на благо нашего народа.

Доктор, у меня сильные боли в животе. Посмотрите, прошу вас.

* * *

Мы потеряли несколько драгоценных дней. Если боли участятся, мы не дойдем и до середины моей истории. Но что поделаешь! Все в Божьих руках. Да, сейчас прекратились. Надо поторопиться, пока я могу говорить. Сейчас я расскажу вам об одной женщине, пережившей самое большое несчастье, какое может случиться с порядочной женой и матерью.

Я услышал о ней от Даринки, сестры Вучко Поповича из Тияня, выданной замуж в Приевор. Однажды в воскресенье я встретил ее перед тияньской церковью, из которой она как раз выходила с Тиной, женой Вучко. Две набожные прихожанки рассказали мне, что девять болгарских солдат в Дучаловичах изнасиловали какую-то женщину, о которой они больше ничего не знают, даже имени. Это потрясло меня так, что я сейчас же пустился в путь. Я считал своим долгом быть рядом с людьми, которым требовалась помощь. По дороге ко мне присоединился Райко Сретенович из Турицы, который с ней был знаком. Он сказал мне, что ее зовут Ранка, а фамилию сейчас уже не помню.

Эту женщину мы застали в постели. Муж ее ушел в партизаны, она жила с двумя маленькими детьми, свекром и свекровью. Обесчестили ее на глазах у членов семьи, которым было приказано присутствовать при этом страшном злодеянии. С тех пор она лежала неподвижно, глядя в потолок. Когда мы вошли, окинула нас взглядом и отвернулась. Казалось, чудовищное страдание вылилось в равнодушие. Тело ее осквернили, но не смогли уничтожить гордость и достоинство. Она молчала, но за молчанием крылось слишком большое отчаянье, крик страшной боли.

Я понимал, что любые слова утешения в эту минуту были лишними. Но и молчать я не мог и сказал ей так:

– Милая, они обесчестили не тебя, а себя. Ты осталась несогнутой, а они упали в грязь бесчеловечности, из которой им никогда не выбраться. Бог видел их страшное преступление, они получат за него то, что им причитается. Их души будут гнить в глубоком мраке небытия. Они лишатся рассудка от чудовищности своего злодеяния, и, безумные, будут блуждать по свету. Бог и справедливость на твоей стороне.

Пока я говорил это, ее свекровь вытирала слезы, а дети молча на нее глядели. Но женщина не обращала внимания ни на меня, ни на мои слова. Я продолжил:

– Милая, Господь свидетель твоего страдания, его речи гласят: «Блаженны вы, невинно пострадавшие, ибо ваше будет царствие небесное». Твой образ навсегда останется светлым и чистым, и дети твои будут гордиться тобой.

Женщина вдруг зарыдала, а я продолжал говорить:

– Твои рыдания поднимаются в небеса, и внемлют им ангелы небесные. Твоя вера в Бога и порядочность вознаградятся.

Передо мной, доктор, в отчаянии лежала женщина, которой довелось пережить самое страшное, что может испытать порядочная женщина. Я должен был найти для нее слова утешения, дать ей силы подняться из пропасти, в которую изверги ее бросили.

Точно, вы правильно говорите, доктор. Для меня это была трудная и деликатная задача. Мои слова должны были иметь целебную силу, хотя я знал, что сам Спаситель вряд ли мог это сделать. А я всего лишь простой смертный, желающий помочь обездоленным. Вдруг женщина поднялась и сказала:

– Я иду в церковь Святой Троицы.

Ее слова всех нас смутили. Непонятно было, с какой целью она туда идет. Церковь находилась неподалеку от их дома.

– Ступай, милая. К Господу следует обращаться, когда нам тяжелее всего, Он один нам может помочь.

Она вышла в соседнюю комнату и вернулась в нарядной одежде, в какой ходят в церковь или на праздники. Погладила детей по волосам, поцеловала и заплакала.

– Я пойду с тобой, – сказал я ей.

– Нет, отец! Я хочу пойти одна! – почти крикнула женщина.

Я должен был уважать ее желание пойти одной, хотя мне не было ясно, почему она отказывается от моей помощи. Выглядела она обессиленной и едва держалась на ногах, хотя была еще молодой, не больше тридцати лет. Свекор и свекровь ей сказали, что в таком состоянии ей не стоило бы идти одной, но она вроде и не слышала. С порога добавила:

– Оставайтесь все в доме, не выходите за мной.

Мы, смущенные, глядели ей вслед. Меня, доктор, жизнь уже много чему научила. Часто я предчувствовал трагичные и роковые моменты, и в тот день в доме несчастной женщины в Дучаловичах я почувствовал беспокойство. Я засомневался, действительно ли она пошла в церковь? Я предугадывал новое несчастье, но ее родным ничего не сказал.

Мы с Райко остались с ее семьей, не могли в такие минуты оставить их одних. Мы все молчали, потому что не знали, что сказать друг другу Детишек я посадил на колени и гладил по волосам. В голове моей роились черные мысли. Как не следует расточать слова благодарности в хорошие минуты, так не следует и жаловаться в плохие. На руле нашего корабля лежит не наша, а всемогущая рука Господа, Он управляет им, Он знает, куда его ведет.

Через двадцать минут ее свекровь пошла в хлев, чтобы накормить скотину, и вернулась обезумевшая, крича:

– Скорее! Ранка повесилась.

Мы прибежали в хлев и остановились в ужасе женщина висела на веревке, привязанной к потолочной балке. Мы быстро вынули ее из петли, но было уже поздно. Безжизненное тело лежало на соломе. Дети кричали, свекровь причитала, свекор бил себя в грудь. Мы с Райко стояли, онемев.

Назавтра ее похоронили без отпевания и священника, так как она сама лишила себя жизни. Хоронили ночью, днем народ хоронить боялся, так как болгары приходили на похороны, напивались и издевались над людьми. Так мои мрачные предчувствия претворились в жизнь. Ее маленькие дети осиротели прежде времени.

А сейчас я расскажу вам о других похоронах, на которых я отпевал покойника. Это случилось в Зеоке, где было несколько расстрелянных, среди них и Ранко Крлянац. Все происходило в темноте и тишине ночи. Панихиду служил приходский священник, я ему помогал. Мы действовали молча или перешептываясь. За гробом шел десяток людей: жена и ближайшие родственники. Было очень темно, и все участники процессии выглядели как привидения.

Панихиду отслужили перед домом быстро и почти неслышно. Моя помощь отцу Михаилу сводилась к безмолвным движениям рук и тихому пению. До кладбища гроб несли на руках, чтобы не стучали колеса телеги. Несли его, меняясь, так как Ранко был крупным мужчиной, а гроб сделан из тяжелых дубовых досок, как принято в этом краю. От дома до кладбища было достаточно далеко. Процессию возглавлял парень с крестом в руках, за ним шла девушка с кутьей, за ними отец Михаил и я, потом люди с гробом на плечах, а замыкали шествие родственники покойного.

Все тихо двигались сквозь ночь. По обычаю следовало трижды остановиться, чтобы прочитать поминальную молитву. У нас же было только каждение, шепот и плач женщин. В ста шагах впереди и позади нас шло по одному человеку, чтобы предупредить о приближении болгарского патруля. В этом случае человек впереди должен был заухать, как филин, а человек позади – залаять, как собака.

Когда мы миновали дом Джувановича, запели первые петухи – полночь. С восточной стороны небосклона вспыхнул огонь, ветер донес запах гари. Наши поля и леса стали храмом для нашей молитвы. К нам подошел Вучко Попович, родственник покойного, и сказал, что надо поторопиться. Скоро взойдет луна, а при ее свете мы не сможем хоронить. Мы ускорили шаг. Только в полной темноте можно было, не опасаясь, предать земле останки еще одной невинной жертвы.

Как только мы прошли мимо дома Пайовича, послышалось уханье филина. Это значило, что впереди нас поджидает опасность. Мы притаились в роще у дороги, ожидая, когда пройдут кровопийцы, только они ходили по ночам. Покойника опустили на землю и замерли, превратившись в слух. Вскоре послышался топот сапог, эхом отдававшийся в наших сердцах. Когда он затих, мы с отцом Михаилом отслужили короткую панихиду. Кроме нашего пения, слышался только стрекот сверчков в летней ночи.

Казалось, божественность провидения достигла высшей степени в этом лесном мире.

Мы поспешили дальше, гроб надо было предать земле, пока не засияла луна. Крест теперь нес Рацо, пятнадцатилетний сын Вучко Поповича. На повороте, вдали от жилья, залаял пес позади нас. Вновь нам пришлось искать укрытие. Отец Михаил велел нам всем лечь в высокую траву, чтобы нас не было видно с дороги. Мы легли рядом с гробом, ожидание затягивалось. Кто-то предположил, что, может быть, наш человек ошибся и понапрасну мы насторожились. Время шло, нам пора было поторопиться.

Тут на дороге раздался громкий хохот. Шли пьяные болгары, шумные и наглые. Прошли, не заметив нас. Процессия двинулась дальше. Через пятнадцать минут мы прибыли на кладбище, где нас ждала вырытая могила. На подступах к кладбищу мы выставили стражу, обряд пришлось свести к минимуму. Мы с отцом Михаилом вдвоем прочитали заупокойную молитву, шепча слова, которыми всех христиан провожают в последний путь. Мы не посмели зажечь свечи, их пламя могло нас выдать.

Гроб опустили в могилу, теперь нам предстояла самая сложная и опасная часть работы: неслышно засыпать могилу землей. Особенно трудно это было вначале, когда комья земли стучат по гробу. Пришлось набирать землю в мешки и так спускать ее вниз. Дело шло медленно, но иначе мы не могли. Наконец насыпали холмик и укрепили на нем крест. Отец Михаил помахал кадилом и окропил могилу вином. В тишине мы постояли еще несколько минут, отдавая дань уважения покойному Ранко. Женщины рыдали на могильном кресте. Вместо последней речи отец Михаил прошептал несколько слов, восхваляющих порядочность, честность и набожность покойного.

Больше нам нечего было делать на кладбище. Над Овчаром показался венец слабого света, луна собиралась взойти на горизонте. Мы поцеловали крест и разошлись в разные стороны, чтобы не бросаться в глаза.

Я кружил по селам Драгачева, горящим, стенающим, кровоточащим. Вновь оказался в Дучаловичах, на пути к Преображенскому монастырю. В поле я увидел страшную картину: болгары избивали человека, привязанного к дереву. Происходило все недалеко от дороги, и я сразу же узнал несчастного: это был Боривое Пантелич, именно его жена Загорка предупредила нас о том, что каратели идут в монастырь Святой Троицы. Я остановился и наблюдал из кустов. Смотрел из укрытия, как эти изверги в приступе бешенства немилосердно избивают невинного человека.

Я не стерпел и приблизился к ним. В этот момент подошел офицер, и я обратился к нему со словами:

– Сделайте что-нибудь, помогите этому человеку. Это мой родственник.

– Раз его бьют, значит, он виноват, – отвечал офицер.

– Я ручаюсь, что это порядочный человек, – я решил не отступать.

– Ну пойдем, посмотрим, – сказал офицер.

Мы подошли к солдатам. Они были так заняты избиением, что сначала нас не заметили.

– Стойте! – приказал офицер.

Они остановились, глядя на своего командира.

– Что сделал этот человек? – спросил офицер.

– Он помогал четникам, которые убивают наших людей, – сказал один.

– У вас есть доказательства?

– Мы слышали, как об этом говорили.

– Ты знаешь этого человека? – спросил офицер Боривоя, указывая на меня.

– Конечно! – едва слышно произнес Боривое. Это отец Йован.

– Развяжите его! – приказал солдатам командир.

Боривоя освободили, он вытер руками окровавленное лицо.

– А теперь ступайте, – сказал нам офицер.

– Да вознаградит тебя Всевышний за это благое дело, – ответил я ему.

И мы ушли. Боривое, сильно избитый, еле шел, мне пришлось отвести его домой. Увидев мужа в таком состоянии, Загорка заголосила. Я велел ей замолчать. Должна радоваться, что муж живым вернулся. Боривое рассказал, как я его спас. Загорка перевязала ему раны, а меня угостила ракией. Я был частым гостем в их доме. В тот день, увидев отца в крови, их дочурка Дара расплакалась. Казалось, даже крошечный ребенок понимает, что случилось.

Был и другой случай. У подножья Овчара меня встретил учитель Жарко Йовашевич, родом из Марковицы, и сказал мне, что недалеко отсюда, у водяной мельницы, что стоит на Студеницком ручье в Дучаловичах, болгары избивают мельника. Мы отправились туда и застали мерзавцев, избивающих моего хорошего знакомого, мельника Милоя Гавриловича, владельца нескольких мельниц в округе. Муке из его мельницы не было равных от Кратовской скалы до Ездины и от Гучи до Каблара. В тот день перед мельницей мы застали множество подвод с мешками, а голоса карателей заглушали шум воды. Их крики сопровождались ударами. Наконец экзекуция прекратилась, солдаты на руках вынесли Милоя и понесли его к запруде. Они собирались сбросить его вниз, туда, где вода лилась в желоб, чтобы мельничное колесо его раздавило. Я не мог смотреть на это молча. Собравшись с духом, с крестом в руках, подошел и спросил:

– Именем Спасителя нашего спрашиваю, куда вы несете этого человека?

Вместо ответа ударили меня прикладом в живот. Я упал. Начали меня избивать, но я терпел, не издавал ни звука. Учитель прибежал мне на помощь, но и его ударили. Меня схватили и отволокли внутрь мельницы, а за мною Жарко и остальных помольщиков. Двери заперли. Вдруг всю мельницу охватил огонь, старые бревна вспыхнули, как факел. Мы поняли, что сгорим живьем. Люди заплакали от страха. Мы вместе навалились на дверь, она открылась. Выбежали наружу, Милоя нет и следа. Мельница молниеносно сгорела. Волы, коровы, привязанные к повозкам, мычали. Люди их освободили и разбежались. Позже я узнал, что и Милой каким-то чудом спасся.

Вам пора идти? Хорошо, доктор, до завтра.

* * *

Сегодня я собираюсь рассказать вам о древней святыне нашего края, месте, где нашел убежище народ в то страшное время. На высоком плато под названием Градина на горе Елица сохранились развалины старого города, руины церквей и крепостей. Специалисты считают, что город был построен во времена царствования Юстиниана, в шестом веке после Рождества Христова.

Спасаясь от болгарского террора, здесь собрался народ из нескольких драгачевских сел. Я был с беженцами, разделяя их судьбу. Укрытие мы нашли в паре сотен метров к востоку от развалин, на поляне, окруженной лесом. Собралось много мужчин, женщин и детей. Отсюда хорошо просматривались окрестности. На случай опасности с четырех сторон выставили караул.

В это святое место я часто приходил еще в дни своей молодости, на руинах я воздвиг небольшой алтарь, сбитый из досок и покрытый жестью, с крестом наверху. Народ издавна считал это место священным и посещал его по воскресеньям и праздникам. На алтаре я укрепил иконы Пресвятой Богородицы, Иоанна Крестителя, святой великомученицы Петки и святых архангелов Михаила и Гавриила. Но со временем неверующие без стыда и совести все испортили, остался только голый алтарь.

Ударившись в бега, люди забрали с собой все, что помогло бы им пережить изгнание из собственного дома. Привели с собой коров, женщины доили молоко для детей, некоторые прихватили коз и собак. Были построены укрытия от непогоды, с крышей из соломы и папоротника. Очаги вкапывали в землю, их прикрывали каменные плиты, чтобы дым не разносился далеко.

В этом убежище молодые матери кормили грудью детей, а некоторые здесь же их и рожали. Насколько я помню, родила молодая женщина из семьи Зимоничей из Горачичей и одна из Джорджевичей из Зеоке. Как в старые времена, среди леса раздался детский плач, родились мальчик и девочка. Пуповину бритвой перерезала старая Роса Ковачевич из Граба, хорошо знающая свое дело. Все радовались, матери их завернули в пеленки из льняного полотна и положили на постельки из соломы и грубошерстных одеял. Через два дня здесь же в горах у алтаря детей крестили. Я совершил священный обряд, а кумовья дали им имена Живко и Живка, чтобы жили долго и счастливо, чтобы не пришлось переживать подобных погромов ни им, ни их потомкам. Во время крещения я пел хвалу Господу:

«Господу помолимся.

Господи, Бог истинный, во имя Твое и во имя Твоего Единородного Сына и Твоего святого Духа, возлагаю руку свою на рабов Твоих Живко и Живку, удостой их прибегнуть к Твоему святому имени и храни их под крылом Твоим…»

И так по порядку, не буду вам, доктор, приводить до конца слова святого таинства крещения. Пока я говорил, вокруг меня на развалинах старинного храма стояли собравшиеся беженцы, а церковный хор из Граба тихо пел: «Склоняемся перед ликом Твоим, Господи…» Я видел счастливые лица молодых матерей, радость сияла в их глазах. Их отцов не было с нами, они сражались в противоборствующих частях разобщенного и враждующего народа сербского.

Крещение свершилось именно на том месте, где когда-то находилась купель, что установлено специалистами. Таким образом, через полторы тысячи лет на святом месте вновь совершен торжественный обряд, святое таинство крещения. Божественный свет озарил высокогорный лес. Древний молитвенный дом наполнился голосами набожных страдальцев.

Но и смерть не миновала нас в нашем изгнании. В те дни на Градине умерло двое стариков, Загорка Чалович из Зеоке и Миладин Васович из Граба. Из страха перед болгарами мы не смели похоронить покойников среди бела дня на сельском кладбище, похоронили их здесь же в горах, чтобы позже, когда минуют наши беды, переместить их на место упокоения.

Человек не скотина, чтобы бросить его в яму и засыпать землей. Те, кто жил поближе, под прикрытием ночи, крайне осторожно, сходили домой и принесли доски и инструменты, а также погребальную одежду и свечи. Умелые руки сделали гробы, а могилы выкопали на заброшенном поле, под заслоном леса. Я отпевал покойников в сопровождении хора из Граба. Тени теплой летней ночи скользили по нам, мы пели, а люди крестились за упокой души усопших. Голоса звучали приглушенно, а стража была усилена.

Похоронная процессия под покровом ночи двигалась медленно, без плача и причитаний, без поминальной кутьи. Мы не делали крестов, так как не могли обозначать могилы. Вышел месяц и осветил нам путь. Все беженцы, кроме больных и маленьких детей, провожали покойников.

Я шел смиренно. Эту смиренность я старался передать людям, собравшимся в те дни на Градине. Мне казалось, что я в этом вполне преуспел. Я подавлял в себе страх перед тем, что могло произойти с нами в любую минуту.

Когда мы приблизились к вырытым могилам, я еще раз прочитал заупокойную молитву, и гробы опустили в землю. Все приходилось делать на скорую руку. Из предосторожности могильные холмики засыпали ветками и сорняками, словно здесь похоронены разбойники, а не почтенные и набожные граждане.

Все, что я делал в эти дни на Градине, я совершал, опираясь на уважаемых народом людей, таких как Живорад и Бранко Шипетичи из Граба, их присутствие укрепляло дух остальным, давало им силы выдержать происходящее. С нами был и их отец Будимир, солунец, военный инвалид без ноги, мудрый человек, на которого можно было опереться в трудную минуту и получить правильный совет.

Иногда я ходил по окрестностям, проверяя, все ли в порядке. Однажды мы с Бранко вышли в долину под названием Башчина и там обнаружили Радована Стевановича из Горачичей. Честный труженик, ветеран Первой мировой войны, раненный в Колубарской битве. Этот тихий человек сообщил, что в Горачичах сожжено десяток домов и что болгары расстреляли одну женщину – Станойку Попович.

По ночам я прогуливался, слушая стрекот сверчков в траве, он ободрял меня, наполняя волшебной силой, почему-то мне чудилось, что они отпевают тех, кого мы похоронили в этих горах. Слушал я и ночных птиц, когда пронзительные голоса сыча, филина и совы рассекали ночь.

Может быть. Может, вы и правы, доктор. Может быть, во мне, действительно, живет поэт, которому я не даю выйти наружу, чей голос я душу, и вместо него во мне говорит другой человек, слишком трезвый и до боли прозаичный, и это меня разрушает.

Среди беженцев была пара учителей из Граба Жарко и Нада Йовашевичи. Он был родом из Марковицы, а она из Пирота. Были это настоящие народные учителя, которых сейчас уже нет, настоящие просветители по призванию. Народ их принял как родных, они возвращали сторицей. Они жили жизнью села и шагнули далеко за пределы своей профессии и своих обязанностей. Они везде успевали, без них невозможно было представить ни одного начинания в селе. Они организовали курсы по оказанию первой помощи, курсы кройки и шитья, занятия по гигиене в сельских условиях, собирали средства для помощи бедным детям, открывали школьные кухни, учили неграмотных крестьян, приводили в порядок двор школы. Жарко прекрасно играл на скрипке и гармони. Нада умела произнести волнующую речь на похоронах односельчан.

Как-то раз, очередной бессонной ночью на Градине, я отправился погулять и встретил на лесной тропе двух человек. Подойдя ближе, я узнал Живорада Шипетича и учителя Жарко.

– Бог в помощь, отец, – поздоровался Живорад.

– И вам также. Не спится?

– Сейчас не время спать, – сказал учитель. – У нас проблемы.

– Двое детей больны, у них высокая температура, продолжил Живорад.

– Похоже на грипп, могут заболеть все остальные, – добавил учитель. – Надо срочно что-нибудь предпринять.

– У вас есть лекарства? – спросил я.

– Здесь нет, учитель хочет сходить за ними в село, сказал Живорад.

– Боюсь, это слишком рискованно, болгары блокировали все село, увидев, что люди сбежали, предупредил я их.

– Как-нибудь проскочу, детей надо спасать, вздохнул учитель Жарко.

И он ушел.

– Бог да поможет тебе, благородный человек, крикнул я ему вдогонку.

Он только махнул рукой и исчез в ночи. Тогда только миновала полночь, а не было его до зари. При нормальных обстоятельствах на дорогу туда и обратно ему требовалось не более двух часов. Всех нас охватило беспокойство, особенно учительницу Наду. Остаток ночи все мы бодрствовали в ожидании. Жарко вернулся, когда уже всходило солнце. Он рассказал, что болгары патрулируют все село, особенно в центре, ему пришлось поджидать момент, чтобы юркнуть в школу. Затем так же долго он не мог из нее выйти. Чуть не попал к ним в руки. Он принес таблетки и ампулы для инъекций, что было большой редкостью. Детям сделали уколы, и к концу дня жар у больных спал.

Следующей ночью едва не случилось большое несчастье. Некоторые заметили сомнительных людей возле убежища, а дозорные не отзывались. Народ перепугался, затаился, матери зажимали детям рты, чтобы сохранить тишину. Учительница Нада, когда расплакался ее двухлетний сын, закрыла ему лицо одеялом и прижала его слишком сильно. Ребенок остался без воздуха и почти задохнулся, началась борьба за его жизнь. Еле удалось его спасти.

Однажды ночью мне захотелось сходить к алтарю в развалинах, чтобы побыть одному в этом святом месте. Как только я подошел к нему, кто-то окликнул меня из темноты:

– Отец Йован!

Я узнал голос Живорада.

– Что случилось, друг? – спросил я его испуганно.

– Пойдем со мной, поможешь, корова моя телится!

Мы ускорили шаг, он попросил найти еще кого-нибудь опытного в таком деле. Я разбудил Гаврилу Ружичича из Горачичей и Милутина Вучетича из Зеоке. По пути к нам присоединился учитель Жарко. Мы стояли перед коровой, которая как раз освобождалась от благословенного плода утробы своей. Теленок шел неправильно, задом наперед. Мы ухватили его за ноги и потянули. Намучились и мы, и корова, у которой это были первые роды. Наконец на свет Божий, посреди леса, появился крупный теленок мужского пола. Так за время нашего изгнания мы получили трех новых членов общества – двоих детей и одного теленка.

На следующий день свой опыт в этом деле мы показали еще раз. На Градину прибежал паренек из семьи Зимоничей из Горачичей и попросил кого-нибудь пойти с ним на пастбище, где у него телилась корова. Мы пошли с Гаврилой и Милутином. В этот раз все прошло гладко, корова отелилась легко и быстро. Потом Гаврила нам рассказал, как это место получило необычное название: «Миладинов сон». Якобы дело было так. После окончания Первой мировой войны Миладин Стеванович из Горачичей не поладил с местными властями. Они послали жандармов, те нашли его, спящего, на пастбище и избили так, что он от побоев скончался. С тех пор народ называет это место в память о случившемся.

Каждый вечер с наступлением темноты люди собирались на развалинах бывшего храма Юстиниана, я читал вечернюю проповедь, а учитель Жарко рассказывал о положении на фронте. Он узнавал новости по радио, у него был приемник на батарейках. Нас обоих слушали с большим вниманием.

Я говорил примерно следующее:

– Братья и сестры, бездушные враги гонят нас, как овец, в смертельный загон, наша смерть их питает. Помолимся Тому единственному, Кто может нас спасти, защитить нас от преступников, Свою всемогущую руку возложить нам на головы, сохранить наши дома. Во дни великого несчастия обратитесь к Тому, Кто заботится о невинно страдающих и готов их защитить. Молитесь Господу, Он один может лишить силы врагов наших. Мы, верующие в Него, нашли прибежище в этом святом месте, на руинах бывшего дома Его, разрушенного безбожниками в давние времена, мы с полным правом полагаемся на милость Его, которой Он окропит нас. Просите Всевышнего, чтобы Он восстал против тех, кто запачкал руки кровью нашей, закоптил лица свои гарью, сжигая дома наши.

Братья и сестры, давайте же помолимся Господу и за наших убийц и мучителей, чтобы Он вернул им разум и возвратил на путь человечности. Мы должны оставаться людьми чистого сердца и светлого образа, так как месть – это знак немощи мстителя. По-христиански же – прощать и отвечать добром на зло, любовью на ненависть.

Тогда, доктор, кто-то спросил меня:

– Отец Йован, как мы можем любить наших палачей, причинивших нам неимоверное зло?

– Люди! Если мы не можем их любить, то хотя бы не надо их ненавидеть. Обуздаем в сердцах наших лютую змею ненависти, иначе она их, и так надорванные, окончательно разорвет. Покажите человеку ружье, и лицо его омрачится. Покажите ему цветок, и он улыбнется. Зло можно победить только красотой души своей.

После этого мы спели псалом Давида: «Надеемся на Господа и не убоимся никого». Эти слова, думаю, вливали в людей веру в себя и в победу справедливости.

Затем учитель Жарко рассказал о политической ситуации в мире. О западном и восточном фронте и о боях на нашей земле. О Сталинграде, блокаде Ленинграда, о планах союзников высадиться на Балканах. Рассказал он и о жестоких схватках сербов между собой, о борьбе, которую вели партизаны, четники и лётичевцы.

Среди беженцев была слепая старица Милева Тупаич, которая потеряла зрение в раннем детстве из-за болезни. Вместо зрения Господь даровал ей особую силу остальных органов чувств, Бог всегда, отбирая одно, дает другое. С палкой в руке она могла свободно передвигаться и заниматься домашними делами.

Как-то ночью, когда сон не шел ко мне, я отправился проверить караулы. Луна уже высоко поднялась над горами и осветила тропинки и поляны, поэтому я издалека приметил человеческую фигуру, молящуюся у алтаря. Фигура была женской. Кто она и почему одна в этот поздний час, спрашивал я себя. До сих пор я никого не заставал на этом месте глубокой ночью. Я подошел к ней тихонько и узнал слепую старицу Милеву. Она стояла ко мне спиной, погруженная в молитву. В тот момент, когда она крестилась, я молча положил руку ей на плечо. Она ее схватила.

– Это ты, отец Йован, – сказала тихо.

– Я, матушка. Как ты меня узнала?

– Узнала твою руку, десять лет назад ты пожимал мне руку на похоронах моего брата Живко.

Я был так потрясен, что ничего не ответил. Как можно опознать человека по рукопожатию, случившемуся десять лет назад? Руки заменили ей глаза? Ее костлявую руку я задержал в своей, мы оба молчали. Пряди седых волос выбились у нее из-под платка и развевались на ветру. У нее никогда не было детей, слепая, она не выходила замуж. Вся ее долгая жизнь протекала в темноте. Но Господь и ей пришел на помощь и нехватку зрения возместил другими возможностями воспринимать мир. Я вспомнил, что с отцом Михаилом десять лет назад действительно принимал участие в похоронах ее брата Живко.

– Как ты, матушка, в такое время ночи сама дошла до этого места? – спросил я ее.

– Не сама я сюда пришла, – отвечала старуха.

– Кто же тебя привел?

– Святая Петка.

На это мне нечего было ответить. Мы вновь замолчали. Она продолжила:

– Сегодня ночью она пришла ко мне во сне.

– Кто, матушка?

– Святая Петка.

– И что она тебе сказала?

– Чтобы пришла сюда и помолилась Господу Богу.

– Что-нибудь еще тебе она сказала?

– Да. Сказала, что сегодня ночью должен был сгореть мой дом, но сгорел только хлев, так как она, святая, злодеев остановила.

– И она довела тебя до этого алтаря?

– Да. Сказала, чтобы я слушала ее шаги. Когда я дошла, она исчезла.

Той ночью я молился вместе со слепой старицей Милевой, а потом предложил проводить ее в укрытие, но она отказалась, сказала, что святая вернет ее обратно к людям. И на эти ее слова я не знал, что ответить. Отошел и стал под деревом, наблюдая, что с ней будет дальше. Вскоре она пустилась в обратный путь по тропе. Шла уверенными шагами, ступая безошибочно, словно зрячая. Когда поравнялась со мной, остановилась и окликнула:

– Отец Йован!

Я не отвечал, чтобы не выдать своего присутствия.

– Отец Йован, почему ты молчишь? – повторила она.

– Слышу тебя, матушка, но как ты знаешь, что я здесь?

– Слышу твое дыхание, чувствую твое сердце.

Она двинулась дальше, а я стоял и смотрел ей вслед. В какой-то момент, когда она была уже далеко, в темноте я увидел свет над ее головой. Когда я присмотрелся, увидел, что свет двигается перед ней!

Она же, будто вспомнив о чем-то, остановилась и крикнула:

– Отец, будь осторожен, скоро придет и твоя очередь!

– Что ты хочешь сказать? – спросил я удивленно.

– Я только это могу тебе сказать, ничего более, ответила она и удалилась.

Вы спрашиваете, сбылось ли ее предвидение? Да, доктор. Но об этом позже, это отдельная история. Сейчас я должен рассказать вам о том, что произошло с ее домом. Позднее было точно установлено, что болгары приступили к сожжению имущества ее племянника, Миливоя Тупаича, с семьей которого она жила. Они подожгли хлев и взялись было за дом и другие постройки, но вдруг остановились как вкопанные. Затем собрались и ушли. Я это лично слышал от Любицы, жены Миливоя, и случилось это как раз в ту ночь, когда старица молилась в юстиниановом храме на Градине!

В убежище люди сменялись. Одни уходили, другие приходили. Некоторые уходили, чтобы с осторожностью посетить свой дом, накормить скотину и вернуться, прихватив запас еды. Слава Богу, болгары наше убежище так и не открыли. Иначе было бы массовое убийство.

Это, доктор, была история о Градине на горе Елице, которая в те страшные дни служила для обездоленных людей домом под открытым небом. Я покинул это место и не посещал его более, но знаю, что люди использовали его, пока не закончился болгарский террор. Почему я не мог его посетить, даже если бы хотел, вы скоро узнаете.

Вы хотите посмотреть мою рану? Хорошо, посмотрите, немного чешется. Что вы говорите? Хорошо заживает? Похоже, что благодаря вам мне удастся довести до конца свое сказание.

* * *

В прошлый раз я вам рассказывал об убежище на Градине, а сейчас расскажу, как мне удалось спасти дом одного человека от пожара. Было это с Янко Поповичем в Тияне. В тот день опять мне встретился учитель Жарко и сказал, что во дворе дома Янко собралось много болгар, они явно замышляют что-то страшное. Мы поспешили туда и увидели, что злоумышленники и их жертвы стоят друг перед другом. Первые – наглые и кровожадные, вторые – беспомощные и перепуганные.

Каратели заставили хозяев носить солому в дом и остальные постройки. Эта сцена словно высекла искры из кремня моего человеколюбия и я, почувствовав неукротимую силу, вместе с учителем вошел во двор. Янкова жена Персида меня узнала и попросила: «Отец, помоги!» Я ей ничего на это не ответил. Солдаты все еще меня не замечали, были заняты своей работой. Один младший офицер в чине поручика стоял посреди двора и отдавал распоряжения, как надо распределить солому. Криками их поторапливал.

Я наблюдал за этим, держа в руках крест, а на груди иконку. Помогут ли мне символы божественной власти остановить лавину зла – вопрошал я себя. До сих пор в подобных обстоятельствах мне это не удавалось. Янко, стоя на пороге, разводил руками от отчаянья. Стоял он на пороге дома, перед которым столько раз танцевали свадебные танцы и читали поминальные молитвы.

Когда приготовления закончились, поручик приказал поджигать. В этот момент что-то взорвалось у меня в груди, я сказал себе: «Йован, давай! Больше ждать нельзя!» Подошел к поручику и встал перед ним. Он смотрел на меня в изумлении. Так мы смотрели в глаза друг другу, человеконенавистник и человеколюб. И я сказал:

– Человече, могу ли я просить тебя как христианина остановить это зло?

– Кто ты такой? – спросил он меня дерзким голосом.

– Отец Йован, раб Божий.

– Убирайся! – заорал он на меня.

– Перед лицом Господа, взирающего на нас, покажи себя достойным милости Его.

– Не гавкай, – закричал он и потянул пистолет из-за пояса.

– Перед тем как пристрелить меня, посмотри на эти божественные символы, – сказал я и показал ему крестик и икону с распятием Христа.

А он, вместо того чтобы посмотреть, ударил меня по руке, и икона упала на землю. Я наклонился, поднял ее и сказал:

– Да будет благословен перед Богом тот, кто в просьбе моей не откажет.

– К стенке его! – приказал поручик солдатам, они схватили меня и повели.

Меня поставили к стене, слева от входа, а Янко и Персида подбежали к офицеру, умоляя не расстреливать меня.

– Дайте им меня убить, и пусть трусы осмелеют от своего злодейства! Я их сильнее, потому что со мной Тот, Кто все видит и все может! – выкрикнул я, зажатый с двух сторон солдатами.

Поручик приказал Перейде принести что-нибудь, чтобы завязать мне глаза. Она принесла. Он говорил по-болгарски, но мы прекрасно понимали друг друга.

– Нет! – воскликнул я. – Этого я не разрешаю! Хочу смотреть смерти прямо в глаза.

Убийцы остановились, а я продолжал:

– Хочу открытыми глазами смотреть в небеса, откуда Всевышний следит за нами. Славься, Господь наш!

Поручик тогда поднял руку, чтобы дать команду стрелять, но я воскликнул:

– Остановитесь! Мне как невинной жертве дозволяется исполнение последнего желания.

– Говори! – произнес болгарин.

– Хочу, чтобы командир прочел, что написано на этой иконе, – сказал я и показал на иконку Христова распятия.

– Принесите ее! – приказал он солдатам.

– Откуда у тебя это? – спросил он меня, когда прочитал.

– Подарок его преосвященства отца Иоаникия, настоятеля храма Христа Спасителя в Ловчанских горах в Болгарии.

– Что ты там делал? – спросил он меня с недоумением.

– В 1918 году, возвращаясь из лагеря для военнопленных в Варне, я посетил это святое место, где братья во Христе меня приняли, приветили и дали собраться с силами, а игумен Иоаникий подарил мне эту иконку.

После моих слов он замер, глядя попеременно то на меня, то на иконку. Знаю, что в душе его шла мучительная борьба, борьба христианина и нечестивца. Все замерло во дворе, все глаза были прикованы к нему.

Что там было написано? «Брату нашему во Христе Йовану, да хранит его Господь всюду на его пути». И подпись игумена Иоаникия. Наконец поручик приказал солдатам:

– Отпустите его!

Меня освободили, а я и дальше оставался у стены. Наступила болезненная тишина, напряженное ожидание. Прикажет ли этот человек поджечь дом или верх в нем возьмет гуманность? Произвел ли переворот в душах убийц наш Спаситель, спасет ли Его божественная сила этих невинных людей?

Поручик махнул рукой солдатам, и они удалились. Он впереди, солдаты за ним, вышли за ворота. Персида бросилась за ними благодарить, что пощадили, но я остановил ее. Не может человек благодарить злодея за то, что тот отказался от злодеяния. Нельзя подарить то, чем ты не владеешь, нельзя подарить людям жизнь, данную им Богом.

Болгары ушли, а мы остались, трепеща от пережитого ужаса. Учитель хотел уйти, но я дал знак подождать, пока каратели не отойдут подальше. Янко подошел ко мне и произнес:

– Благодарю тебя, отец, что спас нас.

– Прежде всего благодари Бога и человека, который меня сюда привел, – я показал на Жарко, – если бы не он, остался бы здесь только пепел.

Персида подошла к учителю, обняла его и сказала:

– Брат, спасибо, что привел отца Йована в этот судный час. Спасибо тебе до неба!

Я поставил на порог икону распятия Христа и сказал:

– Подойдите и целуйте Спасителя дома вашего.

Первый подошел Янко, упал на колени, перекрестился и поцеловал божественный лик. Затем подошла Персида, а за ней невестки и внуки. На этом пороге драгачевского дома встретились божественное величие и людское ничтожество, встретились добро и зло. Пока они молились, я стоял на пороге и читал один из псалмов Давидовых, соответствующий этому моменту:

«Воздадим всем миром хвалу Господу, Возвеличим имя Его, Пойте во славу имени Его, Да восхвалим Его, Да расточатся враги Его».

Я велел Янко вынести из дома фамильную икону своего рода, великомученика Георгия, всех поставил в ряд друг за другом, впереди как глава дома Янко с иконой. Все это время во двор стекались соседи, удивляясь, что хозяйство Янко избежало пожара. Я посоветовал им присоединиться к процессии, которая двигалась вокруг дома.

Я возглавил ее с иконой Спасителя и крестом Огненной Марии. За мной шел Янко, за ним учитель, затем все остальные. Трижды мы обошли вокруг дома, всем было велено повторять мои слова:

«Боже милостивый, благослови нас.

Озари нас ликом своим.

Даруй спасение Твое пастве Твоей».

И пока мы совершали первый круг, к нашему крестному ходу еще и еще присоединялись люди. Это была длинная процессия, а я шел впереди и пел:

«Перед тобой, Боже, преклоняемся И хвалу воздаем, Ибо Ты наше спасение».

Народ вслед за мной повторял:

«Спаси нас от злой воли бездушных, От бешеной стаи преступной».

И так мы трижды обошли вокруг дома. Напоследок я велел Янко вынести из дому охапку соломы и оставить ее на пороге. На эту солому я положил икону Спасителя, чтобы она полежала на подстилке, подобной той, на какой Богородица родила Чадо свое, зачатое от Святого Духа. После того как к ней приложились все присутствующие, я взял ее и позвал Жарко в путь. Тогда Персида вынесла из дома два больших и красивых полотенца и мне подарила то, на котором Богородица держит на руках Дитя, а учителю – с изображением покровителя семьи святого Георгия, в благодарность за свое спасение. И мы отправились, провожаемые домочадцами и соседями.

Несколько дней спустя я шел вместе с Раденко Раде Поповичем, делопроизводителем Тияньской общины, который везде успевал и стал свидетелем многих страшных сцен в эти дни. Он предложил мне подняться на холм между Тиянем и Негришорами, откуда открывался прекрасный вид на окрестности Драгачева. За нашими спинами огромный Овчар вздымался над зелеными лесами и желтым жнивьем конца лета, весь пейзаж был прошит черными точками сгоревших домов. Молча и задумчиво мы глядели вокруг, потом Раденко сказал:

– Отец! До каких пор военные походы будут чаще, чем мирные года? До каких пор гробы будут появляться как грибы после дождя?

– Такова судьба наша, друг мой, – отвечаю. – Но знай, что уничтожить нас нельзя.

– Не думаю, что мы сможем и это пережить.

– Переживем мы любое зло и поднимемся вновь из пепла, – уверил я его.

Вдруг откуда-то раздался голос:

– Эй, отец Йован!

Я отозвался.

– Это ты?

– Я. Слышу тебя, но не вижу. Ты кто?

– Я Райко Сретеновичиз Турицы. А кто там с тобой?

– Раде Попович из Тияня.

– Слушайте оба, что я вам скажу.

– Слушаем, говори!

– Овцы спускаются вниз с Милоевичева холма! Сообщите пастухам. Вы слышали меня?

– Слышали и поняли.

Голос Райко замолчал, а Раде меня спросил:

– Отец, ты и правда понял, о каких овцах речь?

– Мне все ясно.

– И про пастухов?

– И это.

А значили эти слова, что болгары вновь спускаются к Тияню, и надо людей предупредить, чтоб попрятались. Мы тут же спустились в село и оповестили жителей. Спасая жизнь, те пустились в бега, оставляя все добро на милость поджигателей. Весь день их дома исчезали в пламени один за другим.

Я очутился возле дома Митро Кулашевича, его жене, как и соседкам из ближайших домов, было приказано приготовить обед для пятидесяти болгар не позже полудня. Времени было мало, и женщины принялись хватать подряд кур, индюшек и гусей и пихать их в печь. Испекли сырный пирог, выставили молодой каймак, зрелый сыр, жареные яйца, вино, ракию. Все было готово к назначенному часу.

Болгары привели музыканта, он заиграл на гармони, и началось веселье, начался пир. Жертвы угощали своих палачей, которые, наевшись и напившись, сожгут их дома. Музыка гремела, пели и плясали, как в те дни, когда справлялись свадьбы. А сейчас я видел красные лица пьяных насильников и перепуганных жителей села.

Да, я думал об этом, доктор. Но от этой идеи быстро отказался. Я понял, что было бы крайне опасно и необдуманно с крестом и иконой появиться перед возбужденными нечестивцами. Я бы только добавил масла в огонь их ярости. Того офицера, который пощадил дом Янко, с ними я не видел.

Но во дворе Митро Кулашевича чудо все же произошло. Наевшись, напившись и навеселившись, болгары удалились. Хозяйство Митрово не тронули, это была неожиданная награда за обед, которым их потчевали в его доме.

В те дни люди часто заходили ко мне посоветоваться, обсудить те несчастья, которые на нас навалились. Однажды ко мне пришли Живорад Шипе тич из Граба и Младомир Стеванович из Горачичей, два порядочных набожных человека. Они предложили организовать крестный ход с хоругвями у освященного дуба на Вилином поле. Идея мне понравилась, и я сразу согласился, хотя обычно крестные ходы совершаются с первого дня Пасхи до воскресенья после Троицы. Но при наших несчастиях мы должны были совершить это богоугодное деяние. Тот дуб был далеко от населенных мест, в укромном месте, заслоненный со всех сторон лесом, вне досягаемости наших гонителей.

Итак, мы собрались в воскресенье при молодом месяце и с рассветом тронулись в путь. Пока день занимался над Драгачевом, вереница паломников под тихое бормотание молитвенных стихов – хоругвеносцы обращались к Богу – двигалась к Вилиному полю. Впереди я с крестом в руке, за мной люди с большими крестами, иконами и хоругвями. Слева и справа, спереди и сзади шли караульные, готовые предупредить об опасности.

Когда над горными вершинами показался алый круг солнца, мы дошли до освященного дуба. Там мы начали обряд. Шествие с пением трижды обошло вокруг дерева слева направо. Мы окропили дуб вином, женщины обвязали ствол красными нитками и продели в них цветы, колосья и плоды. Затем мы разрезали праздничный каравай, так что каждому достался кусок. Зажгли свечи за живых и за мертвых. Потом один из крестьян обновил крест, вырезанный на коре дуба с западной стороны, чтобы молящийся перед ним стоял лицом на восток. Мы прочитали молитву. Под конец женщины выставили еду, что принесли из дома для молящихся. В завершение я произнес короткую речь, которая звучала примерно так:

«Братья и сестры, мы собрались сегодня на нашем священном месте помолиться Господу, единственной надежде нашей, с просьбой о спасении от зла, которое на нас обрушилось. Только Он может помочь нам. Ежедневно горят наши дома, льется наша кровь, деяниями нечестивыми враги наши прогневили самого Господа.

Но мы в эти тяжкие дни должны найти в себе силы выстоять. В этой лавине злобы мы должны оставаться людьми, не должны замарать грехом свои души, свою честь замарать, не дайте ненависти завладеть вашими сердцами. Слава Господу Богу нашему и да святится имя Его».

После этого все потянулись к угощению, приготовленному женщинами. И тут произошло то, что я пронес в памяти через всю мою долгую жизнь, то, что во многом определило мою дальнейшую судьбу.

От большой группы хоругвеносцев отделился человек, одетый как и все остальные наши крестьяне. Он был мне незнаком, хотя я знал практически всех. Он произнес слова, которые я не понял, мне даже показалось, что он говорит по-болгарски. Откуда бы появился болгарин среди нас, удивился я. Но вскоре все разъяснилось. Он спросил меня, узнаю ли я его, я ответил, что никогда его раньше не видел.

Оказалось, что он – тот самый поручик, который не стал сжигать дом Янко Поповича в Тияне! Офицер сказал, что икона Христова распятия, которую я ему показал, подействовала на него чудесным образом, она лишила его возможности творить злые дела. Если бы он смел, он хотел бы меня заключить в объятья и расцеловать.

Услышав это, я был потрясен. И, конечно же, обрадован. Все закружилось у меня перед глазами: святой дуб, люди, поля и леса вокруг. А он продолжал говорить. Рассказал, что зовут его Цветан Самарджиев, имеет чин поручика, но главное, что повергло меня в изумление, это то, что он родился у подножья Ловчанских гор в центральной Болгарии, что крестили его в храме Христа Спасителя и что он лично знает отца Иоаникия! От этих слов я просто онемел, один Господь Бог может так соединить судьбы людей! Все для того, чтобы перевести их через пропасть ненависти и примирить Своим светлым именем. Такое скрещение наших земных дорог может произойти только по воле Всевышнего. И это случилось, когда мир погряз в грехах как никогда ранее.

Тем летним утром на Вилином поле передо мной стоял человек, крещенный под кровом храма, в котором я когда-то нашел спасение и был по-братски принят игуменом и монахами. Я смотрел в глаза солдата, которого послали убивать мой народ, а он вместо этого покаянно просит принять его как брата!

Бранко спросил, насколько его руки измараны сербской кровью, и тот ответил, что всегда прикладывал все усилия, чтобы его подразделение в составе карательной экспедиции причинило как можно меньше зла. Но под бдительным оком своих командиров многого он не сумел избежать.

Поручик сказал мне, что не хочет возвращаться в ряды палачей, в орду поджигателей, и попросил разрешения прийти ко мне в церковь на исповедь. Я согласился при условии, что он действительно покончил со своей преступной деятельностью и от всего сердца жаждет прощения Господа. Он это подтвердил. Я предложил ему прийти в церковь на Волчьей Поляне на следующий день. Так закончился наш разговор на Вилином поле.

Назавтра я с утра работал в церкви, вырезая из тиса икону «Снятие с креста». Я был под впечатлением вчерашней встречи с болгарским поручиком, из-за нее провел всю ночь без сна. С нетерпением и в то же время со страхом ожидал свидания с ним. Все же я немного сомневался в его искренности. Что если это ловушка, подготовленная для меня? Поверю ему, если действительно придет на исповедь, притом один.

Я был поглощен вырезыванием деталей лица распятого Спасителя на моей иконе, когда кто-то позади меня вошел в церковь. Я оглянулся и увидел поручика Самарджиева. Он был по-прежнему одет в крестьянскую одежду. Поручик протянул мне руку и поздоровался. Я указал ему место рядом с алтарем. В тишине храма перед взорами архангелов, апостолов и святых отцов стояли мы: я, отец Йован, раб Божий, и офицер вражеского войска, которое в родном моем краю творило неслыханные злодеяния. Мы были так далеки и так близки друг другу Нас разделяли реки пролитой крови, вокруг нас стоял дым сожженных домов. Мы чувствовали и запах крови, и смрад пожарищ. Нам предстояло строить мост через эти реки, над этими пепелищами, мост доверия и человечности.

Без слов я положил на алтарь два священных предмета, которые я показал ему перед домом Янко Поповича накануне пожара. Мы молчали, его взгляд был прикован к алтарю. В тишине я будто слышал шепот Божьего промысла. Наконец он заговорил. Переводчик нам был не нужен, мы хорошо понимали друг друга. Вот что он сказал:

– Отец, я должен был прийти сюда. Больше не могу делать то, что мне приказывают.

– Что тебя, сын, заставило сделать этот шаг? я должен был его это спросить.

– То, что сейчас находится на святом алтаре, то, что вы показали мне перед крестьянским домом.

– Почему ты не вернулся в свою страну?

– Не посмел, меня бы арестовали и расстреляли как дезертира.

– Ты думаешь, здесь ты в безопасности?

– Безопаснее, чем в любом другом месте.

– Хорошо, я исповедую тебя, я вижу, что ты честный человек, который творил зло по принуждению.

И я исповедал его по церковному обряду, как делал это неоднократно. Я не буду вам, доктор, повторять сейчас слова, которые обычно произносят в эти моменты. Мне показалось, что после исповеди он почувствовал облегчение. Еще я спросил его:

– Откуда у тебя эта одежда?

– Снял с убитого крестьянина.

– Какого крестьянина?

– Я не знаю, как его звали.

– За что вы его убили?

– За то, что хотел погасить подожженный дом.

Он рассказал, в каком селе это случилась, где находился этот дом. От его рассказа кровь заледенела в жилах. Я понял, что это дом моего брата Живадина. Поэтому я велел:

– Посмотри в карманах, есть ли там разрешение на свободу передвижения, которое должны иметь при себе жители села.

Он сунул руку во внутренний карман и вытащил документ, протянул его мне. Я посмотрел и окаменел, сбылись мои мрачные предчувствия – в документе стояло имя Живадина Варагича! Опять передо мной закружилось все вокруг: алтарь, крест, весь храм. Увидев ужас на моем лице, он спросил:

– Отец, что с вами?

– Вы убили моего родного брата!

Он побледнел и пробормотал:

– Вашего брата?

– Да, моего родного брата! И ты сейчас в его одежде.

Наступила напряженная тишина, я еле собрался с силами, чтобы задать вопрос:

– Кто стрелял в Живадина?

– Солдаты, по приказу капитана Котева. Отец, я глубоко сожалею о смерти вашего брата, – произнес он дрожащим голосом.

– Верю, что тебе жаль, но это не поднимет моего брата из могилы. Вы убили его только за то, что он попытался спасти свой дом.

– Мне стыдно за то, что творят мои соотечественники, – прошептал он.

Я взял свечу, зажег ее и сказал:

– Помолимся за упокой души брата моего, Живадина.

Мы оба молились, он тоже зажег свечу. Я смотрел на два язычка пламени, а по лицу текли слезы. Сердце мое стонало, душа рыдала. Передо мной стоял один из преступной орды, убившей моего брата, ни в чем не повинного. И я ему сейчас должен был отпустить все грехи!

– Когда ты снял одежду с Живадина? – спросил я.

– Сразу после поджога. Я вернулся и нашел его на месте расстрела, возле амбара.

– И никто из членов семьи тебя не видел?

– Нет, все разбежались еще до нашего появления во дворе.

– Куда ты дел свою форму?

– Бросил в огонь горящего дома.

Наш разговор прервали два молодых человека, вошедших в церковь. Оба были одеты по-крестьянски. Они выглядели как мои односельчане, только что вернувшиеся с поля или с огорода. Но я их видел в первый раз. Держались они смущенно и немного испуганно. Не успел я спросить, кто они, как поручик Самарджиев представил мне их:

– Отец, это старший взводный Пеловски и младший взводный Живков.

Должен вам сказать, доктор, что знание болгарского языка, полученное за два года пребывания в лагере в Варне, хоть и скромное, сыграло важную роль для меня. Вновь прибывшие приложились к моей руке, мне все еще было не по себе, и вдруг какая-то струна лопнула внутри, мне захотелось вышвырнуть наружу всех троих, чтобы их поганые ноги не оскверняли святое место. Но ангелы заставили меня смолчать, и я успокоился.

– Почему вы пришли сюда? – спросил их.

– Я подсказал им, отец, – сказал поручик Самарджиев. – Мы договорились прийти сюда в это время.

– Мы уже несколько дней скрываемся в лесу, сказал старший взводный.

– От кого скрываетесь? – спросил я.

– От своих командиров, – ответил младший. – Мы питались дикими плодами, корешками и капустой с грядок.

– Так значит… – сказал я и замолчал.

Я вспомнил, как сам зимой 1918 года, пройдя пешком через всю Болгарию, был тепло принят местными крестьянами. Но я ничего не сказал. Они пришли искать защиты от вожаков своей звериной стаи. Был ли я их должником за все хорошее, что сделал для меня болгарский народ? Нет, конечно. Я был распят между болью по убитому брату и христианским долгом проявить милосердие.

Доктор, сейчас, когда вам рассказываю о происшедшем, я, спустя пятьдесят лет, переживаю все так же глубоко. Вы видите, я весь дрожу. А тогда я спросил их:

– Вы сняли одежду с убитых?

– Нет. Мы нашли это в сарае у одного из сожженных домов.

– Этот сарай у нас называется клеть, – сказал я и спросил: – В каком селе это было?

– В селе Граб, – сказал старший, – оттуда мы убежали на гору в лес.

– Там случайно не было старых развалин? – спросил я их.

– Были руины церкви, там мы видели небольшой алтарь, сделанный из досок.

– Значит, вы были на Градине у алтаря, который я собственноручно сделал, – меня это тронуло.

– И почему вы ушли именно туда?

– Там в лесу, далеко от села, мы были в безопасности. У алтаря мы молились Богу о спасении.

– От кого вас Он должен спасать?

– От того зла, которое мы причинили под принуждением.

– Там когда-то было убежище наших людей. Вы никого не застали?

– Застали двоих стариков, каких-то женщин и детей.

– Они вас испугались?

– Поначалу, когда услышали нашу речь. Но когда узнали, что мы и сами прячемся, приняли нас. Мы для них немало сделали.

– Что именно?

– Взводный Живков однажды ночью украл со склада еду, которую мы поделили с ними. Там были консервы, сахар, кофе, масло, джем, рис и солдатский хлеб. Детям мы дали шоколад.

– Прекрасно, – я был удивлен услышанным, – вы кормили тех, кого еще вчера убивали.

– Отец, если бы мы были настоящие убийцы, мы не стояли бы сейчас рядом с вами, а жгли дома по селам, – сказал поручик.

– Это ясно.

– Один из двоих стариков тяжело заболел, мы давали ему лекарства.

– Как его звали?

– Этого не знаем, он был высокий и очень худой, на вид больше восьмидесяти лет.

Тогда я убедился, доктор, что они говорят правду. Я уже слышал о том, что в убежище умер старый Станимир Байчетич из Граба. Так закончился наш мучительный разговор в церкви. Я дал поручику кое-что из своих вещей, чтобы больше не видеть его в одежде моего покойного брата. Они просили спрятать их в надежном месте. Где можно спрятать убийц и поджигателей, которые скрываются и от своих командиров, и от народа, которому причинили столько зла? Помогая им, я подвергал опасности себя самого.

Но все же я готов был внять их просьбам. Тут же велел Янко Поповичу прийти ко мне. Меньше чем через час он был в церкви. Увидев троих незнакомцев в крестьянской одежде, он замер в изумлении. Я быстро ему все объяснил и попросил взять к себе двоих, а поручика я решил спрятать в своем скромном доме. Янко, как только узнал, что речь идет о том, кто пощадил его от пожара, безропотно согласился.

В тот же день он отвел взводных в полевой домик на винограднике, расположенном на Вуковичевом холме далеко от села, куда болгары обычно не заглядывали. Поручик Самарджиев жил у меня, не выходя из дома. Как раз было время Успенского поста, и он постился вместе со мной. Поручик спал в комнате, а я в прихожей. По ночам я просыпался и размышлял. Я понимал, что болгары будут искать дезертиров и найдут их любой ценой. Я выходил наружу и осматривал окрестности. Вздрагивал от шуршания ящерицы в сухой траве и шороха крыльев ночных птиц на деревьях.

Однажды ночью, когда светила полная луна, я задержался под старой грушей возле дома. Я смотрел в сторону Негришор, где бушевало пламя. В этот момент раздался какой-то шум в рощице, и передо мной появилась лань, моя старая знакомая. Она подошла ко мне, хромая на заднюю ногу.

Я уже рассказывал вам, доктор, что это благородное животное посещало меня крайне редко, как правило, в переломные моменты в моей жизни и в жизни сербского народа. Так она явилась перед войной с турками в 1912 году, перед нападением Австро-Венгрии в 1914 году, перед моим уходом на фронт, перед смертью моих отца и братьев и накануне оккупации Драгачева болгарами. Но посещала она меня и в прекрасные минуты моей жизни. Приходила перед моим посвящением в сан, перед моей женитьбой и перед реконструкцией храма на Волчьей поляне.

Той ночью она, хромая, почти подбежала ко мне и остановилась. Передним копытом начала рыть землю, глядя мне прямо в глаза, потом тряхнула головой и исчезла в лесу. Я понял, что нечто должно произойти. Я не задумывался, будет это нечто прекрасно или ужасно, в то время, полное опасностей, можно было ожидать только второго.

Сердце забилось, я ждал самого плохого. Я все еще стоял под старой грушей, когда поручик проснулся и присоединился ко мне.

– Не спится, отец?

– Как-то не по себе, – ответил я.

– Я Вас понимаю. В такое время человек не может оставаться спокойным, особенно такой, как вы. Да и мне тревожно.

Я не рассказал ему про лань, такие вещи лучше не рассказывать, да и понял ли бы он? Мы оба стояли над пропастью, но не знали об этом. Я показал рукой на Негришоры, ничего не говоря. Он тоже смотрел и молчал. Слова были нам не нужны. Печать нового преступления светилась в ночном небе Драгачева.

– Я молюсь за жертв и за их убийц, – сказал я и перекрестился.

– Не понимаю вас, отец. Вы одинаково относитесь и к жертвам, и к их палачам.

– Слушай, сынок, я приведу тебе слова Спасителя нашего, адресованные его мучителям: «Прости им, Господи, ибо не ведают, что творят».

Тот день не принес нам ничего нового, пока я не съездил в Граб. Повсюду было мирно, даже патрулей не было видно. Около полудня мне сообщили, что мой приятель Живорад Шипетич просит срочно подойти к нему. Я представления не имел, в чем дело, но предчувствия были самые мрачные. Поручику велел не выходить из дома и никому не открывать, пока я не вернусь. Взял коня у соседа и поспешил в Граб. Я быстро доехал и около школы встретил Живорада, который мне сказал, что болгары схватили учительницу Наду Йовашевич. Мы спрятались в роще, откуда хорошо был виден школьный двор. Там, окруженная солдатами, стояла учительница с ребенком на руках. Один из офицеров кричал на нее, учителя Жарко не было видно.

Из учительской квартиры солдат вынес гармонь и скрипку, принадлежавшие, насколько я знаю, учителю.

Жарко. Офицер взял гармонь, швырнул на землю и начал ее топтать. Увидев это, Нада закричала:

– Что вы делаете? Это моего мужа!

– Нет у тебя больше мужа, – сказал офицер. – Мы его только что там, в горах, расстреляли.

– Это не мог быть мой муж, он сегодня в отъезде, сказала Нада.

Человек, которого расстреляли в тот день, – Марко Вукалович, по происхождению герцеговинец, действительно походил на Жарко: был высокий и носил очки. Когда офицер описал его внешнось, Нада зарыдала. Болгарин взял ее удостоверение личности, и когда увидел, что она родилась в Пироте, закричал на нее:

– Так ты болгарка! Что ты здесь делаешь?

– Я родилась в Пироте, но я не болгарка, – отвечала она, плача.

– Нет, ты шпионка! – вскричал взбешенный офицер. – К стенке!

Видя это, я задрожал. Что-то шевельнулось во мне, я сказал Живораду, что иду на защиту бедной женщины. Но он схватил меня и удержал, убеждая, что меня тут же расстреляют.

Видя, что дело плохо, Надина коллега Тереза Брайович, по национальности хорватка, стала заклинать офицера не убивать учительницу. Он в ответ ударил ее прикладом, она упала. Но эта храбрая женщина в тот августовский день 1943 года предстала во всем величии человеческом. Безоружная, с риском для собственной жизни, она бесстрашно штурмовала крепость злодейской души. Падала под ноги карателей и заклинала их, не обращая внимания на удары. Она говорила офицеру слова, которых мы не слышали, показывая на ребенка в руках у Нады. Наверняка просила его вспомнить о собственных детях, обращалась к его душе и сердцу. Он задумался, а потом приказал освободить ее. Так отвага и упорство храброй учительницы Терезы победили зло.

А теперь, доктор, я должен вам кое-что сказать об учителе Жарко. Этот уважаемый просветитель был к тому же отменным музыкантом, на гармони и скрипке он творил чудеса. Рассказывали, что он частенько играл ученикам, чтобы поднять им настроение и желание трудиться. Если мне не изменяет память, этот великий человек умер в 1978 году. Я был на его могиле в Марковице и видел, что его жена и сыновья поставили на ней красивый памятник – медальон из металла в виде скрипки и учительского пера, а на самом памятнике вырезали открытую книгу.

В тот день Живорад объяснил мне, что его мучили предчувствия относительно супружеской пары учителей, поэтому он послал за мной. Он предложил зайти к нему, но я отговорился неотложными делами. Меня преследовала мысль о том, что могло в любой момент произойти со мной и тремя болгарскими офицерами. Я сел в седло и погнал лошадь галопом.

Вернувшись, я прежде всего зашел в церковь. Какая-то непреодолимая сила тянула меня вновь увидеть документ моего покойного брата Живадина. То, что я предполагал, оказалось правдой: почерк, которым было написано разрешение, был мне хорошо знаком, это был почерк учителя Жарко! Сначала я этого не заметил, слишком сильна была боль. Военная комендатура оккупантов в нашем крае поручила Жарко как самому грамотному выписывать разрешения на свободное перемещение жителей.

Затем я отправился домой проведать поручика Самарджиева. Он мне обрадовался и рассказал, что видел через окно болгарские патрули, проходившие неподалеку. Пока мы собирались вместе пойти в церковь, пришел Петар Джуракич и сообщил мне, что в Тияне готовятся сжечь дом и подворье Раде Поповича. Я не мог не пойти туда. Вновь я оседлал лошадь, которая, благодаря доброте моего соседа Боголюба Рисимовича, всегда была в моем распоряжении, и поспешил.

Я приехал, когда огонь уже пожирал старый бревенчатый дом Раде, в котором столетиями находили приют многие поколения священников, служивших в тияньском храме. Это было огромное здание с множеством комнат, в которых веками проживали и предки самого Раде. Его я не видел. Ко мне подошел Вучко Попович и сказал, что Раде удалось куда-то убежать. Позже он признался мне, что был в горах между Тиянем и Негришорами, откуда в отчаянии смотрел, как исчезает в огне все его имущество.

Эта сцена страшно меня потрясла. Разве это заслужил человек, который пользовался уважением односельчан, который всегда был готов прийти на помощь? В эти страшные дни он сам предупреждал несчастных людей, чтобы вовремя скрывались, а сейчас он оказался совершенно беспомощен.

Вдруг из огня раздался сильный взрыв. Болгары закричали: «Партизаны! Партизаны!» – думая, что это дело рук четников, подбросивших бомбу. От Раде я потом узнал, что у него была бочка с керосином, которая, видимо, и взорвалась.

Нет, к сожалению. Я не решился подойти к поджигателям. Да и все равно было поздно. На пожарище я остался почти до вечера. А когда вернулся домой, застал там взводных, которых только что привел Янко, так как они хотели увидеться с поручиком Самарджиевым. Меня испугало их появление, я представлял, что могло произойти с нами в любой момент. Но что было делать, пришлось оставить их на ночлег.

В последнее время я работал над иконой «Снятие с креста», вырезая ее из дерева, поэтому я решил пойти в церковь и продолжить свой труд, чтобы успеть к празднику Успения Пресвятой Богородицы. Когда я сказал об этом болгарам, все трое захотели пойти со мной.

Мы приблизились к храму, вдруг молодой офицер подскочил и показал мне рукой: перед церковными вратами лежала, свернувшись в клубок, пестрая змея! При нашем появлении она тихо поползла и исчезла в норе под церковью. Меня потрясло ее появление, она показывалась редко, почти всегда предсказывая несчастье. Болгарам я, разумеется, ничего не сказал, и мы все вошли в церковь.

Только мы начали читать молитву за упокой души погибших в последние дни, как снаружи послышались чьи-то голоса. Взводный Пеловски вышел узнать, в чем дело, и вернулся бледный как смерть, затем едва выговорил:

– Солдаты!

В дверях показались несколько болгар с ружьями, направленными на нас, и закричали: «Руки вверх!» Меня схватили первого, руки связали за спиной. Нас всех вывели наружу, троих беглецов перечислили по именам и фамилиям и поставили к стене. Один офицер, думаю, капитан, прочитал приговор, которым военное командование осудило их на смерть за дезертирство. Им завязали глаза, а меня веревками привязали к дереву. Приговоренные к смерти попросили исполнить их последнее желание – чтобы я их исповедал. Капитан разрешил. Им сняли повязки с глаз, а меня развязали.

Мы вошли в церковь. Пока я их исповедовал, у алтаря стояли солдаты с ружьями наизготовку. Я зажег кадило, а крест возложил на алтарь. Мы приступили. Пока шла исповедь, осужденные крестились. Они и перед расстрелом выглядели спокойно, или мне так казалось. В конце обряда они приблизились и поцеловали крест в моих руках, а поручик Самарджиев попросил еще раз поцеловать икону распятия Христа, творение отца Иоаникия, в храме которого он был крещен. Я возложил икону на алтарь, и все трое перекрестились и поцеловали ее. Их палачи следили за ними с удивлением. Капитан крикнул мне, чтобы я заканчивал, и один из солдат ударил меня прикладом по ребрам. А я воскликнул:

– Остановитесь, если в вас осталось хоть немного человеческого и христианского! Это дом молитвы, а не место казни невинных людей! Вы хотите отнять у них жизнь, так не отнимайте душу Их святое право исповедоваться перед смертью.

– Поп, хватит гавкать! – крикнул капитан и дал мне пощечину. – Выходи вон!

– Голос мой к Богу поднимается, Его призываю! – сказал я и подставил ему другую щеку. – Ударь и по второй. Этим я хочу подтвердить истину, которую нам изрек Спаситель.

– Заткнись! – вновь заорал капитан.

– Господь – наша защита от тех, кто творит зло, ответил я, продолжая размахивать кадилом.

Поручик Самарджиев положил мне руку на плечо, то же сделали и двое взводных. Так, обнявшись, мы начали читать «Отче наш». Под прицелами автоматов богоугодно звучали наши голоса. Вдруг затрещали автоматные очереди. Пули изрешетили иконостас, иконы святых отцов, лик Богородицы с младенцем на руках, святого Иоанна Крестителя.

Произошло чудо. Очереди прекратились, в храме наступила тяжело раненная тишина. Нас четверых вытолкали из церкви. Троих приговоренных вновь поставили к стенке, с повязкой на глазах. Меня опять привязали к дереву. Три солдата прицелились, раздалась команда «Пли!», и три изрешеченных тела рухнули в крови у церковной стены.

Месяц зашел за Елицу, темнота окутала землю. Солдаты принесли солому, раскидали ее по всей церкви и облили бензином. Все это я видел через широко распахнутые врата. Понимая, что вершится страшное, я закричал:

– Знаете ли вы, какой дорогой идете?! Остановитесь, пока не поздно! Откажитесь от преступного дела!

Но огонь вспыхнул, и языки пламени уже глотали храм пресвятой Марии Огненной. Святое место превратилось в пылающий факел. Дым рвался из дверей и окон, я крикнул:

– Развяжите меня, я должен вам еще что-то показать!

Они освободили мне руки. Я взял икону, подарок отца Иоаникия, и сказал:

– Вы должны брать пример с великого сына болгарского народа, верного христианина, который мне это подарил.

Капитан взял из моих рук иконку и всмотрелся в нее, а я воскликнул:

– Прочитайте, что написано с обратной стороны!

Он прочитал и бросил икону в огонь.

– Пустите, дайте мне спасти священные книги! вновь крикнул я.

– Замолкни, поп, пока не получил пулю в лоб! сказал капитан.

– Пулей вы можете убить мое тело, но не мою душу, – продолжал я кричать.

В эту минуту из темноты появилась лань и нырнула в огонь. Один из солдат выстрелил ей вслед, но вместо нее смертельно ранил своего товарища. Лань пробежала сквозь огонь и исчезла.

– Ее вы не можете убить! Это воспитанница великой святой, покровительницы этого храма.

Их это еще больше разозлило, особенно смерть солдата. Поднялся крик. Я смотрел, как горит церковь, и мне казалось, что полыхают небеса. И тогда я воскликнул слова из евангелия от Иоанна: «Разрушите храм этот, я за три дня возведу его вновь».

Капитан мне на это сказал:

– Не придется тебе, поп, эту церковь восстанавливать. Здесь мы тебя не убьем, мы пошлем тебя туда, где ты будешь терять жизнь постепенно, по граммам.

Эти его слова, доктор, я сразу не понял. Но вскоре его угроза превратилась в суровую действительность. Передо мной поднимался до неба костер горящего храма. Огонь на Волчьей Поляне был виден далеко вокруг, и люди потихоньку стекались в темноте. Некоторые лица я узнал, видел Вучко Поповича и Янко Поповича. Многие крестились.

Из огня шмыгнула змея и исчезла во тьме, вечная хранительница храма. Обрушилась крыша, вместе с ней рухнул купол с крестом. А я, связанный, нараспев читал молитву:

«Взываю к тебе, Господи! Приди ко мне на помощь!

Дом имени Твоего предан огню.

Услышь мои молитвы, внемли словам моим».

Один солдат подошел и ударил меня прикладом в грудь, а я сказал:

– Голос мой обращается к Господу, не можете его укротить!

Сгорели бесценные предметы, которые я приобрел к открытию храма или получил в дар от настоятелей монастырей, от монахов и священников, от благодетельных прихожан. Были дары из Волявче под Рудником, из Вуйна, Врачевшницы, Боговаджи, Святой Троицы, Святого Николы, Преображения, даже из Жичи и Студеницы.

Меня, связанного, увели. Я видел, как многие люди, скрытые в темноте, молились за меня. Откуда-то зазвучал голос моей матери:

– Отпустите его, изверги! Что он вам сделал?

– Не сокрушайся, матушка! Ничего они мне не могут, я сильнее их!

– Горе мне! Куда вы его ведете?

– Не печалься, матушка, ты еще увидишь сына своего, то, что он несет в своем сердце, нельзя уничтожить, – сказал я матери.

– Отпустите его, душегубы… – эхом отдавался в ночи ее голос.

Так, доктор, той роковой ночью 26 августа 1943 года, в сопровождении двух солдат с ружьями за спиной, я уходил с Волчьей Поляны к новому месту испытаний, уже второму после Варны.

Но это уже другая история, которую мы продолжим завтра.

* * *

Продолжу там, где вчера остановился. Со сборного пункта в нашей школе нас на грузовиках перевезли в Кралево, а оттуда поездом в Белград. С железнодорожного вокзала в Топчидере нас перебросили в концентрационный лагерь Баница. У входа нас встретил управляющий лагеря Светозар Вуйкович, его имя тогда я услышал впервые. Нас построили, и он произнес короткую речь, приблизительно так:

– Вы хорошо знаете, куда вы попали и почему. Тот, кто переступил порог этого лагеря, может навсегда распрощаться с надеждой. Он имеет особое предназначение. Здесь, в этом месте, Сербия должна очиститься от опасных диких наростов на своем теле. Выродки честного и порядочного сербского народа должны быть устранены. Без этой операции наша страна не может ступить на путь, которым уже следуют другие счастливые народы, путь свободы, демократии и процветания в рамках нового мирового порядка, который установил Третий рейх во главе с великим фюрером господином Адольфом Гитлером. Никто из вас не попал бы сюда, если бы был невиновен и предан новым властям.

Вуйкович прошелся перед строем, в котором наших из Драгачева было более пятидесяти человек. Он каждому вглядывался в лицо, перед некоторыми задерживался. Весь кипел от ненависти, стискивал зубы, вращал глазами.

Так, доктор, я оказался в новом месте пыток, месте казней. Сначала нас остригли под ноль, сбрили волосы везде, где они росли. Потом нас отвели мыться. Позднее я узнал, что раньше здесь была казарма, рядом построено еще четыре больших барака, в каждом по два больших помещения, примерно тридцать на сорок метров. В них набивали до сотни людей. Вскоре мне стало известно, что в лагере содержится до четырех тысяч людей. Чтобы принять новых заключенных, ежедневно на смерть отправляли до сотни арестантов. Комендант лагеря был фон Беккер, а его помощник Петер Крюгер, который мне напомнил коменданта лагеря в Варне Атанаса Ценкова. Вуйкович был шефом Специальной полиции, а его правая рука – Чарапич (имени уже не помню). Должность доктора занимал еврей Пияде, бывший профессор медицинского факультета. Заключенные его любили и уважали за то, что он, как мог, старался облегчить нашу участь. Заместителем Вуйковича был Космаяц, имевший самую дурную репутацию. Надзирателем у нас в бараке был некий Загорац, а после него Лале. Мы, из Драгачева, были помещены в барак номер четыре. Спали мы на дощатых нарах в два, а то и в три этажа.

Жили мы под приглядом смерти, которая не отходила от нас ни днем, ни ночью, в любой момент она готова была нас схватить. Настали дни, когда человек единственное спасение видит в Господе, и я молился ему денно и нощно за себя и за других.

– Крест? Ах, да. Хорошо, что вы мне напомнили. Тот крестик, который вы сейчас на мне видите, был моим верным спутником всю жизнь, от раннего детства и до сегодняшнего дня. Самая большая вероятность потерять его грозила мне в первый день, когда нас отправили мыться, а одежду забрали, чтобы пропарить. Отдать его было некому, все мы находились в одинаковом положении. Единственный выход был положить его в рот. Позднее, на осмотре у врача, я отдавал его подержать Радичу Пайовичу из Турицы или Тодору Зелевичу из Тияня, которым я доверял больше всех.

Сейчас вернемся к первой ночи в лагере. Я спал на средних нарах, подо мной был Тодор, а надо мной Радич. Заснуть я не мог. Лежал и думал, выйдет ли хоть кто-нибудь из нас отсюда живым? Останется ли хоть один свидетель, который сможет рассказать о том, что здесь переживали заключенные? Не лежим ли мы сейчас на своем смертном одре?

Медленно протекала первая ночь. Было душно, сотня людей дышала в тесном бараке, окна открывать было запрещено. Воняло потом, гнилым дощатым полом, гнидами и вшами, оставшимися в помещении от наших предшественников. Свет не гасили всю ночь. Нам не разрешалось хотя бы в темноте ночи остаться наедине со своими тяжкими мыслями. Даже во время сна они должны были иметь возможность наблюдать за нами, следить за каждым нашим движением.

Я облокотился и посмотрел на спящих. Взглядом окинул четыре ряда трехэтажных нар. Среди других на них лежали крестьяне из Драгачева, оторванные от своих родных и близких, от полей и виноградников.

Я видел перед собой сыновей тех, с кем двадцать лет назад мучился в лагере в Варне, но были и мои ровесники. Далекие призраки грозного прошлого в моем сознании мешались с предчувствиями новых неизмеримых страданий.

В ту первую ночь в бараке баницкого лагеря, уже под утро, чья-то рука легла мне на лоб. Я вздрогнул, не видел, кто ко мне подошел, охранник или эсэсовец.

– Отец Йован, не спишь?

Это был голос Радича Пайовича с верхнего яруса.

– Не сплю, – ответил я.

– Этого нельзя выдержать, мы здесь задохнемся.

– Не задохнемся, Радич, выдержим, нас ждут гораздо худшие испытания.

– Кто там разговаривает?! – заорал надзиратель.

Мы замолчали. Слышалось завывание ветра и топот шагов охранников перед зданием. Они тоже не спят, но они хотя бы сменяются. Сон пришел только перед зарей, но на рассвете меня разбудил звук ключей в дверях. Ключник открывал дверь, гремя железной скобой. За ним ввалились эсэсовцы, вопя во весь голос: «Ауфштен!», подгоняя нас палками и кнутами. Снаружи мы умылись у большого бетонного корыта и отправились на перекличку, на так называемый «апелплац», где я увидел огромное количество заключенных. Перекличка длилась очень долго. Затем мы вернулись в бараки, в каждом из них двое дежурных должны были убираться, выносить параши, оттирать пол, приносить воду. Только около десяти часов нам выдали завтрак, который состоял из кукурузного хлеба из пережженной муки. Несмотря на голод, многие часть еды оставляли на потом, неизвестно, получим ли мы что-то еще в течение дня и когда. Я сел на нары и съел треть куска хлеба, остальное приберег на обед и ужин. Жизнь научила меня рассчитывать на самое плохое.

В первый же день охранник сообщил, что я должен встретиться с Вуйковичем. Я не понимал, для чего он меня вызвал, меня одного. Я не ждал ничего хорошего от этой встречи. В кабинете он был один. Предложил мне сесть и протянул пачку табака, на что я ответил, что не курю. Я добавил, что, насколько я знаю, заключенным запрещено курить.

– Раз я тебе говорю, значит, можешь курить, – сказал он, прожигая меня насквозь взглядом наглым и самоуверенным.

Повисла пауза. Я чувствовал, что ему доставляло удовольствие сверлить меня взглядом, он этим наслаждался. Смотрел и я на него. Он был немного моложе меня, может быть, лет сорока. Так мы смотрели друг на друга: я, бесправный заключенный, и он – тиран, хозяин человеческих судеб, уже пославший на смерть тысячи невинных людей. Его имя стало синонимом зла. Он служил оккупантам, его руки по локоть были в сербской крови.

Вуйкович долго листал какие-то бумаги на столе, что, вероятно, было одним из его способов воздействия на своих жертв. Затем он поднял голову, впился в меня взглядом и спросил:

– Я слышал, вы – священник? – он вдруг перешел на «вы».

– Да, это так.

– Значит, и священники, служители Бога, могут отвернуться от своего народа? – процедил он, не сводя с меня глаз.

– Я не отвернулся от своего народа. Напротив, все, что могу, я делаю для своего народа. Бог этому свидетель.

– Тогда почему вы оказались здесь?

– Болгары меня отправили вместе с большой группой крестьян из Драгачева. Я ни в чем не виноват.

– Ха-ха-ха, – он начал хохотать. – Невиновные сюда не попадают. В эти ворота входят только предатели сербского народа. Мы должны освободить страну от этих выродков, они опасны.

– Вы действительно считаете, что все эти крестьяне, мирные люди, опасны для своей страны?

– Таких, отец, следует особенно бояться. Такие массово уходят в леса и помогают бандитам, – удивительно, что он обратился ко мне «отец».

Я все еще не понимал, для чего он вызвал меня. Неужели только для того, чтобы препираться по вопросу, кто настоящий серб, а кто – предатель?

– Господин Вуйкович, а вы верите в Бога? – решился я его спросить.

– Конечно, верю. Я очень набожный человек. Регулярно хожу в церковь, соблюдаю все обряды. Я настоящий серб и христианин, а эту тяжелую работу выполняю исключительно из христианских и патриотических побуждений.

Слушая его, я вспомнил слова апостола Павла, обращенные к коринфянам: «Все мы предстанем перед судом Господа, и каждому воздастся по деяниям его» (Второе послание, глава 5, стих 10). И я спросил себя, а с чем этот человек предстанет на суд Божий? А он продолжал говорить:

– Днем и ночью я работаю без передышки, силы выдержать дает мне уверенность, что все это я делаю на благо своего народа. Мог бы и я веселиться по трактирам. Но ничего, будет и на это время, когда мы закончим наши великие дела.

– Зачем же, господин Вуйкович, вы проливаете столько сербской крови, если желаете спасения своему народу? – спросил я, чувствуя себя все увереннее.

– Кто проливает сербскую кровь, сукин ты сын! заорал он, вскочил, схватил меня за горло и начал трясти. – Знаешь ли ты, выродок, что твоя судьба в моих руках?

– Моя судьба в руках Божьих, ни в чьих других, отвечал я смиренно.

– Меня сам Бог послал спасти мой народ от мора, который угрожает ему.

Он сел за стол и попытался успокоиться. Трясущимися руками взял сигарету и прикурил. Затем развалился в кресле и уставился в окно. Между нами словно стояла странная стена, через которую мы могли слышать друг друга, но не понимать. Мы принадлежали разным мирам. Наконец он встал, подошел ко мне и сказал:

– Знаете, для чего я вас позвал? – спросил он, снова переходя на «вы».

– Не знаю.

– Поскольку вы священник, я считаю, что вы честный человек и можете быть нам полезны.

– Только что вы сказали, что сюда попадают только выродки сербского народа, а теперь называете меня честным человеком, – собрал я силы для ответа.

– Вы не поняли меня, отец. Речь идет о морали, а не о политической или идеологической принадлежности человека. Вы наверняка среди своих земляков пользуетесь авторитетом и знаете их настроение.

– Не понимаю вас. Понятно, какое настроение может быть у людей, попавших в эти условия.

– Ладно, я не обижусь. Но вот что я хочу вам предложить: думаю, вы могли бы время от времени сообщать нам, если заметите явления в лагере, которые бы могли угрожать нашей безопасности и нашей работе, я имею в виду сотрудников лагеря. Вы меня понимаете?

– Да-да, продолжайте.

– У нас уже есть печальный опыт с подобными явлениями. Два года назад на меня совершено покушение, и только Бог меня спас, все обошлось ранением. А вот мой заместитель Космаяц пострадал гораздо больше, он едва выжил.

– Если я вас правильно понял, вы хотите, чтобы я стал доносчиком.

– Может быть, вам больше понравится слово «осведомитель»? – спросил меня Вуйкович.

– Должен вас разочаровать, господин Вуйкович, вы выбрали не того человека. Я не хочу даже говорить об этом.

– Отец, не забывайте, ваше сотрудничество будет хорошо оплачиваться.

– Нет такой цены, за которую я бы продал свою порядочность и человеколюбие.

– Не надо так, отец! Не решайте сгоряча. Знайте, я готов пойти весьма далеко. Человеческая жизнь не имеет цены.

– Да, но свою честь я не готов продать ни за какую цену.

– Предупреждаю вас, вы горько пожалеете, если откажетесь от моего предложения.

– Знайте, господин Вуйкович, я всю свою жизнь прошел, не сгибаясь, Господь единственный, перед кем я готов согнуть спину.

– Последний раз вас спрашиваю, вы готовы принять мою протянутую руку?

– Руку, на которой столько крови невинных людей, я никогда не смогу принять.

Мои слова его взбесили. Он покраснел и начал орать:

– Ничтожество! – он сгреб меня за грудь и потряс.

– Как смеешь ты мне это говорить!?! Моя совесть спокойна, а руки чисты! Вон!

Он так сильно толкнул меня к дверям, что я упал. Тогда он поднял меня и ударил кулаком. Ярость охватывала его все больше.

– Мы еще встретимся! Ты дорого за это заплатишь! Охрана!

Двери открылись, вошел надзиратель с двумя охранниками.

– Уведите! И позовите старосту его барака, крикнул он им.

Меня вывели наружу и вернули в барак, где никого не было, заключенные у котла ожидали обед. Я лег на нары и уставился в окно. Вытащил крестик и зажал его в ладони.

На что я надеялся? Что вам сказать, доктор, все мои надежды остались за воротами, я имею в виду свою земную жизнь, а что касается моей души, была одна надежда – на Господа. К Нему были устремлены все мои мысли, когда я лежал на нарах в лагерном бараке. Он был единственной светлой точкой в темноте нашего бытия в этой фабрике смерти, как называли лагерь в Банице. В эти минуты я был наедине со Всевышним, повторяя все свои молитвы, от появления на свет из материнской утробы до сегодняшнего злосчастного дня.

Снаружи доносились крики охранников, которые требовали от заключенных построиться в правильные ряды перед котлом. Я встал и посмотрел в окно. Рабы, с мисками в руках, ожидали свой половник баланды. Я хотел есть, но не хотел стоять в очереди у котла. Я видел крестьян из Драгачева, вперемешку с другими заключенными. Крепкие хозяева, имевшие свой дом, семью, они жили достойной жизнью, а сейчас опустились до уровня бездомных нищих, униженные и бесправные, глаза в глаза со смертью, которая поджидала их на каждом шагу. Я видел Славомира Дунича, закройщика из Негришор, Благоя Раича, сапожника из Гучи, Борисава Гавриловича, пекаря из Гучи, Божидара Кочовича из Лиса, Вукашина Проковича из Турицы, Янко Вуйковича из Граба, мастеров и земледельцев, которые никогда больше не вернутся на порог своего родного дома.

Один за другим с мисками в руках они возвращались в барак. Садились на нары и хлебали баланду из репы с редкими кусочками картофеля. Радич Пайович сел на нары подо мной и спросил:

– Ты не ходил за едой, отец?

– Не хочу есть.

– Как прошел разговор с Вуйковичем?

– Как и следовало ожидать от этого гада.

– Зачем он тебя вызывал?

– Сейчас неподходящий момент для обсуждения.

– Ты умрешь с голоду.

– Мой дух голоден, а желудок нет. Выдержу.

– Опытные лагерники говорят, что до десяти часов завтрашнего утра ничего не дадут.

– Это они готовят нас к смерти.

* * *

Иногда Крюгер разрешал нам в сопровождении охранников получасовую прогулку по двору. Мы двигались по кругу друг за другом, с руками за спиной, опустив голову. Было запрещено смотреть по сторонам.

Я шел, глядя в землю. Единственное, чего меня не могли лишить, – возможности дышать и размышлять. Стараясь ступать шаг в шаг за идущим впереди, я вызывал из своей памяти самые дорогие воспоминания, как всегда делает человек в самые трудные минуты жизни. Таких воспоминаний было не так уж много. Я представлял пастбища в родном краю, пастушек, звук колокольчиков, сельские вечеринки, которые в военное время моей юности много значили для молодежи. Сцены счастливой жизни прошлого скрашивали мрачную действительность настоящего.

Доктор, я расскажу вам только о тех событиях лагерной жизни, которые наиболее глубоко врезались мне в память. Иначе моя история никогда не кончится. А время мне не союзник. В лагере делалось все, чтобы сломить нас духовно и физически. Нас наказывали за любое нарушение – если оно вообще было – причем самым суровым образом. Было строго запрещено класть руки в карманы, поднимать воротник, даже в самый лютый мороз, не дай Бог потерять пуговицу. За все нас немилосердно избивали.

За одним из бараков был хлев, в котором держали свиней, их кормили картошкой и помоями. Заключенные были настолько голодны, что старались прошмыгнуть украдкой в хлев и крали еду у свиней. Однажды это сделали Вукоман Митрович из Пухова и Милан Чворич из Турицы. Они боролись за еду с двумя кабанами, свиньи хрюкали и визжали. Два живых скелета боролись за выживание. За еду, от которой при других обстоятельствах человека бы стошнило, стошнило при одной мысли, что он должен это съесть.

Визг свиней привлек внимание охранников, они схватили заключенных и передали их Крюгеру. Из хлева выгнали двух самых больших кабанов, вокруг туловища обмотали веревку, а другой ее конец привязали к ногам двоих мучеников. Солдаты палками разозлили животных, и те начали сломя голову носиться по двору, волоча за собой Вукомана и Милана. Все это сопровождалось громовым хохотом эсэсовцев. Экзекуция продолжалась немало времени, затем их раздели и голых бросили в хлев, к свиньям. Люди боролись с разъяренными животными не на жизнь, а на смерть, как гладиаторы с дикими зверями в древнем Риме. В результате они получили множество ран, которые позже загноились, отчего оба и умерли.

Вся наша жизнь проходила в ожидании расстрела. Это как черная нить пронизывало наши дни и ночи. Процедура расстрела всегда начиналась одинаково: в ночи раздавался громкой топот сапог по коридору, обычно от десяти до двенадцати часов.

Ложась по вечерам на нары, каждый из нас превращался в слух. Слушаем, как стучат сапоги, специально как можно громче, чтобы все знали, что сейчас произойдет, чтобы все слышали – они идут. И все замирали в ожидании: на каких дверях загремит скоба, минует ли нас сегодня ночью злая участь? Как-то вижу – над моей головой висит рука. Это Радич надо мной предупреждает о том, что происходит. Свет, как и всегда, горит. Я вижу грубую тяжелую руку, нависшую над моей головой. Я махнул ему, не говоря ни слова. Едва слышный шепот возник в помещении, люди молились за свое спасение. Что толку, если повезет сейчас, значит, не повезет следующей ночью. Слушаю звук шагов, который врезается в мое сознание. Время растягивается, секунды превращаются в вечность. Стискиваю крестик на груди. Вижу головы, которые скоро полетят с плеч, вижу ноги, свисающие с нар, которым не суждено больше ходить по драгачевским кручам, полям и долинам.

Мы слышим, как ключник вставляет ключ в замок соседней двери, лязгает железная скоба, и дверь со скрипом открывается.

– Слышишь, отец? – шепчет Тодор.

– Слышу.

Опять замолкаем. Молчат все. Мы будто хотим скрыть свое присутствие. Вижу напротив лицо Михайло Раденковича из Ртар, оно одного цвета с землей. Смотрим в глаза друг другу, эти взгляды говорят обо всем. Вижу Миладина Станича из Гучи на нарах под Михайло, он лежит на спине, глядя на нары над головой.

Из соседнего помещения доносятся крики на двух языках, на нашем и на вражеском. Голоса первых звучат громче. Кричат предатели нашего народа, прислуживающие тиранам. Вызывают поименно. Голоса рабов не слышны, они не имеют права говорить даже в свой смертный час. Им все понятно, обратного пути нет. Их выводят в коридор.

Через пятнадцать минут снова раздаются шаги. Опять все превращаются в слух, никто не дышит. На этот раз поворачивается ключ в замке на нашей двери, лязгает скоба. Входит Крюгер, за ним три эсэсовца и два охранника. Могильная тишина. Крюгер становится посередине и шарит глазами по нарам. В одной руке держит список, в другой – парабеллум, которым играет, вертя в пальцах. Играет, ему сейчас до игры. Воин Тимотиевич из Турицы закашлялся, нарушив тишину. Крюгер посмотрел на него, но ничего не сказал. Внутрь заходит Бане по прозвищу Кадровик, настоящий преступник. Становится рядом с Крюгером, пока тот и дальше играет пистолетом, он не торопится. А мы тем более не спешим. Пусть играется до утра, до бесконечности, пусть это не кончается. Пусть никогда никто не прочитает имена, которые Вуйкович внес в страшный список.

Одна большая муха, облетев вокруг лампочки, пронеслась как раз над его головой. Может, это душа мученика, уведенного отсюда на смерть, превратилась в насекомое. Она летает над головой палача, большая и черная, цвета смерти. Я лежу на боку и смотрю на муху, а сердце выскакивает из груди. Во всех головах одна мысль: чьи имена сейчас прозвучат? Пронесет или нет? Как будто так важно, чьи имена в списке! Как будто важно, убьют меня или другого. Важно, что убьют человека.

– Те, кого назовут, должны взять свои вещи и выйти в коридор, – говорит Бане Кадровик тихим голосом, не спеша.

Возникает волнение. Опасение превращается в страх, а страх в отчаяние. В голове у каждого звучит собственное имя. Услышит ли он его сейчас? Словно это он сам должен сейчас его произнести, а не тот, со списком в руке. Крюгер начинает читать. Мучается, с трудом выговаривая сербские имена и фамилии. Проклятый язык! Груб, как и этот народ. Он мучается, но не разрешает прочитать сербским надзирателям. Он хочет сам наслаждаться этим ритуалом. Видно, что он действительно наслаждается, получает удовольствие от ужаса в наших сердцах и душах. Имена читает медленно, делает паузы. После каждой фамилии останавливается и смотрит на того, чье имя прозвучало. А тот уже спускается с нар.

Доктор, я вас утомляю подробным описанием переклички смертников. Вы только скажите, я могу ускорить свое сказание. Хорошо, я продолжаю. Должен вам признаться, я сейчас заново переживаю все эти ужасы, словно и не прошло с тех пор пятьдесят лет. Во мне все прожитое осталось навек.

Приговоренные прощаются с остающимися. Просят передать последние слова своим близким, как будто не понимают, что остальные последуют за ними через несколько дней. Пока еще ни один из моих земляков не попал в расстрельный список, хотя нас было не менее половины в этом бараке. Может быть, Вуйкович планирует следующий список составить только из нас? Так и пойдем на расстрел все вместе. Сейчас уводят большую группу жителей Мачвы, крестьян и рабочих. Охранники палками отгоняют их от остальных и выталкивают в коридор. Некоторые в дверях машут на прощанье, прощанье навсегда. Последними выходят Бане Кадровик и Крюгер.

После их ухода повисает мучительная тишина, никто не радуется, да и чему? Тому, что невинных людей отвели на казнь? Кто-то сидит на нарах, кто-то лежит. Вдруг раздается голос Милисава Илича из Граба:

– Сколько еще раз нас пронесет?

Никто ему не ответил.

– Отец Йован, ты единственный среди нас, кто мог бы нам дать утешение, – сказал кто-то из угла напротив.

– Я такой же, как все, простой смертный. Утешение надо искать у Того, Кто наблюдает за нами сверху.

Из коридора послышались шаги, крики и звук ударов. Осужденных загоняют в помещения, предназначенные для последней ночи перед казнью, номера девять, десять и четырнадцать. Полночь уже миновала, пришло время, когда пора погрузиться в сон, но, я думаю, никто до зари не сомкнул глаз.

Утром надзиратель мне сообщил, что Вуйкович вновь вызывает меня к себе. Я понимал, что он хочет мне отомстить за отказ от сотрудничества десять дней назад. Я ждал, что на меня выльется вся его злость за то, что я не захотел стать стукачом, каких они вербуют в каждой партии заключенных. Он ждал меня за столом. Стрельнул глазами и встал. Был полон яда.

– Значит, так, – сказал он и остановился, – ты оттолкнул протянутую мной руку.

Начал ходить по комнате. Больше не обращался ко мне на «вы».

– Вы требовали от меня то, что выше моих сил, сказал я ему.

– На это у тебя нет сил, зато есть силы готовить бунт заключенных.

– Никакого бунта я не готовил, – ответил я спокойно.

– Ты собираешься организовать покушение на меня! – заорал он и дал мне пощечину.

Затем продолжил:

– Знай, что Бог бережет меня, потому что я занят правильным делом и иду верным путем.

– Праведны лишь пути Господни, а кто каким путем идет, Он сам рассудит, – сказал я, ожидая второй удар.

И этот удар не заставил себя ждать, удар кулаком в живот, от которого я упал. В этот момент вошел эсэсовец Зуце, известный садист, с надзирателем по имени Лале. Зуце в руках держал кнут из бычьей кожи, с которым никогда не расставался. Я был окружен разъяренными зверями, готовыми меня растерзать. Вуйкович закричал надзирателю:

– Говори, что ты знаешь о планах этого скота!

– И скот, и я – все мы Божьи твари, – осмелился я произнести.

– Заткнись! – проорал он и снова ударил меня по щеке.

– Господин управляющий, у меня есть неопровержимые доказательства, что этот человек с группой заключенных готовит бунт. Есть люди, которые готовы это подтвердить, – сказал надзиратель.

– Так, значит! – крикнул Вуйкович и схватил меня за бороду. – Человек якобы предан Богу, а сам творит богохульные дела.

– Это неправда! – ответил я, ожидая нового удара. – Никакой бунт я не готовлю, Бог свидетель.

– Ты хочешь сказать, что этот почтенный человек лжет? – он указал на надзирателя. – Ты оскорбляешь людей, которые честно исполняют тяжелую работу.

– Насколько честная его работа, известно там, где надо.

– Негодяй! Нарушитель дисциплины!

Я почувствовал удар бича, бил Зуце, с налитыми кровью глазами.

Я воскликнул:

– Слушайте, небеса! Я к вам обращаюсь!

– Сейчас мы тебя пошлем на небеса, там и поговоришь, – пробормотал фольксдойче Зуце на чистом сербском языке.

Меня раздели до пояса и продолжали бить и топтать ногами. Я потерял сознание, не знаю, что было со мной дальше. Когда я пришел в себя, оказалось, что я нахожусь в карцере. Мне было холодно, так как я лежал на бетонном полу. Я был весь избит, в крови, особенно сильна была боль под ребрами. Меня сюда бросили, как побитого пса, и оставили.

Я поднял глаза и увидел железную кровать, на которой было одно только драное одеяло. Я с трудом встал и растянулся на кровати. Камера была крошечная, три метра на два. Страшно хотелось пить, голода я не ощущал, хотя желудок у меня слипся. Через маленькое зарешеченное окошко виднелся кусочек голубого неба, радость для моих усталых глаз. Меня утешала мысль, что свой крестик я оставил Тодору, иначе бы они его нашли, когда меня раздели. Если мне суждено умереть, то он хотя бы останется набожному человеку, пока тот будет жив.

Пахло плесенью, влажным камнем и людскими страданиями. Я не чувствовал себя в одиночестве, рядом со мной были тени несчастных, которых здесь мучили. Около полудня открылось окошко в двери, и чья-то рука протянула мне миску с едой. Человек ничего не говорил, лишь наши взгляды на минуту встретились. Мне показалось, что в его глазах я вижу искру жалости. Миску я опустил на пол, мне было не до еды. Мой пустой желудок не хотел еды, зато мой дух требовал пищи небесной. Я, Йован Варагич, живой скелет, заключенный, смотрел на коричневатую жижу, в которой плавали два-три кусочка репы. Поможет ли это выжить человеку, чей вес не превышает сорока килограммов? Сколько я смогу еще выдержать?

Уже через двадцать дней пребывания в лагере мы превратились в привидения, едва держащиеся на ногах. Мы таяли, как восковые свечи на солнце. Я поднялся и сделал несколько шагов, чтобы убедиться, что я еще жив. Ноги подкашивались, я прислонился спиной к стене, ощущая холод камня. Эти камеры находились в здании бывшей казармы, сюда сажали тех, кого не могли убить по-другому.

Через полчаса пришел тюремщик, чтобы забрать миску, которую я ему протянул через окошко.

– Ты не ел? – спросил он.

– Не хочу. Принеси мне воды, умираю от жажды.

– Нельзя, это запрещено.

Закрыл окошко и ушел. Я слушал звук его шагов. Удаляются. До завтрашнего утра мне больше ничего не положено, а завтра дадут то же самое. Тюремщик сказал, что мне запретили давать воду, запретили эту живительную, Богом данную жидкость. Есть ли предел их фантазии, когда они придумывают новые пытки?

А сейчас я вам расскажу то, что мне и во сне не могло привидеться. Около полуночи в первую же ночь в двери звякнул ключ. Кто бы это посетил меня в столь глухое время? На пороге появился Вуйкович! Я лежал на кровати и не удостоил его вставанием.

– Отец, не ожидали меня в такое время? – его голос звучал иначе, чем раньше.

Меня поразило обращение «отец». Первый раз это слышал из его уст.

– Нет, – ответил я, не глядя на него.

– Знаете, почему я пришел к вам? – спросил он.

Наступила тишина, я ждал, что он еще скажет.

– Отец, хочу вас попросить о чем-то, – сказал душегуб и замолчал.

Жертву просит ее палач! Его слова в обстановке карцера прозвучали как гром. Хорошо ли я слышу? Это говорит изверг, на совести которого тысячи невинных жертв!

– Я хочу, чтобы вы меня исповедали, – сухо произнес он, умоляюще глядя на меня.

Небеса, слышите ли вы это?! Я должен исповедать этого преступника!

– Не могу. Тюремный карцер не может служить исповедальней, – сказал я тихо.

– Люди все могут, когда хотят.

– Точно. Могут даже убивать невинных людей.

– Не будем сейчас об этом! Когда я говорил с вами у себя в кабинете, я сказал, что моя совесть спокойна, но это неправда.

– Так, значит?

– По ночам нет мне покоя, всякая нечисть меня преследует.

– Это не нечисть, это тени замученных, невинно пострадавших.

– Я так не думаю. Ладно, расскажу вам все до конца.

Он говорил, а я слушал.

– Приходят ко мне во сне, скулят или кричат на меня, грозят, бросают в меня камни, душат меня голыми руками. Связанные проволокой, скачут на меня из грузовика.

– Странно, – вставил я и снова замолчал, а он продолжил:

– Снимают проволоку со своих рук и вяжут мне вокруг шеи, затягивают все туже. Из своих мисок насильно мне в рот льют свою баланду, а меня выворачивает.

Он и дальше говорил, а я слушал.

– У расстрельного рва целятся в меня из автоматов. Я падаю на колени, умоляю их оставить меня в живых, я семьянин, у меня дети. Живого сбрасывают меня в огромную могилу. Я все лечу и лечу в эту яму. И падаю на скелеты, которые меня душат в объятиях. Какие-то люди из серебряных кубков вливают мне в горло кровь, а меня от этого тошнит.

После паузы он продолжает, а я молча слушаю. Он словно и не видит меня, как будто обращается к кому-то другому, хотя никого, кроме нас, в камере нет. Перечисляет по именам своих жертв, о которых я ничего не знаю. Упомянул трех сестер, молодых девушек, которых он, как и многих других, послал на смерть. Все говорит и говорит:

– По ночам я вижу, как эти девушки, одетые в траур, встают из гроба, подходят ко мне и превращаются в трех змей, кидаются на меня, и я кричу. Змеи сдавливают мне горло, сосут мою кровь.

Он опять останавливается, смотрит на меня и говорит:

– Отец, вы меня слышите?

– Слышу.

– Вы знаете, зачем я вас вчера позвал к себе?

– Не знаю. Может, для того, чтобы избить?

– Я сожалею, это случилось непреднамеренно. На самом деле вы не были нужны мне как стукач, их здесь хватает. Вы нужны мне как священник, как посредник между мной и Господом Богом. Хочу покаяться в своих грехах, отец.

– Грех человеческий – не слово на бумаге, которое можно стереть одним движением резинки, – сказал я ему уверенным голосом.

– Значит ли это, что у меня нет надежды?

– Я это не сказал. Надежда есть всегда, так как Бог милостив. Но почему бы вам не пойти в церковь, где вас исповедуют? Почему вы требуете это от меня в таких неподходящих условиях?

– Отец, вы не понимаете. Если я пойду в храм, меня там узнают, и это сразу станет известно всем.

– Никто не узнает о вашем покаянии, для этого есть тайна исповеди, ни один священник не посмеет ее нарушить.

– Хорошо, но поймите меня. Я вам полностью доверяю именно здесь, а в церкви мне могут отказать.

– Значит, вы уверены, что я соглашусь?

– Вы в ином положении, за отказ я могу с лихвой на вас отыграться, а перед другими священниками я бессилен.

– Вы ошибаетесь, господин Вуйкович, если считаете, что я в вашей власти и вы можете повлиять на меня силой. Надо мной есть только одна власть – Господа Бога и никого более. Я и здесь так же свободен, как и птица в лесу.

– Как вы себе это представляете, отец? Как человек, сидящий в застенке, может быть свободным?

– Мы не понимаем друг друга. Вы можете меня мучить, даже убить, но душа моя вам неподвластна. Она упорхнет к Всевышнему, как перепелка со скошенного поля.

– Красиво сказали, но будьте уверены, вашу услугу я высоко оценю, могу вам хорошо отплатить.

– Чем вы мне можете отплатить? От материальных благ мне в жизни уже ничего не надо, нет того, что бы меня привлекало, чего бы мне не хватало.

– Знаю, отец, вы скромный человек. Но я могу вам подарить самое ценное, что может быть, – жизнь!

– Господин Вуйкович! – почти закричал я. – Не можете вы мне подарить то, чем вы не владеете. Жизнь мне подарил Господь, она принадлежит Ему.

– Отец, вы должны понять, человеческие жизни здесь в моем распоряжении, я составляю списки, кому жить, а кому – нет.

– Человече! Не кощунствуйте! Не приписывайте себе силу Господа.

– Такого, как вы, я жду уже давно.

Я молчал и смотрел на него, а он продолжил:

– Я очень обрадовался, когда увидел по документам, что вы – священник.

Я все так же смотрел и молчал.

– Отец, я обеспечу вам все, что необходимо для совершения обряда, вы сами скажите, что вам потребуется.

– Мне ничего не требуется для обряда, который я не собираюсь проводить.

– Я принесу вам крест, евангелие и все остальное, только перечислите.

– Я уже сказал вам, что мне ничего приносить не надо. Святой обряд не выполняют на месте пыток.

– Это чистилище, а не место пыток. Здесь я отделяю зерна от плевел.

– Много зерен вы просто уничтожаете.

– Прошу вас, не говорите больше так. Я вас покидаю, даю вам время на размышление, следующей ночью приду опять.

– Ради этого можете не приходить.

– Хочу вас предупредить, что о моем посещении вы не должны никому говорить, об этом знаем только мы двое и Бог.

Он вышел и запер дверь. За все время нашего разговора надзиратель не появлялся. Думаю, Вуйкович приказал, чтобы той ночью к моей камере никто не приближался.

Да, доктор, вы правы. Он послал меня в карцер только затем, чтобы там я его исповедал. Утром мне принесли завтрак, неожиданный в здешних условиях: жареный картофель с колбаской и салат из помидоров. Надзиратель принес его по приказанию Вуйковича. Другие заключенные могли только мечтать о подобном. Дал мне и воды. От еды я отказался, воду взял. Было бы не по-людски так питаться, когда мои товарищи умирают с голоду.

Следующей ночью я пытался оставаться спокойным, но мне это плохо удавалось. Я нервничал. Задавал себе вопрос, почему этот палач привязался именно ко мне. Не верится, что я первый священник, который оказался в этом лагере. Скорее всего, все предыдущие отказались от просьбы освободить его душу от страшных грехов.

Я был голоден как волк. Спать не мог, ходил тудасюда по камере. Через окошко видел звезды на небе, стал на колени и помолился:

«На Тебя уповаю, Господи! укрепи дух мой, дай мне силы одолеть злые искушения, остаться человеком перед лицом Твоим».

Где-то около полуночи сон одолел меня. И тут раздались шаги, которые меня разбудили, кто-то приближался к камере. Я знал, что надзиратель не ходит в такое время. Дверь распахнулась, на пороге стоял Вуйкович. Приветствовал меня с улыбкой. Мучитель улыбался своей жертве!

– Отец, как вы спали? – спросил он меня.

– Никак.

– Почему вы отказались от еды, которую я вам послал? Вы это заслужили.

– Ничего отличного от других я не заслуживаю, ответил я ему строгим голосом.

– Заслуживаете, еще как.

– Пока мои товарищи едят баланду и умирают с голоду, я тоже буду голодать.

– Ну, думаю, у вас было достаточно времени на размышления, – продолжил он и положил на столик сверток.

– Нет смысла размышлять о том, что уже решено, ответил я ему.

– Вот, я принес вам сырный пирог, настоящий, сербский, такой когда-то наши бабки делали. Еще теплый.

– Можете забрать его назад.

– Оставлю вам, а вы подумайте, может, попозже съедите. Ну а вот эти вещи, думаю, вам потребуются для исповеди.

Из сумки он вытащил крест, евангелие, Библию, требник, икону Пресвятой Богородицы, свечи, кадило, даже епитрахиль. Зажег свечу, вышел в коридор и оттуда погасил свет. Камера утонула в темноте, которую нарушал только тонкий язычок пламени свечи. Палач и жертва стояли во мраке. Он взял епитрахиль и сказал мне:

– Отец, возьмите это и все остальное, вы знаете, что следует делать дальше. Я верю, что вы исповедовали много людей.

– Да, но не таких людей и не в таком месте.

– Значит, я не достоин вашего внимания. Вы отказываете мне в моем евангелийском праве. Какой же вы Божий служитель? – заорал он на меня, вытаращив глаза.

– Как раз моя служба Богу не допускает мне сделать это здесь и для вас.

– Значит так, коммунистическая свинья! Ты маскируешь свою подрывную деятельность ложной набожностью! Смеешь отказываться выполнить мое приказание! – разрывался он.

– Я не коммунист, не имею с ними ничего общего. А ваши приказания не могут действовать на мои религиозные убеждения, – отвечал я, глядя ему прямо в глаза.

– Да ты помнишь, с кем говоришь?! – крикнул он, сгреб меня за грудки и треснул о стену.

– Вы можете меня убить, но я от своих убеждений, религиозных и человеческих, не откажусь!

– Если не хочешь по-хорошему, будет по-плохому! Я тебя заставлю!

– Человека нельзя заставить делать то, что он не может.

– Ты как раз это можешь, ты же священнослужитель.

– Я повторяю, я не могу выполнять обряд в этом месте, где все пропахло кровью невинных жертв, и для человека, чьи руки замараны их кровью.

Мои слова вызвали в нем бурю гнева. Он схватил меня за голову и начал лупить о стену. В глазах моих потемнело, только едва виднелось пламя свечи.

– Здесь будет твоя могила, сволочь коммунистическая! – кричал он, избивая меня.

Я упал, а он начал меня топтать. Приподнявшись, я воздел руки и воскликнул:

«Слово твое, Господи, подобно пламени, Подобно молоту, разбивающему камень. Взгляни на меня, раба Твоего…»

– И Господь тебе не поможет! – крикнул он, дал мне по зубам и ушел, забрав все, что принес. В дверях добавил:

– Постараюсь сделать так, что больше тебе никого не придется исповедовать! Перед казнью сам себя будешь отпевать!

Послышался звук ключа в замке и шаги, удалявшиеся по коридору. Я лежал на полу, весь в крови. Так я и оставался до утра, когда пришел надзиратель, но не тот, что был раньше, ненавистный Лале, а другой, Загорац, душевный человек, которого мы все любили.

– Ты что такой, кто тебя избил? – спросил он, увидев мое состояние.

– Известно кто.

– Не знаю, тут многие избивают заключенных. Кто ночью приходил к тебе?

– Вуйкович.

– Что ему было надо среди ночи? Раньше он этого не делал по ночам.

– Требовал от меня то, на что не имел права.

– Один приходил?

– Да, один, без надзирателя.

– Не скажешь, чего хотел?

– Нет, никогда и никому.

– Хорошо. Я тебя понял. Попозже принесу тебе кукурузного хлеба.

– Не надо, не могу есть. Принеси только воды.

– Плохо тому придется, на кого он ополчится.

– Знаю.

– Боюсь я за тебя, ты хороший человек.

– Я не боюсь. Никого не боюсь, кроме Бога.

– Постараюсь помочь перевести тебя в амбулаторию.

– Нет, я этого не хочу.

– Тогда Бог тебе в помощь. Принесу тебе чай.

Сказав это, добрый человек вышел. Я улегся на кровать, корчась от боли. Все еще чувствовался запах воска от свечи. Мне было страшно.

Нет, доктор, я не знаю, откуда он взял все эти вещи. Вероятно, послал охранника, приложив письмо. А священник, к которому он обратился, не посмел отказать, так как знал, чего можно ожидать от Вуйковича. От одного упоминания его имени людей охватывал смертельный страх. Итак, моя камера, это мрачное место страданий, благоухала ароматом Божьего промысла. Возможно, это помогло бы очистить место пыток от следов бесчеловечности и богохульства, но в этих четырех стенах слишком долго мучили людей, все время, пока существовал лагерь.

Вечером Загорац принес мне чай и сказал, что еще одну группу отправили на казнь в Яинцы. А некоторых, насколько он понял, отправили в другие лагеря, в Германию.

Чай меня немного подкрепил и согрел желудок.

В тот же вечер меня вернули в общий барак, где староста сообщил, что Вуйкович зачислил меня в последнюю категорию, которую ожидал один путь – в Яинцы. Итак, дни мои были сочтены, и счет этот мне, как простому смертному, был неведом. Я стоял на краю пропасти, в которую мог сорваться в любую минуту. Свой последний час я ожидал спокойно, всегда готовый отправиться туда, куда уходили многие в эти дни, месяцы и годы. Доктор Жарко Фогараш, лагерный лекарь по должности, человек, в душе которого цвело человеколюбие, успел более-менее привести в порядок мое здоровье. Насколько я знаю, его под конец тоже убили. После стольких прошедших лет хочу сказать ему великое спасибо.

Сейчас я расскажу вам еще об одном благородном человеке, докторе Букиче Пияде, еврее. Как и Иисус Христос, он пожертвовал собой ради спасения других. В тот 1943 год из-за грязи и вшей появилась страшная болезнь – сыпной тиф. Лагерная управа пришла к мысли перебить всех заключенных, которых было от четырех до пяти тысяч, а новых пока не принимать. Тогда доктор Пияде, тщедушный и слабый, за одну ночь вырос в огромную гору человеколюбия. Он попросил лагерное начальство, а точнее, палача, начальника медицинской службы доктора Юнга, отложить истребление и позволить ему укротить семиглавого дракона по имени «тиф». Юнг согласился под одним условием: в случае неуспеха он на глазах у всех посреди лагеря первого повесит доктора Пияде, а потом перебьют заключенных, всех до одного! Юнг, безусловно, не верил в возможность обуздать болезнь и заранее предвкушал грядущий погром.

Но великий гуманист принял вызов. И настала мучительная, стремительная борьба с призраком смерти. Огромная армия беспомощных арестантов, живых трупов, лишенных необходимых средств, во главе с доктором Пияде пустилась в невиданную борьбу. Был отпущен срок на успех или неуспех – десять дней. А болезнь каждый час поглощала все новые жертвы.

Больные, с черными кругами вокруг глаз, в лихорадке, еле держась на ногах, собрались с последними силами. От нас зависело не только собственное спасенье, но и спасенье великого человека, доктора Пияде. Тифозники бредили, звали своих далеких домочадцев, вспоминали родные села. Я помню, как Райко Плазинич кричал: «Пустите меня, хочу в Губеревцы!» Живан Йовашевич из Марковицы по имени звал жену и сыновей. Больше всего меня потрясла смерть Петрония Пайовича из Турицы. Он умирал с криком «хлеба, хлеба», держа кусок хлеба в руках. В беспамятстве он не позволял к себе приближаться. Я попробовал сунуть ему в рот немного хлеба, хотя он бил меня иссохшими руками и пытался укусить. Наша группа заключенных из Драгачева стояла рядом с ним с зажженной свечой и молилась за него, мы молили Бога поскорее послать ему смерть и сократить страшные муки.

Пока мы молились за упокой души еще живого мученика, в барак вошел надзиратель Лале и, увидав, что происходит, начал нас бить смертным боем. Избивал не только нас, но и умирающего Петрония. На помощь он позвал Крюгера, и тот пустил в ход свой бич из бычьей кожи, удары которого страшней укусов змеи. Не выдержав побоев, потеряли сознание и упали Саво Глишевич из Горни-Дубаца и Захарий Гуджулич из Каоны. От ударов и Петроний испустил дух, а в мертвой руке так и держал кусок хлеба.

Как мы боролись с болезнью? Что тут скажешь? Вы как специалист лучше меня знаете, что необходимо для борьбы с этой болезнью. А мы, так сказать, голыми руками атаковали чудовище. Мы в самых примитивных условиях пропаривали свою одежду, постель (которая состояла из подстилки и тонкого одеяла), скребли гнилые дощатые полы, истребляли вшей и клопов. Все это мы делали с помощью горячей воды и небольших кусочков мыла из каустической соды.

Весь лагерь, все, кто мог стоять на ногах, поднялись на свою защиту и на защиту нашего предводителя доктора Пияде. И все это время посреди двора стояла виселица, с уже подготовленной петлей, а рядом с ней палач, готовый в любую минуту привести в исполнение приговор маленькому, но великому человеку. Петля качалась на ветру перед нашими глазами, напоминая, что наше время истекает. Виселица стояла перед зданием комендатуры возле «апелплаца».

Одним из способов борьбы с болезнью было бритье всех волос на теле тупыми бритвами. Эти места после бритья мы мазали формалином, который страшно жег тело, покрытое волдырями и ранами. Помещения продезинфицировали сильным средством под названием «циклон». От него мы задыхались внутри барака, а открывать окна запрещалось. Мы делали все в большой спешке, но больные продолжали умирать. Наши надежды на спасение таяли с каждым часом. Доктор Пияде успевал везде, давал указания, подстегивал, проверял состояние помещений. И все это спокойно наблюдал наш палач, доктор Юнг, уверенный, что скоро затянется петля на шее маленького еврея. Остальные – фон Беккер, Крюгер, Вуйкович, Зуце, Бане Кадровик, Чарапич и Космаяц с нетерпением ожидали этого момента.

Однажды провели «генеральную репетицию» повешения доктора Пияде. Все заключенные, которые держались на ногах, были построены на «апелплаце». Двое охранников привели нашего спасителя к виселице с руками, связанными за спиной. Он поднялся на скамеечку, а палач стоял рядом в ожидании. Хотя мы знали, что это всего лишь репетиция, всех нас охватил ужас. Доктор Юнг произнес речь:

– Скоро здесь будет висеть этот собачий доктор, а весь лагерь будет отправлен в тартарары, если в срок не остановит болезнь, которая вылупилась из ваших грязных тел.

Его слова переводил один фольксдойче, немец из Баната, а Юнг продолжал:

– Мы не позволим вашему сброду встать на пути исторического преобразования мира, аморального, безбожного и нерадивого. Великий фюрер послан Богом, чтобы спасти наш мир, и ничто не остановит его на этом пути.

При упоминании фюрера эсэсовцы подняли руки с возгласом «хайль Гитлер!». Затем Юнг дал знак палачу, и тот накинул петлю на шею доктора Пияде. Осталось только выбить скамейку у него из-под ног, чтобы его тело закачалось на виселице. Но он был все так же спокоен, тверд и непоколебим, как скала. Его фигура под виселицей в этот момент казалась величественной. На апелплаце воцарилась тишина. Неужели они действительно сейчас его повесят? От них всего можно ожидать. Тут Юнг закричал:

– Милость Третьего рейха не знает границ! Мы делаем все, чтобы спасти ваши ничтожные, паршивые жизни и сделать из вас настоящих людей, трудолюбивых, порядочных и набожных.

После этого он приказал палачу снять петлю с шеи доктора, и мы облегченно вздохнули. Борьба с тифом ожесточилась. Мы падали от усталости, обессиленные. Мы знали, что перед нами стоит непробиваемая стена, которую мы должны пробить, – стена смерти. Победа дается ценою жизни, и многие ее уже заплатили.

Мы работали практически голыми, так как отдали одежду на пропарку и дезинфекцию. На себе имели только какую-нибудь тряпку, обернутую вокруг пояса. К счастью, сентябрь выдался теплым. Тела умерших мы подбирали, грузили на машины, и их куда-то отвозили, наверное, в ущелья в предгорьях Авалы. Трупы были синими, с раздутыми животами. Среди них были и мои земляки из Драгачева.

Тогда умерли Янко Ечменица из Живицы, Милован Ружичич из Горачичей, Василие Джуровлевич из Граба, Дмитар Буйошевич из Бели-Камена. Других я не помню.

Через семь-восемь дней забрезжила победа, болезнь под нашим напором потихоньку отступала. Уменьшилось число умерших и вновь заболевших. Это вливало в наши сердца надежду, у нас выросли крылья и появились новые силы. Мы работали, как одержимые, надо было добить раненое чудовище, размозжить ему голову, разорвать пасть.

Нет, я в это не верю. Думаю, им невыгодно было, чтобы мы проиграли. Новый контингент мучеников ждал перед воротами лагеря, а их не могли принять, пока не обуздают болезнь. Что касается нас, заключенных, им было все равно, убить ли нас всех сразу или убивать постепенно, не торопясь, поэтапно.

Нам были готовы даже продлить срок на несколько дней, так как убедились, что мы добьемся поставленной цели. Наша борьба затянулась еще на пятнадцать дней, после чего доктор Юнг провозгласил, что опасность миновала, во всяком случае на данный момент. У нас получилось, благодаря Божьей помощи.

Конечно, главным в нашей борьбе был доктор Пияде. Но почти сразу после этого он скоропостижно скончался. Сердце не выдержало, когда он узнал, что в Яинцах расстреляли его жену и сына. И хотя он не был христианином, мы ему тайно устроили поминовение. Когда в помещении не было старосты, люди под моим руководством молились за его благородную душу Те немногие, которые вернулись домой из Баницы, должны только его благодарить.

В первую ночь после его смерти, около полуночи, когда мы были уверены, что нас никто не услышит, мы начали молебен. Я попросил, чтобы все сто заключенных в нашем четвертом номере, лежа на нарах, повторяли мои слова. Поскольку доктор Пияде был евреем, свой крест при обряде я не использовал. Шепот сотни человек заполнял просторное помещение. Мы молили Бога отправить душу нашего спасителя к праведникам и простить ему земные грехи, которые, конечно же, были у него, как у любого смертного. Люди повторяли за мной:

«Блажен, кто уповает на Господа И кто творит добро. Сердце доктора Пияде Было вместилищем любви к ближнему».

И тут случилось недоброе. В помещение неслышно вошел Крюгер с нашим старостой и двумя эсэсовцами. Крюгер сразу же взбесился и заорал: «Хватит!» Его голос, как острый нож, пресек нашу молитву. Он велел всем нам выйти наружу. Пока мы выбегали, нас жестоко били. Особенно старались надзиратели Лале и Белич, которые тут же подоспели. Нас построили перед бараком, и Крюгер, с бичом в одной руке и с парабеллумом в другой, прохаживался перед строем, в ярости раздавая пощечины. Когда закончил с этим, спросил:

– Кому предназначалась эта молитва и кто все это организовал?

Все молчали.

– Вы будете отвечать, или я вас всех прикажу расстрелять за нарушение лагерного режима?

Он подошел к Станое Капларевичу из Милатовича, вероятно из-за того, что он был старше других, и сказал ему:

– Эй, ты! Ты старый человек, должен быть мудрым. Не хочешь нам все рассказать?

– Мне нечего вам сказать, – процедил сквозь зубы Станое.

– Нечего?! – заорал Крюгер. – Тогда выйди из строя!

Тот вышел вперед, и Крюгер приказал раздеть его догола. Станое стоял в чем мать родила. От него остались кожа да кости, а лет ему было где-то за шестьдесят.

– Так кто все это организовал? – снова спросил Крюгер.

– Не знаю, – отвечал Станое.

– Сейчас ты все скажешь, – выпучив глаза, он начал хлестать его бичом изо всех сил. От жестоких ударов старческое тело превратилось в синюю окровавленную массу и рухнуло на землю.

Кровь прилила к моей голове, я не выдержал и сделал шаг к палачу:

– Я все организовал.

– Могу спросить, с какой целью?

– Чтобы отдать дань уважения человеку, который спас нас от страшной болезни, доктору Пияде.

– Так, значит. Во славу этого еврейского пса вы превратили лагерь в богомолье?!

– Богомолья в этом злом мире никогда не будет слишком много, – отвечал я ему.

– В злом мире? И кто же его сделал таким?

– Злые люди, – отвечал я.

– И кто же эти злые люди, хотелось бы знать?

– Их везде полно, они работают против Бога.

– Кого ты, поп, из себя изображаешь? Спасителя этого сброда, который не дает миру стать лучше, или обычного комедианта?

Я уже говорил, доктор, что Крюгер хорошо говорил по-сербски, поэтому нам был не нужен переводчик. От моих слов он впал в ярость и начал нещадно меня охаживать кнутом. Я свалился на землю, а он дал знак продолжать избиение. Я потерял сознание и не знаю, как долго длилась экзекуция.

Когда я пришел в себя, оказалось, что я в бараке лежу на нарах. Нам объявили, что наказаны все, поэтому на три дня отменяется горячее питание, будет выдаваться только по куску кукурузного хлеба, а мне вообще запретили прием пищи. Но я пережил и это.

Каким образом? Что вам сказать? Я был тогда в расцвете сил, имел волю к жизни, а главное, Всемогущий не дал мне погибнуть. Если бы не так, кто бы сейчас вам вещал?

Что-то я сегодня разговорился. Похоже, доктор, эти мои сказания служат отличной терапией. Конечно, наряду со всем, что вы для меня здесь делаете.

* * *

В моей памяти, доктор, многое перепуталось, иногда я не в состоянии придерживаться хронологии событий. Кроме того, у меня не хватит времени рассказать вам обо всем в своей жизни с деталями и подробностями. Я говорю только о тех событиях, которые могли хотя бы в общих чертах написать картину нашей лагерной жизни.

Передачу нам выдавали по средам, и этот день был праздником для нас. Те, кто получал передачи, делился с теми, у кого их не было. Каждую среду перед воротами лагеря выстраивались длинные очереди женщин и мужчин со свертками и узелками. Мы, драгачевцы, тоже их получали, но не все. Мне иногда привозили посылки мои племянники и племянницы, бывало, что и кто-то из односельчан. Больше всего мне посылал Янко Попович из Тияня, чей дом я спас от пожара. Все, что мне передавали, я делил с больными и теми, кто ничего не получал.

До какого цинизма дошли наши мучители, говорит тот факт, что они принимали посылки и для тех, кого уже не было в живых! Эти продукты Вуйкович отдавал на съедение свиньям или надзирателям и охранникам. Например, передачи для Михаила Чекеревца из Дучаловичей и Светолика Суруджича из Горачичей приходили каждую неделю, хотя они давно уже были мертвы. Комендатура лагеря об этом не извещала родственников, и несчастные отрывали от себя последнее, чтобы собрать посылку.

Дни мои и ночи проходили в ожидании отправки в Яинцы под дула автоматов, так как мне присвоили первую категорию. Я знал, что Вуйкович помнит обо мне и непременно мне отомстит. В лагере делалось все, чтобы убить в заключенных желание жить, перед тем как нас уничтожить, нас хотели превратить в безмолвную скотину. Во дворе стоял фиакр, на котором иногда ездили управляющие, а как тягловую силу использовали заключенных. Помню, как-то в коляску уселись Крюгер, Зуце, Бане, Кадровик и один эсэсовец, а впрягли в него четверых заключенных: Бошко Рудинца из Горни-Дубаца, Еротия Шулубурича из Лисы, Милоша Брочича из Гучи и меня. Вожжи держал один из охранников, занявший место кучера. Он начал хлестать нас кнутом, но мы были слишком слабы, и фиакр не трогался с места, пришлось добавить в упряжку еще двоих, уже не помню кого. Наконец, под удары кнута, шестерка заключенных тронулась с места. Смеялись и те, кто сидел в коляске, и те, кто с удовольствием созерцал это зрелище. Нас погнали бегом, а Крюгер кричал в восторге: «Охаживай попа, он самый сильный!»

Я молчал и тянул, не чувствуя себя униженным. Порядочного человека не могут унизить мерзавцы. От кучера больше других доставалось мне и Еротию, так как мы были к нему ближе всех.

Я тянул повозку и шептал: «Не можете нас унизить. Нашего Спасителя бичевали, но Он остался несгибаемым и бессмертным». Когда нас выпрягли, на наше место впрягли других заключенных. Так продолжалось, пока они не пресытились видом наших страданий.

Но скоро, доктор, пришел для нас, драгачевцев, черный день. Было это 30 сентября 1943 года. Накануне незадолго до полуночи мы содрогнулись от топота сапог, он раздавался в коридоре громче обычного. Шаги остановились перед нашей дверью, которую до этого пропускали. Неужели пришел и наш черед шептались мы. Послышался скрежет ключа в замке и бряцанье скобы. Радич надо мной спросил:

– Ты слышишь это, отец?

– Слышу, – тихо отвечал я.

Все уже проснулись, тихий шепот звучал все громче. Черный призрак смерти распростер свои крыла над нами. Дверь распахнулась, на пороге появились Крюгер и Вуйкович, а в такое время они приходили вместе очень редко. За ними вошли два эсэсовца, вооруженные автоматами, замыкающим шел надзиратель Лале. Все вскочили, только я оставался лежать.

– А ты, поп, чего ждешь? – закричал Вуйкович. Тебе еще хочется спать?

– Я болен, не могу встать, – ответил я ему.

– Сейчас мы тебя быстро вылечим, больше ничего болеть не будет, – сказал Вуйкович и дал знак надзирателю ударить меня палкой.

Стало тихо. Я встал. Крюгер со списком в руке и с парабеллумом прохаживался взад-вперед. Сотня пар глаз следила за ним, сотня сердец отчаянно стучала.

– Кого назову, пусть возьмет вещи и выходит в коридор, – спокойным голосом произнес Крюгер.

Перекличка началась. После каждого имени Крюгер, как и всегда, останавливался и смотрел прямо в глаза обреченного. Уже после первого десятка имен стало ясно, что всех нас, драгачевцев, посылают на смерть. Осужденные, с побледневшими лицами, прощались с теми, чьи имена еще не прозвучали.

– Быстрее! Быстрее! Здесь не место прощаться, сделаете это там, где следует! – кричал Вуйкович, приказывая экзекутору Лале пустить в ход свою палку.

Палки заходили по нашим спинам. Когда назвали Николу Лазаревича из Турицы, он не сразу отозвался, и Вуйкович заорал на него:

– Чего ждешь, скотина?! Выходи!

Благое Раич, сапожник из Гучи, застыл в дверях, словно передумав. Вуйкович подошел к нему, ударил и крикнул:

– Что, не хочется уходить? Хватит копаться!

Еще пятнадцать имен, и я наконец услышал свое.

Взял свои тряпки и двинулся к дверям. Передо мной возник Вуйкович:

– Ну что, поп? Пришел и твой черед. Теперь тебе и Бог не сможет помочь.

– Кто надеется на Бога, тому ничего не страшно! ответил я. – Божью помощь восхваляю, слово Его.

– Больше не сможешь болтать! – крикнул он и ударил меня.

– Вознесся Ты, Господи, выше неба! По всей земле воссияет слава Твоя! – воскликнул я, выходя.

– Уведите собаку, – вновь заорал Вуйкович, – не хочу больше слышать, как он гавкает.

В коридор вышли и остальные. Когда нас скопилось человек пятьдесят-шестьдесят, перекличка закончилась. Из Драгачева оказались не все, не хватало человек пятнадцать. Я сразу заметил, кто отсутствует. Не было среди нас Янко Вуичича, Милисава Илича, Милоя Елушича из Граба, Воислава Божанича из Гучи, Радича Пайовича из Турицы и еще десятка других. Мне было неясно, по какому критерию нас отобрали на расстрел. К нам присоединили еще двадцать человек и всех вместе заперли в помещение номер девять. Мы хорошо знали предназначение девятого номера – это было преддверье смерти. В нем приговоренные к расстрелу проводили свою последнюю земную ночь. Это был еще один способ подавить волю заключенных. Они хотели, чтобы от момента приговора до его исполнения прошло как можно больше времени, чтобы жертвы проводили эти часы глаза в глаза со своей смертью. Нам было понятно, что это – последняя ночь нашей жизни, и сколько бы она ни длилась, день наступит непременно.

Да, точно. Для меня эта ночь не стала последней, доктор. Иначе кто бы вам все рассказывал сейчас? А как мне удалось выжить, это я изложу, когда наступит время. Сложись по-другому, я бы не лежал на больничной койке, а мои бренные останки уже пятьдесят лет почивали бы в общей могиле в Яинцах.

Среди нас были и молодые люди, сыновья тех, кто во время Первой мировой мучился со мной в болгарском лагере. Там перед гибелью маячило лицо палача, коменданта лагеря Атанаса Ценкова, а здесь свои палачи, Крюгер и Вуйкович. Всех их роднит ненависть к людям и к самому Богу. Ведь кто не любит людей, тот не любит и Бога.

Та ночь с тридцатого сентября на первое октября 1943 года в барачном отсеке номер девять концентрационного лагеря в Банице была ночью отчаянья и страха. Самая тяжелая ночь в моей жизни, не потому, что я ждал смерти, а потому, что я сопереживал людям, мне казалось, что завтра меня расстреляют не один, а пятьдесят раз.

Той ночью на плечах моих друзей я видел не головы, а черепа. В помещении не было нар, оно не было приспособлено для сна, это был зал ожидания перед отправкой на смерть. К чему отдыхать, когда тебя ждет вечный покой. Было очень душно, мы задыхались, но не смели открыть окна. Умирали от жажды, но воды нам не давали. Лица людей приобрели землистый оттенок. В глазах каждого гнездилась черная птица, предвещающая конец нашего земного существования.

Мне было хуже всех, потому что все ожидали от меня каких-то важных слов, которые облегчат их последние страдания, вселят надежду. А что я мог сделать? Что им сказать? Какую надежду им дать? Сейчас любое слово было излишним. Особенно для тех, кто верил, что со смертью для человека кончается все. Тем, которые думали иначе, было легче.

Одни стонали, другие неслышно плакали, некоторые безумным взглядом смотрели через окно в ночь, самые малодушные рвали на себе волосы и били себя в грудь. Были и такие, немногочисленные, что оставались совершенно спокойными, они словно превратились в каменные фигуры. Помню, Десимир Василевич из Турицы долго сидел неподвижно и смотрел в пол, сжав голову руками. Рако Новакович, сапожник из Гучи, и Милисав Кованович из Рогачи, онемев, замерли у стены, они казались совершенно равнодушными к тому, что нас ожидало.

Некоторые подходили ко мне и без слов смотрели в глаза, а я не знал, что им сказать. Во мне возникло чувство вины, словно я – причина нашей общей трагедии, будто я вынес им смертный приговор.

Почему? На этот вопрос я и сейчас не могу дать вам ответ. Я его не знаю. Может быть, дело в том, что они считали меня человеком, который укажет им путь к спасению, а я был таким же беспомощным, как и они. Единственно, что я, наверное, больше них надеялся на Господа, твердо верил, что Он бдит над нами.

Ночь протекала. Полночь уже была позади. Впереди нас ожидало утро, когда послышится звук ключа в двери и нас, как овец, выгонят на заклание. Лунный свет проникал через окно, была полная луна.

Я смотрел на лагерный двор, по которому мы завтра пройдем в последний раз, где нас затолкают в грузовики. Я вспоминал родных, думал о матери, братьях и сестрах, их детях и внуках. Какие воспоминания я оставил по себе? И им, и всем людям в моем краю? Все, что я делал в этой жизни, я делал ради людей, даже в ущерб себе.

Перед глазами стояло заботливое лицо моей матери, повязанное платком. В ушах звенели слова, которыми она проводила меня ночью 26 августа после того, как сгорела церковь на Волчьей Поляне, когда меня уводили болгарские солдаты.

– Горе мне! Сынок, куда тебя ведут? Отпустите его, ироды, что он вам сделал?

И я вспомнил те слова, которые я сказал ей в ответ:

– Не печалься, матушка, ты еще увидишь своего сына.

Право, не знаю, доктор, почему я сказал ей именно эти слова именно в этот миг. Верил ли я тогда, что действительно вернусь? Не знаю. Так же как не знал в те минуты, что пройдут долгие два года, прежде чем я вернусь к ней.

Ее слова вспоминал я той страшной ночью в баницком лагере. И пока я в мыслях пребывал с матушкой, вдруг ко мне обратился Михайло Раденкович из Ртаров:

– Отец, пора тебе сказать что-то этим людям, ты знаешь, как много для них значат твои слова.

– Что им сказать, Михайло?

– Не знаю, ты знаешь лучше меня. Что-то, что можно сказать людям в такой момент.

Я посмотрел на землистые лица, безумные взгляды, дрожащие губы. Люди были не похожи на себя таких, какими они были раньше – крепкие жилистые крестьяне, привыкшие к тяжелому труду и нелегкой жизни. Сейчас это были сломленные, отчаявшиеся, потерявшие разум люди. Каждый замкнулся в своей скорлупе, каждый был занят своими мрачными мыслями. Ко мне подошли Миладин Станич из Гучи и Радомир Пойович из Турицы и смотрели с немым вопросом в глазах.

Это, доктор, было самое трудное задание в моей жизни. Никогда еще я себя так не чувствовал. Но что-то я должен был сделать. Я стал посередине и заговорил:

– Братья! Наш земной путь завтра подходит к концу. Но знайте, мы не одни в этот скорбный час. С нами Тот, Кто сильнее не только всех нас, но и наших убийц. Сейчас только Он один наша надежда и утешение. Тот, с кем Он, не должен падать духом. Завтра мы отправимся к Нему с любовью и с поднятой головой.

– Отец, почему Господь не остановит руку наших палачей, почему позволяет убивать невинных? – раздался чей-то голос.

– Люди! Говорю я вам, ничто не должно поколебать наш дух, это поможет нам сегодня ночью ощутить божественную милость. Покажем завтра нашим убийцам, что мы сильнее их, поразим этих злодеев, погрязших в грехах. Пусть обломают свои кровожадные клыки о нашу веру, твердую, как гранитная скала. Не дадим им возможность порадоваться страху в наших глазах.

– Отец Йован, хорошо сегодня так говорить, завтра под пулями все будет по-другому, – опять перебил меня кто-то.

– Братья! Я знаю это, – я старался оставаться спокойным, – но я вам сейчас говорю о спасении души, а не тела. Тело бренно и преходяще, а душа – вечна. Поэтому, братья, когда завтра мы пойдем на казнь, наши шаги должны быть твердыми, словно мы идем на праздник в наших горах, и легкими, словно мы танцуем коло на нашей свадьбе. Смерть еще не конец нашего существования. Смерть только отделяет душу от бренного тела и направляет ее в вечность. Смерть не повергает нас в небытие, она дает взлететь к небесным вершинам божественного озарения. А там уже будут измерены все наши земные деяния, и каждому воздастся по заслугам. Спаситель наш, Иисус Христос, много страдал, принеся Себя в жертву ради людей, и Его воскрешение из мертвых победило смерть для тех, кто верует в Него.

Такие слова, доктор, я говорил в нашу последнюю ночь, и люди меня слушали. Я считал необходимым открыть им истину, облегчить ужасное соприкосновение с завтрашним днем. Но должен признать, все мои труды лишь частично увенчались успехом. Трудно найти слова утешения людям, столкнувшимся со смертью лицом к лицу, им слишком тяжело примириться с концом своего существования.

Кто-то за спиной сказал мне:

– Отец, время идет, все меньше жизни нам остается.

Я обернулся и увидел Славомира Дунича, портного из Негришоров.

– Славомир, я знаю, что людям драгоценна каждая минута жизни, но мы не можем остановить ход времени.

– Есть люди, которые хотели бы перед тобой исповедаться, – сказал он.

– Если есть такие, пусть сами попросят, я никого не могу заставить.

– Я узнаю, сколько их.

– Посмотри, на заре я проведу обряд.

Славомир удалился. Я опять погрузился в мысли, исповедовать в таких условиях не было возможности, но я не мог отказать людям. Это было последнее, что я мог сделать для них. К кому им еще обратиться, если не ко мне? Я опять заговорил:

– Братья! Все ближе день мрака и тьмы, день мглы и тумана. Но души наши не поглотит небытие, в них всегда будет светить лампада жизни.

Некоторые слушали меня, другие были погружены в свои мысли. Я продолжал:

– Не плачьте, братья! Спаситель наш, Иисус Христос, своими муками и испытаниями заслужил для нас царствие небесное. От черных флагов на наших домах и черной одежды на наших женщинах станет темно в глазах наших убийц, и они, слепые, будут вечно блуждать по миру и не находить покоя. Священники, Божьи слуги, в храмах отпоют наши души, люди будут молиться за упокой. Колокола наших церквей оповестят о нашей мученической смерти, их звон будет услышан на небесах.

При первых проблесках зари люди попросили их исповедать, отпустить им земные грехи, которые есть у каждого простого смертного. Я стоял с крестом в руках, они подходили, крестились и целовали крест. Люди исповедовались в своих больших и малых прегрешениях, желая очиститься перед дорогой на небеса. Землепашцы, сеятели ячменя и пшеницы, скотоводы, пастухи, пасшие стада на склонах Елицы, Овчара, Крстаца, садоводы, вырастившие знаменитые сорта яблок, груш, вишни и черешни, виноградари, чьи виноградники были засажены еще во времена бана Милутина. Были здесь скорняки, плотники, шорники, извозчики, смолокуры, кузнецы, музыканты и танцоры, женихи, люди молодые и старые.

Все открывали передо мной свои души и сердца. Пока я слушал их, я ощущал глубокую искренность и желание очиститься от земных грехов.

Много чего я услыхал в эти минуты: мелкие недоразумения, незначительные обиды, невозвращенные долги, сплетни, но было и похуже – передвинутая межа на поле, отравленная чужая скотина, кражи, клятвопреступления, прелюбодеяния, драки с холодным и огнестрельным оружием, убийства, за которые отбыли заключение, и убийства, которые никогда не были раскрыты.

Чем ближе было утро, тем меньше людей слушало мои слова. Наконец все повернулись ко мне спиной, кроме трех человек, рядом со мной остались Адам Скелич из Ртаров, Влаисав Радонич из Турицы и Тодор Зелёвич из Тияня. И я перестал говорить. Вместо меня заговорили другие. Каждый говорил о самом наболевшем.

– Жить хочу, я еще сына не женил.

– Мне только двадцать три.

– Дом не достроил.

– Отца оставил при смерти.

– Жена скоро родит.

Некоторые жаловались, что не закончили какие-то мелкие дела, какие человек никогда не успевает доделать до конца. Я все же продолжил свою речь, но вскоре возле меня остался только один человек, это был Тодор Зелёвич. Он был моих лет, мы дружили с детства, нас многое связывало. Мы смотрели друг другу в глаза. Я не был уверен, что он меня слышит, взгляд был отсутствующим, зрачки расширены. Мы не мигая смотрели друг на друга. Я замолчал.

– Отец Йован, – спросил он, – мы закончили?

– Нет, Тодор. Нам еще предстоит долгий путь.

– Не так уж он долог, до Яинцев недалеко, быстро доберемся.

– Да, но от Яинцев до вечной обители далеко.

– Ты все сказал нам, отец, что намеревался?

– Нет, много чего еще осталось.

– Тогда говори.

– В этом больше нет нужды, Тодор.

Мы оба замолчали. Кто-то посмотрел на часы и сказал, что уже пять двадцать, сейчас взойдет заря. Последняя наша заря. Кровавая. Скоро надзиратели откроют дверь, через которую мы все уйдем в вечность. Мы умирали от жажды. Кто-то начал стучать по двери. Надзиратель Лале открыл и крикнул:

– Что стучишь, скотина?!

– Принеси воды! – закричали все. – Мы хотим пить, ты же все-таки человек.

– Скоро получите и воду, и закуску к ней, и вино для причастия! – захохотал надзиратель и захлопнул дверь.

В этот момент мне в голову, доктор, пришла очень важная мысль. Времени больше не было, в любую минуту за нами могли прийти. Но об этом в другой раз.

Отдых нужен и мне и вам. Эти воспоминания мучают меня сильнее, чем болезнь, из-за которой я здесь лежу.

Может быть. Может быть, стоило бы прерваться на несколько дней с моими сказаниями, хотя боюсь, что мы можем потерять драгоценное время, ведь человек, особенно в моем состоянии, не может знать, когда его призовут. Видимо, скоро. Если мне потребуется ваша помощь, вас позовут медсестра или санитар.

* * *

Доктор, эта двухдневная пауза не принесла мне никакого отдыха. Похоже, мне больше помогает рассказывать вам о давно прошедших временах, чем молчать и размышлять.

Насколько я помню, я остановился на том, что приближалась заря. И вспомнилась одна важная мысль, которая тогда пришла мне в голову. Я решил показать им, что мы не боимся, оказать сопротивление, чтобы они поняли – мы не стадо овец, мирно идущее на заклание. Среди приговоренных были не только драгачевцы, но и они во всем соглашались с нами.

Я предложил запеть старую сербскую песню «На многие лета», которую обычно пели на праздновании семейных именин. Громкими голосами грянул хор почти восьмидесяти человек. Содрогнулся весь барак. Я стоял посередине и дирижировал.

И тут загремел засов. Как разъяренные звери ввалились охранники Лале и Белич, чье имя мне неизвестно. Они начали кричать на нас:

– Заткнуться всем, скоты!

Некоторые из нас вступили в драку с ними, началась свалка. Мы выкинули их наружу. Продолжили петь во все горло свою последнюю песню. Вскоре появились эсэсовцы с автоматами, за ними Крюгер и Вуйкович, с вытаращенными от бешенства глазами. На минуту они остановились, видимо, ничего подобного раньше здесь не случалось. А мы и дальше пели, не обращая на них внимания, как будто мы празднуем день святого Николы, святого Йована или святого Аранджела.

Тогда посыпались удары. Нас избивали, выкрикивая: «Вон! Вон отсюда!» Нас пытались вытолкать за дверь, а мы упирались, не сдавались. Им с трудом удалось выпихнуть нас в коридор. Проволокой связали всем руки за спиной, а потом соединили по два-три человека. Меня связали с Михайло Раденковичем и Милутином Гавриловичем. Так затянули, что проволока впилась мне в тело до крови. Вуйкович подошел ко мне, ухватил за бороду и сказал:

– Твоих рук дело. Животное! Скотина! Пришел черный день для тебя. Сейчас под Авалой будешь петь, сколько хочешь.

– Я своего конца не боюсь, а вот твой последний день будет гораздо чернее, тебя ждет ад! – ответил я ему спокойно.

Он ударил меня по лицу и отошел. Нас повели по коридору к выходу из барака, где уже ждали грузовики, крытые брезентом. Рассветало, небо розовело, начинался прекрасный осенний день. Нас, связанных, было не просто запихнуть в грузовики. Охранникам приходилось поднимать нас и засовывать под брезентовые крыши. Грузовики подгоняли вплотную ко входу, чтобы все происходило неприметно. Особенно намучились с нашей тройкой, так как Михайло упорно падал и отбивался.

Заполнив один грузовик, подогнали следующий, когда все были внутри, опустили брезент. Все заключенные из девятого номера, кроме пятнадцати оставшихся в бараке, поместились в два грузовика. Рядом с грузовиками стояли автомобили для сопровождающих и джипы с эсэсовцами из расстрельной команды. С нами ехали Крюгер и доктор Юнг, который, как я узнал позже, всегда присутствовал на казнях. Вуйкович должен был только проверить списки и проводить нас. Пока нас поднимали в грузовики, он подошел ко мне, цинично усмехнулся и сказал Крюгеру:

– За этим зверем особенно присматривайте. Пусть долго не мучается.

– Умереть за Бога и справедливость – не мука, ответил я ему.

– Тем лучше, поп, – сказал он и махнул рукой, чтобы мы уезжали.

Я видел, как тронулся первый грузовик. Охранники открыли ворота, и колонна двинулась. После того как брезент опустили, мы оказались в полумраке, тесно прижатые друг к другу Несмотря на прохладу осеннего утра, внутри было жарко и душно. Связанные проволокой, мы стояли, как статуи.

Раздался свисток, мотор загудел, тела закачались, людская масса шевелилась и стонала от боли. Сквозь окошко мы видели в кабине водителя физиономию Крюгера в очках, ему больше нравилось ехать с нами в грузовике, чем в легковом автомобиле. Перед глазами у меня стоял Вуйкович, довольно потирающий руки, как человек, завершивший важную работу. Вот он дает знак рукой, словно говорит: «Двигай!»

Я не сказал вам, что во время погрузки Богдан Прокович из Турицы плюнул Крюгеру в лицо, тот схватился за пистолет, чтобы убить его на месте, но Вуйкович его остановил со словами:

– Оставьте его сейчас. Пусть ему там, на горе, выстрелят прямо в голову, а не в грудь, чтобы разлетелся на части его коммунистический череп.

Крюгер с этим согласился и удовлетворился несколькими пощечинами. Уже из грузовика Богдан крикнул ему:

– Придет и твой час, собака!

– Моего ждать много лет, а твой последний час уже сегодня! – выкрикнул душегуб, выпучив глаза.

Грузовик ехал быстро, на поворотах его заносило, и мы бились друг о друга. Проволока все больше врезалась мне в руку, к которой были привязаны Михайло Раденкович и Милутин Гаврилович. Все молчали. Вдруг кто-то проговорил:

– Везут нас, как скотину на бойню, а мы молчим.

– Богдан им за всех нас сказал, что требовалось.

– Надо было и нам высказаться.

– Их преступления видит Тот, Кто на небе.

– А что нам толку от Него?

– Мы не скотина на заклание, а святые жертвы, это будет стоить им головы.

– Мы этого уже не увидим.

– Не увидим мы, увидят другие.

Опять наступила тишина. Слышалось только, как кто-то стонет. Грузовик, погромыхивая, ехал все быстрее. Стало невыносимо жарко, капли пота текли по моему лицу, а я не мог их вытереть связанными руками. Кто-то крикнул:

– Люди! Что угодно, только не молчите!

– Давайте причитать!

– Давайте петь!

– Были бы мы овцы, сейчас бы блеяли от жажды!

– Были бы мы коровы, сейчас бы ревели!

– Хватит! – Это крикнул кто-то из кабины и ударил по кузову.

– Заткнись, гад! Скотина! – Ответил ему кто-то из наших.

– Мы умираем от жажды!

– Помочись в ладони и пей!

– Не могу, руки связаны!

– Сколько от Баницы до Яинцев?

– Как от Горачичей до Придворицы.

– Хоть бы никогда не доехать!

Люди вновь замолчали, только некоторые продолжали говорить. Но через несколько минут замолчали все. Каждый хотел остаться наедине с собой, чтобы подвести жизненные итоги. Каждый погрузился в броню своего отчаяния. Больше не было сил о чем-то говорить. Из спекшихся губ не выходило ни слова.

Мы поняли, что с главной дороги грузовик свернул на проселочную, его трясло на ухабах. Нам всем стало ясно, что последнее путешествие приближается к концу. Милутин не удержался на ногах, и мы с Михайло полетели за ним.

– Что ты молчишь, отец? – обратился кто-то ко мне. – Твое слово сейчас нам нужнее, чем когда-либо.

– Нет у него больше слов, все израсходовал! ввернул кто-то еще.

– Соберите все силы, братья, и не плачьте. Бог с нами, – сказал я и замолчал.

Каждую минуту мы ожидали конца пути. В грузовике опять воцарилась тишина. Всем было ясно, что приходит конец нашим земным надеждам, пора оборотиться к небесам. Но страх сжимал сердца ледяной рукой. Никто уже не замечал ни духоты, ни жажды, ни боли от врезающейся проволоки.

Грузовик остановился, мотор замолчал. Закончилось наше короткое путешествие к месту казни. Перед нами остановился первый грузовик, все смотрели, широко раскрыв глаза. Раздались выкрики. Охранники подняли брезент, прохладный воздух пахнул в потные, раскрасневшиеся лица.

– Вылезай! Вылезай! – кричали солдаты и толкали нас, связанных.

Мы спотыкались и падали, а они нас били. Перед нами был бруствер на стрельбище. Рвы, вырытые для нашего последнего пристанища. Слева было два барака, один уже полный, нас погнали во второй. Я успел бросить взгляд на окрестности: нивы с несобранной кукурузой, луга, гора Авала, вздымавшаяся перед нами. И взвод эсэсовцев с автоматами, болтают о чем-то, смеются.

Нас заперли в бараке, через щели в стенах можно было увидеть, что происходит снаружи. Мы все еще были связаны, у многих сочилась кровь от проволоки. Кто-то уже не мог стоять и, падая, увлекал за собой тех, кто был к нему привязан. Упал и Милутин, а мы с Михайло подняли его своими телами, связанными руками сделать это было невозможно. Этот деревянный барак был нашей последней станцией на пути к смерти. Затем нас ждали уже вырытые ямы. Осталось только сделать шаг под дула автоматов.

Сквозь щели дуло, сквозняк охлаждал наши разгоряченные тела. Внутри было страшно тесно, сюда согнали заключенных из обоих грузовиков, почти восемьдесят человек. Снаружи зазвучали выстрелы, и некоторые из нас потеряли сознание. Пальба повторилась еще несколько раз с короткими передышками.

Как я выжил? Доктор, скоро вы все узнаете. Давайте по порядку. У кого были на это силы, те смотрели сквозь щели, как падают тела. Таких было немного, как можно смотреть на этот ужас, который ожидал и нас самих? Как побороть страх перед собственной смертью?

Да. Я смотрел. Мои глаза следили за тем, как смерть собирает свою жатву, как, скошенные, падают тела невинных людей. Мои уши слушали залпы, которые этим октябрьским днем раздавались в предгорьях Авалы. То, что нас заперли в бараке, было еще одной пыткой перед тем, как и мы упадем в зияющие ямы. Они прекрасно знали, каково это ждать под очереди автоматов, видя, как умирают наши товарищи по несчастью. Мне кажется, что и щели в стенках барака были оставлены специально, чтобы мы могли наблюдать это представление, пока сами не стали его действующими лицами. Каждому из нас казалось, что это в его сердце входит пуля. Каждый видел себя, как он падает в яму на трупы убитых.

Нет, не в голову. Стреляли в грудь. Знайте, доктор, нет таких слов, которыми можно описать состояние нашей души в бараке под номером девять и в бараке в Яинцах, как и во время поездки на грузовике. Или это мне не дано описать. Может, на моем месте кто-то другой сумел бы это сделать. Я не литератор, я могу только своими словами рассказать вам, как все происходило. Если бы я взял в руки перо и бумагу, может быть, получилось бы лучше, чем это мое бормотание. Но я сомневаюсь, чтобы нашелся мастер, способный передать на бумаге состояние ужаса в наши последние часы, жизнь превосходит фантазию человека. Все слова бледнеют перед тем, что нам довелось испытать.

Сейчас я расскажу вам, что я видел через щели в стене. Казнили в сотне метров от нашего барака, так что я видел все ясно и четко. Вы спросите, откуда я взял силы в свой последний час наблюдать за происходящим? Могу вам сказать, что мой дух, в отличие от других, не был сломлен, благодаря моему пониманию смерти вообще, а не только своей. Мое отношение к жизни и смерти, надеюсь, вам уже хорошо знакомо, и я сейчас не буду повторяться. Может быть. Может быть, это было моим преимуществом перед другими людьми. Может быть, мне было легче смириться с нашей судьбой.

Первыми вывели большую группу евреев, не меньше сотни. Знаю точно, что это были евреи, в лагере я был лично знаком со многими из них. Они шли спокойно, без какого-либо сопротивления. Как будто отправляются в синагогу, а не на смерть. Почему так было, мне трудно объяснить. Возможно, они отличаются от других людей тем, что легче смиряются с судьбой? Эсэсовцы подгоняли их прикладами, заставляя ускорить шаг. Убийцы торопились, у них еще было много работы, их ожидало еще два барака, полных людей, которых следовало истребить. Руки у евреев были связаны за спиной.

Они подошли ближе, и их выстроили на краю вырытой ямы, вернее, длинного рва. В нашем бараке была полная тишина. Кто имел силы смотреть в щели, тот смотрел, кто не мог, тот по-своему проживал последние минуты жизни. Общим для всех нас был ужас на наших лицах. Из нашей тройки связанных вместе я один смотрел на казнь, Милутин и Михайло склонили головы. Кто-то тихо стонал.

Снаружи доносились крики, а внутри – только вздохи. В какое-то мгновенье мне вдруг показалось, что на бруствере я вижу свою мать, как она, вся в черном, с узелком в руках, приближается к открытым могилам. Заглядывает в них, словно ищет кого-то, может быть меня, своего сына? Я чуть было не позвал: «О, мама, милая моя!» Но тут же пришел в себя, вспомнив, где я нахожусь. И вдруг кто-то в бараке закричал: «Мама, мама! Помоги мне!!!» Это был молодой Райко Шипетич, ему было не больше восемнадцати лет. Обезумев, он рвался в сторону от Странна Оцоколича, с которым был связан. Райко словно разбудил других, они начали кричать:

– Люди! Давайте кричать!

– Давайте орать!

– Давайте причитать!

– Давайте петь наши лучшие песни!!!

– Все лучше, чем вот так молчать.

Но все это кричали только два человека: Велько Пайович и Десимир Новакович. Остальные, в глубине своего отчаяния, их даже не слышали. Я тоже слушал эти выкрики молча. Я видел перед собой людей, которые неузнаваемо изменились за одну ночь. Одни полностью поседели, у других исказились лица, у кого-то тряслись руки и головы, некоторые что-то неслышно шептали, может быть, молитву. Как раз это вызвало во мне желание в последний раз помолиться с обреченными людьми. Но я тут же понял, что этот момент еще не наступил, сначала должны были перестрелять евреев, затем барак рядом с нашим, только тогда наступит наша очередь.

– Посмотрите, что делает этот Юнг! – закричал кто-то.

Действительно, происходило нечто необычное. Доктор Юнг подходил к каждому и мелом или чем-то еще что-то рисовал на груди.

– Помечает сердце, цель, куда надо стрелять, сказал кто-то.

Все снова замолчали. Наши глаза были устремлены на Юнга, который, проходя вдоль рядов, останавливался возле каждого смертника и рисовал мишень, чтобы облегчить работу карательному отряду. На возвышении стоял эсэсовец на каменном постаменте, позже я узнал, что он фольксдойче, комендант стрельбища, зовут его Эуген. Он надзирал за последними приготовлениями к расстрелу. В сердце моем возникла сильная боль, как от укуса змеи. Я ощущал крест на груди, которому предстоит вскорости уйти со мной под землю.

– Люди, он потерял сознание! – крикнул кто-то.

Действительно, Предраг Вукосавлевич упал и увлек за собой к нему привязанного Петра Радонича. Оба лежали, и никто не мог помочь им подняться. Когда Юнг дошел до конца шеренги и удалился, весь наш барак превратился в слух. Все ожидали последнего действия – автоматных очередей. Но стрельбы не было, там что-то происходило.

С тех пор, как нас связали, мы не могли справлять нужду, многие уже не выдержали. В бараке воняло калом и мочой, но никого это не волновало. Один воробей влетел внутрь и теперь бился о доски в поисках выхода. Сделав круг, он опустился мне на голову! Он так и сидел на ней, а я не мог его согнать. Остальные этого не заметили, кому какое дело сейчас до воробья. Я задумался, что бы это могло значить? Является ли это неким знамением или предсказанием? Почему он сел именно на мою голову? Быть может, со мной случится не то, что с другими? Но что может произойти со мной в этот предсмертный час? Птица вспорхнула и сразу же вылетела наружу.

Да. Предсказание сбылось. Я сразу же понял послание с небес. Но об этом позднее. На стрельбище вершился последний акт страшной драмы. Солдатам было приказано построиться. Фольксдойче на возвышении поднес свисток к губам. Автоматные дула были направлены на заключенных. Некоторые из наблюдавших в нашем бараке отошли от стены, не в силах видеть, что будет дальше. Звук свистка мы не могли слышать, но автоматные очереди были слышны. И мы видели, как евреи падают в ров. Затем настала очередь следующей группы, и так до тех пор, пока не перестреляли всех. Воцарилась тишина, первая часть их сегодняшней работы была закончена.

– Сейчас наша очередь, – сказал кто-то.

Эти слова прогремели в бараке, как удар грома. Я был уверен, что сначала примутся за первый барак. Кто-то начал прощаться, некоторые повалились, увлекая за собой других.

– Кто выживет, пусть расскажет, что смерть мы встретили храбро, – сказал Ратко Новакович из Турицы.

Точно. Вы правильно заметили, доктор. Больше всего среди нас было жителей Турицы, возможно, восемьдесят процентов от всех. Почти вся Турица в тот год облачилась в траур. Много домов сожжено, много крестьян заключено в концлагерь в Банице, а потом и в Маутхаузен.

Каратели не торопились приниматься за следующую группу. Они знали, что мы следим за происходящим, и наслаждались нашим мучительным ожиданием. Мы понятия не имели, кто находится в первом бараке – заложники или политические заключенные, которых должны расстрелять перед нами. Наконец оттуда стали выводить обреченных.

Вдруг в их бараке раздался страшный шум: плач, вой, причитания. Непонятно было, кто так шумно встречает смерть. Точно не евреи, они шли на смерть неслышно, во всяком случае предыдущая группа.

А то, что творилось сейчас, до сих пор живет в моей памяти, эти звуки я слышу даже сегодня, спустя многие годы.

Наконец мы поняли, что это цыгане. Их было более сотни, много женщин и детей. Их крики разносились далеко вокруг. Они не хотели идти, и солдаты били их прикладами и ногами. Связанные, они падали ничком. Представьте себе хор из ста человек, которые причитают во весь голос! Мне довелось не раз быть свидетелем казни, но такое я видел впервые. Так отчаянно цеплялись они за жизнь! Таким страстным было их стремление уцелеть!

Их плач достигал нашего барака. Этот предсмертный цыганский хор был самым страшным и самым возвышенным, что может видеть и слышать человек! Был это вопль прощанья с миром и песнь во славу Бога, многие из них обращали свой взор к небесам.

Когда солдаты волокли их на край могилы, цыгане скакали, вырывались, пытались бежать, хотя и были связаны друг с другом. Женщины падали ниц перед убийцами и целовали им сапоги, а те их отталкивали. Дети верещали и катались по земле. Те, что постарше, прыгали в ров, а немцы по ним стреляли. Это жуткое представление затянулось и надолго отодвинуло наш последний час. Палачи были в бешенстве. Фольксдойче Эуген орал со своего каменного постамента на солдат, чтобы те поскорее с ними покончили, а те с трудом боролись с цыганами.

Когда стало ясно, что порядок навести невозможно, командир Эуген приказал стрелять по ним, как придется. Вот тут-то ужас достиг апогея. По ним стреляли, как по перепелкам в поле, как по зайцам. Крики мешались со звуками выстрелов. Поскольку попасть в них было непросто, солдаты взялись за пулеметы.

И мертвых, и полумертвых их тащили и сбрасывали в ров. И это все тянулось, продлевая минуты нашей жизни. Затем подошел доктор Юнг и каждого, кто еще подавал признаки жизни, лично наделял пулей из пистолета…

Чай? Было бы неплохо. Выпьем вместе и оба немного успокоимся, отдохнем от моих ужасных воспоминаний. Вижу, как и на вас это действует. Пока принесут чай, я продолжу.

Итак, души несчастных цыган, наконец, поднялись к небесам. Нас просто парализовало, и душу, и тело. Тогда ко мне подошел один из немногих, кто не потерял присутствия духа, Миладин Станич из Гучи, и сказал:

– Отец, ты должен сделать что-нибудь для нас в эти последние минуты, пришел наш конец.

– Попробую, если это сейчас имеет смысл.

– Попробуй.

И я начал:

– Люди, мы покидаем этот мир и вручаем свою душу Господу, все мы в Его руках.

– Нет! – крикнул кто-то. – Мы в руках Крюгера и его банды!

– Братья! Не надо так. Не богохульствуйте! Помолимся Богу, чтобы смерть наша была легкой.

– Боже! Я не хочу умирать! Я ни в чем не виноват! выкрикнул кто-то.

– Кто пострадал без вины, того ждет царствие небесное! – в тысячный раз повторил я это людям.

– Мы все невиновны! – опять крикнул кто-то.

– Братья! Пока еще есть время, попрощайтесь друг с другом в последний раз. Мы обычные люди, простые смертные, может быть, виноваты в чем-то одни перед другими.

Послышались слова:

– Прости меня, Господи, если я в чем-то согрешил…

– Прости меня, Господи…

– Прости меня…

Люди, связанные, подходили друг к другу, целовались в щеки, во многих глазах стояли слезы. Нашу дверь палачи еще не открывали. Снаружи все еще кричали. Я решил использовать последние минуты и помолиться Господу перед тем, как вручить ему наши многострадальные души…

А вот и чай! Как хорошо пахнет. Какой? Липовый? Выпью с удовольствием.

Ну, я продолжу. Я заговорил с людьми, проводя взглядом по их лицам, называя по именам, а я знал их всех. И начал так:

«Господи, молимся Тебе перед оголенными мечами убийц наших, в последние наши минуты, помилуй раба Божьего Борисова, Драгомира, Десимира, Ратка, Благоя, Душана, Миладина, Божидара, Славомира, Милутина, Вукосава, Милована, Якова, Адама, Тодора…»

И так по порядку перечислил пятьдесят имен, глядя на каждого из них, а те, кого я не знал, сами называли мне свои имена. Затем предложил всем вместе прочитать «Отче наш». И, вопреки всему происходящему, в бараке зазвучал хор наших голосов:

Отче наш, Иже ecu на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждъ нам днесь…

В эту минуту эсэсовцы навалились на дверь, а с ними и предатели нашего народа. Послышались крики на двух языках:

– Прекратить, скоты! На выход!

– Hinaus! Schnell!

Но чем громче они кричали, тем громче звучали наши голоса:

и остави нам долги наши, якоже и мы оставляем должникам нашим…

– Хватит, скоты! Прекратить!

– Hinaus! Schnell!

Но мы продолжали произносить священные слова: и не введи нас во искушение, но избави от лукавого…

– Вон!

– Hinaus!

Они кричали и били нас прикладами. Мы не могли удержаться на ногах и валились наземь, но молитву не прерывали.

– Читайте, братья, читайте! – кричал я.

И люди под ударами читали слова молитвы:

Ибо Твое есть Царство и сила и слава вовеки.

Аминъ.

Наконец, нас всех вытолкали за дверь. Кто не мог идти, того тащили волоком. Нас отделили друг от друга, но руки оставили связанными. До линии огня надо было пройти сотню метров. Нас подвели к краю могилы, в которой, политые известью, лежали трупы убитых евреев и цыган. Когда нас расставляли на шаг друг от друга, Милутин Чворич прокричал:

– Упейтесь сербской кровью, собаки! Вам держать за все ответ перед Богом!

К нему присоединился и Дмитар Василевич:

– Мы и мертвые не оставим вас в покое, гады!

Меня поставили между Воином Тимотиевичем и Благоем Раичем. Когда эсэсовец подошел к Благое, тот сильно ударил его ногой в живот, отчего убийца зашатался, а другой вытащил пистолет и выстрелил Благое в голову, и его, обливающегося кровью, бросили в ров. Меня передвинули на место Благое, на два шага левее. За спиной у нас зиял огромный могильник, за ним высокий бруствер. Карательный отряд стоял с ружьями наготове, в ожидании команды.

Офицер с возвышения раздавал последние приказания, как нас расставить. Доктор Юнг, в сопровождении одного из эсэсовцев, прошелся перед нами. Какие-то невооруженные солдаты слева от нас сидели и, смеясь, что-то ели.

Вдруг кто-то закричал:

– Бежим!

И побежал, за ним еще несколько человек. Солдаты развернулись и выстрелили. Это был Яков Живкович из Рогачи, а других я не успел рассмотреть.

Тут и я сам не выдержал и закричал:

– Братья! Умрем с Господом в сердцах наших!

Один фольксдойче, вместо того чтобы выстрелить в меня, на чистом сербском языке сказал:

– Не ори!

Наступила странная тишина, словно все ждали еще чего-то. Я был в смятении…

Нет, доктор, я не назвал бы это страхом смерти, что было ожидаемо в такой момент. Я был в отчаянии, видя, как невинные люди умирают. Я не мог больше переносить происходящее, это был крик моей души.

Мне очень нравится этот чай.

Доктор Юнг пошел вдоль ряда приговоренных, возле каждого останавливаясь и отмечая сердце, куда следовало стрелять, как это делал с нашими предшественниками, евреями и цыганами. Этот кошмарный ритуал он проводил перед каждым расстрелом. Юнг подошел к Милою Проковичу, тот, со связанными руками, ударил его головой в лицо. Палач хладнокровно выстрелил в него и дал знак унести тело.

Когда он приблизился ко мне, то положил руку мне на грудь, как будто хотел определить, где бьется сердце. Как врач при осмотре больного. Рука палача лежала на моей черной рубашке (я носил траур по брату Живадину, убитому болгарскими солдатами в родном селе). Эта рука ощущала биение сердца, в которое через минуту войдет пуля. В сердце, которое билось для Бога. Пальцами он нащупал крестик, расстегнул мне рубашку и вытащил его наружу. Спросил меня, я не понял что, просто ответил ему:

– Крест.

Посмотрел мне в глаза, потом на крест, как будто ему что-то было неясно. Как будто хотел о чем-то со мной поговорить. Так мы смотрели друг другу в глаза в первый, но не в последний раз. Символ веры лежал в руке, убившей тысячи невинных людей. Сейчас бросит его под ноги, а мне выстрелит в голову, подумал я. Но, к моему огромному удивлению, он вернул крест обратно. А на моей черной рубашке мелом нарисовал кружок. Белый круг на черной ткани. Для тех, кому предстоит стрелять, отличная мишень!

Почему он вернул мне крест? Не знаю. Может, в нем пробудился христианин? Или он хотел, чтобы пуля его поразила. В последние секунды, отделявшие меня от смерти, мне было не до размышлений. Юнг перешел к следующему, и так далее, пока не дошел до конца шеренги. Теперь оставалось только офицеру на постаменте дать команду «пли».

В этот последний миг к нам подкатил черный лимузин. Из него вышел Вуйкович со своей правой рукой – Чарапичем. Вуйкович быстрым шагом подошел к Эугену и что-то ему сказал. Тот дал команду опустить оружие. Все глаза были устремлены на Вуйковича. Он быстро направился ко мне. Стал передо мной и с ядовитой усмешкой на лице произнес:

– Этого не отдам! Он мой. Он не заслужил такую легкую, прекрасную, господскую смерть.

Наступила тишина, а он наклонился ко мне и сказал в лицо:

– Господин поп! Дарю тебе жизнь.

– Ты не можешь мне подарить то, что не ты мне дал, – ответил я ему. – Жизнь мне подарил Господь Бог.

– Я здесь сильнее Бога. Могу послать тебя на смерть, а могу оставить в живых.

На это я промолчал, а он продолжил:

– Считай, святой отец, что ты уже умер, только не попал в эту яму. А я тебя сейчас поднял из мертвых. Я пошлю тебя туда, где душа расстается с телом постепенно, очень медленно, пока не превратится в дым и через огромную трубу устремится в рай на небеса.

Он схватил меня и оттолкнул, потом приказал двум солдатам увести меня. И крикнул вслед:

– А сейчас смотри, как твои односельчане умрут господской смертью, ты им потом не раз позавидуешь!

Позвал Чарапича и сказал ему:

– Отправь этого как можно скорее с первой партией.

– Господин управляющий, новая группа отправляется через два дня.

– Потрудись создать все условия при перевозке.

– Хорошо, шеф, будет, как вы скажете.

Видите ли, доктор, этот гад передумал и поспешил в Яинцы, чтобы в последнюю минуту выдернуть меня из группы осужденных и послать туда, где мне предстояло умереть в страшных муках. Никак не хотел простить мне, что я отказался его исповедать. А я той ночью в тесном карцере мог выбирать между нечестной жизнью и честной смертью. И, как вы знаете, я выбрал второе. Я уверен, что если бы я согласился, он раньше или позже отпустил бы меня домой.

Но вернемся к страшному дню 1 октября 1943 года в Яинцах. Все было готово к расстрелу. Знаете, доктор, что для меня даже сейчас, спустя пятьдесят лет, больнее всего? То, что все мои земляки видели, как Вуйкович меня освободил, и умерли с подозрением, что я совершил что-то бесчестное, за что мне подарили жизнь. Эта мысль до сих пор не дает мне покоя. Как сейчас помню их глаза на землистых лицах, глядящие прямо на меня, кого они считали честным человеком, верили больше других, и который их так разочаровал.

Я крикнул Вуйковичу:

– Верните меня к этим людям, я хочу умереть вместе с ними.

– Что ты говоришь, поп!? Хочешь с ними умереть?! Кто ты такой, чтобы выбирать, когда и с кем тебе умереть?!

– Не хочу уходить от них, – настаивал я.

– Здесь я решаю, кто, когда и как должен умереть. Ты умрешь так, как ты заслуживаешь.

Думаете? Думаете, что эти мои слова убедили людей, что я не совершил ничего позорного? Не знаю, может быть. Вуйкович повернулся и пошел к лимузину. Потом обернулся и крикнул Чарапичу:

– Отправьте его в лагерь первым же пустым грузовиком!

Шофер открыл ему дверцу, он сел в лимузин и укатил. Он, конечно, был страшно доволен, что в последний момент успел меня избавить от расстрела.

Офицер дал команду прицелиться. Солдаты взяли ружья наизготовку. И тут опять случилось непредвиденное. Перед тем как раздалась команда стрелять, кто-то крикнул:

– Боже, видишь ли Ты это?!

Вдруг Радосав Сретенович и Милутин Гаврилович прыгнули в ров. Юнг подошел к ним и дважды спустил курок.

Только после этого раздалась команда «Fojer!». И грянул залп из десяти ружей. Десять тел содрогнулись и рухнули, кто на землю, кто в ров. Все повторилось еще несколько раз. Падали, как скошенная трава, как полевые цветы, как зрелая пшеница на наших полях в Драгачеве. Один за другим, старики, зрелые мужчины и юноши в расцвете молодости.

Когда пальба утихла, Юнг в каждого, кто еще шевелился, выпустил пулю из пистолета. Возле одной жертвы он задержался дольше и не отошел, пока не покончил с ним. Я не мог видеть, кто это был.

После Юнга за дело взялись солдаты. Все тела сбросили в яму, полили известью и стали засыпать ров землей. Эсэсовцы отложили оружие, уселись на скамейки рядом с бараками, закурили и начали рассказывать что-то смешное. Чарапич потрепал их по плечу, что-то сказал, вероятно, поблагодарил за хорошо сделанную работу.

Меня посадили в пустой грузовик и повезли обратно в Баницу. В грузовике я был один. Все еще со связанными руками, я лег и вытянулся на полу кузова. На проселочной дороге страшно трясло, пока мы не выехали на асфальт. Я думал о товарищах, с которыми этим грузовиком я ехал на казнь, а сейчас возвращаюсь без них. Неисповедимы пути Господни, доктор! Я плакал, как ребенок. Их замученные тени были рядом со мной. Мой плач перешел в рыдания.

В лагере меня отвели в камеру, вероятно, по приказанию Вуйковича.

Вам пора идти? Ну и хорошо. Сегодня я что-то много говорю. Когда будет время, вы приходите, я вас жду, пока меня отсюда не отнесут на погост. Шучу, вам еще долго, доктор, предстоит слушать старого болтуна.

* * *

Знаю, что нелегко, доктор, каждый день такое слушать, но вы ведь сами этого хотели. Если бы вы знали, что вам предстоит услышать, может, вы бы и не стали связываться со мной. Хорошо, если это не так. Тем лучше.

Как я себя чувствую? Может быть, оттого, что меня переполняет желание рассказать вам все до конца, я совсем не думаю про болезнь. Она уходит на второй план. Но вернемся туда, где мы остановились в прошлый раз.

А было это в тюремной камере. Охранники сняли проволоку с моих рук, принесли еду, как и всякому другому заключенному: кусок кукурузного хлеба и порцию баланды. Вот и весь обед. Хлеб я припрятал до вечера. От моих первоначальных восьмидесяти килограммов с лишком осталось менее сорока.

Кроме надзирателей, никто ко мне не заходил. Я оставался один, всецело погруженный в свои мысли. Меня преследовали сцены казни. Видел лица моих земляков под прицелом. Слышал их крики, чувствовал, как доктор Юнг кладет мне ладонь на грудь, чтобы определить, где бьется сердце. Мне казалось, что в моей камере раздается плач цыган, что я снова вижу, как цыганки целуют сапоги своим палачам. Вижу, как безмолвно уходят под пули евреи. В ушах снова звучит «Fojer!».

Временами в мысли ко мне приходила моя мать, восклицая: «Горе мне! Куда тебя ведут, сынок?» И мои слова: «Не горюй, мама! Ты еще увидишь сына!» Как она сможет меня увидеть, если Вуйкович посылает меня туда, откуда еще никто живой не возвращался, где душа покидает тело медленно, превращаясь в дым? Я пытался представить себе лицо своей близкой смерти. По ночам я молился и знал, что есть Тот, Кто слушает мои молитвы. Я был в тесной камере с низким потолком и бетонным полом. Но дух мой был все так же свободен, как птица, и мог лететь сквозь пространство и время, куда и когда захочет.

Дни и ночи я проводил в основном лежа на дощатой койке, так как от голода и мучений уже не мог стоять. Все смерти моих товарищей как из болгарского лагеря в Варне, так и из нынешнего в Банице я носил с собой. Все они жили во мне, как и те крестьяне, которых убили в Драгачеве. Всех их я нес на своих плечах, в едином гробу.

Через несколько дней, однажды утром, вывели меня из камеры. Перед эсэсовской кухней были построены заключенные, человек двести. Перед ними стоял Крюгер со списком в руках. Рядом с ним были Вуйкович, Чарапич, Зуце и еще несколько человек. Чарапич объявил, что все, чьи имена находятся в этом списке, будут транспортированы в Германию. Фамилии зачитывал Бане Кадровик, все это растянулось во времени. Когда прозвучало мое имя, Вуйкович взглядом пробежался по рядам и нашел меня. Тогда на лице его появилась довольная улыбка, он наслаждался при одной мысли о том, что меня ждет.

Среди фамилий из этого списка мне были знакомы пятнадцать, тех драгачевцев, которые не попали в Яинцы. Нас предупредили, что мы получим по два килограмма хлеба на все время в пути.

Нет, доктор, я этого не предполагал. Да и остальные тоже. Мы думали, что нас отправят на работы, а не в концентрационный лагерь с крематорием и газовыми печами. Теперь я понял, почему Вуйкович вырвал меня из лап смерти, которую он называл «господской», – чтобы послать меня туда, где умирают в страшных мучениях. Конечно, я никому ничего об этом не говорил.

В тот же день, думаю, что это было пятое октября, нам приказали собираться в путь. Как будто нам было что собирать! Взяли свои тряпки и встали перед комендатурой. Вскоре появились четыре грузовика и двадцать эсэсовцев с автоматами. Нас набили в грузовики не хуже сардин и повезли. Колонну возглавлял черный лимузин с сопровождающими.

Минут через десять мы прибыли на железнодорожный вокзал в Топчидере. Здесь нас ожидало пять отдельных вагонов, перед которыми дежурили вооруженные эсэсовцы. На каждом вагоне была надпись: «Тридцать солдат и шесть лошадей». Эти надписи были нам непонятны. Значит ли это, что мы поедем вместе с лошадьми? На самом деле это были вагоны для животных, а не для людей.

Мы стояли на перроне в лохмотьях, со своими убогими пожитками. Осеннее утро было прохладным, и мы, скудно одетые, дрожали от холода. Из лимузина вылез Вуйкович с немцами, он сразу меня заметил, подошел, положил руку на плечо и со своей циничной усмешкой произнес:

– Ну что, дорогой мой поп, вот мы и расстаемся. Счастливого пути и приятного отдыха. Пиши, как доедешь.

– Жизнь моя в руках Господа и больше ни в чьих, ответил я.

– Боюсь, что эти руки будут не Господа, а гестаповцев. Они позаботятся о том, чтобы скрасить твою жизнь, – с этими словами он удалился.

В числе более двухсот арестантов нашлись несколько моих земляков: Янко Вуичич, Милутин и Михайло Йовичичи, Милан Божанич. Других на вокзале я не заметил. Мы сбились вместе, чтобы делить все несчастья, которые нас, несомненно, ожидают, ни на что хорошее мы не могли надеяться. Остальных я отыскал в вагоне.

Послышался свисток и приказ загружаться. Нас побоями согнали по сорок человек в каждый вагон, правильнее сказать, фургон для скотины, где мы едва могли стоять. Маленькие окошки были затянуты колючей проволокой, через которую мы видели серое здание вокзала. По платформе мотались эсэсовцы, завершая последние приготовления к отправке.

Вуйковича я больше не видел. Вновь раздался свисток, и поезд тронулся, вагоны закачались, колеса застучали. У всех в головах была одна мысль: куда нас везут? Хотя по рассказам мы представляли себе, что нас ждет, но в человеке всегда остается лучик надежды. Мимо нас проплывали районы Белграда, пропитанные осенней изморосью, придавленные горем и страданиями. Мы выехали из города и теперь ехали через Срем. Мелькали поля скошенного жнивья и еще не собранной кукурузы. Значит, направляемся к Загребу, подумал я.

В вагоне не было места даже для того, чтобы удобно стоять, не то чтобы сесть. Старые люди не могли долго выдержать на ногах, Радосав Джурович из Гучи упал, и нам пришлось еще стиснуться, чтобы дать ему место сидеть на голом полу. В Винковцах мы остановились и долго ждали, пронесся слух, что дальше не сможем ехать, так как железнодорожное полотно разрушено. Нас завернули в другом направлении, было непонятно, в каком. Через некоторое время мы прибыли в Осиек. Значит, поедем через Венгрию. Мы проехали по мосту через Драву и пересекли город Дарда. В тот год начало октября выдалось теплым, и в вагонах скоро стало невыносимо жарко и душно. Нас начала мучить жажда, а воды нам не давали.

По надписям на станциях мы поняли, что движемся по территории Венгрии. Колючая проволока на вагонных окошках действовала на нас как мрачное предсказание недалекого будущего. Скоро мы окажемся в лагере с такой же проволокой и охранниками, вооруженными пулеметами.

Жажда, гораздо хуже голода, мучила нас все сильнее. Кое-кто из нас уже съел часть кукурузного хлеба, выданного нам на дорогу, но большинство берегло еду, не зная, сколько еще нам предстоит пробыть в пути. А когда прибудем, ясно, что нас и там ждут голод и побои. Пока мы ехали через Венгрию, на каждой станции, где останавливался поезд, мы протягивали руки через проволоку на окне и просили прохожих дать нам хоть что-нибудь съестное. В вагоне было два маленьких окошка, и мы сменяли друг друга возле них, так как только двое могли протянуть в них руку. Когда солдаты видели, что мы делаем, они вваливались в вагоны и жестоко нас избивали.

Прохожие? Что вам сказать? Печально сознавать, как много людей в то время подавили в себе остатки человечности и перестали сопереживать чужим страданиям. Вместо того чтобы подать нам что-нибудь, они били нас по рукам. Некоторые показывали нам «фиги», были и такие, что клали в протянутую руку комок земли. Радичу Пайовичу положили обглоданную кость, некоторые получили кусок высохшего навоза.

Наши призрачные исхудалые лица и наши безумные глаза (если их вообще можно было разглядеть) достаточно о нас говорили, чтобы понять, кто мы и куда нас везут. Но попадались и душевные люди. Одна женщина подала Владимиру Цикичу пончик, который, вероятно, только что купила на вокзале. А какая-то девушка молодому Божидару Митровичу, бывшему в ту пору восемнадцатилетним, дала большой кусок лепешки. Отец Божидара, Вукосав, был расстрелян в Яинцах, а Божидар, в отцовском старом костюме, направляется в Германию. На одной станции какой-то человек вложил мне в руку камешек. Я сказал ему: «Благодарю, добрый человек, пусть Господь и тебя когда-нибудь так же наградит».

От голода, духоты и жажды люди в вагонах теряли сознание. Умер Йован Недович, старик из Ртара. На первой же станции его тело унесли куда-то из вагона.

Всю первую ночь в южной Венгрии поезд простоял на каком-то полустанке в поле. Мы задыхались, два крошечных окошка не могли пропустить свежего воздуха столько, чтобы хватило на двадцать человек. Страшно мучила жажда. Не давая воды, нас убивали самым жестоким способом. С рассветом поезд тронулся. Вскоре мы прибыли в Печуй, где опять долго стояли. Мы тянули руки в окошки и кричали: «Воды! Воды!» Но воды никто нам не давал, может, не хотели, а может, не понимали. Как только мы начинали кричать, немцы врывались в вагон и начинали нас бить.

От Печуя мы направились в Капошвар. Жажда сводила с ума. Но Господь смилостивился над нами и послал спасительный дождь, чтобы утолить нашу невыносимую жажду.

Как? Сейчас объясню. Мы по очереди высовывали ладони в окошко, ухватив несколько капель, освежали ими пересохшие губы. Некоторые делали кулечки из бумаги, но от влаги они распадались.

В Капошваре к нашему составу присоединили несколько вагонов, позже мы узнали, что они были заполнены евреями. Через Венгрию мы тащились долго, проехали вдоль озера Балатон, здесь на какое-то время задержались. Погибая от жажды, мы молча смотрели на озерную воду. Потом начали лупить в дверь, просили выпустить нас напиться и получали за это побои. На губах у нас выступила горькая белая пена. У некоторых от жажды начался бред. По-моему, самое страшное наказание для человека – лишить его воды. В желудке у меня горел огонь, язык превратился в сухую потрескавшуюся кору. В глазах было темно.

Целый день до вечера мы ехали через Венгрию. Последний большой город, насколько я помню, был Сомбатхей. После него поезд въехал на территорию Австрии, мы поняли это, читая надписи на станциях. Границу мы пересекли ночью и почти всю ночь ехали, останавливаясь ненадолго. Ехали мы и весь следующий день до обеда, все время двигаясь вдоль Дуная. Это был третий день нашего пути.

Наконец поезд остановился у какого-то городка. По поведению наших сопровождающих мы поняли, что прибыли к цели. Кто-то прочитал название города: «Маутхаузен!» Страшное слово переносилось из уст в уста. Люди повторяли его, содрогаясь от страха. Словно стрелу пустили прямо нам в сердце. Все уже были наслышаны об ужасах этого лагеря. Значит, нас не повезут в Германию, мы остаемся в Австрии! С трудом ворочая запекшимся языком, люди говорили:

– Это наша могила!

– Нас ждет газовая камера.

– Здесь мы найдем свой конец.

Двери вагона с грохотом отворились. Раздались крики: «Raus! Loss, loss!» Эти слова теперь нам предстоит слышать ежедневно. С узелками в руках мы вышли на перрон. Нас построили в колонну по два и погнали вперед. Мы едва держались на ногах, а они гнали нас все быстрее, многие падали.

Когда мы шли по улицам этого города, прохожие нас обзывали, швыряли камнями, били палками, плевали. Показывали на небо, куда скоро отправятся наши души. Заключенных, которые отвечали им тем же, немцы били. Одного из наших, Славка Гуджулича из Каоны, прохожий ударил камнем, тот швырнул этот камень обратно. Эсэсовец подошел к Славку и убил его на месте. Но среди злых людей всегда найдется и добрая душа. Одна женщина Божидару Митровичу, опять ему, видно потому, что он был совсем еще мальчик, тайком сунула рогалик. Он его спрятал в карман.

Когда мы проходили через парк, вдруг увидели фонтан, вода в нем била из двух трубок. Обезумевшие от жажды люди бросились к нему, с риском для жизни. Пока они жадно пили, раздались выстрелы, и двое несчастных в лохмотьях остались лежать рядом с журчащей водой. Их ухватили за ноги и за руки и унесли куда-то, как падаль. Не знаю, кто они, были не из нашего края.

Выйдя из города, мы пошли вдоль рощи по дороге, уходившей в поля. Мы сразу почувствовали странный запах, как будто жарится мясо. Этот запах, правильнее сказать, смрад, стелился по полям и лугам. Из-за рощи показался самый страшный символ преступлений против человека – широкая и низкая труба, из которой валил густой дым. Крематорий!!! Он был от нас на расстоянии нескольких километров. У меня в ушах зазвучали слова Вуйковича на месте казни в Яинцах: «Ты отправишься туда, где душа медленно выходит из человека, превращаясь в дым, а потом, через трубу, прямо в небеса, в рай!» Так вот она, эта труба! Мы направляемся прямо к ней.

Милое Елушич, который шагал рядом со мной, шепнул мне:

– Ты видишь это, отец?

– Вижу.

– Выйдет ли отсюда хоть кто-нибудь живой?

– Это только Господу известно. Кто не выйдет через ворота, выйдет через эту трубу. Третьего пути отсюда нет, Милое мой.

Милое замолчал. И все остальные тоже шли молча, с узелками через плечо. Среди них шел и я. Как когда-то в восемнадцатом году я шел из Варны по оккупированной сербской земле, неся в заплечном мешке головы моих погибших товарищей. Но разница была огромная. Тогда я шел от земного ада к свободе, а сейчас, в сорок третьем, из одного адского пекла в другое, из которого, скорее всего, мне уже не выйти живым.

Мы едва передвигали ноги, а бездушные мерзавцы требовали, чтобы мы ускорили шаг. Они торопились поскорее прибыть на место, до которого мы бы хотели никогда не добраться. Каждый из нас мечтал, чтобы эта дорога через австрийские поля тянулась до бесконечности. Ветер дул нам прямо в лицо, донося запах сожженных человеческих тел. Дым разъедал нам глаза, и так ничего не видящие от голода, жажды и усталости. В частичках черного дыма заключалось последнее, что осталось от сотен тысяч, от миллионов мучеников, которые расстались с жизнью самым ужасным образом. Чем ближе мы подходили, тем выше поднимались перед нами корпуса с высокими караульными вышками. Кто-то падал, не в силах продолжать путь. Вопреки ожиданиям, их не убивали, а заносили в грузовик, следовавший за нами. Видимо, не хотели дарить несчастным легкую смерть, когда могли вынимать душу понемножку. Люди падали не только от слабости, но и от страха перед тем, что представало перед нами. Наша колонна была очень длинной, и больше половины ее составляли евреи.

Наконец мы достигли ворот лагеря. Это было низкое и широкое строение, с башней посередине, под куполообразной крышей, на которой стояли часы и огромный прожектор. Над самым входом были написаны слова, которые тогда я не понял: «Arbeit macht frei». Труд освобождает. В колонне по два мы проходили в ворота смерти, где нас ждал ад на земле. На входе нас встречала шеренга офицеров СС. Их хмурые лица не обещали нам ничего хорошего.

Когда я 08.10.1943 года прибыл в Маутхаузен, я не мог ожидать, что проведу здесь полтора года и что я выйду отсюда живым. Уже третий раз в своей жизни я входил в лагерь смерти. Этот лагерь был вблизи Дуная, в пятидесяти километрах восточнее Линца.

А сейчас, доктор, мы прервемся. От этих страшных воспоминаний силы мои слабеют. Мне понадобится время, чтобы собраться с ними вновь. Продолжим завтра или в какой-нибудь другой день.

Я думаю, что передышка нужна и вам.

* * *

О Маутхаузене, доктор, я мог бы рассказывать месяцами. Если изложить на бумаге все, что видел и пережил, получилась бы толстая книга. Но я не хочу этого, да и времени у меня нет. Я расскажу вам только то, что лучше всего покажет весь ужас, безумие и страдания людей.

У нас отобрали все личные вещи и, голыми, повели на осмотр. Я спрятал свой крестик между двумя досками в бараке на своих нарах. Это был большой риск, если бы его нашли, меня бы сразу расстреляли. В отличие от Баницы, имена нам заменили на номера, которые мы обязаны были заучить на немецком. Я свой номер помню до сих пор: vier und fünfzig achtzein und zvanzig – 54821. Эти номера были выколоты на наших левых предплечьях. Вот, посмотрите, он до сих пор виден на моей старой, сморщенной коже. Его никак нельзя стереть.

После семидневного карантина нам выдали одежду: полосатые штаны и фуфайку, трусы, рубаху, носки, туфли и шапочку. Меня поместили в барак номер шесть. Нас было человек сорок, спали на трехэтажных нарах. На нарах лежали соломенные матрасы, к ним прилагались подстилка, два тонких одеяла и подушка из соломы. Конечно, зимой этого было недостаточно, и когда окна покрывались инеем от мороза, мы околевали от холода. Спать разрешалось только в рубашке, не дай Бог поймают на том, что человек надел на себя еще что-то! Летом побудка была от четырех до пяти, зимой между шестью и семью. Будили нас свистком и криками: «Aufstehen!» А затем «Raus! Raus!» У нас было тридцать минут на то, чтобы одеться, убрать постель и позавтракать, а это было практически невозможно. Труднее всего давалось застелить правильно постель, все должно было быть строго по линейке: подстилка, одеяло, подушка. Если капо будет недоволен хотя бы одной постелью – весь барак должен заново перестилать все сначала.

На рукаве у нас был красный треугольник с буквой Ю посередине, которая обозначала политзаключенных из Югославии. На заре, шеренгами по восемь человек, тысячи несчастных в полосатой униформе маршировали от жилых корпусов к «апелплацу» на перекличку. Под ярким светом прожекторов шли колонна за колонной. Как я потом узнал, число заключенных варьировалось между десятью и пятнадцатью тысячами, так что перекличка длилась самое меньшее час, если все было в порядке. Если не хватало каких-то людей из списка, перекличка затягивалась на несколько часов. Все должны были стоять и ждать, пока не найдется отсутствующий.

После этого так называемый «рапортфюрер» гремел через рупор: «Шапки долой!» Так мы должны были приветствовать «лагерфюрера» – коменданта лагеря Франца Цирайса. Затем следовала команда: «Рабочие отряды, вперед!» Все должны были сделать левый полуоборот и отправиться на сборный рабочий пункт шеренгами по пять. Проходя через ворота, мы обязаны были снять шапки и прижать руки к бокам. Кто не успевал это сделать, получал побои.

Каждый наш уход на работы сопровождался странным ритуалом: перед воротами у шлагбаума с обеих сторон дороги стояли женщины, живые трупы, в полосатых юбках, подстриженные под ноль, которые играли на скрипках! Играли истово, казалось, что они сами получают от игры удовольствие, что они вообще ничего не замечают, кроме своей тихой, печальной музыки. Все эти женщины были еврейки из состава лагерной капеллы. Было невыносимо видеть их ужасающий облик, который абсолютно не сочетался с прекрасной игрой, это была одна из картин, рисующих кошмары лагерной жизни. Безусловно, играть каждое утро их заставляли, но удивительно, как они вживались в свою роль. Вероятно, это способность еврейского народа. Все они знали, что раньше или позже их ждут газовые камеры, они это понимали. Я и сейчас вижу, как их исхудалые руки тихо проводят смычком по струнам. Не знаю, в чем был смысл этого ритуала, может быть, лишний раз уверить нас в бессмысленности наших надежд.

Самым опасным из всех заданий, которые мы получали, была работа в каменоломне под названием Wiener Graben, что в переводе значит «Венская каменоломня». До дна спускалось 186 ступенек, которые мы, заключенные, называли «ступеньками смерти». По этим ступенькам с помощью специальных седел, прикрепленных к плечам, мы поднимали наверх огромные камни, подобно тягловой скотине. Мы шли друг за другом, так что когда один из нас падал под грузом, он сбивал всех, кто шел за ним. Все вместе срывались в пропасть.

Шарфюрер, командир рабочей бригады, стоял наверху и внимательно наблюдал, кто каких камней нагрузил себе на спину. Если он считал, что чей-то камень недостаточно велик, возвращал его на дно каменоломни за большим, а когда бедняга выбирался наверх, его избивали.

Поднимаясь с грузом в длинной цепочке рабов, я бросал взгляд вниз, где глубоко на дне виднелись тени мучеников в этом земном аду. Вспоминал наши каменоломни на склонах Елицы, где жители окрестных сел добывают камень веками, но где крайне редко происходят несчастные случаи. А здесь ежедневно смерть уносила десятки жизней.

Несчастные, едва держащиеся на ногах, придавленные тяжелым грузом, еле ползли вверх, поминутно рискуя жизнью. И у каждого в голове была одна мысль: как пережить сегодняшний день, а о дне завтрашнем лучше и не думать. Снизу, из глубочайшей ямы, эхом отдавались удары ломов и молотов, которыми камень откалывали от скалистых стен. Однажды такая стена обрушилась и завалила всех, кто находился рядом. Потом нас заставили вытаскивать их тела из-под завала и выносить наверх.

Поскольку ступеньки были узкими, одного погибшего должен был нести один заключенный, а это было нам не по силам. Страшно было видеть длинную очередь изможденных призраков, которые на своих плечах вместо камней несут своих мертвых товарищей. Кто оступился – полетел в пропасть вместе с трупом.

Так этот знаменитый Wiener Graben стал могилой для десятков тысяч рабов, согнанных со всех концов Европы. Бывало, что потерявшие надежду заключенные, не видя больше смысла бороться за свое существование, кончали жизнь самоубийством – прыжком в ненавистную пропасть. Однажды это случилось у меня на глазах. Передо мной тащил груз старый человек, мне кажется, это был поляк. Когда мы уже были наверху, он остановился и глянул вниз. Потом сказал, если я правильно понял: «Не могу больше!»

Расстегнул ремень, которым крепилось седло на груди, и бросился вниз. Видя это, шарфюрер бешено заорал. Такие поступки лишали их удовольствия мучить нас самыми жестокими способами.

Всего было два ряда ступенек: для спуска и для подъема. Когда я спустился вниз за новым камнем, я увидел вдребезги разбитое тело поляка. Позвал людей, чтобы помолиться за душу усопшего. Мы сняли шапки и начали читать молитву. Была это самая необычная из всех молитв, которые мне довелось прочитать в своей жизни. Их было немало, но молитва на дне каменного ада Винер Грабен отличалась от всех.

Пока мы молились внизу, мы не знали, что сверху через бинокль за нами наблюдает наш шарфюрер Редл. Тут же он послал капо Фогеля привести меня к нему наверх без груза. Он видел, что я был инициатором молитвы, и решил на мне отыграться. Спросил через переводчика, что это я делал там внизу? Я ответил, что мы молились за погибшего друга. Услышав это, он начал меня избивать. Я упал, и он стал бить меня ногами. Я застонал и прошептал: «Прости ему, Господи, не ведает, что творит». Редл спросил переводчика, что я сказал, и тот ему (он был из местных сербов) дословно перевел. Шарфюрер еще больше разозлился, сгреб меня за грудки и подтащил к самому краю пропасти. Тут к нему подошел капо Фогель и что-то сказал.

В тот день меня не сбросили в каменоломню, позже я понял, почему: капо оставил за собой удовольствие истязать меня каждый день. Он это тут же продемонстрировал: взял камень и ударил меня, повредив челюсть. Но и этого ему было мало, и он продолжил избиение киркой. Решив, что я отдал концы, он приказал двум заключенным погрузить меня на тележку и увезти. Это были двое французов, капо шел впереди них. Обливаясь кровью, в полубессознательном состоянии, я все же понимал, что происходит. Меня волокли в тележке, как дохлого пса, руки и ноги мои болтались, как у покойника. Через полузакрытые глаза я видел Фогеля, чье имя в переводе значит «птица», и понимал, что мне лучше притворяться мертвым. Если он заметит признаки жизни, он меня добьет. Как мог, я задерживал дыхание. К счастью, меня положили на живот, и он не мог видеть мое лицо и глаза.

Кто такие были капо? В основном немецкие уголовные преступники, уже сидевшие в лагере. Чтобы угодить эсэсовцам, они нещадно мучили заключенных. Они же, как правило, были старостами в бараке.

Один из двоих французов заметил, что я время от времени открываю глаза, но, разумеется, не сообщил об этом капо. Я изо всех сил сдерживался, чтобы не застонать от боли, надо было терпеть, чтобы не выдать себя. Меня должны были сбросить в яму недалеко от каменоломни, в которую сваливали всех погибших на работе, потом ее засыпали землей. Капо по дороге все время покрикивал: «Schnell! Schnell!», что означало «быстрей, быстрей!».

Вдруг я понял, что меня везут к костру на обширной поляне в ближайшем лесу, где сжигают трупы. Капо что-то сказал французам и ушел. Его ноги больше не мелькали передо мной. Меня привезли туда, где царил страшный смрад горелого мяса, от дыма можно было задохнуться. Значит, мы прибыли в крематорий! Я открыл глаза и увидел кучи трупов, которые заключенные перетаскивали, среди них я опознал русских по языку, на котором они говорили. Я попросил одного из них положить меня в стороне, он только кивнул головой. Они были обязаны сообщать о тех, кто подавал признаки жизни, чтобы таких добили до конца.

Количество трупов было огромно. Наряду с русскими здесь работали испанские республиканцы, которых Франко передал немцам. Здесь, перед крематорием, я увидел картину, которая меня потрясла! Раздетые догола женщины танцевали под музыку, которую исполняли цыгане! Их обнаженные исхудалые тела извивались в ритме чудной музыки.

То, что русские, тайком от эсэсовцев, контролировавших работу, оставили меня в стороне, спасло мне жизнь. Сейчас я расскажу, как именно. Вскоре появился доктор Паджан, словенец, лагерный врач, которому один из русских что-то сказал. Он посмотрел на меня и велел испанцам отнести меня в лагерный госпиталь. Этот добрый человек спас многих, его светлый образ я до сих пор храню в своем сердце. Насколько я знаю, он в конце концов и сам пострадал, когда стало известно о его помощи заключенным.

В больнице доктор Паджан делал все возможное, чтобы поправить состояние моего здоровья. Через несколько дней я вышел из нее, и меня снова отправили на работу в Wiener Graben. На мое счастье, капо Фогель там больше не появлялся, а то бы он точно убил меня, как только увидел.

Пока мы трудились внизу, эсэсовцы наверху соревновались, кто больше заключенных побьет камнями сверху. В руках у них были бутылки с пивом (говорили, что за пиво платит тот, кто займет последнее место в соревновании), и они хохотали в голос. Поднимаясь наверх с грузом за плечами, я это видел собственными глазами. Пьяные, они стояли на самом краю, и перед каждым была груда камней. Носком сапога они сбрасывали по одному камню вниз, чтобы он попал в ползущих наверх или в работающих внизу.

Представьте, доктор, какое действие может иметь камень в несколько килограммов, сброшенный с высоты ста пятидесяти или двухсот метров! Пока я наверху выгружал свой камень, я видел, как они каждый раз смотрели в бинокль вниз, подсчитывали убитых и результат записывали в блокнот. Один из камней попал прямо в голову Радосава Джуровича из Гучи, когда он трудился на дне каменоломни. Значит, за его голову кто-то из немцев получил бутылку пива! Вот сколько стоила наша жизнь в лагере! Мертвого Радосава подняли наверх и увезли в крематорий.

Зимой мы работали до пяти, а летом до восьми часов. Возвращаясь в лагерь, каждый из нас должен был прихватить с собой камень весом не менее пяти килограммов. Люди, которые едва держались на ногах, усталые и голодные, должны были таскать и этот дополнительный груз. На тележках мы везли своих погибших и раненых товарищей. Во время ходьбы мы должны были петь, каждый рабочий отряд имел свою песню, которую выбирал командир отряда. Мы пели песню «Прилетела птица», чьи слова на немецком мы обязаны были знать наизусть. Сначала мы даже не понимали, что они означают. Говорили, что наш бригадир посвятил эту песню женщине, которую любил. Я до сих пор помню начало этой песни:

«Ein Vogel ist vorbei geflogen

Wann mit dir war ich zusamen…»

Представьте колонны рабов, которые несут камни и поют! А шарфюрер покрикивал, чтобы шли быстрее и пели громче. Как-то раз в колонне рядом со мной шагал еврей, который был широко известен в лагере силой своего духа и готовностью прийти на помощь каждому. Все звали его просто Симон. Сразу скажу вам, о ком идет речь. Это известный «охотник за нацистами», Симон Визенталь. Позже я еще расскажу вам о нем. В тот день он предложил нашей колонне не петь, а орать, это принесло свои плоды – после такого бригадир был доволен, когда мы тихонько напевали.

У ворот нас вновь встречали женщины, играющие на скрипках. Их игра и наша песня соединялись в плач страдальцев. Затем на «апельплаце» начиналось новое мучение. Перекличка длилась бесконечно, и мы, обессиленные и голодные, должны были стоять во время нее часами, а если кого-то не хватало, то она затягивалась до полуночи. Зимой все это происходило при ледяном ветре, морозе и снегопаде. На перекличке должны были присутствовать все: живые и мертвые, больные и обессиленные. Мертвых проверяли под конец. Если кому-нибудь из начальства захочется песен – грянет хор в тысячу глоток. Случалось, что начальник был недоволен исполнением, тогда песню повторяли один или несколько раз.

Только когда число заключенных сойдется, живые расходились, больных уносили в госпиталь, а мертвых – на сожжение. Звучала команда: «Уборщики трупов, к воротам!» И колонна лагерников с телами умерших отправлялась в крематорий. Покойника обычно уносили вдвоем. В бараке нам тоже не было покоя. Случалось, что после ужина (если удалось что-то приберечь на ужин) звучала команда приниматься за уборку помещений, а это могло затянуться до глубокой ночи. Надо было отскребать пол, вытряхивать постель, истреблять паразитов, мыть миски, параши и окна.

Особенно тяжело приходилось утром, когда мы узнавали, что нам опять предстоит работа в каменоломне. Этого места все боялись как ядовитой змеи, как страшного дракона, который не может насытиться нашими жертвами. В его пасти закончили многие, одни насильственно, другие добровольно. В течение 1944 года было особенно много случаев, когда заключенные, доведенные до отчаянья, лишали себя жизни, прыгнув в пропасть. Надзирателям это не понравилось, поэтому они написали предупреждение: «Категорически запрещается прыгать в каменоломню». Даже это нам запрещалось! Они предпочитали сами убивать нас.

Я? Нет, я ни на минуту не помышлял ни о чем подобном. Человек не вправе отнимать то, что ему подарил кто-то другой, а именно Господь Бог. Таково мое отношение к самоубийству, а о других я не могу судить.

Сейчас я расскажу о кончине еще одного моего земляка. Светомир Йовичич из Граба однажды попытался прыгнуть в пропасть Wiener Graben, но в последнюю минуту охранники ему помешали. За это он был наказан. Сначала он получил двадцать пять ударов палками, а потом его поместили в так называемую «собачью камеру». Это была дощатая конура, в которой заключенный мог лежать только скорчившись на боку. Он был прикован цепью за шею, как пес. Еду ему протягивали через отверстие, а чтобы получить ее, сначала надо было полаять.

Но уважаемый земледелец из Граба не мог вынести подобного унижения, поэтому он отказывался лаять и не получал еды. Через трое суток Светомир совсем обессилел. Однако ему не позволили так просто умереть. Его положили на козлы, которые использовали для наказаний, это было сооружение в виде деревянного столика на ножках, к которому провинившегося привязывали ремнями лицом вниз.

В тот день было приготовлено десять таких козел и приведено столько же заключенных. Пока их били, одни кричали, другие стонали, а третьи – молчали. Чтобы заглушить крики, группа евреев громко исполняла какие-то оперные арии, а лагерная капелла играла музыку.

Светомир? Нет, он не издавал ни звука, молча переносил мучения. Предварительно их раздели догола, и вскоре кровь уже струилась по обнаженным телам. Многие умерли во время экзекуции прямо на козлах, но тем, кто остался жив, в том числе и Светомиру, предстояли новые пытки. Приговоренным связывали руки за спиной и этой же веревкой привязывали к перекладине, закрепленной на двух столбах. В таком положении их держали часами, пока не вывихнутся плечевые суставы и они не упадут. После такого несчастные умирали в страшных муках.

Отобрали нас десяток человек, чтобы отнести трупы в крематорий. Прозвучала команда: «Уборщики трупов, к воротам!» Мне хотелось нести именно Светомира. Но поскольку ни я, ни остальные не имели достаточно сил для этого, мы положили тела на тележки. Перед крематорием я украдкой поцеловал Светомира в лоб и прошептал слова молитвы. Это заметил наш новый капо, Айнцигер, и решил наказать меня на свой манер.

Перед тем как бросить в огонь тело Светомира, он приказал отрезать ему голову и велел цыганам содрать с нее кожу. Меня вернули в лагерь и закрыли в так называемый «бункер», который состоял из многочисленных камер-одиночек. В такую камеру поместили и меня. Айнцигер вошел за мной с охранником, держа в руках череп Светомира. В череп вставили зажженную электрическую лампочку на длинном проводе и положили его на столик. В камере было темно, и череп призрачно светился. Капо приказал мне стать перед черепом и смотреть на него, не отводя глаз ни вправо, ни влево. К тому же я не смел ни сидеть, ни лежать. Если ослушаюсь, меня тут же расстреляют. Меня предупредили, что надзиратель будет все время следить за мной в дверное окошко. Перед уходом капо мне сказал:

– Сейчас можешь сколько угодно читать ему молитвы.

Они вышли, щелкнул ключ в замке, и я остался глаза в глаза со своим другом Светомиром Йовичичем. Я смотрел на два отверстия, в которых угасло зрение, но которые еще помнили синеву родного неба, красоту наших девушек и румяные зори над вершинами гор.

Наступила ночь, и полумрак превратился в черную темноту, только светящийся череп отгонял ее, как маяк среди морской пучины. Я сокрушенно и почтительно взирал на то, что осталось от честного человека, землепашца и скотовода из Драгачева.

Ноги начали болеть, я переносил тяжесть тела то на одну, то на другую. С риском для жизни я вытащил из-под рубахи крестик и положил его на лоб Светомиру, хотя и понимал, что если это заметит надзиратель, то меня непременно расстреляют.

Наконец я спокойно смог приступить к молитве за упокой души не только Светомира, но и всех моих погибших друзей и в Банице, и в Маутхаузене. Айнцигер полагал, что придумал для меня жестокое наказание, а на самом деле мне представилась возможность остаться наедине с Господом и со своими мыслями о моем несчастном товарище. Так что я был не один.

Но чем дольше длилось наказание, тем тяжелее было мне его переносить, все труднее стоять на ногах, сохраняя нужное положение. Что будет со мной, если действительно придется оставаться неподвижным всю ночь и весь день – задавал я себе вопрос. Смогу ли я вообще это выдержать?

Крест на лбу Светомира вливал в меня силы выстоять, он укреплял мой дух и придавал стойкость. Глядя в пустые глазницы, я осознавал всю трагическую возвышенность человеческого бытия. Мне слышались звуки родного края: песни жнецов, сватов, пастухов, мелодия пастушеской свирели и плач женщин в траурных одеждах; звон колоколов на наших церквах, крики детей перед сожженными домами, причитания над могилами.

На мои глаза, доктор, наворачивались слезы, а душа моя трепетала и плакала. Но я продолжал читать молитву, самую странную из всех, прочитанных мною когда-либо. Молился я шепотом, либо мысленно, руками мне было запрещено двигать, так что я не мог даже перекреститься. А я шептал, будто я в божественном храме, а не во вражеских застенках, да простит меня Бог. В какой-то момент мне показалось, что передо мной святой алтарь, а не столик со светящимся черепом.

Все то время, что я молился про себя, я знал, что за мной следят чужие злые глаза, ждут, что я сделаю хоть одно движение, но я не шевелился, стоял спокойно, смотрел туда, куда мне было дозволено. Вражеских глаз я не видел, но их взгляд на себе ощущал постоянно.

Ночь истекала, наверное, уже минула полночь, я мог распознать это только по биению сердца. Над моей головой вместо неба со звездами, по которым я мог бы определить время, был каменный потолок. Слова, адресованные Богу, были слышны только Ему. Никакие другие уши, недостойные этих слов, не могли их слышать.

Иногда в ночи мне чудилось, что в камере звучит голос Светомира. Мне казалось, что он вслед за мной повторяет слова молитвы. Мертвые уста моего товарища по мукам молились Богу. А когда, по моим ощущениям, прошла полночь, я перестал слышать его.

Нет, доктор, это не были видения. Я действительно слышал, как он говорит. Я не был в бреду, я был в полном сознании и здравом уме. Я помню, как послышались тихие шаги возле моей камеры. Кто-то подошел и остановился. Больше ничего не было слышно. Кто это был, обычный тюремщик или капо Айнцигер, а может быть, даже сам шарфюрер Редл? Я чувствовал, как через окошко чьи-то глаза буравят меня взглядом. Я ощущал дыхание этого человека в глухую ночь.

Я продолжал стоять неподвижно. Глаза в глаза со Светомиром. Мы вдвоем были сильнее наших врагов, потому что с нами, а не с ними, был Создатель. Если бы в этот момент я шевельнулся, сразу услышал бы скрежет ключа в замке. Но я не собирался доставлять им такое удовольствие.

Да, я помнил все, доктор. Я помнил главного предателя нашего народа Вуйковича, который в такой же темнице падал передо мной на колени и умолял спасти его душу, погрязшую в грехах. Но эти преступники ни о чем не просили, только приказывали, хотя их руки в не меньшей, а может, и в большей степени были замараны кровью невинных жертв. Настанет день, когда они упадут на колени перед Тем, Чья сила несоизмерима с моей, и будут молить Его проявить милость, я был в этом уверен.

Спустя какое-то время я услышал, как шаги удаляются от моей камеры. А Светомир и я все так же глядели друг на друга. Его мертвые уста произнесли:

– Зачем, отец Йован, ты поставил крест на мое чело?

– Здесь ему место.

– Ты уверен, отец?

– Да. Ты был набожным и богобоязненным прихожанином.

– Почему я и мертвый в тюрьме?

– Не ты мертвый, Светомир, это они – мертвецы.

Такие слова сказал мне Светомир Йовичич, крестьянин из Граба. Потом я уже ничего не слышал. В камере воцарилась тишина. Голова моя закружилась, я испугался, что сейчас упаду и когда меня найдут на полу, меня неминуемо ждет смерть. Я умирал от голода, с утра предыдущего дня я не съел ничего, кроме куска хлеба. Принесут ли мне еду или решили уморить меня голодом?

Дух мой по-прежнему не сдавался. Силу давал мне вид креста на лбу черепа Светомира. Голод, бессонница, изнуренность отнимали все больше сил. Я чудом держался на ногах. Был только вопрос времени, когда я упаду. Лицо мое освещал слабый свет лампочки в черепе Светомира. Мое изможденное лицо аскета наверняка было желтым в ее призрачном свете.

В этой камере я был лишен всего, кроме двух вещей: мне не могли запретить дышать этим сырым воздухом и читать молитвы про себя. Случайно взгляд мой скользнул выше светомировой головы, и я увидел рисунок, которого не заметил ранее. Рисунок был нечетким, и я всмотрелся в него пристальнее. Это был лик Пресвятой Богородицы! С младенцем на руках. Под ним была надпись: «Помоги, матерь Божья» на русском языке. Значит, это произведение русского заключенного, сидевшего в этой камере. Рисунок и надпись были выцарапаны каким-то острым предметом на бетонной стене.

Я бы не смог увидеть все это в темном помещении, если бы не дыра в затылке черепа, сквозь которую проходил слабый свет лампочки. Тонкий сноп света падал как раз на божественный лик.

Тронутый увиденным, я продолжал смотреть на изображение. Какова была судьба мученика, запертого в этих четырех стенах? За что его сюда посадили? Жив ли он еще? Сколько еще несчастных побывает здесь после меня? Все эти вопросы роились в моей голове. Ответов я не знал, но был уверен в одном: никто из пребывавших здесь ранее и никто из тех, кому это еще предстоит, не был и не будет подвергнут такой пытке – день и ночь смотреть на череп своего друга.

Не знаю, сколько еще оставалось до конца ночи. Силы мои были на исходе. Ноги от неподвижности затекли. Сон овладевал мной, веки сами закрывались. Наконец я свалился на пол. При падении я задел головой столик, и череп упал. Я тут же вскочил и вернулся в прежнее положение. Счастье, что лампочка не разбилась об пол. Ключ не повернулся в замке, видно, в этот момент никого не было рядом.

Приближалась заря, светало. Через высокое окошко камеры показались первые солнечные лучи. Я все так же глядел в пустые глазницы Светомира. Вдруг погасла лампочка – кто-то в коридоре выдернул шнур. Решили, что лампочка не должна гореть при дневном свете.

Я, доктор, не стану затягивать историю. Весь день ко мне никто не заходил. Из страха, что меня могут застать, я спрятал крестик. Жажда мучила меня больше, чем голод. Я чувствовал, что больше не могу выдержать, но я знал, что меня ждет, если упаду.

Все же мне удалось выстоять до вечера. Когда с наступлением сумерек лампочка загорелась вновь, я потерял сознание и упал. Я перестал воспринимать действительность. И тут случилось непредвиденное, стечение обстоятельств, которое спасло мне жизнь. Когда я пришел в себя, передо мной был доктор Паджан! Я лежал в лагерной больнице, а этот добрый человек молча глядел на меня. Сидя на моей койке, он держал меня за руку.

Позднее доктор Паджан рассказал мне о том, что случилось. Узнав, какому наказанию меня подвергли, он сделал все, чтобы вытащить меня оттуда. Он продержал меня в больнице три дня, чтобы дать время хоть немного оправиться. Иногда он присаживался ко мне и рассказывал о положении на фронтах, за которым он внимательно следил. Было начало июня 1944 года, и от него я услышал, что союзники высадились в Нормандии. Когда пришла пора отправляться в лагерный отряд, он сжал мне руку и сказал:

– Продержись еще немного! Встретимся в освобожденной стране!

К сожалению, этот великий гуманист не дождался свободы. Как он погиб, я расскажу вам в следующий раз. А сейчас, прошу вас, посмотрите меня, что-то боли усилились.

* * *

Да, теперь мне лучше, похоже, лекарство хорошо помогает.

Сейчас я расскажу вам, как погиб доктор Паджан. Когда меня, без признаков жизни, выносили из камеры, он приказал отнести меня не в крематорий, а к нему в больницу. Там он сделал все, чтобы вернуть меня к жизни, и через три дня отпустил. Об этом узнал шарфюрер Редл и доложил в комендатуру лагеря. Доктора Паджана призвали к ответу, выяснилось, что я лишь один из числа многих, кого он спас от смерти. За это его приговорили к смерти через повешение.

Его привели к виселице перед эсэсовской кухней. Обязали присутствовать при казни всех заключенных из нашего корпуса. Палач набросил ему петлю на шею, слово взял один из начальников лагеря и сказал примерно следующее:

Должность лагерного врача предусматривает помощь заболевшим или пострадавшим на работах, а не тем, кто нарушает трудовую дисциплину. Тем более недопустимо выкрадывать провинившихся из тюремных камер. Так будет с каждым, кто тормозит осуществление великой идеи нашего фюрера Адольфа Гитлера о создании нового мирового порядка. Приказываю привести приговор в исполнение.

Доктор Паджан казался спокойным, как и великий гуманист доктор Пияде в Банице, когда ему при репетиции казни надевали петлю на шею. Сейчас на доктора были устремлены тысячи глаз, и тысячи сердец сожалели о гибели человека, который пожертвовал своей жизнью ради спасения других.

Вскоре я стал свидетелем странной сцены. Между складом и амбулаторией целая группа живых мертвецов в лохмотьях образовала большой круг. Они стояли, обнявшись, как будто собирались танцевать коло. Так они стояли часами. Среди них я узнал двух земляков: Любинко Цикича и Радишу Лазаревича. Эсэсовцы смеялись, глядя на них, потом им предложили петь под цыганскую скрипку. Но вместо песни они издавали только предсмертные хрипы и умирали один за другим в течение дня. Коло смерти все больше сужалось. Группа «уборщиков трупов» укладывала их на тележки и отвозила в крематорий. Было воскресенье, когда никто не работал, и многие наблюдали за происходящим. Под конец осталось только трое, один из них – Любинко. Они стояли, обнимая друг друга за плечи, до тех пор, пока не упали. К ним подошел комендант нашего корпуса обершарфюрер Нойман, вытащил пистолет и каждому пустил пулю в голову. Так закончилось это кровавое представление.

Этого я не знаю. Мне было неизвестно, собрались эти мученики по своей воле или насильно. Скорее всего, никто их к этому не принуждал.

Осенью 1944 года случилась нехватка угля, крематорий не мог работать, и трупы сжигались в ближайшем лесу. В том лесу и окрестных полях не осталось ни зверей, ни птиц, они сбежали от дыма и вони, которые шли от горелого мяса.

Наш рабочий отряд во главе с командиром Редлом должен был перевозить трупы к костру. Каждый из нас перевозил по одному телу, позволяя себе передышки, так как нас никто не торопил. Однажды мне пришлось везти Костадина Байчетича. Я вез его и смотрел в его исстрадавшееся синее лицо с полуоткрытыми глазами, устремленными в чужое враждебное небо. Время от времени я останавливался и читал ему молитвы, которые при других обстоятельствах я бы прочел при его погребении.

Некоторые таскали трупы на ручных носилках, с парой ручек спереди и сзади. В лесу на большой поляне горел костер. Поступившие тела складывали в стороне, пока «кочегары ада» (так мы называли тех, кто руководил сожжением) определяли порядок работ. Эти люди подчинялись обершарфюреру Нойману, который их за любое нарушение наказывал пулей в лоб. Работающие у костра задыхались в дыму и кашляли до слез. Живые должны были уничтожить любые следы своих мертвых товарищей. Ветер развеивал пепел тех, кто пал жертвой на пути к новому мировому порядку.

Я хочу рассказать про один день, когда я заметил между кочегарами ада Симона Визенталя. Я слышал, что все его близкие нашли свой конец в крематории или на костре, у которого он сам лично работал. Мы уже были знакомы, и он ценил мое душевное спокойствие, хотя и кажущееся, и мою неистребимую веру в спасение. Кочегары длинными железными прутьями ворошили дрова, чтобы огонь разгорелся, и Визенталь, с закопченным лицом, увидав меня, махнул мне прутом в знак приветствия.

Костер представлял собой металлическую конструкцию из нескольких уровней, на которых чередовались рядами трупы и дрова. От него шел ужасающий смрад, такой, что мне до сих пор становится дурно от запаха печеного и жареного мяса. А с этим проклятым лесом у Маутхаузена у меня, доктор, связаны самые черные воспоминания в моей длинной и бурной жизни. Было восьмое октября, годовщина нашего прибытия в лагерь. В тот день в нашем отряде работал Живко Габорович из Негришор. Я тогда трудился как кочегар, а он – как уборщик трупов. Вдруг Живко подошел и шепнул мне:

– Отец, помоги мне.

– Чем я могу тебе помочь, Живко? – спросил я его удивленно.

– Среди этих трупов находится мой брат Радойко, вчера он умер в газовой камере.

Я присмотрелся и узнал Радойко.

– Вижу, но что мы можем сделать для него?

– Надо вытащить его отсюда и спрятать, – сказал он взволнованно.

– Живко, это может быть очень опасно, как ты себе это представляешь?

– Отрежем ему голову и где-нибудь закопаем, чтобы от моего брата хоть что-нибудь осталось.

Он дал мне знак следовать за ним, и мы оказались по другую сторону дымовой завесы. Живко в руках нес голову Радойко. Истощенный заключенный, с закопченным лицом, в полосатых лохмотьях, держал в руках голову своего брата! В кустах мы нашли подходящее место, где земля была мягкая, и железным прутом выкопали яму глубиной в полметра, может быть меньше. Мы торопились, если бы нас застали, расстреляли бы на месте. Живко выпрямился и сказал:

– Отец, скажи что-нибудь за упокой души моего брата Радойко, чтобы хотя бы голова его не ушла в мир иной без отпевания.

Я велел ему взять голову брата в руки, достал свой крест, возложил его Радойко на чело и прошептал: «Господи, помилуй раба Твоего Радойко…»

Мы торопились, пришлось сократить отпевание. Пока я читал молитву, Живко крестился со слезами на глазах. Потом посмотрел на меня и сказал:

– Отец, хочу сохранить что-нибудь от Радойко, хотя бы частичку головы.

– И куда ты это денешь?

– Буду держать при себе, если выживу, отнесу домой.

И мы железным прутом отделили небольшой кусок со лба, голову упаковали в мох и листья, положили на дно ямы и закопали. На этом месте мы воткнули дубовую ветку, что, как выяснилось потом, было нашей роковой ошибкой. Когда мы вернулись к костру, там что-то происходило, один человек лежал без чувств. Когда я присмотрелся, я увидел, что это еврей Визенталь! Бросая трупы в огонь, он увидел среди них свою жену и сына, ему стало плохо, и он потерял сознание. Чтобы скрыть это от эсэсовцев, другие евреи отнесли его в сторонку, пока он не придет в себя.

На следующий день случилось нечто ужасное. Когда мы вечером вернулись с работ, нас не отпустили на отдых, а построили на «апельплаце». Мы не знали, что именно произошло, такое бывало достаточно часто. На трибуне перед строем появился рапортфюрер Штайнер, держа в руках человеческую голову. Он поднял голову вверх и зашелся криком. Насколько я мог понять по-немецки, он упоминал лес – «Wald». Меня охватил ужас, я сразу понял, что это голова Радойко Габоровича! Хотя я и был слишком далеко от рапортфюрера, чтобы разглядеть, есть ли у нее спереди дыра.

В строю рядом со мной стоял Живко. Посмотрел на меня и взглядом дал понять, что ему все ясно. А немец на трибуне вопил все громче. Требовал немедленно признаться, кто закопал эту голову в лесу. Пригрозил, что все будут стоять в строю, пока виновный не найдется. Тысячи глаз смотрели на голову несчастного крестьянина с отрогов Овчара. Рапортфюрер размахивал ею, и пряди седых волос развевались на ветру. Из-за этой головы тысячи заключенных не могли отправиться на свой убогий отдых, лечь, наконец, спать. Живко шепнул мне на ухо:

– Я иду сдаваться.

– Нет, я пойду, пусть убьют меня. После меня не останется сирот, а у тебя большая семья.

– Нет! Пойду я. Нельзя, чтобы столько народу мучилось из-за меня, – сказал решительно Живко.

– Останься в строю, говорю тебе! Если меня убьют, по мне и заплакать будет некому, а у тебя полный дом родни.

– Нет, это была моя, а не твоя задумка.

Мы перешептывались тайком, не поворачивая головы. Рапортфюрер Штайнер приказал одному из капо пронести голову перед строем. Голова Радойко кружила по огромной площади. Было велено внимательно на нее посмотреть, чтобы опознать и доложить, чья она.

Капо нес голову на вытянутой ладони, как на подносе. Люди смотрели на нее и молчали, хотя некоторые должны были ее узнать, особенно наши земляки. Процедура затягивалась, голову должны были увидеть тысячи глаз. Некоторые разглядывали ее дольше остальных, но все молчали. А немец на трибуне распалялся все больше. Угрожал, что дает нам последний шанс, иначе всех ждут большие неприятности. Его голос вскоре сменила мелодия, которую мы слышали чаще всего: «Deutschland über alles», «Германия превыше всего!».

Целый час прошел, пока голова не достигла нас. Я решил, что приму вину на себя. Но Желько взял голову в руки раньше меня и сразу же вышел с ней вперед. Весь лагерь в тишине следил за ним взглядом. Желько подошел к рапортфюреру, встал перед ним и громко сказал:

– Это мой брат!

Кто-то из эсэсовцев, вероятно, фольксдойче, перевел на немецкий:

– Das ist mein Bruder!

Даже сам Штайнер был изумлен его храбростью! На минуту он замер, потом спросил через переводчика:

– Почему ты нарушил дисциплину? Зачем ты закопал эту голову?

– Потому что я хотел, чтобы от моего брата осталось хоть что-нибудь, – ответил Живко громко, чтобы все могли его слышать.

– Знаешь ли ты, что тебя ожидает за это?

– Знаю. Не боюсь и не раскаиваюсь.

Напряженность достигла вершины. Все ждали, что будет дальше. Штайнер швырнул голову Радойко себе под ноги и раздавил ее сапогом. Затем приказал связать Живко руки за спиной и этой же веревкой повесить его за крючок на перекладину, на которой вешали заключенных. Это был самый жестокий способ истязания, в таком положении человек долго умирал в страшных муках с вывихнутыми плечевыми суставами.

Пока Живко висел, немец распространялся о том, что так будет с каждым, кто дерзнет сделать то, что не укладывается в правила проживания и работы в лагере. Нас продолжали держать в строю, им было важно, чтобы все мы видели Живковы страдания и его мученическую смерть. Так прошел еще час. Живко долго держался, но в конце концов упал. Его руки вывернулись из плеч и остались висеть на перекладине, а тело, истекая кровью, лежало на площадке под виселицей. Когда он скончался, вздох облегчения прошел над рядами. Наконец прекратились его страдания. Уборщики трупов тут же его погрузили на тележку и увезли. Утром его сожгли на костре в лесу. Мы же, после двух часов стояния на плацу, отправились спать. Мне до сих пор непонятно, как они нашли голову Радойко в лесу. Может быть, правда то, что рассказывали некоторые очевидцы позднее. Заключенные, которые в тот день сжигали трупы на костре, говорили, что один из эсэсовцев заметил свежевскопанную землю в лесу и велел посмотреть, что там зарыто. Так они и нашли голову Радойко.

Смерть забрала обоих братьев Габровичей. От Радойко осталась одна косточка, которую я сохранил, а от Живко – ничего. Живко на смерть пошел с высоко поднятой головой, как он всегда шел по жизни. Его честь и гордость не могли допустить, чтобы из-за него страдали тысячи заключенных. А в чем была его вина, вам решать, доктор.

Как-то раз меня и еще трех заключенных отправили убирать больницу. На одной из дверей висела табличка «Вход строго запрещен». Оттуда доносились какие-то приглушенные звуки. Когда рядом не было никого из охранников, я решился заглянуть внутрь. То, что я увидел, пронзило меня насквозь.

Гора трупов, накиданных один на другой, шевелилась и ползала. Глаза и рты у всех были широко открыты. Полумертвые глаза смотрели на меня, кости, когда-то бывшие руками, тянулись ко мне в ожидании. Из глоток вместо слов выходили только стоны и шелест. Они двигались по полу, пытаясь подняться. Среди них я увидел Андрию Зочевича из Рогачи. Он схватил меня обеими костлявыми руками, словно хотел притянуть к себе, хотя сомневаюсь, что он мог меня узнать. Мы смотрели друг на друга. В его глазах я видел весь ужас этого света, все страдания, которые в те сумасшедшие годы обрушились на миллионы людей. Он смотрел на меня так, как будто хотел мне что-то сказать, о чем-то попросить. Я положил ему руку на голову и спросил:

– Андрия, это ведь ты?

Вместо ответа на его лице появились слезы. Я был страшно потрясен. Об опасности быть застигнутым надзирателями и о том, чем мне это грозило, я даже не задумывался. Я испытал непреодолимую потребность помолиться за души умирающих. Я вышел и попросил троих товарищей покараулить и дать мне знать, если появится кто-нибудь из охранников.

Я вернулся к живым мертвецам, стал посреди них и достал свой крест. И под их взглядами, угасшими и полуживыми, я начал читать поминальную молитву. Я просил Господа сжалиться над ними и освободить от мук, поскорее забрав к себе их души. Пока я обращался к Господу, в комнате воцарилась тишина, умирающие перестали даже шевелиться. Возможно, увидев крест в моих руках (если еще были способны видеть), они преисполнились ощущением божественного милосердия, Его неизмеримой доброты. Некоторые из последних сил хватали меня за ноги, за руки и тащили к себе.

Тут я сообразил, что они хотят от меня, – чтобы я дал им крест для поцелуя. Доктор, если бы вы могли это видеть! Мертвые уста целуют символ веры! Я обошел их всех, каждому поднося крест к лицу. Те, кто еще в силах был поднять руку, начали креститься. Перекрестился и Андрия Зочевич. Ни у кого не нашлось сил, чтобы подняться, те, кто мог это сделать, крестились лежа. Но большинство уже не реагировало ни на крест, ни на молитву, хотя жизнь в них еще теплилась.

Так эта комната умирающих превратилась в комнату молящихся. И тут случилось настоящее чудо, которое могло совершить только божественное слово. Когда я начал читать один из псалмов Давида, я предложил несчастным ко мне присоединиться, не ожидая, что им это удастся сделать. Но на радость сердца моего, они перестали стонать и стали вслед за мной произносить святые слова:

«Смилуйся над нами, Господи! Господи, в гневе Твоем, поднимись в ярости против врагов моих. Пусть пресечется зло нечестивых…»

Все, кто был еще жив, молились вместе со мной, даже те, кто до этого не подавал признаков жизни. Один из троих заключенных, которые убирались вместе со мной, заглянул внутрь и сказал, что никого нет поблизости и я могу продолжать. Я решил сделать все возможное для этих мучеников. Я начал читать «Отче наш», и зажурчали мои приглушенные слова:

«Отче наш, Иже еси на небесех…»

И еще большее чудо произошло: полумертвые начали подниматься! Живые скелеты вставали, покачиваясь, с трудом опираясь на две кости, бывшие некогда ногами. Падали и вновь вставали. Омертвелые до этого уста произносили слова, адресованные Отцу нашему и Святому Духу Сердце мое забилось чаще, в их угасающих взорах затеплилась искорка жизни. Забрезжил лучик надежды, возродилась их сила. Кое-кому удалось даже сделать пару шагов, они окружили меня. Андрия Зочевич, читая «Отче наш», положил руку мне на плечо.

Но тут случилось несчастье. Посреди молитвы к нам заглянул один из трех уборщиков и сказал:

– Редл!

Я сразу же вышел, достал из чулана метлу и начал подметать. В дверях появился капо Айнцигер, за ним шарфюрер Редл. Мирно на нас посмотрели и поторопили: «Schnell! Schnell!»

Затем Редл вошел в комнату живых мертвецов. И сразу крикнул, насколько я мог понять по-немецки:

– Кто сюда заходил?

Ответа не последовало. Он вернулся к нам, сгреб меня за грудки, потряс и закричал:

– Bist du dort gewesen?

– Nein. Ich bin nicht. Ich arbeite.

Я ожидал пулю в лоб. Но вместо этого они торопливо удалились. Мы продолжали убирать, в ужасе представляя, что будет дальше.

Из той комнаты больше не доносилось ни звука, как будто все сразу умерли. Быстро подошел капо, велел нам прервать уборку и выйти наружу. Готовилась торжественная встреча одному из гитлеровских сподвижников Рудольфу Гессу. Нас всех построили для того, чтобы его приветствовать. В ожидании мы провели целый час.

В комнату ужаса я больше не заходил, не знаю, что было дальше с бедными рабами.

А сейчас, доктор, прошу вас, посмотрите мою рану, похоже, она опять кровоточит. Нет, страха я не чувствую, только боль. Историю доскажу, когда смогу снова говорить.

* * *

К лагерю Маутхаузен относился еще один лагерь, Гузен-1, в нескольких километрах от главного лагеря. Там тоже осталось немало наших костей. Мы строили какую-то дорогу, сначала были проведены земляные работы. А когда подошло время засыпать камень, в лагере начался настоящий мор. Камень мы сами подвозили из каменоломни. В телегу запрягали по десять-двенадцать человек, на груди им закрепляли ремни, наподобие хомута для лошадей, и попарно соединяли крепкой веревкой. Рядом шли капо, по одному с каждой стороны, они подстегивали нас кнутом. Перед колонной повозок на мотоцикле ехал шарфюрер, задавая темп, в котором мы должны были двигаться, что было для нас, разумеется, невыполнимо. Тех, кто падал, убивали на месте, вместо них сразу же запрягали новых заключенных. Пока мы тянули телеги, должны были петь песню «Прилетела птица».

Однажды в пару со мной запрягли Властимира Джуровича из Гучи, который был ослаблен больше других. В пути он шепнул мне, что больше не может выдержать. Я просил его собраться с силами и продержаться до разгрузки, а там чуток передохнет.

– Если выживешь, передай моим, что я сдох, как тягловая скотина, запряженный в телегу, – сказал он мне.

И все-таки он упал. Эсэсовец подошел к нему и выстрелил в голову. Вместо него сразу же запрягли следующего. Властимира бросили в канаву у дороги, где скопилось уже немало убитых. Это произошло накануне дня великомученика святого Георгия, 15 ноября 1944 года. Всего лишь через тридцать дней после того, как нас пригнали с работ по сжиганию трупов на костре в лесу. Каждый вечер, возвращаясь с дорожных работ, мы тащим в телегах не камни, а своих мертвых товарищей. А потом на плечах относим их к костру.

Однажды, когда мы работали на дороге в Гузене, двое заключенных встали перед шарфюрером и сказали, что больше не могут терпеть, пусть лучше их сразу убьют. Их выпрягли, и бригадир приказал закопать их живыми в землю. Так с ними и поступили. Вечером их выкопали и отвезли трупы в крематорий. Мне кажется, это были голландцы.

Ночью со второго на третье февраля 1945 года пять сотен заключенных разорвали колючую проволоку и совершили побег. Весь лагерь подняли на ноги, и началась большая погоня. Привлекли и наш корпус, поскольку часть беглецов была оттуда. За ними гнались сотни эсэсовцев, с обученными собаками, и тысячи заключенных. В короткий срок городок Маутхаузен был полностью блокирован, так что даже птица не могла пролететь.

Да. И я в этом участвовал. Облава напоминала хорошо мне знакомую по прошлой жизни акцию, когда крестьяне в Драгачеве зимой идут на волков, задирающих их скотину. Мы должны были бежать через леса, поля, луга на берегах Дуная. Мы преследовали беглецов, а повсюду слышались звуки выстрелов из ружей, автоматов, пулеметов, свистки и лай собак. Повсюду валялись тела убитых, хотя старались всех брать живыми. Беглецы в основном были французы, бельгийцы и испанцы, идея побега созрела в рядах французского движения Сопротивления, которое в лагере действовало очень активно.

Во время облавы я пережил трагический момент, каких в моей жизни накопилось уже слишком много. Я бежал отдельно от остальных и неожиданно свалился в глубокий ручей. Тут из кустов кто-то тихо, очень тихо, позвал меня по имени. Я сразу же понял, что это кто-то из наших. Я углубился в чащу и оказался глаза в глаза с Милое Елушичем.

Нет, такого не могло произойти. Беглецы не могли смешаться с теми, кто за ними гнался, их номера были переписаны, и эти списки были у всех эсэсовцев. Милое вывихнул ногу и не мог бежать дальше. Лицо его было все исцарапано, он был напуган. Лай кровожадных собак разносился по всему лесу. Собаки могли растерзать каждого беглеца на месте, если бы им позволили, но эсэсовцы этого не разрешали. Мы, онемев, замерли перед приближающейся опасностью. Милое сидел, я держал руку на его плече, не зная, что сказать.

– Отец, беги, – прошептал он.

– Не могу, Милое.

– Беги, а то и тебя убьют.

– Я не могу тебя оставить.

Мы опять замолчали. Собачий лай приближался.

– Отец, помолись за мою душу и беги. Если ты пострадаешь вместе со мной, мне не будет от этого легче, – сказал он.

– Знаю, Милое.

– Передай моим, если уцелеешь, что я умер, борясь за свою свободу.

– Обязательно, если Господь поможет мне остаться невредимым.

– Скажи им, что я не ждал, как баран, пока меня зарежут. Пусть отпоют меня и справят все поминки, как будто я дома похоронен.

– Хорошо.

– Пусть мне в гроб положат все, что я приготовил для своих похорон.

– Хорошо, Милое.

– Пусть памятник закажут в Криваче, там хорошие мастера и недорого берут.

– Хорошо, Милое.

– Пусть возьмут фотографию со свадьбы сына.

– Я все сделаю, если останусь жив.

– А сейчас, отец, помолись за меня и беги.

– Тогда, Милое, повторяй за мной слова.

Посреди леса, в любое мгновения ожидая появления убийц, мы начали читать молитву. Я говорил, а он повторял.

– Заканчивай, отец, они вот-вот появятся!

Но я продолжал.

– Поторопись, собаки лают уже рядом!

Я произнес заключительные слова молитвы, и он воскликнул:

– Вот они! Беги!

Я двинулся, но он позвал:

– Простимся, отец!

– Отпускаю тебе все грехи твои, брат Милое.

– Прости меня, отец, если чем-то тебя когда-нибудь обидел!

– Прости и ты меня, Милое!

Это были последние наши слова, обращенные друг к другу Собачий лай раздавался уже в двух шагах. Я направился вправо, чтобы быстрее удалиться от этого места. К счастью, снега в феврале уже не было, и я не оставлял следов. Через сотню метров я попал в поле зрения преследователей, раздался свисток, пес помчался ко мне. Я крикнул, что я не беглый, мне было приказано стоять, и солдат проверил номер на моей руке. Он достал блокнот, сверил цифры моего номера 54821 с номерами из списка и убедился, что я не сбежавший, а догоняющий заключенный.

У ручья, где остался Милое, послышался ожесточенный лай собак и крики. Его нашли, и больше я его никогда не видел. Так же как и других беглецов, которых удалось поймать, его казнили и сожгли в крематории. В начале 1945 года в лагерь были доставлены новые запасы угля, и крематорий вновь заработал, надобность в лесном костре отпала.

Да, некоторым удалось спастись. Говорили, что человек двадцать исчезло, их так и не нашли. После побега были предприняты строжайшие меры по усилению охраны, так что теперь только птица могла пролететь над лагерем, хотя, как я уже упоминал, ни одной птицы в округе не осталось, все улетели из-за смрада и дыма.

Издевательства настолько ужесточились, что многие не выдерживали, теряли рассудок. Они раздевались догола, бегали вокруг, смеясь и крича. Эсэсовцы их отлавливали, как бешеных собак, хватали и уводили в газовую камеру, где из отверстий душа выходила не вода, а газ под названием «циклон Б». Потом их тела сжигали в крематории.

В бараке номер шесть, где я провел все заключение в лагере (девятнадцать месяцев), однажды произошла настоящая трагедия. Двое сошедших с ума, Димитрие Чикириз из Рти и один испанец, вдруг схватили за горло нашего нового капо Штегемана. Вокруг шеи ему завязали веревку, сделанную из разорванной рубашки, и стали стягивать ему горло, угрожая задушить, если лагерная комендатура не освободит немедленно всех заключенных. Этот капо, как и все остальные, был из числа немецких уголовников, которые над нами садистски издевались. Штегеман был гораздо злее, чем предыдущий, Айнцигер.

Началось столпотворение, собрались эсэсовцы, среди них и начальник нашего корпуса обершарфюрер Нойман. Немцы держали автоматы наготове, чтобы в любой момент открыть стрельбу. Но Димитрие и испанец не давали приблизиться к себе. Они забились в угол и при каждой попытке подойти к ним прикрывались телом капо, руки которого были связаны за спиной. Но все же наступил момент, когда эти гады воспользовались неосторожностью двух обреченных и убили Димитрие выстрелом в голову, а испанец стянул удавку на шее капо, и тот упал как подкошенный. Испанца нещадно изувечили и повесили на глазах всего лагеря.

Весной 1945 года ширились слухи о наступлении союзников по всем фронтам и многочисленных поражениях немецкой армии. Эти новости с риском для жизни ловили по радио из Лондона заключенные, убиравшие некоторые помещения в здании комендатуры. Так мы узнали в середине апреля, что союзнические войска перешли Эльбу, а через несколько дней – что Красная Армия ведет наступление на Берлин и стремительно к нему приближается. Тридцатого апреля мы узнали, что Гитлер покончил жизнь самоубийством.

Все это вносило радость и счастье в наши исстрадавшиеся сердца, но также и страх, что фашисты не допустят нам живыми встретить конец войны. Наши наихудшие опасения стали сбываться: после 30 апреля началось массовое истребление заключенных. Это делалось руками немецких уголовников, отбывавших заключение в лагере вместе с нами. Ликвидация велась разными способами, чаще всего с применением молотков и железных ломов. Днем и ночью по лагерю разносились крики. В крематории сжигалось огромное количество трупов.

Все это время мы уже слышали канонаду Красной Армии, которая двигалась по территории Польши и восточной Германии. С 30 апреля по 5 мая 1945 года немцы в лагере напивались каждую ночь и, пьяные, пели, от их песен содрогался весь лагерь. Живых заключенных оставалось чуть больше тысячи, по нашей прикидке. В ночь с третьего на четвертое мая Милутин Йовичич, спавший на нарах надо мной, спросил меня:

– Отец, как ты думаешь, хотя бы нас оставят в живых?

– Господь должен хотя бы нам сохранить жизнь, чтобы было кому рассказать всю правду об ужасах, которые здесь творились, – ответил я ему.

Той ночью в последний раз партию заключенных увели на казнь. После этого из Драгачева остались в живых только Божидар Митрович, Живан Чикириз, Обрен Драмлич и я. В эту ночь все эсэсовцы исчезли из лагеря, и утром мы пустились на поиски еды. Некоторые искали пищу даже в собачьих будках и в вольерах дрессированных овчарок, что привело к их гибели, так как немцы отравили остававшуюся еду для собак. Среди отравившихся я узнал одного инженера из города Шабац и одного бельгийца.

Неописуемая радость охватила весь лагерь. Не было конца не только нашему счастью, но и нашей скорби по погибшим товарищам. Мы отправились на склад, где хранилась одежда умерших заключенных, и здесь Божидар нашел одежду своего отца Вукосава Митровича из Пухова. Божидар надел ее и в ней вернулся домой. Мы одевались в то, что подходило нам по размеру. Я надел гражданский костюм из сукна и черную шляпу, какие носили евреи. Я обул туфли и еще пару прихватил про запас в дорогу. Взял и сумку, похожую на наши крестьянские, сотканные на домашнем станке. В здании комендатуры мы нашли консервы, но не осмелились их съесть, опасаясь, что они отравлены. Тут же были целые горы пустых бутылок. Наконец мы вошли в кабинет коменданта лагеря, высокого светловолосого палача, которого звали Цирайс. Обрен позвал меня посмотреть, как он сидит в кресле коменданта, и спросил:

– Ты мог себе представить что-нибудь подобное, отец?

– Нет, Обрен, неисповедимы пути Господни.

На стене висел огромный портрет Гитлера. Божидар сорвал его, швырнул на пол и сказал:

– Ну, теперь и умереть не жалко!

Ящики столов были вытащены, бумаги разбросаны повсюду, в последние дни немцы уничтожали самую важную документацию, чтобы она не попала в руки освободителей, что-то, возможно, они унесли с собой. Я попросил Обрена уступить мне место коменданта лагеря Франца Цирайса. Расположился в кресле, перекрестился и поблагодарил Бога за то, что дал мне возможность дожить до этого дня. Через мою жизнь прошли три кровопийцы: Атанас Ценков в Варне, Светозар Вуйкович в Банице и Франс Цирайс в Маутхаузене. С ними со всеми я встречался глаза в глаза (однажды комендант нашего корпуса отправил меня с рапортом к Цирайсу), и вот видите, доктор, я жив до сих пор, а их унесло прочь на волнах взбесившегося времени, их имена черными буквами записаны на страницах истории нашего мира.

Итак, доктор, немцы бежали в одну ночь, как крысы с тонущего корабля, а мы, оставшиеся в живых, вели себя как сумасшедшие. Нас словно переполняли новые силы, желание новой жизни. Некоторые падали на землю, целовали ее, крестились, воздевали руки к небу и кричали: «Свобода! Свобода!» Кричал и я, мы орали, как сумасшедшие, не столько потому, что после бесчисленных смертей вокруг нас нам удалось выжить, сколько потому, что нам удалось пережить наших палачей. Вуйкович в последний момент не дал мне умереть в Яинцах, чтобы отослать меня в самый страшный ад на земле – в гитлеровский крематорий, где душа медленно уходит через дымовую трубу. Но вот он я, пережил и это, а он убит и выброшен на свалку цивилизации.

В день четвертого мая 1945 года с нами, оставшимися в живых, происходило нечто величественное, возвышенное. На просторном «апелплаце» Маутхаузена мы пели и плясали. Все танцевали, кто что хотел и кто как мог. Божидар Митрович из Пухова, в одежде своего отца Вукосава, казненного в Банице, повел коло. К нам присоединились многие иностранцы. В круг встал и Симон Визенталь, но тут же, как подкошенный живой труп, свалился наземь. Падали и другие. Изможденные, живые скелеты, у них просто не хватало сил радоваться. Некоторые скончались тут же, на самой заре свободы.

А сейчас расскажу вам о том, что так и осталось для меня загадкой. Не знаю, каким образом, у Визенталя на лагерной форме перед номером заключенного стояла буква Ю в небольшом треугольнике, как у политических заключенных из Югославии. Может быть, он выдавал себя за югослава? Или дело в чем-то еще? Знаю, что он нас, югославов, очень высоко ценил, считал честными и храбрыми людьми, хотя, конечно, не все мы были такими. В народе, объединенном общим названием «югослав», встречались настоящие кровавые палачи, их имена известны. Я этого общего имени стыдился. На нашу нацию сербов, как покрывало на покойника, натянули это отвратительное название. Было бы много лучше, если бы до этого безобразного, для сербов трагичного, государственного образования вообще не дошло. То, что для нас это было роковой ошибкой, стало ясно еще во время Второй мировой войны, а особенно подтвердилось в кровавые девяностые.

Доктор, я позабыл многое из того, что происходило в те майские дни в лагере пыток и страданий. Но и то, что осталось в памяти, может вам дать представление о том, как это было.

Картины боли и радости навели меня на мысль собраться всем православным и вместе помолиться за души наших погибших товарищей. К нам, сербам, присоединились русские, украинцы, греки. Не уверен, были ли среди них румыны и болгары. Я держал в руке свой крест и читал слова молитвы, а остальные за мной повторяли. У многих не было сил стоять, они сидели или лежали, молясь Господу.

Увидав крест в моей руке, католики и протестанты были потрясены. Ко мне лично подошел французский епископ Виньерон и спросил, как мне удалось все это время его хранить. Я как-то сумел ему объяснить, что прятал крестик как мог и как умел. Наша молитва привлекла внимание всех оставшихся в живых арестантов. Закончили мы словами «Аминь» и «Слава Господу».

Первые дни мая в том году выдались теплыми, и трупы погибших на территории лагеря начали припахивать. А было их очень много, лежали повсюду, в последнее время немцы, предчувствуя конец, перебили особенно много заключенных.

Мы жили в ожидании прихода освободителей, которые позаботятся о нас. Но прошел день и следующая ночь, а их все не было. Мы не знали, кто появится первым – русские или союзники, нам было все равно, лишь бы быстрее.

Те, кто мог, выходили за ворота, на которых было написано огромными буквами: «Arbeit macht frei». Труд освобождает. Это было то же, что и «оставь надежду всяк сюда входящий».

Тоненькое пламя надежды, которое тлело в каждом нашем сердце в течение всего времени, в эти дни превратилось в бушующий пожар счастья. Один русский забрался на ворота и написал: «Пусть наши враги станут пылью и ее разнесет ветер». Следующей ночью никто из нас не мог спать. Какой мог быть сон! Около полуночи раздался звук пулеметного огня, мы замерли от страха. Неужели опять? Возможно ли, чтобы убийцы вернулись? Но происшествие быстро разъяснилось. Двое англичан поднялись на смотровые вышки и оттуда открыли огонь, разумеется, обращенный на внешнюю сторону.

Крематорий все еще тлел, ветерок с Дуная разносил смрад сожженных трупов, гарь все еще ложилась на лагерь и окрестности. В эту последнюю ночь скончались самые слабые заключенные, так и не удалось им выйти на свободу, которая была уже так близко, что мы видели ясную улыбку на ее прекрасном лице.

Необыкновенный еврей Симон Визенталь стоял посреди горы трупов и подбадривал нас, призывая продержаться совсем немного. Затем он поднялся на злосчастную трибуну и произнес волнующую речь, которую, я уверен, все, кто ее слышал, запомнили, хотя бы частично, как и я. Сказал он приблизительно следующее:

– Братья! Мученики этого ада на земле! Бог судит человека по делам его и дает каждому то, что он заслужил. Нет мрака или тени, которые бы скрыли истину от Него. Много лет пройдет, но эти грехи на душе человечества годы не смоют, на лице мира навеки останется темное пятно. Мы, сегодняшние рабы, падем в забвение, но наши палачи – никогда. Посмотрите на бумагу в моей руке. На ней имена всех, кто убивал в этом лагере невинных людей. Этот список я вел в Маутхаузене, а когда выйду отсюда, дополню его именами тех, кто творил подобное всюду на просторах Европы и мира.

Пока он говорил, он все время размахивал этим списком, потом добавил, насколько я помню:

– Знайте, клянусь перед вашими исстрадавшимися лицами, как и перед лицом всего человечества, что всю свою оставшуюся жизнь, а я лишь недавно перешагнул порог третьего десятка, я посвящу охоте на этих зверей, душегубов, уничтоживших десятки миллионов людей. Я буду выслеживать каждого из них по их вонючим следам и не дам спрятаться от меня и от моих помощников даже в мышиной норе. Мы поймаем их и предадим всемирному суду. Мы не можем поднять из могил (если они существуют) миллионы погибших, но не дадим их убийцам избежать справедливого наказания…

Это, доктор, малая часть речи Визенталя, которую мне удалось запомнить в тот светлый день 4 мая 1945 года. Мы жили ожиданием наших освободителей. Позади осталось время, когда в смерти мы видели спасение, когда люди в отчаянии вешались или прыгали в пропасть злополучной каменоломни Wiener Graben.

А сейчас, перед рассказом о великом дне, когда 5 мая 1945 года американцы вошли в Маутхаузен, надо прерваться и немного отдохнуть. Вы согласны? Вот и хорошо.

* * *

Что мне вам ответить? Не слишком хорошо себя чувствую. В районе печени сильные боли. Но я соберусь с силами и продолжу, расскажу, что успею. Нет, не сейчас, осмотрите меня, когда я сегодня закончу свое сказание.

На заре в тот знаменательный для нас день пятого мая до наших ушей докатился отдаленный гул. Мы выскочили из ворот и увидели длинную колонну танков, грузовиков и бронетранспортеров. Колонна сворачивала с главной дороги и двигалась к лагерю. Государственную принадлежность танков мы не могли определить.

Но вскоре смогли разглядеть во главе колонны военный джип, на котором развевался американский флаг. Многие упали на колени и начали целовать землю. Кто-то плакал от радости. Некоторые побежали навстречу колонне. Божидар, Обрен и я остались возле шлагбаума, как раз на том месте, где нас ежедневно провожали на работу и встречали с работы странные женщины, игравшие на скрипках. Джип замер перед воротами, и колонна остановилась. Из джипа вышел офицер, насколько я мог определить, в чине полковника, вместе с ним два майора. Полковник был лет сорока, высокий, темноволосый. Некоторые в слезах упали перед ним на колени и начали целовать ему сапоги, что американцу было крайне неприятно, он попросил их подняться. К нему приблизился епископ Виньерон, в последнюю ночь его скрутила лихорадка, так что до сих пор трясло. Они пожали друг другу руки, потом обнялись и поцеловались. Полковник сказал:

– Да поможет вам Бог, страдающие братья мои!

– Бог вам в помощь, наши спасители! – ответил ему епископ. – Вы несете мир в своих сердцах, а в руках ваших золотое солнце свободы.

Все это я мог понять и без переводчика. Полковник обменялся рукопожатием с еще несколькими заключенными. Потом увидел слова, написанные на воротах, и замер молча. Стиснул зубы, через его лицо прошла судорога. Так же изменились и лица майоров. Старшие и младшие американские офицеры вслед за полковником и епископом прошли в ворота. Они прошли к «апелплацу» через две шеренги похожих на привидения заключенных и застыли как вкопанные. Их глазам открылась чудовищная сцена: груды тел, с переплетенными ногами, руками, головами, с открытыми глазами и ртами. Были это арестанты, убитые в течение последних двух или трех дней, числом не менее нескольких тысяч, а поскольку немцы очень торопились, они перестали сжигать трупы. Тела уже начали разлагаться и страшно смердели.

Полковник и епископ молчали. Молчали и сопровождающие их офицеры, молчали и мы. Весь лагерь погрузился в мучительную тишину. Мы словно увидели в первый раз весь этот ужас, который наблюдали годами. Это была минута тишины, которой американские солдаты отдавали дань тысячам жертв перед ними и миллионам других, превратившихся в пепел в крематории или сожженных на костре в лесу. Наконец полковник и епископ поклонились и сказали: «Вечная вам слава!» Эти слова повторили за ними все американские солдаты.

Визенталя я не видел ни в тот момент, ни позднее.

Потом нам велели приготовиться к отъезду, собрать свои вещи. Эти слова «приготовиться с вещами» как ножом резанули по нашим сердцам. Совсем недавно эти слова означали «приготовьтесь к смерти».

Я слышал их и в Банице, и в Маутхаузене. А что нам было собирать? Ничего, кроме наших душ внутри нас и горсточки полосатых тряпок на нас. Правда, я был исключением, у меня был мой крест, пронесенный через все испытания.

Увидев, что я одет как еврей, в черный костюм и черную шляпу на голове, один американский солдат сказал, что не следует в таком виде отправляться в путь на родину, по дороге у меня все еще могли возникнуть проблемы, особенно на территории Венгрии и Австрии. Я тут же пошел на склад, выбрал рубаху и штаны, изодранные, из дешевого материала, так когда-то одевалась беднота. В этих лохмотьях кто-то из моих земляков провел годы в Банице, в этом же он попал в Маутхаузен. Я обул поношенные туфли и надел кепку на голову. Сумку, которую я взял в прошлый раз, поменял на более новую и прочную.

При выходе с территории лагеря, у шлагбаума, нас рассаживали по машинам. У меня было странное ощущение, как будто только часть меня возвращается домой, а другая часть остается здесь, в этом аду. Мне казалось, что никогда больше мне не быть единым целым, так и останутся две половинки личности, вопиющие о соединении.

Уезжая, я опять увидел контуры лагерных зданий, смотровые вышки с прожекторами. И то, что меня лично больше всего потрясало и ужасало, – низкую и широкую трубу крематория. В который раз всплыли в памяти слова Вуйковича, что он посылает меня туда, где душа медленно покидает тело и уплывает в рай, как дым через трубу. Но слова его не сбылись, я все пережил, не превратился в пепел и дым. А что будет с ним, решит Господь Бог.

Мы выехали на главную дорогу, что вдоль Дуная идет к Линцу. С наших глаз исчезли и труба крематория, и высокие смотровые вышки, но в душе все еще оставалась тяжкая мука. Лично мне было стыдно, что столько людей погибло, а я остался жив. Этот стыд сопровождал меня и после Варны, и после Баницы, вот и в третий раз я испытывал его, покидая Маутхаузен в майский день 1945 года. Меня мучило чувство вины! Звучит, доктор, немного странно, но было именно так. Как будто я был в ответе за многочисленные смерти, которые я наблюдал, и ничего не сделал для спасения этих людей. Даже сейчас, после стольких лет, я не освободился от этого чувства вины полностью, видимо, так и уйду с ним в мир иной.

А путешествие военным грузовиком, аккуратным и чистым, со скамейками и койками для лежачих, в Линц, до которого было менее часа езды, вселяло в меня ужас, который, возможно, испытывали и остальные. В подсознании у нас гнездился страх, что нас опять везут к новым мучениям, в еще одни Яинцы или газовую камеру Маутхаузена. Вроде бы мы не были стиснуты, как сардины, в полумраке под спущенным брезентом, мы не были связаны проволокой, которая до боли впивалась в тело, мы удобно сидели или лежали, любуясь видами придунайских областей западной Австрии, но страх, глубоко засевший внутри нас, не исчезал.

Похоже, доктор, что человеку страдание глубже всего врезается в сознание, гнездится в нем, как червяк в яблоке, и будет оставаться внутри, пока яблоко не сгниет или человек не умрет.

Сколько всего погибло в Маутхаузене? Точных данных об этом я не нашел, хотя и занимался этим вопросом. Натыкался на разные числа – от одного до четырех с половиной миллионов. Истина, скорее всего, где-то посередине. Целый день заключенных перевозили на грузовиках из лагеря в Линц, а там помещали в большую больницу, выделенную для нужд союзников.

Здесь нас вымыли, осмотрели и взвесили – я весил тридцать восемь килограммов, столько осталось от моих предвоенных восьмидесяти семи. В кроватях мы лежали по двое, не хватало мест, надо было разместить около полутора тысяч людей.

Мы постоянно находились под наблюдением врачей, сначала нам давали только легкую пищу: рисовую кашу на молоке, разные супы, джемы и фрукты. Но наши давно пустовавшие желудки даже такую еду с трудом принимали, многих рвало. Несмотря на всю заботу врачей, люди умирали и в больнице. К большому нашему сожалению, здесь скончался хороший, добрый человек, епископ Виньерон.

В больнице в Линце мы оставались пятьдесят дней, до 25 июня. После этого доктора решили, что мы достаточно окрепли, и бывших заключенных начали транспортировать домой, на родину. Но я эту возможность упустил, поэтому мне пришлось возвращаться самостоятельно, пешком через четыре государства, что было страшно тяжело и утомительно для меня.

Вы, доктор, конечно же, спросите, какая сила меня к этому принудила? Сейчас расскажу. Когда я еще лежал в больнице, я узнал то, что никак не мог оставить без внимания. Я узнал, что недалеко от Линца находится концентрационный лагерь времен Первой мировой войны, в котором в 1916 году умер в плену мой отец Никодие. Это жуткое место, где погибло, по моим сведениям, пять с половиной тысяч сербов, называлось Ашах. Для того времени он был тем же, чем во время Второй мировой были Освенцим, Маутхаузен и Дахау. Единственная разница в том, что в нем не было крематория и газовых камер.

Я был еще очень изможден и неспособен к дальним путешествиям, но я хотел исполнить завет и давнишнюю мечту моей матери. Она говорила, что без сожаления готова умереть хоть на следующий день после того, как узнает, что это за место, где завершил свой жизненный путь ее муж, мой отец. Желание моей матери Даринки, раз уж мне представилась такая возможность, я должен был исполнить любой ценой. Отец скончался на пятьдесят первом году жизни в 1916-м, а матушке в 1945-м, когда я вернулся из Маутхаузена, было семьдесят восемь, и для своих лет она была достаточно крепкой.

На отъезд в Ашах решилось еще двое из Драгачева, чьи отцы тоже нашли свою смерть в этом лагере: Живан Чикириз из Рти и Обрен Драмлич из Гучи. Четвертый наш земляк, оставшийся в живых, молодой Божидар Митрович из Пухова, использовал возможность и вернулся организованным транспортом в Югославию.

25 июня из союзнической больницы в Линце были выписаны все бывшие заключенные Маутхаузена, кроме тех, кто оставался в очень тяжелом состоянии. Мы втроем обратились к заведующему отделением, английскому доктору, и попросили его обеспечить нам проезд до Ашаха, расположенного недалеко. Когда он понял, зачем нам это надо, он тут же согласился и через военные власти выделил нам джип с водителем. Нам выдали разрешения на свободное передвижение до дома. Но нас предупредили, чтобы мы избегали пешего путешествия по Австрии, кроме той ее территории, которую необходимо было пересечь до границы с Чехословакией. Все еще велика была опасность возникновения проблем и неприятностей со стороны местного населения. Нам выдали сухой паек, которого должно было хватить на первое время, а дальше нам предстояло самим искать пропитание. Перед отъездом мы купили свечи, чтобы зажечь их на могилах наших отцов, если удастся их отыскать.

Всю дорогу к Ашаху я пребывал в страшном волнении. Я ехал на место гибели своего отца, которого я не видел с 1914 года, когда он по третьему призыву ушел на войну с немцами. Мы ехали меньше часа, все время вдоль Дуная. Ашах такой же небольшой городок, как и Маутхаузен, а оба остались на страницах истории как две великие мировые бойни.

Сначала мы расспросили, где находится кладбище сербских военнопленных, интернированных во время Первой мировой войны. Благодаря небольшим познаниям в немецком языке, полученным в лагере, я неплохо мог общаться с местными. Никто из них про такое кладбище даже не слышал, но мы наконец нашли одного старика, который был настолько любезен, что сел с нами в джип и поехал показать дорогу. Через несколько километров он велел шоферу остановиться. Он показал нам большой пустырь с редкими деревьями и могилами, заросшими бурьяном. Только на некоторых из них были маленькие металлические кресты и таблички с именами покойных. В центре находились руины небольшой часовни под жестяной крышей. Кладбище было на краю леса, недалеко от Дуная.

Мы попросили водителя нас подождать, пока мы сделаем свои дела, и вернуть обратно в Линц, на что он сразу же согласился. Мы поблагодарили немца, который нам показал дорогу сюда, а он, вместо того чтобы сразу уехать, не только остался, но и предложил свою помощь, если потребуется. В первую очередь мы решили осмотреть кладбище целиком, если не найдутся таблички с именами наших отцов, то все напрасно, в часовне точно не будет данных о захоронениях.

Мы поделили ряды и стали читать таблички на крестах. Могил было не больше нескольких сотен, что гораздо меньше общего числа погибших здесь сербов, по моим сведениям их было несколько тысяч. Некоторые таблички так проржавели, что было невозможно прочесть на них имена. Чем дольше мы искали, тем меньше было надежды на успех. Оставалось два последних ряда у самой проволочной ограды с кривыми бетонными ступеньками, когда Обрен меня позвал:

– Иди сюда!

Я быстро подошел к нему и увидел на кресте слова: «Никодие Варагич, рядовой, 1865 – 14 октября 1916 г.». Сердце сильнее застучало, кровь прилила к голове. Я стал на колени, поцеловал крест и долго оставался коленопреклоненным. Мне казалось, что я стою перед живым отцом, а не перед его скромной могилой. Вот где нашел свой вечный дом мой родитель! Под чужим небом, вдали от родины, он почивает на заброшенном кладбище. Наконец-то я исполнил завет своей матери Даринки! В который уже раз зазвучали в моих ушах ее слова: «Узнать бы, где его могила, могла бы хоть завтра спокойно умереть». И вот я стою как раз на этом святом месте! На могиле человека, чья кровь течет в моих жилах. Слезы струились по моему лицу и капали на крест.

Я нашарил в сумке свечу и зажег ее. Среди сорняков горел слабый язычок пламени, чтобы хоть на минуту осветить темноту, в которой исчез солдат третьего призыва Никодие вместе с тысячами своих сербских братьев. Немец, который нас сюда привез, стоял, молча глядя на могильный крест. Наконец, он спросил меня:

– Ist das dein Vater?

– Ja, er ist mein Vater, ein serbisch Bauer, gestorben hier.

Обрен и Живан продолжали искать могилы своих отцов. А мне показалось, что я слышу голос, который зовет меня из могилы, и на коленях повел свой разговор с отцом. Отвечал на его вопросы о том, что происходило с нашей семьей в последние тридцать лет, с тех пор как он ушел.

Немец вернулся к Обрену и Живану, оставил меня на могиле поговорить наедине с отцом. Отец замолчал, но я знаю, что он слушал мои слова. Я рассказывал ему обо всем, что было в нашей жизни, о плохом и о хорошем. Я не хотел скрывать от него темные стороны бытия и приукрашивать картину мира, который он давно оставил.

Есть, дорогой мой доктор, такие минуты в жизни человека, которые выпадают из привычного течения жизни, как если вдруг волк-одиночка уйдет навсегда из стаи. Они неподвластны времени и остаются неприкосновенными где-то глубоко в душе, ни жизнь, ни смерть не могут повлиять на них.

Таким моментом стал для меня поход к отцовской могиле в Ашахе. Я представлял его себе таким, каким запомнил ранней весной 1914 года, когда он вместе с другими своими ровесниками, по третьему призыву, как последний бастион перед великой силой неприятеля, отправился на Саву у Остружницы защищать Отечество. Глядя на этот крест и могилу в бурьяне, я видел его высоким и стройным, как он прилаживает на плечо домотканую торбу, как прощается со своей семьей, как целует икону и порог нашего дома.

В тишине австрийских полей я рассказывал ему об удачных годах, о рождении внуков, которых ему не довелось увидеть, но также и о нашествии врагов, к которому мы опять не были готовы, о новом пожаре, вспыхнувшем всего через двадцать лет после первой страшной мировой бойни, о том, как болгарские солдаты жгли села по всему Драгачеву, о смерти его сына и моего брата Живадина, о моем пребывании в лагерях Баницы и Маутхаузена. А завершил рассказом о приятных событиях: о завершении строительства нового дома Йоксима, о новых виноградниках возле Волчьей Поляны, о свадебных венках на воротах его потомков. Ничего от него не утаил: ни то, что жизнь сеяла, ни то, что смерть жала.

Вы спросите, доктор, почему я не отслужил по отцу панихиду, как я это делал для многих, в разных концах света, куда только моя нога ступала. Не смог. После такого разговора с ним не мог я обращаться к нему как к покойнику. Здесь, рядом с собой, на этой кладбищенской пустоши у Дуная, я ощущал его как живого. Мне казалось, что после всего слова молитвы за упокой его души были неуместны. Вместо панихиды я сделал кое-что другое.

Пока Обрен и Живан искали могилы своих отцов, я распрямился и с короткой речью обратился к тем, кто почивал всюду вокруг меня в зарослях кустов и сорняков. Я сказал им примерно так:

– Отцы и братья наши! Сербы, почившие на чужбине, вдали от родины сложившие головы. Мы, сыновья и братья ваши, пережившие заточение в таком же лагере, передаем привет из родного края, земли сербской, которая вас никогда не забудет, память о ваших героических подвигах будет передаваться через поколения. Покойтесь с миром, и да утешит Бог ваши измученные души!

Такой была моя короткая речь вместо панихиды. Ко мне подошли Обрен и Живан и сказали, что нет ни следа их отцов. Их упорные поиски не увенчались успехом. Слушая, как мы говорим между собой на непонятном ему языке, немец показал рукой на часовню, предлагая поискать там.

Мы подошли к обветшалому строению, над входом в которое была надпись: «Почивайте с миром вы, отдавшие свои жизни ради свободы сербского народа. Благодарное отечество».

Мы переступили порог и увидели прямо перед собой огромную мраморную плиту с выбитыми на ней именами. Повсюду вокруг паутина, облупившиеся оконные рамы, а в душе скорбь и печаль. Перед нашим мысленным взором маршировали взводы, роты, полки, батальоны, словно приветствуя нас из своего вечного успокоения.

Мы зачитывали списки в поисках знакомых фамилий. Надеялись хотя бы здесь найти имена отцов Обрена и Живана. Пусть будут имена, раз уж нет могил. Фамилия за фамилией, смерть за смертью, судьба за судьбой.

Вдруг Живан воскликнул:

– Вот он!

И рукой показал на мраморной плите надпись: «Драгойло Чикириз»… Счастью его не было предела, он радовался, как будто увидел живого отца. На глаза его навернулись слезы. Имена располагались в алфавитном порядке, что облегчало нашу работу, их было невероятно много. Мы с Обреном продолжали искать имена наших отцов, вскоре он показал пальцем и воскликнул:

– Смотри!

Под его пальцем было имя его отца Странна Драмлича. Обрен со слезами на глазах поцеловал холодную мраморную плиту. Наконец и я, последним, увидел имя своего отца. Хоть я уже нашел его могилу, все равно сердце кольнуло. Мы все трое держали пальцы на именах наших отцов, как будто пожимали им руки. В отличие от табличек на могилах, здесь были написаны только имена и фамилии, без даты рождения и смерти.

Мы переписали имена еще нескольких солдат из наших краев: Закарие Бешевич из Вичи, Еротие Йорович из Горачичей, Тихомир Плазинич из Губеревцев, Любинко Гилович из Дони-Дубаца, Рашко Кузманович из Негришор, Станимир Коричанац из Каоны, Страин Оцоколич из Осойницы…

Остальных мы не успели переписать, водитель на дороге и так ждал слишком долго. Тогда Обрен спросил:

– Куда ведут эти ступеньки? Пойду посмотрю.

Он открыл какую-то железную дверь, сильно заскрипевшую, и закричал откуда-то:

– Идите сюда! Вы должны это видеть!

Мы оба спустились вниз и оказались в полутемной комнате с двумя очень маленькими окошками. Это была крипта с множеством костей, беспорядочно сваленных в кучи. За нами вошел немец и сказал, что здесь собраны кости всех погибших заключенных, кроме небольшого числа похороненных на кладбище. Повсюду паутина и летучие мыши. В воздухе царил тяжелый запах костей и плесени.

Мне не все было ясно, и я спросил немца, сразу ли после смерти кости попали сюда или сначала находились где-то еще?

– Сначала их захоронили в большие общие могилы, уже много лет спустя их кости перенесли сюда, объяснил он.

Ужас пронизывал нас, тоска наполняла душу Мы стояли молча. У каждого в голове роились тяжелые мысли. Я не мог не отслужить короткую панихиду по этим мученикам, вне всяких сомнений, к Господу их отправили без отпевания. В этом призрачном помещении раздались наши голоса, сначала мой, а потом и Обрена с Живаном. Немец смотрел на нас и молчал, но было видно, что его происходящее просто потрясло, хотя он и не имел отношения к пострадавшим.

После богослужения мы вышли наверх на свет дня, не в силах освободиться от темной картины подземелья, где пребывают останки наших братьев. А мне пришла в голову одна странная мысль, одно необычное желание: раскопать могилу своего отца и отделить его голову от скелета! Как вы знаете, доктор, так я когда-то поступил со своими умершими друзьями в Болгарии. Мне хотелось хотя бы часть его вернуть домой, это бы значительно превзошло скромное желание моей матери найти место его упокоения. Тогда она сможет хотя бы голову его похоронить, чтобы молиться на его могиле и зажигать на ней свечи.

Когда я сказал об этом немцу, он тут же вызвался обеспечить меня инструментами и позвал Обрена пойти вместе с ним к ближайшему сельскому дому. С первой минуты нашей встречи мне казалось, что наш сопровождающий хочет нам что-то сообщить, но почему-то не решается. Я не представлял, в чем дело, и с нетерпением ожидал, когда он перед нами откроется.

Следовало заручиться согласием шофера подождать нас еще около часа. Парень выказал полное понимание и обещал ждать столько, сколько понадобится, во всяком случае, я именно так его понял.

Вскоре появились немец и Обрен, они принесли лопату, кирку, заступ и даже какие-то доски. Я перекрестился и попросил прощения у отца, что разоряю его вечное пристанище. Копали я, Обрен и немец, так как Живан был слишком слаб для подобной работы. Дело спорилось, могила оказалась неглубокой, а земля мягкой, раскисшей после обильных дождей.

Мы вытащили скелет и положили его на доски, я стал на колени и поцеловал отца в лоб. Для меня, доктор, это был волнующий момент. Я чувствовал одновременно и печаль, и радость. Печаль из-за того, что нашел своего отца в каком-то бурьяне на чужбине, но с другой стороны, радовался, что исполнил желание своей матери, разыскал могилу отца. А сейчас и много больше того – я привезу ей голову отца.

Я прочитал заупокойную молитву и отделил голову от скелета. Мне это далось особенно тяжело. После этого мы положили на дно могилы две доски, на них скелет, сверху еще ряд досок, которые раздобыл для меня добрый человек, немец.

Мы засыпали могилу землей, разровняли, вновь вкопали крест, на который я повесил венок из полевых цветов, собранных на кладбище: примулы, зверобоя, любистка и дикого шиповника. В конце я зажег свечу и еще раз поцеловал крест.

Когда мы уже собирались уходить, ко мне подошел немец, чье имя я хорошо запомнил, его звали Якоб, и спросил, не хотели бы мы зайти к нему домой, он должен нам что-то показать.

Значит, я был прав! – подумал я. Я все время ожидал нечто подобное, чувствовал, что ему есть что сказать. Он не объяснил нам, что хочет показать, а я и не спрашивал, можно подождать еще немного.

Меня охватило радостное предчувствие того, что мы можем увидеть, и вместе с тем опасение. Быть может, мы получим новое волнующее известие, нам откроется новая глава нашего паломничества к могилам наших отцов, думал я, но ничего не говорил.

Опять кое-как пришлось объясняться с водителем, чтобы он отвез нас в городок и подождал там. Но, доктор, хотя я и знаю, что вам не терпится узнать, что сказал или показал мне Якоб, должен вам признаться, силы мои на исходе, так что придется прервать эту историю и отложить ее до завтра, а может быть, и на больший срок. Рассказ о давних событиях очень меня изматывает.

Хорошо, это входит в ваши обязанности. Сделайте так, чтобы мой изношенный организм выдержал еще день-другой, чтобы повествование о моей жизни не осталось недосказанным.

* * *

С печалью в сердцах мы простились с кладбищем, перекрестились и отправились в путь. Якоб по дороге начал свой рассказ, рассказ о далеком детстве. Ему было лет десять, когда в 1915 году в только что заработавший лагерь начали стекаться первые группы военнопленных. Это были не только сербы, но и русские, украинцы, даже румыны и греки, встречались среди них и итальянцы.

В этом же году его отец погиб на фронте в Галиции. А дед его владел большими плантациями хмеля и разнообразных овощей, кроме того у него была лесопилка. Он нуждался в большом количестве рабочих рук, которые непросто было найти ввиду военного времени. Однако он нашел выход: договорился с лагерным начальством, чтобы ему присылали на работу военнопленных.

Условия существования в лагере были невыносимыми, так что для них работа на деда явилась спасением, конечно, для тех, кого для этих работ тщательно отбирали. Якоб рассказал, что, насколько он помнит, дед охотнее всего брал сербов, так как они трудились лучше других, были честными, умелыми и привычными к крестьянской работе. Маленький в то время Якоб лично знал некоторых из них.

Все это он рассказал нам во время недолгой езды до городка, мое знание немецкого языка давало возможность более-менее понимать друг друга. Когда мы приехали, он пригласил нас в большой двухэтажный дом и познакомил с женой и дочерью, девушкой семнадцати или восемнадцати лет. Наконец он приступил к тому, ради чего он позвал нас к себе. Он принес одну большую старую фотографию и предложил рассмотреть ее как можно внимательней. На ней были сняты очень худые мужчины в рабочей одежде, всего человек тридцать. В центре на стуле сидел крупный человек лет пятидесяти, выглядевший респектабельно.

Якоб объяснил, что это его дед с группой заключенных, которые работали у него чаще всего и которых он особенно ценил. И тут произошла кульминация событий, пережитых мною в течение дня. Такое только Господь может преподнести человеку: слева от хозяина во втором или третьем ряду стоял мой отец Никодие! Узнав его, я не смог сдержаться, вскочил и закричал:

– Dieser Man ist mein Vater!

– Wirrlich Sind Sie Bestimmt? – спросил Якоб.

– Jawohl! Ich kenne meinen Vater!

Тут подскочил Живан. И он увидал на фото своего отца Драгойло. Обрен горячо надеялся, что найдет лицо своего отца Странна, но, к сожалению, его там не было. Якоб сказал, что это группа людей, которых его дед чаще других приглашал к себе на работы. На обороте фотографии была надпись: «16 мая 1916 г.», значит, за пять месяцев до смерти моего отца. Долго я вглядывался в изображение дорогого человека на пожелтевшем снимке. Он был выше ростом, чем остальные, и такой же худой, как все они.

Якоб нас накормил и дал немного еды в дорогу. Он хотел, чтобы мы побыли подольше, но мы не согласились из-за водителя. Мы попрощались с этим дивным человеком, представителем народа, который в те страшные годы причинил столько зла нашей родной стране. Он был лучом света во мраке бесчеловечности. Но самым великодушным поступком с его стороны было то, что он подарил нам эту старую фотографию!

Ну конечно! Для меня это был великий, незабываемый момент! Встреча с отцом, пусть всего лишь на пожелтевшем снимке, дала мне новые силы для того, чтобы выдержать все испытания на долгом и трудном пути домой. С головой отца в сумке я отправился дальше.

До Линца мы доехали быстро, там, в больнице, нас еще раз предупредили, чтобы мы по возможности сократили свое путешествие по территории Австрии, так как существовала опасность неприятных инцидентов со стороны местного населения. Посоветовали нам самым коротким путем добираться до Чехословакии, до нее было не очень далеко. Такая дорога домой была гораздо длиннее, зато безопасней, правда, Венгрию в любом случае было невозможно обойти стороной.

Вы думаете о моем возвращении из Варны? Между этими путешествиями было много общего, но были и отличия. Главное, сейчас было лето, а из Болгарии я возвращался лютой зимой. Из Линца мы вышли 26 июня и через городок Кефермаркт добрались до границы с Чехословакией. Сначала мы двигались достаточно быстро, но постепенно усталость и недостаток еды все больше замедляли наше передвижение.

От границы до города Ческе-Буде ё вице мы добирались вдоль реки Влтавы пять дней. Ночевали мы в сельских домах, нас принимали как братьев. С языком не было особых проблем, все славянские языки похожи.

Затем мы шли все время вдоль австрийской границы и через несколько дней, в Иванов день, 7 июля (по новому стилю), добрались до города Зноймо. Здесь нам пришлось задержаться на пару дней, так как у Живана возникли проблемы с желудком, и мы обратились за помощью в местную больницу, где врачи к нам отнеслись с большим участием. Нас покормили и дали еды с собой. Живан тяжелее всех переносил дорогу, он был человек в годах, ближе к шестидесяти, к тому же еще и больной.

Так точно. Не воспользовавшись организованной транспортировкой бывших заключенных в их родные страны из-за поездки в Ашах, мы подвергли себя тяжелым испытаниям слишком длинного пешего путешествия и риску не вернуться домой живыми. Но мы об этом не пожалели ни одной минуты, то, что мы пережили в Ашахе, стоило наших жертв. Я бы никогда себе не простил, если бы не посетил старый лагерь, когда был так близко от него.

Мы двигались все медленнее и накануне праздника святых апостолов Петра и Павла прибыли в Бреслав. Далее до Братиславы мы шли вдоль реки Моравы, всего пешее путешествие от Линца заняло двадцать пять дней. Голова отца в сумке давала мне дополнительные силы выдерживать все лишения. При всех наших тяготах и невзгодах во время пути я чувствовал себя счастливым и гордым, что исполняю заветное желание своей матери.

В Братиславе мы вновь задержались на несколько дней, так как состояние здоровья Живана становилось все хуже. Тут и Обрен подцепил лихорадку. Когда они более-менее пришли в себя, мы пустились дальше вдоль Дуная. Именно это путешествие по берегам великой реки, которая в этой своей части представляет собой границу между Венгрией и Словакией, оказалось самым тяжелым этапом нашего пути. Мы с Обреном все больше опасались, что Живан испустит дух, не выдержав дорожных трудностей. Зимой 1918 года, возвращаясь из Болгарии, я пережил смерть четырех моих товарищей, это же самое могло произойти со мной и летом 1945-го, во время возвращения через центральную Европу.

Мы дошли до города Дьер, и вместо того чтобы повернуть на юг, что значительно сократило бы наш путь, мы отправились дальше вдоль Дуная, так как очень хотели посетить город Сентендре, в котором веками проживали сербы. Таким образом, теплыми летними днями 1945 года, когда мир переводил дух после выпавших тяжелых испытаний, мы, трое сербов, шли по берегу Дуная, теша себя надеждой, что рано или поздно доберемся до своих родных домов. С реки тянул теплый ветерок, высушивая пот на наших лицах. Мы заходили в рыбацкие лачуги, где словацкие рыбаки нас тепло принимали и давали возможность передохнуть и собраться с силами. В одном из таких домишек, из-за Живана, мы оставались несколько дней, приют нам дал рыбак по имени Душан Послушни. Видите, доктор, как хорошо моя память запоминает имена добрых людей, так же она хранит и имена злых, причинивших множество страданий народу во время войны.

По пути нам встречались крестьянские телеги, нас подвозили, что нам очень облегчало путь. Узнав, кто мы и откуда возвращаемся, увидав номера на наших руках, люди нам глубоко сочувствовали.

В день святого архангела Гавриила, 26 июля, ровно через месяц после нашего отбытия из Линца, мы добрались до места под названием Комарно. Силы Живана были на исходе, и мы заночевали в каком-то доме. Хозяин дома нашел врача, который дал Живану лекарства и велел отдыхать не менее трех дней. Когда тот немного пришел в себя, этот человек запряг лошадь в повозку и довез нас до места, где мы должны были перейти через Дунай на территорию Венгрии, а называется это место Эстергон. Оттуда до Сентендре оставался один день хода. Наши опасения насчет венгров оказались неоправданными, они также хорошо к нам относились. Но тут нам пришлось остановиться, Живан заболел дизентерией, у него начался кровавый понос. В таких обстоятельствах мне оставалось только молиться Богу, чтобы добраться до наших сербских братьев.

Нам и дальше встречались добрые люди, которые перевозили нас от села до села. Бог помог, мы прибыли в старое пристанище сербов в вечер накануне дня великомученицы Марии Огненной, тридцатого июля.

Подъезжая к городу на крестьянской телеге, мы еще издали увидали купола и колокольни сербских церквей, что наполнило мою душу великой радостью. Сюда сербы бежали триста лет назад под предводительством патриарха Арсения Чарноевича от наступления албанских племен, здесь они воздвигли множество храмов.

Когда мы прибыли, поблагодарили нашего кучера и, держа с двух сторон под мышки Живана, направились к церкви в центре города. Мне казалось, что я уже попал домой.

Когда увидели нас, исхудалых и плохо одетых, волокущих за собой Живана, не понимая, кто мы такие, люди смотрели на нас с изумлением. А я только сказал:

– Братья, помогите!

Услышав родную речь, прохожие подбежали к нам, вскоре вокруг нас на площади собралась толпа.

– Вы сербы? – спрашивали нас.

– Сербы, братья, – отвечали мы.

– Господи, откуда же вы такие? – раздался чей-то возглас.

– Из ада на земле под названием Маутхаузен!

Это страшное слово вызвало у людей наплыв различных чувств. Радости от того, что встретили своих далеких братьев, и горя, что видят нас в столь плачевном состоянии.

Если бы вы были там, доктор! Если бы вы видели и слышали, что там происходило! По лицам людей текли слезы, слова застревали в горле. Из церкви вышел священник и, узнав, кто мы, благословил нас, а мы целовали ему руку. Живана, совсем изнемогшего, отвели в Святосавский дом. Тот священник, старейшина храма, оказал нам большую честь – приказал бить в колокола. Раздался перезвон с церковной колокольни, волнующий, незабываемый момент!

Простите, доктор, что слезы и сейчас у меня на глазах. Каждый раз при этих воспоминаниях волнуюсь и сердцем, и душой. Тут же предприняли все, чтобы позаботиться о нас. К Живану пригласили доктора, и он забрал его в больницу. А нас с Обреном буквально рвали на части, все хотели нас принять в своем доме. Мы остановились у семьи Янковичей, прекрасных, дивных людей. Они расспрашивали нас о Маутхаузене и сделали все, чтобы мы поскорее восстановили силы. В нашу первую ночь в Сентендре меня посетила во сне пресвятая Мария Огненная и сказала: «Береги голову отца от безбожных людей». Только это сказала – и исчезла. Тогда я не понял ее слов, а когда понял, было, к сожалению, слишком поздно, ее предсказание полностью сбылось.

Когда наши хозяева увидели череп моего отца и узнали, что он тридцать лет пролежал в могиле лагеря Ашах, они были глубоко потрясены. Как раз в этот день, тридцатого июля, одна из церквей города праздновала пресвятую Марию Огненную, нас пригласили присутствовать. Памяти моего отца была оказана особая честь, по воле главы этого храма во время службы голова Никодие Варагича, крестьянина из Драгачева, лежала рядом с крестом на святом алтаре.

В церкви было много верующих. Узнав, что я и сам из рядов священнослужителей, меня включили в церковный хор. Во время службы прозвучали слова за упокой души моего отца: «Вечная память брату нашему Никодие и всем сербам, пострадавшим от руки неприятеля». Я был этим весьма горд.

Но тут опять нас поджидало горе. Несмотря на все старания доктора, состояние Живана резко ухудшилось. Кровотечение усилилось, он терял сознание. Через два дня он отдал душу Господу. Его похороны стали настоящим событием для маленького сербского города далеко на севере от отчизны. Иеромонах отец Савва, старейшина храма, приказал служить отпевание в самой большой из всех городских церквей, в главном соборе. Иеромонах лично проводил богослужение при участии большого числа священников, которые в тот день приняли и меня в свои ряды. Храм был заполнен народом, гроб с телом покойного стоял перед алтарем. И под пение хора все молились за упокой души брата своего, серба, прибывшего из далекого места людских страданий и упокоившегося здесь, среди них.

Я, доктор, насколько был опечален смертью товарища, настолько же был горд, что все происходящее делается в его честь. Множество людей молилось за его душу, множество рук держало зажженные свечи. Слова иеромонаха и хора: «Господи, помилуй душу брата нашего Живана…» проникали мне в самое сердце.

После отпевания гроб с телом вынесли из храма, и вновь зазвонили колокола не только собора, но и всех церквей в городе. Такую честь наш Живан и во сне не мог увидеть. Звон сербских колоколов в далеком чужом мире поднимался в небеса и растекался по всей Паннонской равнине. Случайный человек мог бы подумать, что хоронят какого-то сановника или знаменитость, а не простого крестьянина из глухого сербского села.

Похоронная процессия тронулась. Ее возглавляли три священника, затем шла погребальная повозка с гробом, рядом с ней девушка несла кутью, а юноша могильный крест, затем двигалась колонна мужчин и женщин. Кладбище было на окраине города, так что мы быстро до него добрались. На могиле был совершен обряд. После него один из самых уважаемых сербов в этом городе произнес речь, в которой подчеркнул трагичность судьбы сербского народа, на протяжении всей своей долгой истории жестоко страдавшего – веками он должен был переселяться, спасаясь от завоевателей, в чужие далекие земли. Потом он сказал, что покойный Живан вдали от родного дома упокоится среди своих сербских братьев, что могила его будет посещаться, будут отмечать его поминки и зажигать свечи.

Наконец его гроб опустили в могилу, мы с Обреном бросили вниз по горсти земли, пусть чужой, но все же сербской, пусть будет ему пухом. На могильном холмике был укреплен крест и возложено множество венков. А я, доктор, вспомнил далекий 1918 год, когда мои мертвые товарищи оставались плавать по синему морю или их спускали в колодец, чтобы стаи диких зверей в заснеженных горах не терзали их мертвые тела. Похороны Живана были более чем достойными человека и христианина.

Мы с Обреном решили продолжить наш путь на следующий же день. Между тем наши хозяева не желали нас отпускать. Поскольку они хотели поставить на могиле Живана надгробный памятник при нас, они задержали нас еще на неделю. Заказали красивый памятник из черного мрамора, надпись на котором гласила: «Живан Чикириз, 1889-1945 гг. Рти, Сербия», а внизу еще одна надпись: «Памятник воздвигли его сербские братья из Сентендре». Год его рождения мы нашли в лагерных документах.

Так крестьянин из сербской области Драгачево нашел свое вечное упокоение посреди Паннонской низменности в центральной Европе, похороненный с любовью и уважением, в отличие от тысяч других, погибших в лагерях все той же Европы или сгоревших в крематориях и исчезнувших без следа.

После этого мы с Обреном остались у наших хозяев еще на один день. В дорогу нам дали немного еды, другую одежду, даже венгерских денег на всякий случай. При расставании было пролито немало слез, звучали пожелания благополучно добраться домой и просьбы хоть иногда посылать о себе весточку. Один из сербов, офицер венгерской армии, устроил так, что нас на грузовике довезли до самого Будапешта.

На деньги, полученные в Сентендре, мы купили билеты на поезд от Будапешта до Сегеда, оттуда до ближайшей границы мы шли пешком. На территорию нашей страны мы ступили двенадцатого августа. Наконец-то мы вернулись на родину, которую покинули поездом с топчидерского вокзала пятого октября 1943 года, двадцать два месяца назад. Но любимое отечество не торопилось заключать нас в свои объятья и выказывать ответную любовь. Заключила нас сразу же в тюрьму пограничная служба в Суботице с подозрением, что во время войны мы сражались в рядах четников. После двух дней изматывающих допросов меня отпустили, а Обрена задержали.

Так я остался один. Как и в 1918-м, с торбой за спиной и с надеждой в сердце я отправился в путь по просторам своей освобожденной родины. Через два дня я дошел до Белграда. И сразу же устремился в Баницу, какая-то сила влекла меня туда неудержимо. Перед главным входом стоял охранник в форме с пистолетом на боку, очень молодой. Когда он увидел, что я хочу войти, он крикнул:

– Что болтаешься здесь? Кто ты такой?

– Я сидел в этом лагере…

– И тебя тянет сюда вернуться? Давай, давай, ступай прочь!

– Не надо так, сынок, ты не видел всего того, что я видел, не пережил столько, сколько я пережил, – сказал я ему.

– Я и не должен ничего видеть. Вход запрещен, ответил он строго.

– Будь человеком, дай мне еще раз пройтись по этому месту.

– Я же сказал тебе, нельзя. Сюда больше никому не разрешается заходить.

– Ну пусти меня хоть на десять минут.

– Ну ладно, раз ты такой упертый. Но ни минутой дольше.

Так он наконец смилостивился и пустил меня внутрь. В первую очередь я отправился в номер девять, где мы провели последнюю ночь перед расстрелом. Встал в центре и перекрестился. Перед глазами у меня были лики мучеников, которых назавтра казнили. Я стоял и вспоминал, как мы провели эту страшную ночь, что мы говорили друг другу, что переживали. Призрачная тишина действовала на меня угнетающе. Я вновь услышал их вздохи и голоса. Видел их позеленевшие лица, обезумевшие глаза. Я не мог все это выдержать и вышел.

Затем я отправился к левому крылу, в третий корпус, где находились тюремные камеры. Зашел в ту, куда меня заключил Вуйкович в надежде, что я его исповедаю. Через маленькое окошко увидел кусочек голубого неба, которое в ту пору было хмурым, осенним. И снова услышал слова палача:

– Отец, я хочу, чтобы вы меня исповедали, нет мне покоя…

И вновь слышал свой ответ:

– Нет! Я никогда не соглашусь! Место пыток не годится для того, чтобы проводить в нем возвышенный, богоугодный обряд…

Вновь на меня пахнуло сыростью тюремных стен. Вновь заскрипела дверь, но теперь ее открывала и закрывала моя рука, а не рука надзирателя или того самого злодея. Теперь я могу сколько угодно открывать и закрывать эту дверь, могу сам входить и выходить. Я повторил это несколько раз. Лег на дощатую койку и посмотрел на потолок. Потом встал и вышел.

Я пришел на площадь, где происходила перекличка. Вокруг себя снова видел измученные лица: Борисава Гавриловича, пекаря из Гучи, Петрония Пайовича из Турицы, Владимира Цикича из Граба, Божидара Кочовича из Лиса, Тодора Зелёвича из Тияня и многих других. Все они остались в общих могилах в Яинцах, а может, их пепел развеян над Маутхаузеном. Я хотел бы остаться дольше, но мое время истекало. Я вернулся к воротам и спросил охранника:

– Ты не знаешь, что стало с Вуйковичем?

– Не знаю, а кто это?

– Ты не слышал про него?

– Нет.

– Тем лучше для тебя! – сказал я ему, махнул рукой и ушел.

Посреди улицы я остановился и сказал себе: «Йован, ты должен попасть в Яинцы! Ты не можешь этого избежать!» Я пошел по дороге, по которой в течение четырех лет полные грузовики людей увозили на смерть. Я двигался по той же дороге, что и два года назад, только теперь пешком. Я шел поклониться теням своих друзей.

Путешествие мое затянулось. Наконец я дошел и остановился. Не было нигде никого. Я был один, и сотни тысяч мертвецов в земле вокруг меня. Мне казалось, что я вновь слышу вопли цыган, отчаянно цепляющихся за жизнь, вновь вижу колонны евреев, безмолвно уходящих на смерть, фольксдойче Эугена на каменном возвышении, доктора Юнга, который отмечает сердце на груди приговоренных, карательный отряд, готовящийся к расстрелу, слышу возгласы протеста моих земляков из Драгачева! Сышу, как кричит Дмитар Василевич: «И мертвые мы будем сильнее вас, гады!» И голос Якова Живковича: «Бегите, люди!»

Я вошел в деревянный барак, в котором мы ждали своей очереди на расстрел. Тот, в котором мы прощались друг с другом и прощали друг другу грехи. Тот, в котором мы вместе читали «Отче наш» и где я отпевал еще живых людей.

Я подошел к линии огня, откуда в нас стреляли. Поднялся на бруствер над засыпанными рвами с телами. Летний день, в траве стрекочут цикады, над Авалой кружит стая птиц. А я слышу команду фольксдойче Эугена: «Fojer!» и вижу, как падают тела, как скошенная трава. И опять крик Дмитра Василевича: «Псы! Напейтесь сербской крови!»

Но тут, доктор, я понял, что что-то не так. Могилы были раскопаны, тела отсутствовали. Позже я узнал, что когда немцы поняли, что наступает их конец, чтобы уничтожить следы своих преступлений, приказали извлечь трупы убитых и сжечь их.

Я набрал букет полевых цветов и положил их на могилу, в которую когда-то зарыли моих товарищей. Снял шапку, перекрестился и поцеловал землю, впитавшую их кровь. В мыслях я видел себя в шеренге обреченных, со связанными руками. Я вновь почувствовал на своей груди руку доктора Юнга, которая нащупала мой крестик.

Я стал на то место, где все мы замерли в ожидании пули. И начал говорить все громче, пока не перешел на крик:

– Братья мои, сербы, евреи, цыгане и все остальные! Господь видел ваши жертвы, и Он…

Вдруг кто-то оказался у меня за спиной и прервал мою речь. Я оглянулся и увидел человека в форме, с ружьем на плече.

– Что ты вопишь, как полоумный? – заорал он на меня.

– Я не кричу, я моюсь Богу за души погибших, мирно объяснил я.

– Какая еще молитва? Здесь запрещено ходить.

– Кто ты такой, чтобы запретить мне стоять на месте, где я сам стоял когда-то под немецкими пулями? я заговорил уже более резко.

– Тебя не касается, кто я. Приказываю тебе немедленно убираться отсюда! Я охраняю этот мемориал, он говорил уже более спокойно.

– От кого охраняешь? От ветров и птиц?

– Старик, не шути со мной! Я позову милицию! он снова перешел на крик и скинул ружье с плеча.

– Зови! Я не двинусь с этого места, святого для меня! – тоже криком ответил ему я.

– Еще как сдвинешься! Давай отсюда, или я буду стрелять! – с этим возгласом он направил на меня оружие.

– Стреляй! – закричал и я. – На этом месте немцам не удалось меня убить, так пусть я погибну от руки тех сербов, что пришли к власти.

– Ты оскорбляешь народную власть!

– Что это за власть, если она готова свой народ убивать ни за что!

– Сейчас ты дождешься! – сказал он и быстрым шагом удалился к подъездной дороге.

Я понял, что ничего хорошего для меня не предвидится, но не был готов так просто уйти. На всякий случай я отломил кусочек отцовского черепа. Вскоре подкатил джип и остановился рядом со мной, из него вышли два милиционера и давешний охранник.

– Предъяви удостоверение личности! – сказал один из них грубо.

– У меня его нет.

– Почему нет?

– Отняли у меня в лагере в Банице.

– Какие документы есть?

– Только это, – сказал я и показал номер на руке 54821.

Он замолчал и посмотрел на меня.

– Еще вот это, – я протянул ему отпускное свидетельство из Мауххаузена.

– Ну и зачем ты здесь нарушаешь тишину? – он вновь поднял голос на меня.

– Я просто молюсь за своих погибших друзей.

– Кто тебе это разрешил?

– Господь Бог!

– Какой еще Бог? А ну-ка, свяжи ему руки! – приказал он охраннику.

Мою торбу с головой отца взял милиционер. На руки мне надели наручники. Посадили меня в джип и повезли. Не знаю, куда мы ехали, но поездка длилась долго. Один из них вытащил из моей сумки отцовскую голову и спросил:

– Чья это голова?

– Моего отца.

– Где ты ее взял?

– В Ашахе.

– Хватит разговоров, – сказал второй милиционер, сидевший за рулем. – Все это он будет объяснять там, где положено.

Наконец мы остановились, меня вывели из джипа, и я понял, что мы находимся на центральной белградской площади Теразие. Оттуда меня пешком провели на улицу Князя Михаила, завели в обширный двор и через какой-то проход втолкнули в большой подвал. В нем оказалось множество людей. Среди них я обнаружил Обрена Драмлича, который мне очень обрадовался. Здесь было много людей с номерами на руках, возвращающихся из разных концентрационных лагерей.

Обрен объяснил, что мы в тюрьме органов безопасности, а этот подвал находится под так называемым универмагом Митича. Мы провели в нем конец дня и последующую ночь. Нам дали поесть какие-то консервы и по куску хлеба. Торбу мне вернули.

На следующий день меня привели для разговора с офицером госбезопасности в комнату, на стене которой висел огромный портрет Йосипа Броза Тито. В отличие от предыдущих, этот обращался со мной гораздо учтивее.

– Откуда вы прибыли? – спросил он меня.

– Из Маутхаузена.

– Что вы делали в Яинцах?

– Пришел поклониться своим погибшим друзьям, с которыми меня привезли туда на расстрел.

– Тогда почему же вас не расстреляли?

– Вуйкович не дал, он отправил меня в Маутхаузен.

– На территории мемориального комплекса Яинцы вы мешали выполнению служебных обязанностей должностному лицу.

– Не я ему мешал, а он мне.

– Что вы хотите этим сказать? Чему он мог помешать?

– Моей молитве за упокой души павших товарищей.

– Кто вас туда послал?

– Никто. Это была моя человеческая и религиозная обязанность.

– Почему религиозная?

– Потому что я священник.

– Ах, вот оно что! – сказал он, глядя мне прямо в глаза, и сразу же переменил отношение ко мне, теперь он обращался только на «ты». – Что у тебя в сумке?

– Голова моего отца.

– Откуда она у тебя?

– Из лагеря Ашах в Австрии, где он умер в 1916 году.

– Как ты можешь доказать, что это действительно голова твоего отца?

– Бог мне свидетель.

– Есть ли у тебя более надежный свидетель, чем Бог?

– Надежнее нету, Он все видит и все знает.

В этот момент в помещение вошел еще один офицер госбезопасности и стал слушать, как меня допрашивают. А первый продолжал:

– В каких рядах ты воевал перед заключением в лагерь?

– Ни в каких…

– Ты не был с четниками?

– Нет.

– Это мы сможем легко проверить, – вмешался второй.

– И насчет этой головы мы проверим, – сказал первый. – Кто может гарантировать, что это не голова одного из наших борцов?

– Но ведь видно, что эта голова тридцать лет пролежала в земле, – я надеялся сохранить отцовскую голову.

– Ничего не видно, на ней это не написано. Голова останется у нас для исследования.

– Эта голова для меня имеет огромное значение, прошу вас ее вернуть.

– Посмотрим.

– Вы можете мне объяснить, почему меня в Яинцах заковали в наручники, как будто я преступник? спросил я их.

– Мы должны быть жесткими при сведении счетов с внутренними врагами.

– Но я не враг своему народу.

– Это еще надо доказать, – сказал второй.

– Уведите его, – приказал первый двоим солдатам, ожидавшим за дверью.

Меня вернули в подвал, где я провел следующие семь дней и семь ночей. За это время не раз прибывали новые задержанные, а старые уходили и не возвращались. По тюрьме прошел слух, что они сражались вместе с четниками. Уходившие знали, что их ведут на расстрел, прощание с нами, остающимися в камере, было мучительным.

Однажды вызвали Обрена. Обвинили его, что во время войны он был в рядах четников Драгачева под командованием Милутина Янковича. Обрен упал ко мне на грудь и заплакал, как ребенок:

– Отец, невиновным ухожу на смерть. Два немецких лагеря пережил, а теперь убьют свои же.

– Я буду молиться за твою праведную душу, если только не пойду вслед за тобой, – обещал ему я.

– Навести мою семью, расскажи им обо всем, что нам довелось пережить, и как я пострадал несправедливо.

– Обязательно, Обрен, брат мой! Твою невинную жертву Бог видит так же, как и все другие! – я вытер слезы, которые проливал по своему товарищу, прошедшему вместе со мной столько испытаний.

Это были последние слова, которыми мы обменялись. С ним и с покойным Живаном отправились мы вместе из лагеря смерти в далекий путь с надеждой, что вернемся обратно к своим родным и близким. И вот теперь Обрен пал жертвой новых злодеев из числа уже нашего народа.

Здесь же я видел и других наших земляков, которых уводили на расстрел. Позднее я узнал, что многие возвратившиеся из концлагерей убиты у Лисицына ручья в белградском парке Топчидер. Без суда и следствия, без реальных доказательств вины.

Меня из этой тюрьмы выпустили 22 августа. Когда мне сообщили, что я свободен, я пошел к тому самому офицеру госбезопасности и потребовал вернуть голову отца. Он мне на это заявил:

– Ты недоволен, что твоя собственная осталась при тебе?

– Ради этой головы я перенес много испытаний. Из-за нее я пропустил транспорт на родину и возвращался пешком через несколько стран. Эта голова для меня много значит.

– Ладно тебе, хватит болтать, – отмахнулся он и больше не захотел разговаривать.

Когда я уже был в дверях, он велел мне остановиться и спросил:

– Что у тебя еще в сумке?

– Да так, разные мелочи.

– Ну-ка, показывай!

Он взял торбу, обыскал ее и вытащил фотографию из Ашаха.

– Кто эти люди? – спросил он.

– Это узники лагеря Ашах, военнопленные Первой мировой.

– Очень похоже на группу заговорщиков против новой власти, сказал он, разглядывая снимок.

– Да какие же это заговорщики? Разве вы не видите, что это очень старая фотография? Разве Вы не видите, какие это истощенные, несчастные люди, сербские заключенные из концлагеря?

– Это подлежит проверке, – ответил он и позвал своего коллегу из соседнего кабинета.

Второй подошел, и они вдвоем впились взглядами в фотографию.

– Это мы вынуждены задержать, – произнес второй.

– Люди, побойтесь Бога! Что вам пришло в голову? я испугался, что останусь без фотографии отца.

– Откуда ты взял этот снимок? – спросили они меня. Я изложил им, как познакомился с Якобом, как он пригласил меня к себе домой и рассказал о своем деде и о сербах, которые выполняли для него полевые работы.

– Все это сказочки для маленьких детей. Надо как следует проверить. Это точно заговорщики.

– Посмотрите, что написано на обороте, это заключенные лагеря Ашах.

Они посмотрели с обратной стороны, прочитали дату «16 мая 1916 г.». Посмотрели на меня и сказали:

– Ну хорошо. А дальше смотри, веди себя, как положено.

На это я ничего не ответил. Повесил сумку на плечо и пошел. А перед выходом увидел новую группу людей, которых собирались вести на расстрел у ручья в топчидерском парке. Среди них я узнал своих земляков: Томислава Герзича, Йосипа Плазинича, Малишу Нешовановича и Витомира Стовраговича. Они меня не заметили, а мне было нечего им сказать, я проскользнул мимо и быстро вышел на улицу.

Потеря отцовской головы меня сломила. Мне нанесли тяжелый удар. Я стоял в раздумьях, не зная, куда пойти. Вышел на Теразие, площадь еще хранила следы военных действий и союзнических бомбежек. Я остановился перед отелем «Москва», один, с пустой сумкой за плечами, с крестом на груди, и долго так стоял. Я был голоден, а денег, кроме еще тех, венгерских, которые нам дали сербы в Сентендре, у меня не было.

Я подошел к уличному продавцу выпечки, немолодому человеку, и попросил его за горсть форинтов дать мне один бублик. Он поглядел на мелочь в моей руке и спросил:

– Что это за деньги?

– Венгерские.

– Я не могу их принять.

Потом посмотрел внимательнее на меня и спросил:

– Откуда ты идешь?

– Из плена.

– Возьми это, дарю, – и протянул мне три бублика и два-три рогалика.

– Благодарю тебя, добрый человек, да поможет тебе Бог!

– Нам всем надо оставаться людьми, – процедил он.

– Когда-то, когда мне было хуже, чем сейчас, в протянутую руку мне клали камень или конский навоз, а ты мне дал хлеба!

– На свете есть разные люди! – сказал он и остался поджидать редких покупателей.

Я отошел от него и остановился, глядя на широкую улицу, по которой лишь иногда проезжал военный грузовик или джип. Народа было достаточно много. Мне показалось, что я чувствую запах гари и слышу звук пролетающих над городом самолетов. Я почувствовал неодолимое желание прямо здесь, в центре многострадального Белграда, вытащить свой крест и говорить народу обо всем, что лежит у меня на душе, о том, что давит на меня, словно камень. Сказать им, что только Господь сможет уберечь нас от новых бед. Но как говорить о Боге в это время, когда его насильно изгоняют из людских сердец?! Как в эти страшные времена говорить от Его имени? Я не стал этого делать. Не хотел провоцировать новые власти, они во всем видят опасность для себя, когда в каждом шорохе мыши или ящерицы им чудится заговор против нового порядка. Этим я бы точно обеспечил себе путь к ручью, у которого множество невинных людей были казнены без суда и следствия.

И тут произошла встреча с одним дорогим мне человеком. Кто-то вдруг положил мне руку на плечо. Я оглянулся и увидел Божидара Митровича из Пухова, с которым мы были товарищами по несчастью. Лицо его озарила радость от нашей встречи.

– Откуда ты здесь, Божо? – спросил я его.

– Меня только что отпустили на свободу, – ответил он, не снимая руки с моего плеча.

– Естественно, что они могли иметь против тебя!

– Да ничего ведь и не было. А ты, отец? Ты ведь тоже ни в чем не виноват!

– Не виноваты и многие другие, которых поубивали. По воле Господа мы с тобой вдвоем остались в живых.

– Да, много наших полегло.

– Чей это, Божо, на тебе костюм? – спросил я, хотя и знал ответ.

– Моего покойного отца, Вукосава. Ты помнишь, отец, я нашел его костюм на складе в лагере в Банице.

– Я помню, Божо. Хорошо, что хоть какая-то его вещь вернется домой.

– Давайте пойдем вместе, – предложил парень.

– Я бы хотел еще немного здесь задержаться, а ты ступай потихоньку. По пути будь осторожен, не нарывайся, сейчас опасные времена, даже для тех, кто возвращается из концлагерей.

– Знаю, отец. Послушаю твой совет.

Здесь на площади мы и распрощались. Он ушел, а я остался глядеть вслед юноше, судьба которого была так необычна. Вместе с отцом они были в лагере в Банице, а когда того расстреляли, он нашел и надел его костюм.

Я вспомнил сон, приснившийся мне в Сентендре в доме наших хозяев Янковичей, когда пресвятая Огненная Мария предупредила меня, чтобы берег череп отца от безбожников. Только что именно это со мной и случилось! Череп у меня отняли! А как я мог его уберечь? Это несчастье опустошило мне душу причинило страшную боль.

Эти новые богохульники и на сербскую церковь навлекли темные тучи, кто знает, когда снова небо над нами прояснится! Вот и меня ограбили, правда, кое-что еще осталось – фотография отца из Ашаха и косточка от черепа Радойко Габровича, которую мне еще предстоит передать его семье.

Жуя на ходу бублик, я отправился к Калемегдану с намерением посетить церковь Святой Петки, чтобы помолиться за души всех тех, кто был еще так недавно рядом со мной и кого больше нет в живых. Со стен древней белградской крепости Калемегдан я смотрел на бескрайнюю равнину, по которой мои ноги издалека дошли до этого места. Глянул на Дунай, на эту великую реку, на берегах которой там далеко мы жестоко страдали и умирали, где похоронен мой отец.

Я вошел в маленькую церковь, которую народ зовет Ружица, перекрестился, поцеловал крест на алтаре. Но у меня не было денег на свечи, и я попросил женщину, которая их продавала, подарить мне одну. Она же, узнав, кто я и откуда прибыл, великодушно это сделала для меня. Я зажег свечу за души всех тех, кто не дожил до этого дня. Тихо прочитал короткую молитву и пошел. Женщина остановила меня в дверях и спросила:

– Где ты так исстрадался, набожный человек?

– Там, откуда только один из ста вернулся живым.

– Дай Бог, эти несчастья закончатся и никогда больше не повторятся! – сказала она.

– Будем надеяться на Господа, только Он в силах избавить нас от новых страданий.

Желание этой женщины, доктор, как видите, не исполнилось. Прошло пятьдесят лет, и вновь нас захватила война, самая суровая из всех, когда мы сами кидаемся друг на друга, как лютые звери. Я слишком стар и вряд ли дождусь конца этого страшного несчастья, но неустанно молюсь Богу, чтобы он поскорее вернул нам разум.

Прямо с Калемегдана я отправился домой и через два дня, 26 августа, за два дня до Успения Богородицы, вернулся в родные места. Сам Бог предопределил, что это произошло ровно через два года после моего отъезда в Баницу.

Сейчас, когда перед нами новая глава моего сказания, с учетом того, что сегодня я и так слишком много говорил, я предлагаю прерваться и немного передохнуть. Знаю, что и вам непросто изо дня в день слушать про все эти ужасы.

Да, чувствую себя все хуже. Посмотрите, что еще можно сделать, чтобы я успел досказать свою историю.

* * *

И опять мы, доктор, неожиданно потеряли несколько дней. Но что поделаешь, не всегда все идет так, как предполагает человек. Надеюсь, что нам удастся довести наше дело до конца. С тех пор как я принимаю ваше лекарство, мне стало немного лучше.

Как только я прибыл в село, я тут же пришел на пепелище церковки на Волчьей Поляне. Первое, что бросилось мне в глаза – отпечатки копыт в золе! Мне они были хорошо знакомы. Видел я и след змеи, которая проползала здесь же. Конечно, это была змея хранительница церкви! Эти Божьи твари не покидали святого места за время моего отсутствия.

Я возложил свой крест на обугленный алтарь, опустился на колени прямо в пепел и помолился Богу не в знак благодарности за то, что остался жив, на это я не имел права при ужасающем количестве погибших вокруг меня, а за упокой души тех, кто никогда не возвратится домой. Здесь я задержался надолго. Можете себе представить, доктор, какие чувства меня переполняли! Я был на свободе, но не ощущал себя свободным, тот, кто видел и пережил столько, сколько я, навсегда останется рабом пережитых ужасов.

Мне было тогда сорок восемь лет. Недостаточно молод, чтобы начать все сначала, и недостаточно стар, чтобы отказаться от новых планов и устремлений. Больше всего на свете я хотел с Божьей помощью и с помощью народа восстановить свою церковь, второй раз поднять ее из руин. Вы, надеюсь, помните, что, вернувшись из болгарского плена в начале двадцатых, я отстроил эту церковь. Для того чтобы повторить этот подвиг, надо было иметь железную волю и быть готовым к тяжелому труду. Воля моя была достаточно тверда, а с силами следовало собраться и собрать народ. С крестом в руке я сел на обгорелую балку и смотрел вокруг. С этого высокого места можно было увидеть почти все Драгачево. В одиночестве я ощущал благодать молчания, перед моим внутренним взором проносились картины прошлой жизни, как прекрасные, так и уродливые. К сожалению, вторых было куда больше. Я смотрел на свой измученный родной край, чьи раны еще вовсю кровоточили, в котором только что угас пожар войны. Я ощущал себя неотторжимой частью этой земли, я сросся с ней душой и сердцем. Из-за знакомых гор дул легкий ветерок, который когда-то принял мой первый вздох и когда-нибудь примет последний. Журчание воды возле меня было голосом моей матери, березки и осинки были моими сестрами, а дубы – братьями.

Я поднялся и отправился в свой скромный дом. Петух вскочил на забор и приветствовал меня кукареканьем, козы в загоне заблеяли, козлята, только появившиеся на свет перед моим уходом, уже выросли. Все это хозяйство поддерживала моя мать, в надежде, что я вернусь живой. Уже состарившийся пес, обычная дворняга, сначала зарычал, а когда узнал меня, заскулил от счастья, он протянул мне лапу, и мы обменялись рукопожатием, как давние любимые друзья.

Мне предстоял самый сложный момент – встреча с матерью. Я очень боялся этой минуты. Но сначала надо было войти в свой маленький холостяцкий дом. Я перекрестился и поцеловал порог. Книга моей жизни сама стала перелистываться. Многочисленные воспоминания нахлынули и захлестнули меня. Я вошел в комнату, в которой недолго жил поручик Самарджиев. В ней царили чистота и порядок, повсюду я видел следы заботливых материнских рук. Я не стал задерживаться в доме и вышел.

Как раз когда я собирался отправиться к дому матери, я увидел приближающегося человека. Я сразу же его узнал, это был Райко Сретенович из Турицы, он махнул мне рукой. Я подождал, пока он подойдет.

– Ну что, отец, пережил этот ад?

– Пережил с Божьей помощью, Райко. Люди устроили на земле ад пострашнее потустороннего.

– Мне можешь ничего не объяснять, – сказал он, я и сам прошел через все это. В Банице я был с осени 1941-го до начала лета 1942-го.

– В Банице люди страдали и умирали, но это лишь бледная тень того, что было в Маутхаузене, – сказал я ему.

– Верю. В лагере убийственнее всего, если не считать ощущения, что смерть всегда рядом, на меня действовал голод, он меня просто сводил с ума.

– Да, на маленьком кусочке кукурузного хлеба надо было продержаться целый день.

– Однажды голод так меня достал, что я сказал Адаму Груйовичу из Тияня: «Умоляю тебя, дай мне кусочек хлеба, а за это, если выживу, сделаю для тебя пять тысяч кирпичей».

– И он тебе дал?

– Дал, добрый человек! Дал мне половину своего пайка и потом от себя отрывал кусок и меня подкармливал. Многим он помог выжить.

– А ты обещание свое исполнил?

– Нет. Я ему предлагал, но он отказался.

– За что тебя послали в лагерь? – поинтересовался я.

– Взяли меня в горах, где я сторожил кадку, полную партизанского оружия.

Двадцать лет спустя этот человек мне пожаловался, что в книге о партизанах Драгачева его имя даже не упоминается, хотя он воевал на их стороне и пострадал за это. На что я ему ответил, что он, похоже, стал не на ту сторону, видимо, эта сторона не умеет ценить вклад своих соратников.

Но вернемся в сорок пятый год. Райко мне тогда еще сказал, что, как он слышал, когда горела церковь, один из болгар умер от укуса змеи.

Он был работящий человек, всегда торопился, вот и сейчас извинился, что ему пора идти. За ним пошел было и я, но какая-то сила меня потянула вновь на пепелище. И что же я обнаружил?! Рядом с золой я увидел шапку своего брата! Шапку своего покойного брата Живадина, которая была на голове поручика Самарджиева в момент его расстрела у церковной стены. Два года пролежала она, присыпанная влажной землей. Она уже немного подгнила, я прижал ее к груди, и на глаза мне навернулись слезы. Мне казалось, что я вновь вижу брата. Когда он носил ее, всегда втыкал за ухо василек, и когда коло вел, и когда в церковь шел. Я положил шапку в торбу и отправился к дому матери.

Этот путь длиной в километр дался мне труднее, чем мои долгие мучительные путешествия. Через двадцать семь лет моя бедная мать вновь должна встречать меня из плена. Когда я возвращался из Болгарии в 1918 году, ей было пятьдесят один, а сейчас, в сорок пятом, уже семьдесят восемь. За это время ей довелось потерять мужа и троих сыновей. Из всех ее детей в живых оставались только я, Йоксим и три дочери. Жива ли она еще? Или меня ждет черный флаг на ее доме? Она жила вместе с семьей покойного Живадина. Пока я шел, я вспомнил ее слова, сказанные два года назад, когда меня уводили: «Куда вы его ведете, ироды окаянные? Что он вам сделал?» Вспомнил и свой ответ: «Не печалься, матушка, увидишь еще своего сына!» Вот и наступила эта минута. Сейчас ей предстояло вновь увидеть меня, своего сына.

Дома моих братьев стояли в таком порядке: Теована, Йоксима и Живадина. Рисим погиб молодым и неженатым, от него осталось только имя на мраморной доске.

У Теована во дворе никого не было, у Йоксима играли внуки, но они меня не узнали. А когда я подошел к дому Живадина, сразу увидел во дворе мать, как она подзывает кур. Она еще носила траур по Живадину, его черный флаг развевался под крышей. Когда я показался в воротах, она застыла, но как будто меня не узнавала. Приложила руку к глазам, чтобы лучше видеть, и тогда воскликнула:

– Боже, сынок, ты ли это?

– Я, матушка!

Мы упали друг другу в объятия. Она зарыдала, я почувствовал ее слезы на своем лице. Заплакал и я.

– Пережил, сынок, тяжкие муки?

– Пережил, матушка.

– Мать тебя целых два проклятых года не видала!

– Много матерей никогда не увидят своих сыновей.

– Родная мать тебя не узнала. От тебя только кожа да кости остались!

– Хорошо, что хоть что-то осталось!

– Кто еще из наших выжил?

– Выжил Божидар, сын Вукосава из Пухова.

– Знаю Вукосава. А что с другими?

– Одни лежат в общих могилах, другие превратились в пепел и дым, третьи на дне пропасти, кого-то бешеные собаки растерзали, многие от голода преставились, а некоторых при возвращении домой новые власти расстреляли в овраге под Белградом.

– Сербы убили сербов?!

– Да. Мы от самих себя больше пострадали, чем от чужих. Мама, твое самое заветное желание я исполнил.

– Какое, сынок? Многие мои желания в жизни так и остались неисполненными.

– Я нашел могилу отца.

– Да что ты говоришь! И где же ты сумел ее найти?

– В далекой немецкой стороне.

– О, Господи! И как она выглядит?

– Вся заросла колючками и сорняками.

– Ну что ж! Теперь могу хоть завтра умереть! Тебя увидала, могила нашлась.

– Я кое-что тебе принес, – я пошарил в сумке и нашел косточку.

– Это его косточка, ведь так?

– Да, часть его головы.

– Господи, сынок, ты что, открывал его могилу?

– Да. Раскопал его могилу и взял с собой его голову.

– Ох, мой несчастный Никодие! Бедный наш хозяин! – мать начала причитать и целовать эту косточку.

– Что же ты кости свои оставил на чужбине! Сынок, а что же ты всю голову не принес?

– Я донес ее до Белграда, но там новые власти ее у меня забрали!

– Да зачем же ее отняли, это же не царская голова, а простого крестьянина.

– Обвинили меня, что это я убил какого-то партизана.

– Господи, да что же это такое! Вот окаянные! Ты и муравья не задавишь, а то человека убил, да еще нашего!

– Я, мама, еще кое-что тебе привез! – и я из сумки вытащил фотографию.

– Ох, мое сердце всего этого не выдержит! Это он на фото? Я плохо вижу.

– Да, вот это он! – я показал на изображение ее мужа.

– Какой он здесь худой! Кто тебе это дал?

– Один добрый человек. Шваб.

– Да разве шваб может быть добрым?

– Может. Всюду есть и добрые, и злые люди.

– Эту фотографию мы вставим в рамку и поместим рядом с семейной иконой, – мать плакала, целуя фотографию. – Неужели я дожила до такого?!

– Я принес еще одну косточку.

– Чья же она, бедный ты мой сынок?

– Радойко, сына Велисава Габоровича из Негришор, кузнеца.

– Знаю я их семью! Где же погиб этот мученик?

– Его, как и тысячи других, сожгли.

– Какие ужасы ты мне рассказываешь! Отнеси ее, когда будет время. Пусть у них хоть косточка от него останется. А что это у тебя на руке, сынок?

– Это клеймо, которое я буду вечно носить, матушка.

– Господь будет судить их за страшные дела. Сколько, сынок, ты добирался из такой дали?

– Два месяца, мама.

– И все время пешком?

– Пешком, мама. Через четыре государства.

– Кто еще прошел с тобой этот страшный путь?

– Было со мной еще два земляка из нашего края, но ни один живым не дошел.

– Кто же эти мученики, дитятко мамино?

– Живан, сын Драгойло Чикириза, каменотеса из Рти. Он умер в дороге, и мы похоронили его в венгерской земле.

– Знаю Драгойло, хороший был мастер, делал памятники моим свекру и свекрови. А кто был другой?

– Обрен, сын Странна Драмлича из Гучи.

– Слыхала про Странна. А что же с Обреном?

– Его новые власти арестовали в Белграде, обвинили, что воевал вместе с четниками Милутина Янковича, и расстреляли у одного ручья.

– Господи, что слышат мои глуховатые уши! А что же вы ели, дети мои, во время своего страшного путешествия?

– Дикие плоды и корешки разных растений, а встречались добрые люди, подавали нам хлеб.

– Благодарение Богу, что еще есть в наше время такие люди.

– Я вижу, козлята мои совсем выросли.

– За ними за всеми я ухаживала, ждала, что вернешься домой.

– Разве не сказал я тебе два года назад, чтобы ты не печалилась, сын твой вернется.

– Сказал. Только надежда моя с каждым днем все таяла, пока, наконец, не исчезла.

Вот так мы в тот день, 26 августа 1945, я и моя мать Даринка, вели разговор. И вдруг набежали родственники из дома Йоксима и Теована вместе с соседями, все были рады меня видеть.

Односельчане расспрашивали о своих родных, которых забрали вместе со мной, а они до сих пор не вернулись. Я говорил им обо всем, что и как было, что довелось пережить. Мой рассказ всех глубоко взволновал. На следующий день я пошел в Негришоры и косточку Радойко передал его семье. Это был еще один трогательный момент. Рассказал я и о том, как погиб Живко, пытаясь сохранить голову брата.

После возвращения домой я хотел сначала как следует отдохнуть, восстановить силы. Мать меня усиленно кормила, благо я был в еде не привередлив, хотя после двух голодных лет приходилось питаться осторожно, отвыкший желудок не все мог переварить.

Вскоре я занялся работами по восстановлению храма на Волчьей Поляне. Предстояло это совершить во второй раз. И в этот раз я также был полон решимости, никто и ничто не могло меня остановить. Опыт двадцатилетней давности мне очень пригодился. Теперь я знал, что мне потребуется и к кому я могу обратиться за помощью.

Народ опять меня поддержал, все готовы были помочь, кто материалами, кто рабочей силой. Я нуждался в большом количестве помощников, и мастеров, и простых рабочих. Я отправился по селам, разговаривал с людьми, собирал добровольные пожертвования. В этот раз мне было легче, чем в прошлый, специалисты уже имели проект, а это существенно снизило мои затраты, как материальные, так и физические.

В следующем 1946 году работы должны были начаться. На Благовещенье 7 апреля мы с отцом Михаилом освятили фундамент. К началу лета стены поднялись выше окон. И тут вдруг накануне Видовдана случилось несчастье. Один из лучших мастеров-строителей, Димитрие Пртеняк из Белого Камня, упал с лесов и разбился, сломал ключицу, несколько ребер и руку. Его тут же отвезли в больницу.

На меня это подействовало как удар молнии. Уже следующей ночью я увидел во сне своего отца Никодие, чего до сих пор со мной ни разу не случалось. Снится мне, что я стою посреди незнакомого кладбища, одна могила открывается, и из темноты слышится голос: «Сынок, верни мою голову. Сынок, похорони ее!» После этого сна я глаз не мог сомкнуть, а утром меня ждало много работы, строительство продолжалось.

Я был глубоко встревожен. Спрашивал себя, не совершил ли я грех по отношению к своему родителю. Потеря головы не давала мне покоя, а вдруг впоследствии она еще серьезней на мне отзовется? Но как я могу похоронить голову, которую у меня бесчеловечно отобрали? Ответ на этот вопрос пришел той же ночью, когда во сне меня посетила Огненная Мария и сказала: «То, что церковь восстанавливаешь – это святое, богоугодное дело, но то, что ты голову родителя не похоронил, Богу не может понравиться. Ты нарушил одну из его заповедей, останки покойного отца не почитаешь. Пока его голову не похоронишь, не успокоится душа отца твоего!»

Этот сон поставил передо мной неразрешимую задачу, возможности найти отцовскую голову я не видел. И работы я не мог остановить, все трудились от темна до темна. А уже через два дня, накануне дня Рождества святого Иоанна Предтечи, в народе называемого Ивандан, случилось еще большее несчастье: в ближайшей каменоломне, откуда мы доставляли камень, обвалилась стена и на месте убила Косту Ковановича из Рогачи! Работы мы тут же прекратили, а мной овладело отчаяние.

И вновь во сне мне явилась великая святая и произнесла: «Это тебе второе напоминание от Господа. Если не сделаешь, как я сказала, еще многие на стройке пострадают, а их смерть тяжелым камнем ляжет на твою душу». Тогда я попросил ее: «Научи меня, пресвятая, где искать мне голову отца моего?» Она на это отвечала: «Вернись туда, где у тебя ее отобрали. Возьми золотой и подкупи сторожа, тогда получишь ее обратно». Так сказала она и исчезла из моего сна.

С ранней зарей я уехал в Белград, прихватив с собой золотую монету. Направился прямиком к центральному универмагу на улице князя Михаила, но перед входом в тюрьму меня остановил охранник. Он был вооружен пистолетом.

– Куда? – он загородил мне дорогу.

– Могу ли я поговорить с кем-нибудь из тюремного начальства? С каким-нибудь офицером?

– Это больше не тюрьма, зачем тебе офицеры?

– Хочу попросить, чтобы мне вернули голову отца.

– Что за голова? Ты о чем говоришь?

– Я здесь сидел под арестом в прошлом году, и у меня отобрали голову отца, которую я нес из плена.

– Ничего нельзя, здесь больше никого не принимают.

– Прошу тебя, пусти меня хоть на пять минут, сказал я и попытался пройти мимо него наверх в канцелярию.

– Назад! – Рявкнул он на меня и потянулся за пистолетом. – Сейчас вызову милицию!

Ничего другого не оставалось, я молча сунул ему в руку большую золотую монету. Он только посмотрел на меня и сказал:

– Иди вон на ту свалку, там давно уже валяется какой-то череп. Посмотри, может, твой.

Я направился к свалке в углу обширного двора и начал там искать. Долго возился, а черепа все не было. Тогда охранник подошел ко мне, показал на бак, заполненный отходами, и сказал:

– Поищи здесь, он был на дне бака.

И действительно, на дне бака я нашел отцовский череп!!! Словно солнце меня озарило! Словно от него исходил какой-то чудесный свет. Быстро положил его в торбу и вышел на улицу. На вокзале сел в первый же поезд и отправился домой. В душе я испытывал огромное облегчение, словно тяжелый груз упал с сердца.

На следующий день мы с Йоксимом сделали гроб, а на кладбище выкопали могилу. В гроб мы положили отцовский череп и рядом его одежду: новые штаны, крестьянскую куртку из грубого сукна с тесьмой, плетеные опанки и шайкачу. В присутствии только близких родственников мы с отцом Михаилом провели отпевание. Моя мать была особенно довольна тем, что исполнение ее желания узнать о могиле мужа намного превзошло ожидаемое: теперь часть его останков была похоронена на нашем кладбище. Позднее мы, должен вам об этом упомянуть, поставили на могиле красивый памятник, который для нас изготовили лучшие мастера из села Рти. На памятнике мы сделали надпись: «Никодие Варагич, 1865-1916 гг. От жены Даринки и сыновей Йована и Йоксима».

После этого душа отца моего успокоилась, больше он во сне меня не посещал. Великая святая явилась мне во сне еще раз и сказала, что теперь работы на строительстве могут идти дальше. И работы пошли вперед быстрым темпом, а подношения дарителей в виде денег и строительных материалов поступали регулярно. Я поехал в Беле Воде возле Крушеваца и там заказал красивое украшение – розетку из белого мрамора, которую мы прикрепили на портал над самым входом.

Ко дню святого Димитрия глубокой осенью все строительные работы были завершены. Осталось покрыть крышу медью и поставить крест на купол, все это мы закончили до дня святого архангела Михаила. Из-за наступления зимы мы прекратили дальнейшие работы.

С наступлением весны мы приступили к продолжению работ по внутренней отделке храма. Иконы я заказал у иконописцев из семинарии. Все это тянулось до конца июля, дольше, чем я планировал.

Наконец, 30 июля 1947 года, в день святой великомученицы Марии Огненной, покровительницы этой церкви, она была освящена. Это действо в присутствии большого собрания людей нашего края провел старейшина храма Святой Троицы иеромонах Пахомий, вместе с ним в службе участвовали монахи и священники из окрестных монастырей.

Как видите, доктор, повторилось все, что уже происходило двадцать четыре года назад при первом восстановлении храма, то же величественное и возвышенное действо проводилось в тот же самый день праздника многострадальной церкви.

Но я все еще носил на своей душе грех, который гнетет меня и в день сегодняшний: по моей вине человек, работавший на восстановлении храма, потерял жизнь. Это был Коста Кованович. Но, видимо, на то была воля Господа, да пошлет Он его душе вечный покой!

Сейчас, доктор, мы прервем нашу работу: я – сказание, а вы – запись. Надо сохранить немногие оставшиеся у меня силы на предстоящие дни. Сделаете мне ультразвук печени? Ну хорошо, вам лучше знать, что еще надо проделать со стариком, чтобы не отдал Богу душу раньше, чем закончит излагать эпопею своей жизни. Завтра утром? Хорошо, я готов.

* * *

Как вам мой ультразвук? Что скажете, доктор? Не самый лучший? А что бы вы хотели от человека на девяносто пятом году жизни? Настоящее чудо, что этот старый механизм все еще работает. Главное, что я в сознании и могу продолжить свой рассказ.

А сейчас я хочу вас кое о чем попросить, вы должны исполнить одно мое желание перед тем, как навсегда простимся. Уже почти два месяца, как я лежу на этой кровати и, исполняя ваше желание, рассказываю о себе. Теперь вы должны мне отплатить.

Какое желание? Погодите, мой дорогой доктор! Сейчас вы узнаете, о чем речь. Как известно, своего потомства я не имею. Поэтому самую большую драгоценность, которая у меня есть, мне некому оставить. Только одного человека я считаю достойным такого подарка.

Никогда и ни перед кем я не открывал свою душу так, как перед вами. И никто не проявил желания и готовности слушать меня так, как вы. Все это время вы прикладываете все усилия, чтобы продлить мое земное существование, это можно считать вашей огромной заслугой, так как в больницу я поступил в плачевном состоянии. Ну, не буду затягивать. Не хочу умереть раньше, чем закончу.

Доктор, я хочу подарить вам свой крестик, божественный символ, который сопровождал меня на моем долгом жизненном пути.

Недостойны? Не смейте так говорить, прошу вас! Если кто и достоин такого подарка, так это вы. Я уверен, что вы будете хранить его всю свою жизнь, которая еще перед вами, вы ведь совсем молодой человек и, даст Бог, долго еще проживете на радость всем несчастным, которым вы помогаете, а потом передадите его своим детям. Пусть он напоминает вам о старце, которого вы встретили в тяжелую для него минуту жизни. Я, грешник Прохор, полюбил вас как своего самого родного человека.

Хватит об этом, прошу вас! Вы обязаны принять мой дар. Сейчас, дорогой доктор, протяните мне свою благородную руку, которая больных делает здоровыми, а несчастных – счастливыми, я вложу в нее символ спасения рода человеческого.

Прошу вас, не надо меня благодарить, не вы мой, а я ваш должник. Благодаря вашим записям после своей смерти я останусь жить в памяти людской. Крест с сегодняшнего дня в вашем владении! Пусть он следует за вами по жизни и оберегает вас от всех бед, как меня когда-то. Пусть он станет свидетелем ваших чаще счастливых, а реже – печальных минут, из которых и состоит вся наша жизнь.

Поцеловать эту сморщенную старческую руку? Ну что ж, извольте, сочту за честь. И благодарю за все, что вы для меня делаете.

Теперь я могу спокойно ожидать смерть. Я сделал то, что было самым важным для меня. Оставшиеся мне дни могу спокойно посвятить окончанию рассказа о своей жизни.

Сегодня я расскажу вам о несчастье, постигшем мою сестру Томанию. Ее сын Благое погиб в 1943 году где-то в восточной Боснии. Было ему тогда двадцать лет. Материнское сердце не могло успокоиться до тех пор, пока могилу сына не увидит. После войны летом 1947 года она отправилась на ее поиски. С ней пошли я и один из соседей, так как ее муж был болен. Томания заказала гроб, прихватила с собой и инвентарь.

В путь мы отправились на следующий день после Преображения Господня через Ужице, Добрун, Вишеград и Горажде. Кони у нее были хорошие, так что этот участок пути мы преодолели за четыре дня. Далее мы расспросили людей и узнали, что должны добраться до места под названием Войновичи по дороге на Тьентиште. А там местные жители нам сказали, что могилы погибших бойцов разбросаны всюду по склонам гор. На одном плато мы обнаружили множество отдельных могил. На некоторых были кресты с именами, но большинство без каких-либо обозначений. Много было и общих могил, это было понятно по их величине. Три дня мы перекапывали эти могилы, а когда ничего не нашли, двинулись дальше. По совету некоторых людей мы дошли до склона Зеленгоры, где весной и летом 1943 года велись ожесточенные бои против немцев. Здесь мы нашли еще больше могил, были и непохороненные останки. Каждую разрытую нами могилу мы возвращали в первоначальное состояние.

Наконец в одном из захоронений мы увидели трех мертвецов, в одном из которых моя сестра с уверенностью опознала сына. В кармане его гимнастерки мы нашли письмо, которое родители послали ему в начале войны, когда бои велись в западной Сербии между Мокрой Горой и Ужице.

Увидев его, Томания упала как подкошенная. Ее сердце едва выдержало, еще немного – и она бы скончалась над останками своего сына. Мы еле привели ее в чувство. Бумага пострадала от влаги, письмо читалось с трудом. Это был один из самых пронзительных моментов для меня, хотя в моей жизни могил мне довелось повидать немало.

Сокращу свой рассказ, доктор. Изложу только, что случилось на обратном пути. Тело мы положили в гроб и поехали домой. Через Дрину опять переправились у Вишеграда.

А на дороге между Шарганом и Креманом нас остановила милиция и потребовала предъявить разрешение на перевозку мертвеца, которого у нас, разумеется, не было, хотя по правилам мы должны были им обзавестись. Дошло до кровавой драмы. Милиционеры приказали нам снять гроб с телеги и предупредили, что получим его обратно только после того, как покажем необходимый документ и докажем идентификацию покойного. Мы не согласились на все это, поэтому они сами забрались в повозку и стали снимать с нее гроб. Мы втроем воспротивились, и они начали нас бить. Я попытался объясниться с ними по-человечески:

– Люди, побойтесь Бога! Что же вы творите? Мало этой бедной женщине переживаний, что сына погибшего домой везет, так вы еще хотите его отнять?

– Отойди, не мешай нам выполнять наши обязанности! – крикнули они и оттолкнули меня в сторону.

– Разве ваша обязанность не давать несчастным родителям хоронить по-человечески своих умерших сыновей? – сказал я им.

– Правила есть правила. Заткнись и убирайся.

– Знайте, Бог видит все это! – воскликнул я.

– Оставь Бога в покое и не мешай нам работать! ответили они, продолжая стаскивать гроб.

Тогда Томания не выдержала и крикнула с болью и яростью:

– Только через мой труп вы его у меня отберете!

Началась борьба. А когда они все же скинули гроб, моя сестра выдернула подпорку из телеги и изо всех сил треснула по голове одного из милиционеров, отчего он упал, обливаясь кровью. Второй бросился к нему на помощь, и тут показался еще один патруль. Своего товарища они тут же забрали и уехали, а на Томанию надели наручники и увезли ее вместе с гробом.

Нам с соседом ничего не оставалось, как сесть в телегу и отправиться домой. Когда уже под вечер домочадцы Томании увидели, что мы возвращаемся одни, и услышали, что случилось, они пришли в ужас. Во дворе причитали, как на похоронах.

Через три дня нас вызвали в Ужице и передали гроб с телом только после того, как Благоев отец и два свидетеля подтвердили, что это действительно его сын. Между тем пострадавший милиционер умер. Томания предстала перед судом и была осуждена на девять лет, так как (как было сказано в приговоре) убила сотрудника милиции при исполнении служебных обязанностей. Ей бы дали и больше, но приняли во внимание как смягчающее обстоятельство ее душевное состояние на тот момент.

Томания отсидела весь срок и вернулась домой в 1956 году. Была совершенно сломлена и душевно и физически и вскоре умерла. А я сказал: «Дай Бог, чтобы ничего подобного больше не повторилось!»

Ну а теперь вернемся к событиям первых послевоенных лет. Летом 1947 года в день святого великомученика Пантелеймона я собирался отправиться к пещере Кадженица на горе Овчар, о которой я Вам когда-то рассказывал. В ней хранятся мощи людей, бежавших от турок в 1815 году и умерших в изгнании. Я хотел зажечь свечу за душу своего далекого предка Петрония, отца моего прапрадеда, и его семью.

Именно в этот момент ко мне приехали Живорад Шипетич и учитель Жарко Йовашевич. Я всегда был рад повидать этих людей. А они друг к другу были очень привязаны, часто и с удовольствием встречались, очень любили пообщаться. В тот раз они мне передали, что мой приятель, отец Милорад Коляич, приходский священник церкви Рождества пресвятой Богородицы в Прилипаце у Пожеги, просил незамедлительно его посетить. Этот прекрасный человек прослужил в Прилипаце двадцать пять лет, когда в середине шестидесятых его заменил в этом храме другой достойный священнослужитель – отец Йован Лукич, тоже занимавший это место достаточно долго.

Было раннее утро, и я решил, что успею сходить и на Овчар, и в Прилипац. Двое друзей прибыли ко мне на двуколке, и когда узнали о моих планах, решили сопровождать меня. Так мы в их двуколке и поехали. Когда мы приблизились к подножью горы, двуколку оставили у Боривоя Пантелича в Дучаловичах, это его жена Загорка летом 1943 года предупредила меня о приближении болгар и тем спасла от мучений. Здесь к нам присоединились Райко Сретенович из Турицы с сыном, маленьким Войо, все вместе по тропинке мы направились в горы.

Поднявшись довольно высоко, мы остановились, чтобы полюбоваться видом. Перед нами открывалась панорама Драгачева, купающегося в лучах летнего солнца. Учитель Жарко сказал:

– Как раз в это время четыре года назад в Драгачеве был настоящий ад.

– Тогда все пропахло гарью и копотью, – сказал Милорад. – А такие раны долго не зарастают.

– Братья, Господь никогда не позволяет злодеям их кровавый пир довести до конца, – ответил я, глядя вдаль. – Он всегда позаботится о том, чтобы нить жизни не прерывалась.

– Отец, ты помнишь, как я позвал тебя на помощь, когда готовились сжечь дом Янко Поповича в Тияне? спросил меня Жарко.

– Еще бы я забыл! Такие минуты человек хранит в памяти всю жизнь!

– Но ведь дом Янко остался нетронутым, насколько я знаю? – спросил Райко.

– Верно. Благодаря тому, что в вожаке кровожадной стаи проснулся добрый человек и христианин. Я не стал им напоминать, что именно способствовало неожиданному перевоплощению.

– Отец, как получилось, что дом дяди Янко не сожгли, если его уже набили соломой? – спросил меня маленький Войо.

– Видишь ли, малыш, всемогущая рука Господа в тот день их остановила, – вместо меня объяснил мальчику его отец Райко.

Мы замолчали. Каждый перебирал в памяти страшные воспоминания, каждый ощущал глубокие шрамы на своей душе, которые оставили те мрачные дни. Перед моим мысленным взором вновь ожили сцены помрачения человеческого сознания. Я видел сожженные дома, слышал рыдания женщин и крики детей. В моих ушах звучала музыка ночи на Милоевичевом холме, где гуляли каратели, вновь я видел поручика Самарджиева у священного дерева на Вилином поле в одежде моего убитого брата, видел себя самого, привязанного к дереву подле горящей церкви, женщину из Граба, везущую убитого болгарина, слышал голос матери Даринки, когда меня уводили: «Куда вы его ведете, ироды окаянные? Что он вам сделал?» и свой голос: «Не печалься, матушка! Увидишь еще своего сына!» И ведь ее глаза действительно меня увидели ровно через два года.

Мы пошли дальше, не говоря ни слова. Меня охватили мучительные воспоминания об этой тропинке, которой я шел когда-то с отцом Пахомием и молодым послушником Гойко Стойчевичем, спасаясь от болгарских солдат. Мы перешли на северную сторону Овчара, и перед нами как на ладони предстал Каблар по ту сторону Моравы. Я вижу пещеры Турчиновац и Саввина Вода, в которых мы провели страшную ночь, а Гойко увидел вещий сон.

Мы подошли к пещере Кадженица с крестом перед входом. Сюда я часто приходил как паломник, чтобы поклониться памяти усопших мучеников. Мы заходим внутрь, где в бетонных криптах хранятся мощи. Крестимся и зажигаем свечи. Из сумки достаю кадило и начинаю каждение. Легкий аромат тимьяна заполняет небольшое каменное помещение. Я будто слышу вопли жертв, причитания женщин, плач детей.

Мы завершаем обряд поклонения памяти давно умерших жителей Драгачева и собираемся в дорогу, нас ждет еще путь до Прилипаца. И в этот момент в пещеру заходит хорошо мне известный человек – Любинко Чолович из Дучаловичей. Говорит, что заметил нас, когда проходил по нижней тропе.

Он рассказал нам удивительную историю, случившуюся в трагическом 1815 году. Когда турки обнаружили это укрытие, многие люди, чтобы не попасть в руки врагов живыми, прыгали с отвесных склонов горы в реку на дне ущелья. Одна молодая мать сначала бросила колыбель с новорожденным младенцем, а затем и сама прыгнула вниз. Она, как и все остальные, погибла, а колыбельку выбросило на берег ниже монастыря Преображения, мальчик остался жив. Люди его подобрали и выходили, по семейному преданию, это был прапрадедушка Любинко! Когда маленький счастливчик вырос, на месте своего чудесного спасения он поставил камень с крестом, сюда в течение многих лет совершали паломничество его потомки. Именно за этим приходил сейчас Любинко. Он протянул руку и показал нам на берегу это святое для всех Чоловичей место.

Нам было пора отправляться в путь. С Овчара мы спустились в Дучаловичи, забрали коня с двуколкой и отправились в Прилипац. Райко Сретенович сразу пошел домой в Турицу. А мы прибыли в Прилипац после полудня.

В церковном дворе нас уже ждал отец Милорад в компании двоих знакомых мне людей. Как только он нас заметил, то сразу вскочил и пошел нам навстречу. Мы по-братски расцеловались, он пригласил нас присесть. С ним был наш брат, монах Павел, в недавнем прошлом Гойко Стойчевич, который принял постриг несколько лет назад, когда ему было тридцать с небольшим, а также отец Юстин Попович, один из самых видных священнослужителей в современной истории сербской православной церкви. Во время войны Юстин пребывал в монастыре Святой Троицы, где мы с ним пару раз виделись.

Все они искренне обрадовались нашей встрече. Пока мы угощались плодами трудов монастырской братии – липовым медом и крепкой ракией, – наш хозяин, отец Милорад, после вводной беседы перешел к тому, ради чего меня и вызвал к себе. Он сказал:

– Я тебя пригласил, брат Йован, по двум причинам.

– Хорошо, что их только две! – засмеялся отец Юстин.

– Для встречи старых друзей достаточно одной причины – увидеться и поговорить! – Я пригубил рюмку ракии, желтой, как золотая монета.

– Брат Йован, наш брат Павел поручил мне позвать тебя, хотел с тобой повидаться, – сказал отец Милорад.

– Да, очень хотел встретиться, – подтвердил отец Павел. – Нашу последнюю встречу четыре года назад среди военных ужасов я не забуду никогда, пока жив.

– Как же ты забудешь то, как был на волосок от гибели! Болгары уже к стенке тебя поставили!

– За то, что я остался жив, я должен благодарить Господа Бога и того болгарского офицера, – сказал отец Павел.

– В первую очередь Господа Бога, – уточнил отец Юстин.

– Конечно, это само собой разумеется, – согласился отец Павел.

– А ты рассказывал про свой сон в пещере на горе Каблар? – спросил я.

– О каком сне вы говорите? – спросил отец Юстин. Он был хороший или плохой?

– Он был слишком хорошим, чтобы претвориться в жизнь! – сказал отец Милорад, которому я когда-то рассказал про сон.

– Не стоит об этом вспоминать, – сказал отец Павел. – Человеку все что угодно может присниться!

– Как знать, может, наступит день, когда он осуществится, – проговорил отец Милорад.

– Может быть, однажды наш брат Павел и вправду станет тем, кем себе приснился!

– Да что же это за сон? – не отставал отец Юстин.

– Брату Павлу снилось, что он избран сербским патриархом! – объяснил отец Милорад.

– Чудесный сон! – воскликнул отец Милорад. А мы, твои друзья, гордились бы нашей дружбой с тобой в молодые годы.

– Оставим в покое этот сон! – отмахнулся отец Павел. – Нам есть о чем поговорить!

– Ну, не будем больше об этом, – согласился наш хозяин, подливая нам ракии.

– Отец, у тебя отличная ракия! – похвалил Живорад.

– Если это говорит такой ценитель, как Живорад, можешь считать это признанием, – добавил я.

– Не забывайте, я родом из центра по производству нашей ракии, – напомнил отец Милорад.

Жарко выпил рюмку и слегка вздрогнул, а хозяин ему на это заметил:

– Давай, учитель, ты не на занятиях, можешь себе позволить. Насколько я знаю, ты из тех краев, которые тоже славятся сливовицей.

– Так и есть. Он родился в Марковице, – поддержал Жико.

После этого разговора отец Милорад перешел к тому, ради чего хотел меня видеть.

– Встреча старых друзей, что может быть прекрасней!

– Особенно тех, кто сполна испил горечь недостатка средств, как ты и брат Павел, – сказал отец Юстин.

– Да, нас двоих много что связывает, помню время, когда мы в Белграде за кусок кукурузного хлеба на строительных площадках подносили известку, а на вокзале грузили уголь, – вздохнул отец Милорад.

– Мне труднее всего было карабкаться наверх по лесам, – признался отец Павел.

– Да, вас обоих это закалило, так что вы впоследствии сумели выдержать все удары судьбы, – сказал отец Юстин. – И святой пророк Илья голодал в пустыне, ну а вы – в оккупированном Белграде.

– Брат Милорад, переходи к делу, говори уже, что у тебя на уме, – мне не терпелось узнать, в чем же дело.

– Это дело далеко не так прекрасно, – признался наш хозяин.

– Все, что посылает нам Господь, добро для нас, произнес отец Юстин.

– Это не от Бога исходит, а от тех, кто на него ополчился, – вздохнул отец Милорад. – Братья мои, темные облака заволокли сербское небо, тяжелые дни настают для людей, преданных Господу!

– В истории нашего народа было немало тяжелых дней, лет и веков, однако мы все пережили, – произнес учитель Жарко.

– Да, но впервые угнетатели наши – сербы! Те, что взяли власть в свои руки, растоптали все, что свято для человека! – сказал отец Милорад.

– Брат Милорад, объясни, наконец, людям, что ты хотел сказать! – вмешался отец Юстин.

– Скажу то, что вам самим хорошо известно: безбожники отнимают у церкви имущество, не гнушаются и храмы уничтожать!

– Неужели и до того дошло?

– В наших краях такого еще не было, но в других случалось. Я слышал, что недалеко от Крагуеваца в селе Джурджево разрушили храм.

– Ты, брат Йован, позаботься о церкви, которую ты из пепла возродил! – сказал отец Павел.

– Понадеемся на Бога, может, нас минует чаша сия.

– Обережемся молитвою, – посоветовал отец Павел, – молитва наше самое сильное оружие.

– Ты имеешь в виду, как монахи спасли молитвою церковь Святого Спаса в Жиче, когда в тринадцатом веке перед нашествием болгар и татар подняли ее ввысь? Но это только народное предание.

– Предание или нет, а церковь осталась нетронутой.

– Скромную маленькую церковь на Волчьей Поляне, я думаю, вряд ли найдут, – сказал Жарко.

– Ошибаешься, учитель, найдут они и мышь в норе, если она помешает их безбожным намерениям, – ответил отец Милорад.

– То же может случиться и с этим храмом, – отец Юстин поднял глаза на крест на куполе церкви.

– В эти богопротивные времена все возможно. Для безбожников нет ничего святого, готовы крушить все вокруг, – поддержал отец Павел.

Вот, доктор, я и пересказал вам по памяти часть разговора, который мы вели летним днем 1947 года во дворе церкви в Прилипаце. Эти мрачные предположения меня всерьез разволновали, надеялся я только на Бога. После беседы хозяин угостил нас обедом, так что назад мы вернулись только вечером.

А сейчас на очереди печальная глава моей истории. Для рассказа мне необходимо собраться с силами, поэтому продолжим завтра или в другой день.

Да. У меня время от времени появляются боли.

* * *

Лето и осень 1947 года прошли в основном спокойно. Если можно считать спокойствием ту бурю, которая бушевала в душах людей. Новая власть в период всеобщей нищеты стремилась укрепить свой курс на строительство новой жизни – без Бога, без чести, без уважения. Из школьной программы исключен Закон Божий, для верующих продвижение по служебной лестнице было затруднено или невозможно. Преуспевали только безбожники. То там, то тут сносили церкви.

Как-то ноябрьской ночью я возвращался от сестры, был праздник архангела Михаила. Было совсем темно, я шел очень осторожно, мне оставалось до дома минут пятнадцать ходу. Пошел снег. Мои мысли были о сегодняшнем дне великого святого, который приходился на 21 ноября.

Вдруг я услышал звук сильного взрыва где-то неподалеку. Я остановился, пытаясь определить, откуда донесся звук. Звук повторился, еще более мощный. Я понял, что что-то страшное происходит с храмом Огненной Марии! Меня охватил ужас. Я ускорил шаг, почти побежал по скользкой дороге. Раздался третий взрыв, его звук широко разнесся по горам и долинам.

Задыхаясь, я добежал до места совершающегося преступления и сквозь тьму увидел языки пламени, а рядом с ними тварей в человеческом облике. Церковь пылала в огне. Перед моими глазами все завертелось, кровь во мне вскипела, я потерял возможность рассуждать, собою больше не владел.

В свете пожара я заметил ружье, прислоненное к дереву. Я схватил его, направил в сторону одного из тех, кто мотался возле горящего храма. Пальцы сами нажали на курок, выстрел грохнул, и человек рухнул. Второй направил на меня пистолет, но я действовал быстрее, и он упал!

Ружье выпало из моих дрожащих рук, меня схватили, руки связали за спиной, крепко, какой-то проволокой. Потом меня отвели к джипу. Когда я шел, увидел в огне горящий алтарь, лик Спасителя на закопченной стене. В лицо мне пахнуло жаром. Вдруг мимо огня промчалась лань и исчезла во тьме, а поджигатели вздрогнули.

Нет, этого не было, они меня не били. Только сжимали за плечи. Толкнули меня в джип и повезли по сельской дороге. По бокам сидели двое, третий за рулем. Все молчали.

Доктор, я думаю, нет смысла рассказывать все дальнейшее в деталях. Через несколько дней меня из тюрьмы доставили в суд. За убийство одного и ранение второго поджигателя меня осудили на четырнадцать лет тюремного заключения. Для отбывания наказания меня перевезли в Забелу возле Пожар ев аца.

Адвокат? Нет, никто меня не защищал в суде. Моим защитником должен был быть Господь Бог, но я совершил преступление во имя Его. Моя совесть не была спокойна. Мне предлагали адвоката, как положено по закону, но я с ним не контактировал. Его помощь мне не была нужна.

Нет, это были не милиционеры, это были партийные активисты из нашего края, как собаки, послушно исполнявшие команды вышестоящих богоненавистников. Свои страшные дела они вершили под покровом ночи, чтобы скрыться в темноте, но от всевидящего ока Всевышнего скрыться невозможно.

И потянулись мои тюремные дни. Меня зачислили в категорию самых опасных преступников, наряду с врагами государства, уголовниками-рецидивистами и монструозными убийцами. Содержали меня в камере-одиночке, к чему мне было, как вам известно, не привыкать. Сырость и тоску в четырех стенах мне уже довелось испробовать и в Варне, и в Банице, и в Маутхаузене.

Но все же пребывание в Забеле далось мне тяжелее предыдущих, ведь здесь я был убийца, а там невиновный человек. Вначале мне были запрещены передачи и свидания.

В камере я часами мог сидеть неподвижно на кровати, уставившись в серые бетонные стены. С крестом перед глазами я молился Богу, умоляя сохранить мне рассудок. Иногда, заложив руки за спину, я вышагивал от стены до стены, три шага туда, три – обратно. То мне казалось, что стены сближаются, чтобы раздавить меня, то что раздвигаются до бесконечности.

Мысль о том, что я – убийца, давила на меня постоянно. Я убил человека! Зачем я совершил преступление? Мог ли я его избежать? Мог ли не оказаться рядом с храмом в решающий момент? На этот и подобные вопросы у меня не было ответов. Мог ли я обуздать свои чувства в ту страшную минуту и спокойно смотреть, как святыня превращается в пепел? Нет, это уж точно было невозможно для меня. Я действовал бесконтрольно, все случилось не по моей воле.

Простит ли меня когда-нибудь Господь за то, что я взялся за оружие и посягнул на чужую жизнь? Пусть даже этот человек сжигал церковь! Кто мне дал право судить? Имею ли я право рассчитывать на милость Господа и Его прощение? Я же не религиозный фанатик, который считает себя вправе убить любого, кто не разделяет его веру и убеждения! Нет, конечно, нет. Я содрогаюсь от одной такой мысли. Но что же я такое? Как себя определить? У меня не было объяснения своему поступку.

Мне было жаль погубленную молодую жизнь, я узнал, что парню едва исполнилось двадцать лет, моя рука обрубила нить его жизни. Я чувствовал, что моя камера пахнет его кровью, она буквально провоняла ею. Каждую ночь его тень сновала рядом со мной. Мне казалось, он протягивает руки, чтобы сомкнуть их на моей шее.

Доктор, трудные мысли и чувства меня раздирали в камере-одиночке. Я был распят между своими жизненными принципами и тем, что я совершил. Я каялся и стыдился своего преступления, и вместе с тем я им гордился.

Вы спрашиваете, как это возможно? Да, состояние моей души в то время непросто объяснить. С одной стороны, мне было стыдно из-за того, что я теперь считаюсь убийцей, с другой стороны, я чувствовал гордость за то, что с оружием в руках встал на защиту веры и Господа. Можете себе представить, каково человеку, когда его обуревают столь противоположные чувства?

Иногда ночью я слышал чьи-то шаги перед дверью камеры, осторожные, едва слышные. И тогда мне казалось, что это пришла моя мать, тогда она все еще была жива. Я чувствовал, что ко мне приходит женщина, которая когда-то провожала меня в страшные места истязаний и ждала меня оттуда живого, которая при моем отъезде и возвращении рыдала от жалости или лила слезы радости. А сейчас, здесь, в ужасе моего одиночества, эта же женщина, моя мать, тихо проходит мимо меня, своего сына-убийцы! Женщина, чье сердце и так разрывается от боли много лет. В кошмарном ночном бреду я слышал ее голос и вел с ней беседу:

– Господи, сынок, что же ты наделал?!

– Я должен был, мама!

– Кто тебя заставлял, разве должен был ты проливать чужую кровь? Ты хоть понимаешь, несчастный, что ты натворил?

– Знаю, матушка! Но по-другому я не мог поступить.

– Тот, кто совершил против Господа великий грех, перед Ним будет и ответ держать.

– Да, матушка.

– Так кто же тебе дал право судить его, горе мне, несчастной?!

– Не знаю, матушка.

Мать приходила ко мне и быстро исчезала, а я оставался наедине с собой и своими тяжкими мыслями. Спрашивал себя, как мог я храм святой Марии Огненной превратить в место суда и казни. Сможет ли меня простить великомученица, что перед ее святилищем я пролил кровь человека, пусть даже богохульника и поджигателя?

Иногда, доктор, я видел такие сны, что вскакивал с тюремной кровати среди ночи. Как-то мне приснились моя мать и убитый, вместе! Они идут по цветущему лугу, мать нарядно одета, на ней платье, которое она только в церковь на службу и на святое причастие надевала, но не в ту церковь, что безбожники разрушили (она никогда не была приходской), а в большую, в Тияне, наше село входило в ее приход. Они идут, а я наблюдаю из церковного двора. Матушка в руках несет букет цветов и свечу. Убитый (его лица в жизни я так и не разглядел, но во сне точно знаю, что это он) выглядит совсем молодым, одет в праздничную одежду, с непокрытой головой, черные волосы блестят на солнце. Мать моя уже совсем старая, при ходьбе опирается на палку, а он поддерживает ее под руку. Увидели меня, притаившегося, и парень воскликнул:

– Вот он!

Крикнул и спрятался за мою мать, как будто защиты у нее ищет. И она на меня закричала:

– Беги прочь, проклятый! Не трогай мое дитя!

От этих ее слов я пустился наутек, долго бежал, пока из поля зрения не исчезла колокольня в Тияне.

Ночи мои в тюрьме были самыми тяжкими, это были бессонные ночи. А стоило, наконец, сомкнуть глаза, я впадал в кошмарное состояние между явью и сном. Вот еще один сон, который врезался мне в память.

Мне снилось, что в лесу на тропинке я нахожу мертвого человека, которого я узнаю и точно знаю, что он погиб от моей руки. Он невероятно молодой, еще моложе, чем парень из предыдущего сна, видно, что ему еще и двадцати нет. Он лежит на спине, раскинув руки, а я подхожу к нему и говорю:

– Прости, сынок, что оборвал твою юную жизнь. Лучше бы я пулю пустил в свою старую, а не в твою молодую голову! Лучше бы мне самому лишиться жизни, чем такой грех принять на свою душу.

Стою и смотрю на него, кровь льется по его лицу. Тут вдруг появляется женщина в трауре и говорит мне:

– Грешный человек, твое покаяние не принимается, отойди от своей жертвы!

Говорит это и исчезает. Ну а потом уже не помню, чем сон закончился.

Одиночество в камере было для меня лучше, чем общение с другими заключенными. Когда меня выводили вместе с ними на обязательную прогулку, я едва мог дождаться возвращения в камеру. В четырех стенах тесного помещения я чувствовал себя свободнее, чем снаружи, среди не слишком приятных мне людей. Меня радовала плохая погода, потому что тогда прогулка отменялась.

Я протягивал руки через оконные решетки и тут же втягивал их обратно, меня пугало свободное пространство, даже когда речь шла только о руках. Мои руки, пролившие кровь человека! Прозвучит странно, но я боялся свободы. Боялся людей. Я, который в жизни не боялся лицом к лицу встречаться с любыми неприятностями и проблемами, сейчас вел себя как последний трус!

Я размышлял о тех годах, которые мне предстояло провести в тюрьме. Меня осудили, когда мне исполнилось пятьдесят лет, когда я выйду на свободу, мне будет шестьдесят четыре, я буду практически стариком. Но, вот видите, прошло уже тридцать лет, как я освободился, и я все еще жив!

Через два месяца меня присоединили к остальным заключенным. Но вместо того чтобы расценить это как облегчение моей участи, я воспринял это как еще один удар! Если бы я мог выбирать, я бы предпочел до конца срока оставаться в одиночке. Мне не по душе была обыденная тюремная жизнь, протекавшая вместе с другими заключенными. В ней человек ни на минуту не остается один, чтобы погрузиться в себя, углубиться в свои мысли, пусть и тяжелые. Я потерял свой покой, хоть он и был далек от желаемого. Настоящего душевного покоя человек в моих обстоятельствах, в моем тогдашнем состоянии даже приблизительно не мог иметь. Какой покой может быть у человека, чью душу разрывают бури и грозы!

Покинув одиночку, я стал составной частью массы, собранной из самых разных типов людей: убийц (как и я, в общем-то), воров, грабителей, мошенников, расхитителей государственного имущества, насильников. Мне было очень трудно примириться с неизбежной ежедневной, совместной с ними жизнью.

Я старался быть как можно незаметнее, ничем не выделяться, хотя мой случай и был чрезвычайно редким, возможно, даже единственным во всей тюрьме с огромным количеством заключенных.

Да, и такое случалось. Информация о том, кто я такой и за что осужден, распространилась молниеносно. И как священник-убийца я был заманчивой мишенью для агрессивных уголовников, чтобы смеяться и издеваться надо мной. Для них я был таким же преступником, как и тот, кто убил человека в пьяной драке или соседа в поле из-за спорной межи. С их точки зрения я был равен им и ничем от них не отличался.

Нет, этого я никогда не делал. Тюремным властям я не жаловался на своих обидчиков. Не хотел привлекать к себе внимание и оказаться в центре какого-нибудь скандала, как это нередко бывало. Я молчал, терпел и стоически нес свой крест, ведь судьбу мою определил Господь. Однажды несколько молодых людей воспользовались моим долготерпением. В спальне они натянули мне одеяло на голову и под общий смех начали голосить: «Господи, помилуй раба Твоего Йована и прости ему прегрешения, прости, что по своей воле убил человека…» И пока они выкрикивали все это, они волокли меня по комнате и били по голове. Такое повторялось еще несколько раз на протяжении длительного времени.

Когда я больше не мог терпеть подобные обиды и унижения, я отправился в тюремную управу и попросил их перевести меня к другим осужденным, по возможности к политическим или растратчикам с какой-нибудь фабрики или завода, таких было немало в послевоенное время.

Таким образом мое дело дошло до самого начальника тюрьмы, который пригласил меня на разговор. Должен признать, доктор, этот человек выказал ко мне участие и полное понимание. Он осознал, что все может плохо кончиться, рано или поздно меня могут забить до смерти. Начальник тут же приказал меня перевести к осужденным за хозяйственные преступления, так как опасался, что среди политических мне тоже придется несладко. Я выразил ему свою благодарность за чуткость.

В новой среде у меня, действительно, не было никаких проблем. Никто ни одним словом, ни одним жестом не пытался оскорбить мою личность. Я же старался во всем быть примерным заключенным.

Но что меня просто добило, так это известие о том, что клерикальные власти меня подвергли своему наказанию. Конечно, этого следовало ожидать, руководители нашей церкви не могли пройти мимо факта, что один из их рядов применил оружие против человека, пусть даже в защиту Божьего имени, невзирая даже на то, что его уже наказал гражданский суд. Преступление остается таковым, неважно, по какой причине оно совершено.

Нет, этого они не сделали, из своих рядов меня не исключили, но мне было запрещено проводить какие бы то ни было религиозные обряды. Также меня лишили звания священника. Так я был наказан дважды: со стороны мирских и со стороны духовных властей. Церковное наказание было для меня гораздо тяжелее, чем тюремное заключение. От этого я никак не мог прийти в себя и все глубже замыкался, общаясь только с Господом.

Навещали ли меня? Да. В основном это были духовные лица, но приходили и мои земляки, которые справедливо оценивали мою жертву, принесенную ради сохранения храма. Передавали устные послания, самыми ценными были для меня пожелания выстоять до конца. В 1956 году я получил сообщение, что моя сестра Томания умерла вскоре после выхода из тюрьмы, меня это очень огорчило.

Итак, доктор, годы текли, а мои тюремные дни проходили однообразно, ничего в моей жизни не было, кроме страданий, которые разъедали мне Душу.

Не буду тянуть. За мое примерное поведение срок моего пребывания за решеткой был сокращен, и я вышел на свободу через двенадцать лет и три месяца. Я был задержан 21 ноября 1947 года, а из Забелы отпущен 20 февраля 1960 года, то есть срок мне сократили на один год и три месяца.

Первыми пришли ко мне повидаться мои старые друзья Жико Шипетич и учитель Жарко Йовашевич с десятилетним сыном Костой, который, когда вырос, закончил военную академию и сейчас служит в чине майора. Моя встреча с ними была очень трогательной, нас переполняли сильные чувства, не обошлось без слез. Часто меня посещали Вучко и Янко Поповичи из Тияня и Райко Сретенович из Турицы. Все они хотели пожать мне руку и отдать дань признания за мою жертву. Никто из них не видел во мне преступника в настоящем смысле этого слова, наоборот, я для них был борцом за защиту веры. Но с точки зрения властей я и дальше оставался сомнительным элементом, органы безопасности следили за каждым моим шагом.

Встречался я и с монахами, и со священниками из окрестных монастырей, там меня, несмотря ни на что, принимали со всей душой. Мне предстояло встроиться в новую жизнь и обрести какой-никакой душевный мир, если только я смогу его в себе найти. Передо мной стояла и борьба за выживание, без службы в церкви у меня не было никаких постоянных доходов, я существовал, обрабатывая свой клочок земли на Волчьей Поляне и выращивая коз и кур. Ну и, конечно, благодаря помощи моих друзей.

А сейчас, доктор, в конце моего сказания, я не могу не рассказать вам нечто очень для меня важное. Некоторые односельчане мне говорили, что часто видят одного старика, который приходит на место сгоревшей церкви. Было это уже после моего возвращения из тюрьмы, весной 1960 года. Никто не знал, кто он и что тут делает.

Ранним утром накануне Благовещения я выгонял коз на пастбище. Приблизившись к пепелищу, я увидел незнакомого человека, он стоял перед алтарем, который я восстановил, выйдя из заключения. Я сделал его из досок, сверху покрыл жестью и установил крест. На алтарь я водрузил иконы Пресвятой Богородицы, Огненной Марии и Иоанна Предтечи. Человек стоял ко мне спиной и не мог меня видеть. Молился, целовал иконы. Я тихо приблизился и стал сзади, не говоря ни слова. Он все так же был занят молитвой. Козы уже ушли пастись, и я мог не торопиться.

Откуда у меня козы? Хороший вопрос. Вам непонятно, где я взял стадо, не успев выйти из тюрьмы? Могу вам объяснить. Добрые люди из окрестных сел дарили мне одно, иногда двух животных, так и собралось стадо из десятка коз, которое стало для меня опорой в борьбе за существование.

Но вернемся к незнакомцу. Он был одет по-крестьянски, шапку-шайкачу держал в руках. Опустился на колени перед алтарем и надолго замер. Я больше не мог сдерживать любопытство и сказал:

– Бог в помощь, друг!

Человек вздрогнул, оглянулся и встал. Смущенно ответил:

– Помогай тебе Бог, отец!

Наступила минута молчания, мы не сводили друг с друга глаз. Он был немного старше меня, на вид лет шестьдесят пять или шестьдесят шесть. Мучительное молчание я прервал первым:

– Ты молишься на пепелище храма.

– Да, – ответил он односложно и вновь замолчал.

Мне было ясно, что в душе его бушуют чувства, которые он не выпускает наружу. Он мял шапку в руках и ничего не говорил, только смотрел, не мигая. Я решил прийти ему на помощь и сказал:

– Для людей, верящих в Бога, настали плохие времена

– Так, отец.

Замолчал и посмотрел на алтарь.

Поскольку он обращался ко мне «отец», было ясно, что он знает, кто я такой, и это смущает его еще больше. Тут я заметил, что за деревом, скрытая толстым стволом дуба, стоит девочка четырнадцати или пятнадцати лет. Человек сделал знак рукой, чтобы она подошла к нам. И только тогда я увидел, что ее лицо обезображено: на нем были шрамы и пятна цвета гнилой сливы, один глаз не открывался.

– Подойди к батюшке и поцелуй ему руку, – сказал незнакомец.

Девочка боязливо приблизилась легкими шагами и прикоснулась губами к моей протянутой руке, а я погладил ее по волосам.

Нет, доктор, я все еще был в недоумении. Не мог даже представить себе, кто был этот старик и этот ребенок (очевидно, его внучка) и зачем они сюда пришли.

Затем он велел ей подойти к алтарю и перекреститься, девочка и это сделала. Снова замерла и не двигалась, пока он не сказал, что надо поцеловать крест (маленький, деревянный) и иконы.

Я больше не мог сдерживаться и спросил:

– Друг, я слышал, люди тебя здесь частенько видят. Что приводит тебя на место бывшего храма?

– Приводит меня мука тяжкая, тяжелый грех на моей семье, – ответил он, гладя по голове прижавшуюся к нему девочку.

– Все мы грешны, друг мой.

– Да, но по-разному. Божье наказание покарало мой дом, как никакой другой.

– Господь милостив, он услышит твои молитвы.

– Отец, посмотри на это дитя, мою несчастную внучку. Видишь, как она выглядит. Десять лет назад, когда мы гнали ракию, она подошла к котлу, и кипящее варево выплеснулось ей прямо в лицо. Она осталась навсегда обезображенной, кроме того, один глаз у нее не видит.

– Все мы в руках Господа, – я ожидал продолжения.

– Отец, это еще не все. Три года назад моя сноха, мать этой девочки, пасла скотину в поле, набежала страшная гроза, с громом и молниями. Она спряталась под деревом, и именно в него попала молния и убила ее на месте. Так несчастный ребенок остался без отца и без матери. А моя жена утопилась в колодце.

– Твой сын погиб на войне? – спросил я, предвидя его ответ.

– Если бы! – воскликнул человек. – Лучше бы он погиб за родину, тогда бы не навлек на нашу семью столько несчастий своим грехом.

– Так что же с ним произошло?

– Погиб на этом святом месте, когда взрывал церковь.

После этого признания мы оба замолчали. Теперь мне все было ясно, я сказал:

– Так значит, я убил твоего сына на этом месте.

– Не ты его убил, отец! Бог его убил!

– Нет, друг, Бог не убивает. Грешников убивает их грех.

– Отец, молю у тебя прощенья, что из-за него ты столько лет провел в тюрьме.

– Моли не меня, а Господа. Он великодушен, только он может прощать.

– Одурачили его безбожники, молодой был, своей головой не думал. Мы-то люди набожные, а он душу продал дьяволу, поверил коммунистам.

Наступила тишина. Нам больше нечего было сказать. Молча смотрели мы друг на друга, я, грешный Йован, и он, чей сын подложил динамит под церковь и этим довел меня до убийства. Человек рассказал мне, кто он и откуда, но я, доктор, не хочу сейчас называть его имя. Дай ему Бог покоя.

Хочу только напомнить вам, как при поступлении в больницу меня навестила женщина, хотя вы, скорее всего, это помните. Вам бросилась в глаза отметина на ее лице, а когда она вошла, вы остановили запись и вышли. Сейчас ей под пятьдесят, а в 1960 году она была девочка, пришедшая со своим дедом на пепелище церкви на Волчьей Поляне. Невинная жертва отцовского страшного греха, несмотря на обезображенность своего лица, вышла замуж, родила детей, но от бремени греха, совершенного отцом, она так никогда и не освободилась. Меня она тоже считала жертвой своего отца, выказывала мне особое почтение и часто молилась обо мне в церкви. Я глубоко сопереживал ее судьбе. В тот день, когда она навестила меня в больнице, я обещал вам рассказать о ней все, что знаю. Как раз это я сейчас и сделал.

А теперь, доктор, должен вам пожаловаться, что чувствую я себя очень плохо, гораздо хуже, чем раньше. Меня разрывают сильнейшие боли, а живот словно в камень превратился.

Хотите снова отправить меня на ультразвук? Хорошо, вам виднее, что еще можно сделать для того, чтобы я мог и дальше рассказывать вам о своем грешном житии на этом свете.

* * *

Плохо, доктор. Ночь была очень тяжелой, я глаз не сомкнул. Но будь что будет, все мы в руках Господа.

Говорите, результат исследования вызывает беспокойство? Не о чем здесь беспокоиться. Старая машина должна когда-то остановиться, никакой ремонт ей уже не поможет.

Не волнуйтесь, доктор. Вы для меня сделали все, что было в ваших возможностях, а человеческие возможности ограниченны. Мне бы только использовать последние минуты, пока мысли еще не остановились в моей голове, чтобы сказать вам две вещи, включите опять запись. Храм Огненной Марии в шестидесятых годах с помощью народа я опять возродил из пепла, уже в третий раз. И второе, в 1987 году, спустя тридцать лет после совершения мной преступления, церковные власти отменили мое наказание. Это случилось пять лет назад, когда, такой вот старый и слабый здоровьем, я бы все равно не смог провести какую-либо службу. А четыре года назад, в 1988 году, я принял постриг и стал иеромонахом. По имени великого святого, чье имя носит один монастырь в Сербии, я взял монашеское имя Прохор.

А сейчас, доктор, прошу вас, остановите запись, уже хватит. То, что я сейчас вам скажу, не для записи, это вообще не вписывается в историю моей жизни. Подойдите ближе, мне трудно говорить, и послушайте меня.

* * *

Доктор, я вас звал, мне нехорошо…