Весело идти ранним солнечным утром по пояс в густой траве альпийского луга, перешагивать по черным камням тонко вызванивающие ручьи, чуя в набегающих сверху дуновениях запах снега, запах промороженных за ночь скал, запах высоты.

Ноги идут и идут, рюкзак не тянет плеч, руки приятно ощущают холодную сталь ледоруба. Он сейчас вместо палки, изредка, где покруче, обопрешься на него; но в ледорубе таится нечто от тех мест, для которых он предназначен, которым принадлежит. Это, наэлектризовывая плотно охватывающую ладонь, входит в тебя, и ноги все прибавляют и прибавляют шаг, не терпится скорее туда, где снег, где лед и ярчайшее солнце, где жизнь перемогает холод и только сильным дышится легко и счастливо.

Самое нудное, самое однообразное, скучное и утомительное на свете, конечно же, морена. Лезешь, лезешь, карабкаешься с камня на камень и что только не выделываешь, как не изворачиваешься, чтоб полегче да сноровистей было! И хребет свой в три погибели изгибаешь, цепляешься за что ни придется; а то по-обезьяньи пробежишь на всех четырех сразу; случается, чтоб равновесие не потерять, колесом завертишь руками-то. Камням же конца-краю нет: большие, маленькие и снова здоровущие громоздятся под самое небо. Некоторые, ступишь, шевелятся — пролежали вечность, и нет чтобы устроиться как следует. Два шага по гладкому как стол каменюге, следом задираешь ногу, оттолкнувшись нижней, перекатываешься на другой, что повыше. А он косой, скользкий, того гляди съедешь. Дальше десяток помельче, но все как-то врозь лежат, то ли дело рядком бы, вместе, нет — прыгай, и больше никаких! Рюкзак за спиной норовит, подлый, опрокинуть тебя, чуть зазеваешься и сделаешь какое непроизвольное движение.

Так оно и идет. Лезешь, лезешь, карабкаешься, цепляешься, а впереди камни все прибавляются и морена по-прежнему уходит в самое небо.

Вон до чего велик! А тот? Поди ж ты, четверти часа вроде не минуло, как по тому самому, гладкому как стол каменюге проходили. По кругу они возвращаются, что ли? Ну, прямо как две капли воды!

Поднялись к леднику.

Горы вокруг. Островерхие. С разорванными в частые зубцы гребнями. Тупые и будто горб верблюда. Перламутрово-розовые на утреннем солнце, в тени прозрачно-сиреневые. Белизна снегов и темнота скал, резкость контуров смягчается в тени. Скалы создают причудливый орнамент. Чем дальше и выше, тем неназойливее он. Совсем далеко едва различимым крапом проступает сквозь торжествующее сияние снегов. Горы одна к одной, одна подле другой, соединенные гребнями, расколотые пропастями, горы амфитеатром окружили широкую ледяную реку, сжимают ее в своих объятиях, дают ей жизнь своими снегами.

А в глубине, и выше всех и значительней, прекрасная, величественная Скэл-Тау вздымает в небо остроконечный купол. Ни морщины, ни тени на нем. Западный склон, очерченный тенью, кое-где испятнан скалами. Южный — крутой, гладкий и ослепительно белый — геометрическая плоскость, поставленная едва не вертикально, на чем только снег держится! Впрочем, зимними месяцами, да и летом, бывает, лавины грохочут там — вожделенный объект фотографов, гроза восходителей. Но теперь лавин нет, снега разнеженно молчат под утренним солнцем. Ниоткуда ни звука. Не цокнет камень о скалу, не зазвенит льдинка. Тишина. Ветерок. Снежное сияние.

Скэл-Тау. Глаза восторженно ловят ее очертания, любуются ею, как женщиной, о которой мечтал и вот наконец увидел, нашел. И она, как женщина, все чувствуя и ничего не замечая, спокойно и гордо принимает дань твоего восхищения, и манит, и зовет молчаливо, и притягивает тем сильнее, чем дольше глядишь на нее. Входит в сердце. Овладевает им. Царит… Отведешь взгляд и возвращаешься снова, смотришь, зачарованный, и не можешь наглядеться.

Нежная, бесконечно глубокая бирюза над головой пронизана светом, излучает свет, льет на горы. Воздух… его нет: что-то прозрачное, невесомое, напоенное солнцем и высотой вливается, в легкие, и бодрит, и пьянит, и придает всему, что ни есть, особый привкус свежести, неизведанной полноты… и счастья.

Восхитительное чувство свободы испытывает Сергей Невраев. Свободы от обид, непонимания, от ошибок, восстанавливающих против него самых близких, дорогих ему людей. Более того, ему кажется — от давней неразберихи и тягостных, напряженных сожалений о размолвках с женой. Конечно, едва ли не во всех осложнениях сам и причиной. Иной раз как специально выискивает беды на свою голову. Диссертация… Упрямое нежелание слушать чьи-нибудь советы…

А, да что о том, ушло. Ушло! Свободен… Другая теперь жизнь, у него. Иные заботы и — уверен — куда более важные, насущные в конечном итоге. Наверное, и в этой ипостаси для кого-то он жалок, смешон, но внутренне никогда не чувствовал так полно, что он при деле настоящем, необходимейшем, если на то пошло; пусть и неэффектном, карьеры, как тот же Воронов констатировал, не сделаешь, да только на Руси вечно выпестовывались, непонятно разве чьим усердием, люди, скажем так, странные, которые часто, сами того не ведая, выступали против своих же интересов, защищая бог весть какие такие идеалы. И как ни честили, ни истязали прежде всего свои, домашние, какие уничижительные наименования им ни выискивали, что ж, не в словах главное. Э-э, будет, не о том теперь думать надо. А о том, что — удивительное утро вокруг! Удивительной белизны горы и удивительно празднично это его чувство свободы. Недостижим!.. Хоть на какое-то время «жизни мышья беготня» осталась далеко внизу.

«Никто не может отнять у меня эти дни, — твердил, словно уговаривая себя, Сергей Невраев. — Дни честных, прямых усилий, дни, в которых нет, не должно быть места для интриг, подлости, гаденького мелкого недоброжелательства. Мы здесь надежнее, чем веревкой, связаны единым устремлением, целью, мечтой, если угодно. Чудесно — единение, хотя бы в горах…»

Жажда жизни кружит голову. Жажда огромных напряжений, жажда красоты. Да и как иначе? Взлеты скальных круч и обманчивая гладь сахарно сияющих на солнце фирновых полей, бездонные трещины ледника, гривы снега, настороженно повисшие над пропастями, — все суровое величие и мужественная серьезность гор, опасности, таящиеся в них, возвышают душу, будят то живое, горячее, что в состоянии противостоять им. Разве можно было бы находиться здесь, где подстерегает столько испытаний, можно ли, не чувствуя себя равным, нет — более сильным, чем пробудивший волю, и энергию, и сообразительность, и крутую силу противник — горы?

— Подтяни еще, — с заметной неохотой просит Жора Бардошин.

— Левее, левее, — подсказывает Сергей. — Теперь выше. Ногу выше. — И спустя немного: — Закрепился?

— Да…

— Можно идти?

— Погоди.

Сергей всматривается, подняв голову.

— Накинь веревку на уступ… Да нет, справа. — «Не видно ему, что ли? — недоумевает он. — Что-то с Жорой неладное творится. Невнимателен, заторможен, как подменили его».

— В порядке, Сергей. Иди.

— Давно бы! — дает волю своему недоумению Сергей. — А то спрашиваю: закрепился? «Да». А что «да»?

— Да, слушай, — словно бы вспомнил Жора, едва Сергей Невраев двинулся вверх. — Камень, который слева, «живой». Ясно? Я потому и чухался. Не хотел на твою голову спустить. Так что… давай правее.

— Давно я твой «живой» камень приметил. — На минуту поддавшись размагничивающей приязни, Сергей хочет добавить что-то еще, а что и сам не знает, и говорит обычное: — Я пойду сразу выше, останавливаться на твоей площадке не буду, ты… охранение сообрази. Воронов сегодня бдит, как никогда.

— Не беспокойся, все будет в лучшем виде.

Связавшись по двое, альпинисты поднимаются по скалам. Выискивают расщелины, уступы, полки и, где опираясь, где подтягиваясь или только придерживаясь, идут, подстраховывая друг друга. Не часто, и все же передний забивает крюк в трещину, если уж иначе нельзя, если обычное охранение ненадежно.

Однообразно звучат команды. Впереди Сергей: «Дай веревку», «Еще», «Охраняю, можешь идти». И опять, после того как Жора вышел к нему и закрепился: «Дай веревку». Иногда: «Следи внимательно, здесь неладно».

Воронов с Пашей поотстали. Не любитель Воронов неоправданного риска, а случайно спущенный верхней двойкой камень может понаделать дел. Да и напарник, Павел Ревмирович, сноровкой не блещет. Из них четверых он слабейший, хотя в горах уже порядочно и все с Сергеем. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Похоже, и альпинизмом занимается лишь потому, что Сергей любит горы. И все же когда еще в Москве обсуждали, кому с кем, Воронов без особой охоты, а настоял: ударная двойка — Сергей с Жорой, им прокладывать путь.

Перед выходом означенный вопрос явился снова. Некоторые особенности обнаружились, требовали корректив. Не то чтобы факты бесспорные, отнюдь нет, мелкие, противоречивые наблюдения, если на то пошло. Углубляться и выяснять Воронов положительно отказывался. Перетасовать же двойки в последний момент как раз и означало бы согласиться со смущающими этими наблюдениями, хуже — сделать выводы, на что Воронов пойти не мог.

(«Чего ей не хватает, — втайне удивлялся он, раздумывая о своей кузине. — Такая ласковая дурнушка была, голенастая, с большим ртом, задачки пустяковые да в ее-то училище, сто раз объяснял ей, доказывал, а она вместо того, чтобы сосредоточиться: «Все равно не пойму и не хочу понимать, гадость, гадость!» Или начинала свои фуэте и прочие па де грас. А там как-то вдруг, в год, расцвела. И как же был он доволен, что этот тюлень Сережа Невраев влюбился в нее; рановато строить семью, зато, полагал, убережет ее от ненужных сердечных трат. Разумеется, Сережа упрямый максималист, создает проблемы из ничего, но нельзя и как она: поклонники, капризы, мелкое лукавство, чуть что — изображать равнодушие и пренебрежение, а не то и стараться насолить. Нельзя это, ибо опасно».)

Итак, Воронов с его сильным логическим мышлением при всем желании не в состоянии был понять свою двоюродную сестрицу и еще, увы, что чужой опыт, в данном случае — его, горький, который до сих пор держит его в своем плену, ни о чем ей не говорит.

Перегнувшись назад, отведя тело от скалы, Сергей осматривается: «Метров десять до угла. Кстати, вон трещина подходящая».

Жора охраняет. Хорошо, когда товарищ виден; куда сложнее, если скрылся за скалой.

— В порядке. Иди.

Жора поднимается. Путь проложен, к тому же верхнее охранение, и все-таки Жора… что-то с ним неладно. Мешкает, а то, наоборот, будто под ним не крутизна и обрывы, не желает рукой придержаться. Сергей понемногу вытягивает веревку, молчит. В строгом спорте выбиться из режима, из тренировок равносильно тому, что оказываешься обузой. Еще хорошо, если только обузой. Неприязненное чувство подкрадывается. Долой это чувство. Но оно возникает снова. Из ничего. Как ощущение дурного сна, который не сохранился в памяти и все же смущает и тревожит.

«Ревнуешь? — звучит в ушах ее смех. — Ты к каждому готов приревновать, кто аплодирует, когда я на сцене. У тебя комплекс».

— Как там?

— В порядке, — после паузы отвечает Жора.

Подруги: одна замужем за популярным киношным актером (фестиваль в Каннах! громкий успех в Ташкенте); муж другой — беспардонный, самоуверенный грубиян, но профессор; Воронов опять же… А он, Сергей?.. Из института академического ушел, занялся чем-то, с ее точки зрения, нестоящим, несерьезным и уж тем более непрестижным. Что ж, согласен, согласен. Говорено-переговорено. И что поддался эгоизму, согласен. Положа руку на сердце, все правда. И тем не менее он убежден, что делает нужное дело. Должен же кто-то наплевать на так называемую научную карьеру и сделаться сторожем. Сторожить природу, охранять ее, вразумлять и словом, и доказательствами тех, кто не хочет видеть дальше своего носа. А нет, так бить по рукам. Он и выискался. И испытывает подлинное удовлетворение, если, пусть не сразу, в прожекте хотя бы, но какое-то махонькое чудо природы удается отстоять.

Скалы сменяет жесткий, крупнозернистый, переходящий в фирн снег. Склон в ямах, буграх. Будто кто-то гигантским плугом спьяну разворочал его, а солнце и мороз заледенили. Склон исполосован, исхлестан тенями, искры вспыхивают тут и там.

Ледоруб на изготовке. Где надо, опираешься на него. А то втыкаешь перед собой и, держась обеими руками, переставляешь ноги. Ярчайший блеск, сине светятся тени, пот заливает глаза, сохнут губы.

Снова скалы. Двойка Воронова впереди. Дело сразу идет на лад.

— Как?

— Давай, давай.

Ближние горы мало-помалу опускаются, открывая взору новые вершины. Они растут, их становится больше с каждой сотней метров подъема. И словно ты сам вырастаешь — ширится панорама. Когда же раскроется она во все стороны, не загораживаемая ничем? Ни склоном, по которому поднимаются двойки, ни скоплением скал справа, что закрыли и самую вершину Скэл-Тау…

Фирн смеется, звенит под ногами.

И опять скалы чередуются с крутым фирном. Такой он, контрфорс, не соскучишься.

Подъем то круче, то положе. Кое-где удается сколько-то пройти без подстраховки, одновременно, если фирн хорош, проседает, но держит. А то поднялся на свои десять-двенадцать метров и налаживай охранение.

Час, и два… И три. Фирн, скалы; снег в тени, и снова фирн; скалы… Взглянешь вверх, где небо плавно огибает искромсанную тенями белизну, и невольно задаешь себе вопрос: может, уже гребень и скоро пойдем по нему? Но гребень как пила с зубьями в десятки метров — увидим, гадать не придется.

Мысли Сергея — о Регине. Перед выходом столько забот навалилось, уж Воронов постарался, чтобы без дела не сидеть, только ночь оставалась для памяти, упреков ей, себе…

«Всегда испытывал нетерпеливое желание быть вместе. А получалось… Ее подруги, их разводы, свадьбы, дни рождения, просмотр и прогоны, заезжие знаменитости и ночные репетиции, потому что зал расписан по часам, и если что-то не ладится и необходимо пройти на сцене… Ее поездки на гастроли и мои командировки, в которые удирал от неладов, непонимания, от обид по пустякам, ссор… И все равно постоянная неутолимая жажда быть вместе. И действительность: идет на восхождение, а она — сперва Кисловодск, теперь Гагра».

Фирн местами основательно подтаял. Ноги вязнут, как в трясине. Где тень, хоть небольшая, — ледяная броня едва пробивается штычком ледоруба.

Скалы в тени обросли инеем. На солнце коричневато-оранжевые, теплые. В потеках льда. Лужицы снеговой воды отражают небо. Сдвинешь защитные очки, оно густо-синее, пронзительно синее, почти фиолетовое на границе со снегом и очень глубокое, той особенной яркой глубины, что бывает лишь над высокими снежными горами в прозрачно-ясный полдень.

Жора заметно «получшал», как не преминул высказаться Павел Ревмирович, обгоняя их, чтобы топтать снег. Замечать все и вся — его основное занятие. Высказываться — тоже, хотя и не всегда следовало бы это делать. Да, на скалах Жора почти прежний, ловкий, сильный, бесстрашный. Его стихия. Но едва начинается снег или фирн, Жора раскисает и уже не рвется вперед.

Рюкзаки тяжеловаты (Сергей — не парадокс ли? — отчасти даже рад тяжелому рюкзаку. Хотя вообще-то, что и говорить, можно бы и полегче). Обсуждали, кажется, самую распоследнюю мелочь, когда составляли списки. «Проживем, братцы, без второй фляги?» И если, пусть не сразу, после колебаний, решали, что одной большой флягой обойдутся, другая безжалостно вычеркивалась. Когда таким образом списки поджали, урезали, утрамбовали и прожиточный минимум был сведен к самому что ни на есть необходимому, снаряжение, продукты и прочее хозяйство собрали в кучу. И непосвященному ясно: этакое изобилие в четыре рюкзака нипочем не уложить. «Братцы» было сникли от извечной жизненной дилеммы — несовместимости желаний и возможностей, начали переругиваться; Павел Ревмирович выхватил чьи-то кеды из кучи, потряс ими над головой и швырнул в сторону с соответствующими примечаниями. Его поступок влил бодрость и заразил других духом реализма. Оживленно ругаясь, в восемь рук принялись раздергивать кучу. Поблескивая, летели миски и запасные бачки с бензином, консервы и удивительно удобные, но чертовски тяжелые металлические чехлы для кошек. Складной ножик Сергея, в котором штопор, ножницы, открывалочка для консервов и даже вилка имеется совсем настоящая… Нет, ножик Сергей все-таки прихватил. Так приятно вертеть его в руках, так приятно было покупать и думать о походах, о восхождениях… Ребята разошлись, стоит только начать, едва всю кучу напрочь не раскидали. Воронов, как самый благоразумный, вовремя остановил.

* * *

Место встретилось: не то что вчетвером, а и десяти хватит расположиться с удобством, как не воспользоваться! Сняли рюкзаки. Жора обрезок резиновой трубки вынул, присосался к лужице, пьет.

— Ты бы лимонкой подкислил, — заметил Воронов. — Дать тебе?

Жора без внимания. Павел Ревмирович хмыкнул, ни к кому в отдельности не обращаясь:

— В пьянстве не замечен, но по утрам пьет воду, много и жадно.

— Место в самом деле славное, — оглядевшись, констатирует Воронов.

— Как специально распланировано для дружеских завтраков!

Воронов справился с часами. И молча принялся развязывать рюкзак. Вынул сервелат финский, баночку немецкого паштета.

— Есть еще любители с речами выступать, — вспомнил Сергей как-то вдруг, казалось, без всякой ассоциации вчерашние потуги начлагеря.

— Что ж ты хочешь, приучены! — подхватил Паша, словно о том же самом подумал, и тоже рюкзак свой начал потрошить. — Речугу выдать по поводу, а тем более без повода, по высокому вдохновению — дело немаловажное. — Вытащил мешочек полиэтиленовый с черносливом. От буханки хлеба освободился. — Я бы даже сказал, важнейшее. Вкалывает иной дуралей по старинке в поте лица, толку-то, во всяком случае, для самого? Ты сумей показать! Призвать и нацелить. Особливо ежели еще фразочку какую эффектную, чтобы в газетах подхватили, — и на коне, то бишь на черной «Волге».

Разложили снедь, натюрморт получился — загляденье. Ножик Сергея весьма кстати: секунда — и консервы открыты.

— Небось югославский? — заметил Жора, выбирая помягче черносливину. — Колбаса финская…

— Зато сыр здешний. Называется «Российский», — сказал, закрывая тему, Воронов.

— Чай китайский, ром ямайский, вечер майский! — продолжал насмешничать Павел Ревмирович, укладывая на бутерброд с паштетом еще сыр. — Небось по личному распоряжению Нахал Нахалыча? Как он нас жалует. А все Воронов, его стараниями. Эх, есть — потеть, работать — мерзнуть!

— При чем тут Воронов? — вмешался Сергей. Удивляла и настораживала в последнее время растущая Пашина нервозность. — Восхождение такое!

— При чем тут восхождение? — быстро прожевав, отмахнулся Паша. — На балеты Воронов его водил, когда твоя Регина танцевала. — Он было остановился. — Ты что, не в курсе? Или уезжал? Жорик видел, сидят Воронов с Михал Михалычем в партере, а кругом толстосумы иностранные за валюту… — И опять запнулся при виде вытянувшегося лица Сергея и постарался замазать: — А то — восхождение! Восхождение: значит, что-то может случиться.

Воронов, словно оправдываясь:

— Продукты Бардошин добыл через даму своего сердца. Я никакого отношения к этому не имею, узнал лишь сегодня перед выходом.

— Это через Фросю, что ли? — сообразил Павел Ревмирович. Положительно, затмение на него нашло.

— А то! — хитро сощурился Бардошин. — Решил, Нахал Нахалыч? Держи карман. — У Бардошина зудит шов на губе, он нет-нет почесывает его, делая вид, что приглаживает усы. — А моя, значит, нахвасталась? Ну, я ей выдам!

Тщеславие Бардошина не может смириться ни с каким самым малым умалением начавшегося траверса.

— А балл! — кричит он на Павла Ревмировича. — Про баллы забыл? Нахалычу наши баллы во-о как требуются. — Он черканул ребром ладони по горлу. — Места в соревновании альплагерей чем определяют?

Воронов, как если бы обычный шум и следует унять расходившуюся молодежь:

— Что за крик, а драки нету! Споры во время еды неблагоприятно влияют на процесс усвоения пищи.

Сергей обескуражен: он и не знал про театр. Ни Воронов, ни Регина ни полслова. Считают пустым мечтателем, оторвавшимся от жизни. Но Бардошин?.. Ходит на балеты…

Паша — торжественным голосом начлагеря:

— Конфликты решаются путем прямого открытого голосования. Без помощи рук. — Имелась такая занятная особенность у Павла Ревмировича Кокарекина: огорошить на редкость точной имитацией.

— Кого в председатели? — подхватил Жора.

— Предлагаю избрать заочно нашего беззаветно любимого Нахал Нахалыча, — нашелся Паша. — Кто за, вздохните с прискорбием. — Четыре дружных вздоха слились в один.

Началась игра, в центре которой оказался начальник их альпинистского лагеря Михаил Михайлович. Его изображали выступающим на собрании. Павел Ревмирович превзошел самого себя — уж на что Воронов, не симпатизировавший такого рода забавам, и тот не смог удержаться от некоего кхеканья, изображавшего смех. О том же, из-за чего сыр-бор, похоже, вовсе забыли, как сплошь и рядом случается в нашей разноликой, наполненной до краев жизни.

Ну а если разобраться, думает Сергей, ничего из ряда вон выходящего. Реалист Воронов шагает в ногу со временем. Удружил билетиками, похвастал сестрицей. О продуктах, конечно же, не хлопотал, другой уровень задач. А Жора… Жора ревностный почитатель балета?

Михаил Михайлович в недавнем прошлом заведовал некой базой, да то ли не потрафил в должной мере кому следовало, то ли какая иная накладочка произошла, а только, несмотря на весь его опыт и природную осторожность, пунктуальность, а также безусловное умение вертеться, пришлось оставить родную его душе ниву снабженческой деятельности. Но Михаил Михайлович недаром слыл человеком предприимчивым, опять же скольким в свое время помог с планом справиться, предоставив просимое, скольких, можно сказать, облагодетельствовал из одной сердечной потребности творить добро (какой-нибудь ящик коньяку нельзя же ставить ему в интерес), — постучал туда-сюда, и что же, устроили до лучших времен на подвернувшуюся должность начальника альпинистского лагеря.

Деятельность негромкая, с крупными соблазнами не связанная, опять же от не в меру любопытных глаз подальше. Пусть себе отдохнет, подышит горным воздухом, решили его покровители, с интеллигенцией поработает: давно требуется порядок навести.

Михаил Михайлович требовал прежде всего, чтобы приход-расход и прочее тютелька в тютельку. Отчетность вовремя, и значит, комар бы носа не подточил. «Это, значить, основное, — говаривал он. — А «антеллигэнция»? Тоже мне задачка про бассейн с трубами! В крепких руках и интеллигенция правильные песни запоет. По горам желают? Давай, можем разрешить, но, во-первых, значить, проценты, баллы эти, за ради чего лазают-то и страх принимают, чтобы сполна приносили; во-вторых, ставлю задачу перед личным составом вверенного мне альплагеря: долой разгильдяйство! В двадцать три ноль-ноль всем, значить, по койкам разобраться и никаких чтобы потерь производственного оборудования. За кирки, как их, ледорубы эти, крючки разные и прочее в утроенном размере будем вычитать. Подчеркиваю: в утроенном!»

— Да-а, школа, — качал головой Воронов. — А до чего осторожен, едва дело самого коснется. Спроси его, который час, — полчаса будет соображать, нет ли подвоха и можно ли так прямо ответить.

— Сюда бы его затащить! — заметил Сергей, вспомнив быстрые маленькие глазки, прячущиеся в склеротически набрякших веках, глазки, в которых навеки, кажется, отпечатались подозрительность, и недоверие, и какая-то особенная, не ради чего-либо из ряда вон, но органически присущая ему плутоватость. И еще, как же так: ну да, Воронов водит этого прохиндея в Большой, да, но Жора, Жора Бардошин, что же, оказывается, стал настоящим балетоманом?

— Вертолетом, — подхватил Павел Ревмирович. Очень ему по вкусу картина: Нахал Нахалыч на скальном гребне. — А вниз пускай сам катится. Небось проняло бы, кошки-мышки! Трепаться о какой-нибудь дерьмовой веревке, оставленной после дюльфера, он мастак: «Безответственное отношение! Была бы собственная, уж постарались бы!» Иззудит, уши вянут. А что за нее жизнью можно поплатиться, ему начхать, бумажная душонка!

— Ты чересчур, — вступился Воронов. — Поставь себя на его место. Материальная ответственность. Нашему брату дай волю — все снаряжение растащат и побросают где придется. Страна наша богата, спору нет, однако порядок соблюдать необходимо. Он и жмет и распекает… для порядка. К тому же в горах Михаил Михайлович человек новый, обтерпится со временем.

— Сколько он нас вчера мутузил! — не уступал Павел Ревмирович. — Одно и то же! Одно и то же! А язык, фразочки!

— Ты чего записывал-то за ним? — стряхнул Жора дремотное оцепенение.

— Как же, сплошнячком находочки для нашего брата журналиста. Тот еще типажик. «Наш советский человек стремится к вершинам знаний, вершинам экономических достижений…» Так, что ли, Воронов? У тебя память на все сто. «А вы стремитесь к вершинам советской земли!»

— Я смотрю, чего ты строчишь? — задним числом недоумевал Жора. — Поглядел на Нахалыча, тот пуще прежнего соловьем разливается, небось решил, корреспонденцию о нем сочиняешь.

«Хозяин должен быть хозяином, — не соглашался внутренне Воронов. — И каков он ни есть, все лучше, чем разноголосица толпы. Разумеется, наш Михаил Михайлович умом не блещет, да и человек он случайный, пересиживает свое трудное время. Так что в данном случае лишь повод для размышлений. Однако характер у него имеется. Изворотливость. Мыслей нет. Частое явление».

— Хотел ему высказать при всем честном народе, как о нем понимаю, — продолжал Павел Ревмирович, — да ладно. Еще с восхождения снимет. Конечно, наш маршрутик ему очень и очень на руку, только ведь и баллами может пожертвовать, если сильно озлится. Его «я» превыше всего. Поди тронь. Сколько мы с Сергеем тренировались, на лыжах бегали, в каменоломнях по весне вверх-вниз меня гонял, и собаке под хвост? Нет уж, я не Жора, которому что стену штурмовать, что… Ладно, замнем для ясности. Вон, уже закемарил наш барсик.

Жора Бардошин и вправду склонил буйную головушку на право на плечо, прикрыл ясные очи и посапывал, раздувая усы.

Воронов взглянул на часы. Время-то!

Разомлевшие от еды, от немилосердно палящего солнца альпинисты взвалили на плечи рюкзаки, разобрали ледорубы, связались.

— Жора, а Жор! — Пашин голос.

— Чего тебе?

— Лежать бы теперь на пляжике в прелестном окружении да байки про горы сочинять, а?

— Ты! — словно бы пнули в лицо, дернулся Бардошин. — Ты… Ты думай, когда шуточки свои шутишь…