Солнце печет, в штормовке как в шубе: расстегнуть, сбросить ее совсем хочется. Натруженные мышцы ноют. Плечи, грудь будто чужие. Но мало-помалу все приходит в норму. Плечи перестают поддаваться грузу. Ноги разошлись, шагают как надо. И мысли только о восхождении.

Где потруднее, движутся попеременно, охраняя один другого. Перебрасываясь словом, двумя. Нужными. Не до болтовни. На легких участках идут одновременно. Лишняя веревка смотана и перекинута через плечо. Передний ощупывает ледорубом подозрительные места. Не быстро идут, зато почти без остановок.

Мощный снежный карниз висит над северной стеной. Метров на пятнадцать выдается, а то и больше. Как только и на чем держится? Крикни, кажется, и вся неверная громада рухнет. Так вот не сообразишь, где что, ступишь на карниз… А идти надо. Миновать его нельзя.

Двойки связались. Первым двинулся Воронов. Он спустился немного, чтобы быть наверняка на гребне, и, поочередно вбивая носки ботинок в плотный, почти не отмякший на жарком солнце снег, опираясь на ледоруб, начал траверсировать крутизну. Веревка с мягким шуршанием змеилась за ним. Воронов прошел с десяток метров, что позволяло рассчитывать на надежность страховки, сильным ударом вогнал глубоко в снег ледоруб, обернул вокруг древка веревку, приготовился охранять. Не спеша все, основательно, как надо.

След в след прошли за ним остальные нехитрое, но рискованное место.

Дальше предполагали встретить скалы, и кошки не надели поэтому — чего там надевать да снимать. Но скалы будто отодвинулись. Невиданно узкий и длинный, обледенелый гребень впереди. Хочешь не хочешь, пришлось подвязывать кошки.

Странное это было хождение. Осторожно ступаешь левой ногой по одной стороне ледяного ножа, правой по другой, деликатно орудуешь ледорубом и привороженно следишь за товарищем впереди — весь собранная в комок решимость: сорвется если, кинуться самому по другую сторону гребня, спасая его, спасти себя. Нервы, слух, зрение — все, что связывает с окружающим миром, напряжено до предела, и до предела натянута незримая нить, крепче веревки соединяющая двух людей, — чувство, ощущение друг друга. Идешь как по буму, только там в метре, в двух земля, здесь же за отсвечивающим зеленью, отполированным ветром и солнцем лезвием ледяного ножа — глубина. Она не гипнотизирует боязнью, не тянет в себя. Она несоизмерима с привычным глазу. К тому же так сжато-стремительно летит время, столь многое требует внимания, что Сергей уже не думает о своих переживаниях.

Вышли под скалы. Сняли кошки, уложили. Ногам сразу легче. Воронов сверился с кроками. Все правильно, здесь следует ночевать. А светлого времени еще порядочно, часа три с гаком.

Жора лужицу нашел, присосался, пьет.

— Смотри, лопнешь! — шлепнул его сзади Павел Ревмирович.

— Лишнюю нагрузку сердцу даешь, — на свой лад прокомментировал Воронов.

— Ничего-о! — отирая подбородок и разглаживая усы, возразил Жора. — Рванем по скалам, выпарится.

Паша Кокарекин, Сергей и, конечно, Воронов пить не стали. А пить хотелось, влаги потеряли достаточно.

Жора, словно поддразнивая их, развязал грудную обвязку, стянул через голову свою роскошную штормовку, ковбойку и плескал на себя водой, весело отфыркиваясь.

— Что ты делаешь? — раздался истошный вскрик Павла Ревмировича.

Бардошин замер как был, с растопыренными руками. Голова медленно поворачивалась, как если бы позади нависла смертная опасность и, сделай он неосторожное движение…

— Кожица обветрит, котик Барсик, не знаешь разве? — с укоризной стал объяснять Павел Ревмирович. — Смотри, какой ты у нас красавчик писаный, хоть и порвали губу! — И назидательно, даже еще пальцем помахивая для пущей важности: — Береги себя и свою кожицу и не мойся на ветру.

Сергей Невраев тоже воду обнаружил во впадине: что значит целый день солнце. Фляга армейская с собой, наполнил без труда. Напрасно вторую не взяли, конечно, груз, зато не пришлось бы вечером растапливать лед для чая, бензин жечь.

Воронов возразил:

— Ничего не напрасно. Здесь ночуем.

Жора, как если бы и впрямь кипятком его обдали, подскочил на месте: да как же так? Чуть ли не полдня впереди! Погодка лучше не бывает, и сачковать? Да знай он раньше, он бы…

На Сергея оглянулся. Сергей сзади стоял, почти за ним. Оглянулся и каким-то сбитым взглядом окинул.

Воронов завел волынку, все разумные, содержательные доводы, но главного — пустой траты времени — оспорить не мог. И тут произошло непонятное. Непонятное и непостижимое для Воронова: Сергей встал на сторону Бардошина. Мягонько, в присущей ему манере, без всякой настырности, твердо высказался, что под стеной, как известно, имеется площадка, здесь же, покуда выгородят — палатку разместить, да те же часы и прокрутятся, не говоря уже, что прямой смысл начать штурм стены со свежими силами утром, и так далее. И Воронов лапки кверху. Надо же, удивлялся про себя Павел Ревмирович, Воронов согласился. А Сергей-то?.. Ну и ну! И все же, когда Воронов столь легко пошел на попятный… Одним словом, кошки-мышки, лес густой.

Тощий, нескладный с виду, с не в меру длинными ногами и болтающимися, не находя себе места, руками, с вытянутым лошадиным лицом, типичный акселерат Паша, то бишь Павел Ревмирович Кокарекин — хлебом не корми, дай побалагурить, вытворить что-нибудь этакое, чтобы животики надорвали. Даже Воронов, невозмутимый и пунктуальный, воплощение ревнивой приверженности к порядку и дисциплине, к тому же доктор наук, а посему приличествует соблюдать хотя бы видимость дистанции, ну и руководитель их разудалой четверки, Воронов и тот не мог избежать подтруниваний и не всегда безобидных Пашиных выходок. Исключение составлял разве один Сергей. С Сергеем Невраевым ни тени панибратства. Не то чтобы не получалось, а и не тянуло шутки устраивать. Особое, не поддающееся однозначной расшифровке чувство, и уважительное очень, и теплое, более того — полное трепетного, восторженного почитания, и сдержанное, как всякое истинное чувство, испытывал Паша Кокарекин к Сергею. Понадобись — костьми бы лег за него. Не раздумывая.

В юности ищут идеал для подражания, часто по смутной жажде недостающего в себе… После второго курса Паша Кокарекин волею судеб оказался в альплагере на Кавказе. До той поры и в мыслях не держал никакой альпинизм, все как у других — «Бони М», дайкири… Разве что в отношении «герл» выбивался Паша из принятого стандарта. Почему — может быть, сумеем дальше объяснить, теперь же не время. Итак, попал наш весельчак в горы. Поначалу решил: та же шатия, а присмотрелся, принюхался — нет. На восхождении новичок вроде него под камнепад по дурости угодил, ну, не так, чтобы очень, а все же — тут и раскрылось, и ощутил с удивлением и жаждой: вот оно, товарищество, о котором старые фронтовики, снисходительно поглядывающие на молодую смену, за шкаликом поминают, то самое, измордованное на всех танцульках, выхолощенное парадными словесами, к чему тем не менее тайно тянулся и напропалую осмеивал. «А что я с этого буду иметь?» Или: «А зачем мне это надо?» — расхожие формулировки, которыми при случае не прочь был щегольнуть, остались там, откуда пришел. Сергей Васильевич Невраев, инструктор, без долгих слов взвалил дурака того себе на плечи и дотащил, считай в одиночку, до самой хижины. Паша и еще один пытались пособить, да, пожалуй, больше мешали.

Сергей Васильевич вообще душеспасительными беседами не занимался. Взглянул пристально и без тени улыбки, когда Паша еще до того привычным манером попробовал открутиться от какого-то поручения, и Пашин задор иссяк. Потому иссяк, что уж очень Сергей Васильевич, как бы сказать, такого склада… Никакого бахвальства, ни там стремления оттеснить, оттереть плечом или столь обычного, что и отчет себе не отдаем, желания переплюнуть ближнего своего в чем ни в чем. Мало этого? Мало, хотя б на первых порах?

Уж Паша институт окончил, протрубил сколько-то на заводе, пытал свои силы в спортивной журналистике, кстати, довольно успешно, с Сергеем виделся часто, летом альплагерь, зимой горные лыжи, покуда в командировки не стало его носить, а чувство почитания, восхищения, влюбленности не проходило. Понимал: нелегко складывалась семейная жизнь Сергея, знал о разочаровании в научной работе и, хоть душой целиком на его стороне, допускал, однако, что необязательно было Сергею бросать насиженное место, может, как раз следовало перетерпеть, перемочь, чтобы остаться в своем деле. Легковерен больно, раздумывал Паша, не умеет быстро распознать, что под внешней формой таится. Или от врожденной порядочности это? Заподозрить в подлости и негодяйстве считает недостойным. Грудью на защиту Бардошина — да куда это годится!

Время внесло свои коррективы, но не разочарование, не охлаждение. И время же привело ученика и учителя к дружбе, несмотря на разницу лет и темпераментов, вопреки затаенной неудовлетворенности одного и несколько аффектированному жизнелюбию другого. Время привело, но дружба подразумевает равенство. Оно возникло тоже в горах, в вое ветра и томительной тревоге, когда сутки, и двое, и трое — шесть нескончаемых суток сидели они в крохотной палатке, точнее, в прорезиненном мешке, едва поместившись на выступе терявшейся в облаках, обледенелой после внезапного ливня скалы, отрезанные гладким, прозрачным, твердым как стекло льдом и бурей от всего мира, без продуктов, без надежды на помощь — ни рации с собой, ни сигнала никакого не дашь, — сто пятьдесят без малого часов все только снег да снег, мчащийся вокруг, стекающий струйками по отполированной глади, в короткие минуты затишья заваливающий палатку, а там снова ветер рвет прорезинку из рук, ледяная крупа сечет ознобленную кожу, грохот близких лавин и стоны, и всхлипы то ли ветра, то ли уже свои или товарища, но нет — прижавшись друг к другу, отогревая друг друга, поддерживая веру и терпение, не позволяя один другому отчаяться, сдаться, плюнуть на свою жизнь, пересилили бурю, и холод, и собственную судьбу…

— Хватит солнечные ванны принимать, — с неподвижным лицом распорядился Воронов. — Я пойду с Бардошиным. Идем одновременно. Будь внимателен, Жора. На гребне зевать некогда, в случае чего, не забудь: прыгать надо. Не перепутай, на какую сторону гребня. С тебя станет.

Связавшись — Воронов с Жорой, Сергей Невраев и Паша, — двигались по гребню. По длинному, трудному гребню, перегороженному скальными башнями-жандармами, не каждую обойдешь, штурмовать приходится, непростая, долгая работа; а то и вовсе разорванному, рассеченному провалами, вверх, и вниз, и снова вверх, ближе и ближе к стене — громоздясь в небо, подобно неприступной крепости, сторожила она не только вершину и подходы к ней, но, казалось, и всю округу, и само небо.

Горы пылают, и багрянцем озарены дымные облака над ними. Другие, что дальше, будто и не горы вовсе, так прозрачны, легки и нежны они, что кажутся сотканными из цветного воздуха.

Краски меняются быстро и незаметно. Всякое мгновение они ярки, но не режут глаз. Что в живописи было бы приторно-сладким или грубым, здесь мужественно и нежно в одно и то же время, и самые рискованные сочетания убедительны и лишь острее подчеркивают особенности и тембр каждого цвета. Закат в горах… Разве о нем скажешь?

Из ущелья поднимается облако. Очень белое, розовое, голубовато-серое, оно отражает меркнущие в тени северные склоны, белесый затихший восток. Клубясь и разрастаясь, таинственной, всепоглощающей массой облако выливается из ущелья, ползет по морене. Укрыло ледниковое озерцо. Тронуло ледник… Нет ледника, не осталось живой застывшей реки. Ничего нет: однообразное, ровное, чуть колышется белое море. Островами выступают сразу ставшие невысокими горы — вершины их.

Сергей смотрел, впитывал эту умиротворяющую красоту. На душе становилось тихо, грустно, светло. Смотрел на медленно подвигавшуюся впереди двойку, оборачивался и видел Пашу — пользуясь остановкой, тот что-то строчил в своем блокноте; переводил взгляд на Жору Бардошина, лупившего что было мочи по крюку. Крюк ровно и тонко запел, а Жора все бил, бил, словно желая загнать его полностью, чтобы и карабин нельзя было продеть. «Ох уж этот Воронов, нипочем не допустит никаких вольностей в страховке, иззудил бедного Жорика, — мысленно ополчился Сергей на своего родственника. — Только увы, почти во всем Воронов оказывается прав: не послушайся мы с Пашей, пройди еще одну веревку — и точнехонько оказались бы под их маршрутом. А камушки сыплются, минуту назад какой «чемодан» Жорик спустил».

И снова смотрел вокруг, стремясь вернуть состояние успокоенности и мира. Но то ли вид Жоры, подстегнувшего карабин к крюку и лихо, с показным озорством перемахивающего с одного еле понятного уступчика на другой, тому причиной, то ли еще почему, а только вместо освобождающего сердце согласия нахлынули тревога и озабоченность.

До стены еще порядочно, хоть и придвинулась, полнеба загородила мрачная ее громада, и все же нынче дойти вряд ли удастся. Пора разбивать лагерь, но не видно места даже присесть. Скальный гребень круто идет вверх, круто обрывается в обе стороны. Справа еще куда ни шло; слева же, на север, ледяные стены переходят одна в другую. Плотные небольшие облачка плывут. Они — холодный пар, но мнится, то сугробы снега, пушистого, мягкого… Нелепое чувство подкрадывается… Гонишь и не можешь полностью освободиться. Оно преследует, навязчивое, как ночной кошмар: «Спрыгнуть туда и потонуть в снежной мягкости, ничего не видеть, ни о чем не думать, не помнить, не жалеть…» И вот ведь приходится повторять себе, что абсурдно, дико это непонятно откуда взявшееся желание…

Ушла связка Воронова. Двинулись Сергей с Пашей. Перестегиваясь с крюка на крюк (где там выбивать, ломом не вытащишь), одолели крутизну. Дальше не лучше. Каменные зубцы в рост человека насекли гребень, расщелины раскололи его. А светлого времени осталось всего ничего. Оказаться застигнутым темнотой на маршруте? Вынужденная ночевка в нерасставленной палатке, притулившись на какой-нибудь полке?..

Воронов понимал: маху дали с гребнем. Ситуация диктовала. Так он себе объяснил и не желал более к этому возвращаться. Сердило другое. Существующее описание сделано группой, шедшей в обратном направлении, минуя стену. Бодро-весело, надо полагать, у них получалось; где круто, дюльферяли — то-то и в отчете понаписано что бог на душу положит. Это распространившееся как болезнь очковтирательство, стремление выхвалиться за счет других раздражало. Но еще более Бардошин. Страховку не соблюдает, приходится следить и заставлять, идет абы как, сплошное легкомыслие и зазнайство. Уши прожужжали: талант! Второй Хергиани! Гордиться будем, что вместе хаживали. Двойки перекрутил, рассчитывая, пойдут с Жорой в высоком темпе, наладят, где необходимо, основательную страховку, чтобы Сергею (рюкзачище у него!) с Павлом Ревмировичем было проще; засветло выйдут под стену, разобьют лагерь.

Воронов ничего не собирается захватить, покорить в суровой борьбе, не принимает всерьез никаких озарений, сверхчеловеческих усилий и подвигов. Он тщательно все рассчитывает, старается максимально исключить риск. Романтический хаос не его стихия. Но талант есть талант, и, хочет он того или не хочет, временами, помимо воли, восхищается Жорой Бардошиным. И тем настойчивее его намерение ввести этот талант в определенные рамки, оградить себя и других от опасных случайностей.

Сергей Невраев согласен: урок преподать необходимо, только не теперь — боком может выйти теперь любая учеба. Время, время сейчас дорого. Время и все-таки — солидарность. Сергей шикал на Павла Ревмировича, а тот кипел, пускался в резкости: нагнав первую двойку, принуждены ждать, покуда они там выяснят, кто прав, кто виноват. А время летело.

Когда же наконец открывалась возможность двигаться второй двойке, застоявшийся Павел Ревмирович — скорее, скорее! — мчал, перестегиваясь с крюка на крюк, скрывался за каким-нибудь углом или выступом, и тут что-то снова задерживало. Сергей никогда, кажется, столь не нуждался не в общении даже — в молчаливом присутствии рядом другого человека, как в эти минуты. Только бы выйти из-под атак колючих своих вопросов, терзающих догадок. Жгли и делали все вокруг безразличным, необязательным, лишенным смысла и значения. Нельзя позволить себе подобное состояние. Но одно дело понимать и знать, и совсем иное — следовать своему знанию.

…И опять Пашу не видно, обходит скалу. Подрагивает веревка, понемногу вытягивается слабина. Но ты один. С особой очевидностью сознаешь, что здесь, в поднебесье, ты лишь гость, вторгшийся незваным. Веревка просится из рук. Выдаешь ее. Это вдруг явившееся занятие бодрит. Веревка замирает. Она неподвижна. Смотришь по сторонам. Неестественно ярким румянцем рдеют знакомые вершины. Темнота, хоронившаяся в глубоких теснинах, в нагромождениях скал, выползает, щупальцами протягивается по кулуарам, с каждой минутой решительнее заволакивает долины, поднимается к вершинам. Ночь близится. Тревожный, грустный, озаренный зловещим багрянцем одинокий час.

«Быть вместе, — нечаянно дает себе волю Сергей. — Дома, и чтобы мама смотрела передачу «Здоровье», а мы пусть молчали бы по разным углам, пусть что угодно…» И переводил на то, что сейчас. Всматривался. Вслушивался. Приглушенный, откуда-то из пространства вокруг возник голос Воронова, но сам он не виден. Паша тоже. Впереди скалы и скалы без конца. Колючим силуэтом взрезают они красное небо.

«Зря не остановились на ночлег за вторым «жандармом», — возвращается Сергей к общим заботам. — Язык не повернулся предложить, да и Жора: Жора рвал и метал. Оставшаяся позади площадка казалась не просто хорошей — превосходной. — Вот так, — с невеселой иронией констатировал Сергей, — отказываешься от того, что само идет в руки, а после жалеешь. — И перескакивая на свое: — Хотела же Регина, чтобы я ехал с нею, звала, настаивала…»

«В описании гребня, — вспоминал Сергей, понемногу выдавая связывающую его с Пашей веревку и поглядывая на Воронова — показался наконец-то порядочно впереди, — в описании гребня определенно говорилось, что места для ночевок имеются. Значит, не одно, не только площадка, которая осталась внизу». И легче вроде бы даже не столько от успокоительных этих соображений, сколько еще потому, что товарищи здесь, с ним, на виду, можно перекинуться словом, другим, пробрать Пашу: то скорей, скорей, едва веревку успевал выдавать, то мешкает.

— Как там, в порядке?

— Иди, Сереж, полный ажур.

Подтянулся к Павлу Ревмировичу, еще целую веревку с ходу прошел.

Паша явно в ударе, пять минут, и уже тут как тут, еще и крюк на пути вытащил (неужели забит на авось?). Опер рюкзак о скалу, поглядел на Сергея, на стоявшего неподалеку Воронова, на веревку, уходившую вверх к Жоре Бардошину, который опять открывал шествие, и:

— Что, как дальше?

Жора, появившийся высоко над ними, вместо того чтобы наладить охранение и дать возможность идти Воронову, привалился к скале, словно отдыхать надумал.

— Здрасте пожалуйста! — не утерпел Паша. — Чем залюбовался?

— Как с ночлегом? — спрашивает Жора, ни к кому определенно не обращаясь. — Не видно подходящего ничего.

— Вопрос по существу, — неожиданно поддержал его Сергей. — Каково будет высочайшее мнение?

Но Воронов — не в его правилах заниматься разговорами, пока не налажена страховка, — Воронов ни звука.

Так они стояли некоторое время: Бардошин наверху, на неширокой, но достаточно удобной полочке, соображая, как ловчее себя вести, чтобы в любом случае не оказаться в проигрыше; Воронов требовательно ждал, когда Бардошин забьет крюк, Сергей и Паша почти рядом друг с другом, раздумывая, что теперь.

Сергей еще метнул взгляд на Жору, всмотрелся. Показалось, будто Бардошин каким-то тайным знанием, неведомым наитием проник в сумбурные его переживания, а не то — нечто схожее творится и с ним… Встретить маету, хотя бы отдаленно напоминающую ту, что несешь в себе, даже если причины ее тобой не разгаданы, увидеть в другом пусть лишь призрак своего неблагополучия — мало того, что унизительно объединяет, еще и рождает брезгливое возмущение.

— Что, может, спустимся в лагерь, поспим на мягких кроватках? — круто меняясь, разразился Сергей. (Страшная, лютая неприязнь сторожила рядом. Не поддаться, не дать ей овладеть собою полностью, иначе — лавина. Лавиной сорвется, что долгое время копилось в нем, и пойдет, круша и сметая все на своем пути. Так, по крайней мере, со смутным опасением он ощущал и ломал себя, сдерживал, старался вовсе наоборот — приветливостью и вниманием глушить близко подкатывавшую к горлу ненависть и презрение, и вот едва не дал им волю.)

Жора, словно бы ударом ветра толкнуло его, не забив крюка, не наладив никакой страховки, быстро двинулся по неширокой полочке, траверсируя вправо. И оскользнулся — нога сорвалась, когда переносил другую…

— Ух! — только успел выдохнуть Сергей, взглядом своим словно пытаясь удержать, не дать ему свалиться. Жора и не свалился. Сделав ни с чем не сообразное движение, прыжок ли, переворот, неуловимый для глаза, что-то по-кошачьи ловкое, мгновенное, ухватился за неразличимый снизу выступ, повис. Заелозил ногами, нащупал опору и как следует встал.

Сорвись Жора, Воронов, превратившийся в пружинный механизм, готовый принять и погасить рывок, тем не менее вряд ли сумел бы избавить его ото всех бед — слишком велико могло оказаться свободное падение.

— Молодец, Жорка! — вырвалось у Павла Ревмировича. — Молоток! Виноват, барс! Настоящий горный барс и снежный орел. То есть наоборот.

Воронов дал время Жоре отдышаться, настоял-таки, чтобы забил крюк, наладил как следует самоохранение. Однако дальше предпочел идти первым.

— Поднимемся во-он к башне перед стеной, — объяснял он Сергею, ожидая, покуда Жора выберет лишнюю веревку. — Там посмотрим. В крайнем случае пересидим как-нибудь ночь. Не роскошествовать же мы сюда явились.

Сергей поглядывает на своего старинного, еще со школьных времен товарища, теперь и родственника. Загорелое лицо Воронова в сумерках кажется вовсе черным. Тяжелый подбородок, крупные складки. Выпуклые очки, под которыми не разглядеть его глаз. Оно словно высечено из камня, лицо человека, не желающего тратить себя на переживания, решающего только раз. Сергей смотрит, молчит и, подпадая под излучаемые этим бесстрастным, неподвижным лицом спокойствие и уверенность, соглашается:

— Будь по-твоему. — «Нельзя отдавать пройденный путь за здорово живешь, — соглашается он и внутренне тоже. — Мало ли, настроение, нет писем — а когда она писала? Один любит, другой позволяет себя любить. Ее любовь — театр, и вся ее жизнь там. И нечего устраивать нервотрепку. Нечего, нечего, — бьется в нем, перекрывая беспокойство, неприязнь, нетерпение. Всякий раз, как должна быть почта, места себе не находил. Тут тоже… Глупо, позорно, абсолютно бессмысленно даже думать о том, чтобы повернуть назад. Идти… вопреки надеждам этим изнуряющим, вопреки темноте, которая надвигается… Идти, идти…»

Горы, вершины их погасли. Две-три самые высокие, самые мощные удерживали еще вишнево-красные отсветы зари. Но темень поднималась и к ним, захватывая пространство сначала вширь, теперь ввысь. Ее пора — время ночи, холода, когда во мраке, пронизанном мерцанием звезд, лед трескается от стужи и камни пристывают друг к другу, в тщетном стремлении сохранить остатки тепла. Близко стена черной громадой вздымается в небо. На самом верху, или это только кажется Сергею, тускло проступают потеки цвета запекшейся крови.

Прошли одну веревку. Вторую. Третью.

— Все в порядке! — Воронов добрался до подножия стены и сообщал оттуда: — Отличную площадку вижу.