Другие времена

Мин Евгений Миронович

Юмор нужен человеку как воздух. Люди, лишенные этого бесценного дара, унылы и скучны.

Писать юмористические рассказы нелегко. Дело не только в том, чтобы смешить. Ради этого не стоит браться за перо. Смех - дело полезное. Врачи утверждают, что он излечивает от многих недугов.

Может быть, не все рассказы и сказки понравятся читателю. Что ж поделаешь? Каждый писатель-юморист должен уметь ни на кого не обижаться.

 

Житейские истории

 

 

Фернандо

Мы лежали в госпитале в большой палате - бывшей аудитории педагогического института. Каждый день кто-то умирал, и тогда санитары уносили труп. Кто-то выписывался в часть, и на его место поступал новый раненый.

Справа от меня лежал тракторист с Полтавщины Иван Адамович Нагорный, слева - Фернандо Мартинес. Нагорному было лет двадцать, но все называли его по имени и отчеству. Круглолицый, круглоглазый, по-крестьянски обстоятельный паренек, он готовился жить долго и дневной паек хлеба делил на три равные доли. Одну съедал на завтрак, вторую - на обед, третью - на ужин.

Завтрак, обед и ужин мало чем отличались. Утром - немного жидкой овсяной каши, днем - суп-вода, где, как говорил Иван Адамович, крупинка за крупинкой гоняется, поймать не может, вечером - та же каша. Иногда к чаю прибавляли кусочек сахару. Основной пищей был хлеб. Двести граммов блокадного хлеба. Тот, кто не ел этого хлеба, не поймет, что это такое.

Фернандо Мартинесу недавно исполнилось четырнадцать. Долговязый, большеглазый юноша, он носил сорок пятый номер сапог. Вот было хлопот, когда Фернандо эвакуировали в глубокий тыл. Сапог такого размера не было. Впрочем, Фернандо нуждался только в одном сапоге. Левую ногу ему отняли до колена.

Фернандо не был на фронте. Его ранило на улице во время бомбежки. Он сам был виноват в этом. Так считал Иван Адамович: какого лешего Фернандо застрял в Ленинграде, зачем он драпанул из детского дома?

- Не понимаешь?! - сверкал глазами Мартинес - Я испанец, а испанцы не бывают трусами.

- Дурость это, между прочим, не храбрость, - отвечал Иван Адамович. - Ты еще дитё, подрос бы - тогда и шагай воевать.

- Неправда! - потрясал жестким костлявым кулаком Фернандо. - Я маленький был, когда меня увезли из Испании... Теперь я большой... Я мужчина!.. Если бы я остался там, я бы показал этим фалангистам!.. Я бы им за все... За отца, за маму!..

- Не гуди, - увещевал его Иван Адамович. - Горлом никого не возьмешь. Ты где проживал в Испании?

- Лерида, - грустно и нежно произносил Мартинес.

- Не слыхал. Мадрид знаю. Про Севилью слышал. Песню такую у нас по радио передавали: "От Севильи до Гренады, в тихом сумраке ночей..." Ночи у вас, верно, вроде наших украинских, красивые. Эх и звезды у нас! А луна желтая, спелая, як добрая тыква.

- В Лериде тоже есть звезды, и песню про них поют. Так и называется - "Звезды Лериды".

И Фернандо хриплым, ломающимся голосом тихо напевал по-испански песню о звездах и девушках Лериды.

- Складная песня, - соглашался Иван Адамович, - а вот голос у тебя неотработан.

Так они беседовали каждое утро - Иван Адамович Нагорный и Фернандо Мартинес - о звездах, о войне и о многом другом.

Когда приносили завтрак, Мартинес отщипывал кусок черного, каменного хлеба, а остальное отдавал Ивану Адамовичу.

- Спрячь, Хуан, пусть полежит у тебя в тумбочке до обеда.

- Ладно, Федя, заховаю. Только, чур, потом не проси. Не дам.

- Не буду, - решительно и твердо говорил Мартинес.

- Посмотрим, сказал слепой, услышим, сказал глухой, - отзывался Иван Адамович.

Завтрак мы поглощали мигом. И лишь только санитарка уносила пустые, вылизанные тарелки, в палате устанавливалась злая, голодная тишина.

С полчаса мы лежали молча, затем раздавался тоненький, жалобный голос младшего сержанта Кольки Черемных:

- Эх, и пожрать бы сейчас, ребята...

- Завел пластинку! - огрызался на него Иван Адамович, но другие раненые поддерживали Кольку:

- Не затыкай человеку рот.

- Пусть скажет.

- Нет, это ведь я так, в общем и целом, мечта о прошлом, - застенчиво продолжал Колька. - Вспомнился мне вдруг наш ресторан "Метрополь". Кто местные, знают - на Садовой, возле Невского. Я там официантом работал. Ну и жизнь была! Любое блюдо бери. Тут тебе и беф-строганов, и судак орли, и котлеты де-воляй.

- Де-воляй! - презрительно перебивал Кольку Никаноров, пожилой рабочий с "Электросилы". - У меня жена щи готовила - ложкой не провернешь.

- Кончится война, приеду домой в Ереван, целый день шашлык кушать буду, - страстно шептал Игорь Микаэлян.

Внезапно все начинали говорить разом, споря до хрипоты. Здоровый, сытый человек, послушав нас, подумал бы, что перед ним скопище чудовищных обжор, которые только тем и занимались в своей жизни, что поглощали несметное число бифштексов, пирожных, вареников, пончиков с повидлом.

Споры и крики заканчивались так же неожиданно, как и начинались. Снова наступала глухая тишина.

Нагорный и Мартинес не участвовали в наших баталиях.

После завтрака Иван Адамович читал одну и ту же книгу - "Путеводитель по Греции", неизвестно как попавшую к нам в палату, а Фернандо, укутавшись с головой одеялом, пытался уснуть.

Пролежав час-другой, он тихонько обращался к Нагорному:

- Хуан...

- Чего, Федя?

- Слушай, Хуан, - робко просил Мартинес, - дай, пожалуйста, кусочек...

- Чего? - притворно недоумевал Иван Адамович.

- Кусочек хлеба.

- Нема хлиба.

- Ты же взял у меня.

- Нема. Был, да сплыл. Скушал я твой хлиб.

- Съел? - тревожно спрашивал Фернандо. - Как же так?

- Зараз съел. Я до чужого добра жадный.

Фернандо смеялся, поняв, что приятель шутит, и опять клянчил:

- Дай, пожалуйста.

- Вот привинтился! Человек самоподготовкой занят, а он мешает. Лучше я тебе про древних греков почитаю. Между прочим, храбрые люди, вроде вас, испанцев. Только выдержки побольше насчет еды. Вот тут пишется...

Но Мартинес не был расположен к занятиям историей.

- Отдай! - требовал он. - Это мой хлеб, ты не имеешь права...

Иван Адамович не удостаивал его ответом. Фернандо вскипал, распалялся все больше и больше, отчаянно ругал Ивана Адамовича по-русски и по-испански, а тот продолжал читать.

Это раздражало нас. Со всех сторон неслось:

- Отдай ты ему!..

- Хватит мучить парня!

- Замолчите! Помереть спокойно не дадут.

Иван Адамович был равнодушен к брани, сыпавшейся на его голову, и лениво, нехотя отвечал самым шумным крикунам:

- Не лезьте в наши семейные дела.

В конце концов Фернандо изнемогал от ругани и крика, зарывался в подушку с головой и обиженно, по-мальчишески плакал, а Иван Адамович продолжал невозмутимо читать "Путеводитель по Греции".

В обед он протягивал Фернандо взятый у него на хранение хлеб:

- Бери, Федя. Взвесить не забудь - может, утаил я чего.

Фернандо, пряча темные горячие глаза, шептал:

- Спасибо, Хуан. Ты прости меня.

И тут же уничтожал весь паек. Впрочем, после обеда ни у кого из нас, кроме Нагорного, не оставалось ни крошки.

Вечером было легче. Вечером находились дела, отвлекавшие нас. Вечером нужно было добыть топливо, чтобы накалить железную печурку, или, как ее тогда называли, времянку.

Ходячие больные отправлялись в темные институтские коридоры и вскоре волокли под своими халатами обломки шкафов, стульев, папки с увесистыми диссертациями.

Конечно, это было варварством - истреблять старинную мебель красного дерева, но она давала так много тепла. Диссертации, как всякая бумага, вспыхивали мгновенно и оставляли после себя груду пепла.

Те из раненых, которые могли передвигаться, усаживались подле времянки, стараясь не заслонить огонь от товарищей, лежавших на койках.

В эти вечерние часы мы никогда не говорили о еде. Мы вспоминали прошлое, мечтали о том, как будем жить, когда придет победа, строили планы разгрома немцев и много думали вслух о темном, блокадном городе.

За окнами палаты били зенитки, выли сирены, рвались бомбы. Едва начинался обстрел или бомбежка, сестры пытались загнать нас в подвал, в бомбоубежище. Мы не шли туда. Не потому, что не боялись смерти. Просто мы предпочитали, если придется, умереть здесь.

В эти вечера Фернандо ломким мальчишеским голосом пел нам песни испанских республиканцев и мы говорили о фалангистах, о Франко, о Мадриде.

Потом наступала ночь. Обыкновенная госпитальная ночь с бессвязными выкриками и стонами раненых, со снами, полными мирных воспоминаний. Утро возвращало нас к действительности.

Утром, когда приносили завтрак, Мартинес отщипывал кусочек черного каменного хлеба, а остальное отдавал Ивану Адамовичу.

- Спрячь, Хуан, пусть лежит у тебя в тумбочке до обеда. Буду просить, не давай...

Так прошло два месяца. Многих мы недосчитались в нашей палате, многие вернулись на фронт.

Нагорный готовился к выписке. Он окреп, ходил по палате, помогал сестрам и читал раненым вслух газету.

Фернандо с тоской и завистью смотрел на своего друга.

- Не журись, Федя, - успокаивал его Иван Адамович, - ты поправляйся, пошлют тебя в глубокий тыл, там тоже народ требуется, а я здесь за двоих действовать буду. Я из-под Ленинграда, пока немец тут торчит, никуда не денусь.

Однажды Иван Адамович, просматривая газету, воскликнул:

- Ишь ты какая петрушка! Пишут, что к немцам на пополнение сюда, под Ленинград, прибыла из Испании "Голубая дивизия". Гляди, Федя, и твои испанцы тоже против нас.

- Что ты говоришь?! - закричал Мартинес. - Мои испанцы?.. Как ты посмел назвать этих подлецов моими?!

Иван Адамович понял, что сказал глупость, а Фернандо, задыхаясь от ярости, повторял:

- Как ты посмел?! Нет, ты мне больше не друг.

Он не разговаривал с Нагорным до самой его выписки.

Иван Адамович уходил от нас вечером. В старой застиранной гимнастерке, в кирзовых сапогах бродил он по палате, прощаясь с каждым из нас за руку.

Наконец он подошел к Мартинесу.

- Послушай, Федя, - тихо сказал он, - прости ты меня, расстаемся ведь.

Мартинес посмотрел на него темными горячими глазами.

- Эх, Хуан, Хуан, - вздохнул он и протянул Нагорному правую руку, быстро запустив левую в тумбочку.

Иван Адамович долго не выпускал руку Фернандо, а Фернандо левой рукой вынул из тумбочки кусок черного каменного хлеба - весь дневной паек целиком.

- На, Хуан, возьми!..

- Что ты!.. Что ты, Федя...

- Возьми, - жестко повторил Фернандо. - Тебе за нас двоих действовать надо.

Иван Адамович взял нетронутый дневной паек хлеба, на минуту отвернулся и, когда встретился снова глазами с Фернандо, сказал:

- Я ее, Федя, до конца войны сохраню. Увидимся - вместе съедим.

Не знаю, смог ли выполнить свое обещание Иван Адамович. Ни его, ни Фернандо я больше никогда не встречал.

 

Добытчик

1

Это было на шестой год после окончания войны.

Утром в воскресенье в квартире все еще спали и только тетя Лиза, рыхлая, большая женщина, посудомойка одной из столовых, гремела кастрюлями на кухне.

Сначала Рыков услышал ее резкий, визгливый голос: "Топаешь, лешай, носит вас тут". Затем без стука в дверь в комнату ввалился Сашка.

Он окинул быстрым, цепким взглядом маленьких черных глаз все вокруг себя, подошел к окну, долго всматривался в желто-серое марево тумана, в котором плавали купол Исаакия и шпиль Петропавловской крепости.

- Высоко живешь, - неодобрительно сказал он, - пока поднимаешься, паспорту срок выйдет.

Сизые, зобатые голуби важно разгуливали по балкону.

Он пренебрежительно посмотрел на голубей: "Откормили жеребцов, гадят только!" - и отчаянно свистнул.

Голуби, захлопав крыльями, взлетели. Он еще раз свистнул и, сунув Рыкову широкую короткопалую руку, сказал:

- Волнухин, Сашка.

- Рыков, Геннадий.

Потом они долго пили чай. Расстегнув старый, потрепанный ватник, под которым оказалась застиранная солдатская гимнастерка, и сдвинув на затылок пехотную фуражку с выцветшим красным околышем, Волнухин громко грыз сахар длинными желтыми зубами, приговаривая:

- Так, говоришь, руку потерял в Отечественную. Это еще хорошо, что левую. Но все равно, Геннадий, учти, пока солнышко греет, ты себе пан-атаман, а, гляди, ударит зима - крути, верти, без Сашки не обойдешься. С одной рукой на такую верхотуру дрова не попрешь, а Волнухин тебе враз цельный воз приволокет. Не веришь? Зря. Это я так из себя невидный, а силенки хватает. Раньше, когда я парнем был, троих на одну руку брал. Плесни-ка еще чайку: уважаю эту травку.

Звонко причмокивая губами, он рассказывал:

- Я тебе вот что скажу. До войны я в деревне большим человеком был. В газетах меня, как тракториста, другим в пример ставили. Девки любили - жуть! Чисто одевался, мордочка кругленькая, гладкая. И на фронте я не последним был. Служил я в разведке артиллерии. Понял? Командование мне самые ответственные задания доверяло. Капитан Сорока, наш комбат, меня чудо-богатырем звал. Мы с ним от самого Ленинграда до Берлина дошли. Там его и ранило. Выдающаяся личность был. Наверно, теперь уже генерала достиг. И другие ребята стоящие. Фронтовая дружба, сам знаешь, цены ей нет. Расстались мы, обещали переписку держать и, в случае чего, друг друга из беды вытаскивать. Да вот только разметала нас жизнь в разные стороны. Он где - не знаю, а я вот тут болтаюсь.

- Почему же ты, Саша, не едешь домой? - спросил Рыков. - Многие вернулись.

- Не то время. В деревне, я так считаю, теперь без образования - никуда. Много не ухватишь. Будь у меня семь классов - другое дело. А в городе нам, гужбанам, простор есть. Кому дровишки на шестой этаж поднести - Волнухин. Кто переезжает, мебель перетащить надо - обратно Волнухин. Деньги живые платят, кладут в лапу со спасибом.

- И не скучаешь по родным местам?

- Бывает. Только некогда скучать. Добытчик я. Семейство у меня: Катя с дочками от первого мужа и Вовка совместный.

Вспомнив о семье, он вдруг заспешил, застегнул ватник.

- Потребуюсь - придешь. Дворники укажут, где проживаю.

У двери он остановился и попросил:

- Дай-ка мне сахара для Орлика. Ох и конь у меня! Не конь - огонь.

Высыпав полкулька сахара в карман, он еще раз стиснул Рыкову руку, сказав: "Существуй!" - и ушел.

Вдогонку ему понесся скрипучий, визгливый голос тети Лизы:

- Наследил, разорва, носит вас тут.

Вскоре Рыков познакомился со всем семейством Волнухина. Морозы ударили внезапно, и пришлось вспомнить о недавнем госте.

Спустившись как-то во двор, Рыков спросил у дворничихи тети Нюры, где живет Волнухин.

- Там вон его палаты, - ткнула она метлой в неопределенном направлении. - Только вы лучше узнайте у Вовки, дома ли он... Вовка, Вовка! - закричала она. - Подь сюда!

На ее голос отозвался худенький большеголовый мальчик, игравший с другими ребятами во дворе. Он подбежал к Рыкову, слегка волоча левую ногу.

Стоило только взглянуть на него, и можно было без труда убедиться, что это сын Саши Волнухина. Он был такой же крутолобый и круглолицый, как отец.

- Папка дома? - спросила Нюра.

- Не знаю, - угрюмо ответил мальчик.

- Проводи дяденьку, - приказала дворничиха, - да скажи матери, пусть тебя умоет и куртку зашьет.

- Что у тебя с ногой, ушиб где-нибудь? - спросил Рыков, когда они с Вовкой шли по двору.

- Нет, я такой с рождения, - не по-детски серьезно ответил Вовка.

Комната, где жили Волнухины, была разделена на две части. В передней половине находилась круглая железная печь, обеденный стол, топчан и ученический столик, в задней - высокая кровать под атласным одеялом с горой подушек, платяной шкаф и узкая солдатская койка.

Дома Саши не оказалось. Рыкова встретила молочно-белая женщина лет тридцати пяти, похожая на снежную бабу, которой только что коснулось весеннее солнце. Тронулись и стали терять форму крутые плечи, поплыли бока, а женщина, все еще красивая, заманчиво улыбалась ленивой и стыдной улыбкой. Это была Катя, жена Волнухина.

- Ходить он где-то, - медленно пропела Катя, прикрывая зевок пухлой, в ямочках рукой. - Наобещает людям, а потом и гоняются за ним.

- Тетя Нюра велела, чтобы ты мне куртку зашила, - сердито буркнул Вовка.

- Велела! - засмеялась Катя. - Тоже выискалось начальство. Тебе что шей, что не шей, все равно порвешь. Хочете - обождите его, - обратилась она к Рыкову, - может, и явится скоро.

Рыков отказался. Жара в комнате и сытый, сонный покой этой женщины навевали на него душную дремоту.

- Ладно, скажу, чтобы пришел к вам, как прибудет, - пообещала Катя и, лениво растягивая слова, велела сыну: - Вовка, проводи!

На лестнице Рыкову и Вовке повстречались две девочки. Одна из них - лет пятнадцати, высокая, светловолосая, с маленьким пухлым ртом, другая - года на два младше, тощая, плосколицая, в больших очках с толстыми стеклами.

- Куда шлепаешь, Вовка? - спросила старшая девочка.

- На кудыкину гору, - сердито отозвался Вовка.

- Подожди, я тебя умою, - предложила младшая девочка, и некрасивое лицо ее осветила добрая застенчивая улыбка.

- Успеется, - степенно сказал Вовка и потянул Рыкова за собой.

На улице подле продуктового магазина стояла лошадь, запряженная в телегу, на которой восседал Саша. Заметив отца, Вовка кинулся к нему. Волнухин взял сына на руки, и, когда я подошел к ним, Вовка уже держал в руках вожжи, покрикивая:

- Ну, пошел!

- Гляди, какой у меня парень, - заулыбался Волнухин, - весь в меня, тоже, как батька, хочет быть возчиком. А конь мой нравится? Другого такого во всем Гужтрансе нет. Смотри - грудь, а бабки! Жаль только, что казенный, не свой! Закурим, что ли?

Взяв у Рыкова две папиросы, Волнухин одну положил за ухо и, закурив другую, стал размышлять вслух:

- Я вот все думаю, Геннадий, у тебя знакомства есть. Может, разрешат нам с тобой лошадку приобрести?

- Не выйдет, Саша.

- Жаль. А то зажили бы. По нынешним временам конь - это, соображать надо, богатство. Имей такого зверя, живи не тужи. В подсобных хозяйствах пахать - это раз, лес возить кому, кто строится, - это два... Много кое-чего сотворить можно. Так не выйдет, говоришь?

- Нет, Саша, - сказал Рыков.

- Ладно, обойдемся, Волнухин своим рукам везде приключения найдет. А где ты Вовку прихватил?

- Я у вас дома был.

- Поедем, папа, - потянул Сашу за рукав Вовка.

- Погоди ты, - оборвал его Волнухин. - Видел Катерину? Хороша, а? Это ты ее еще в полном параде не наблюдал. Приоденется, чище какой генеральши будет.

- Папка, поедем! - ныл Вовка.

- Отцепись ты! - цыкнул на него Волнухин.

Он вынул папиросу из-за уха, закурил и продолжал:

- Видел шкаф у нас? Там и платьев, и пальтов у Кати хватает, а когда я к ней пришел, ничего за ней, в общем, кроме красоты, не числилось. Пятый год живем вместе, вот только записаться не можем. Я предлагаю, а она смеется: "Я и без бумажки полностью твоя". Красивая она, Катя, а счастья ей до меня не было. Муж попался никудышный, прижил с ней двух девок и бросил. Старшая, Света, и личностью, и характером вся в Катю, а младшая, Галя, - некрасивая она, но сердце у нее золотое. Весь дом полностью на ней.

- Папка, прокати! - настойчиво потребовал Вовка.

- Вот прилип! - огрызнулся Волнухин. - Ладно уж, поехали. Так тебе, Геннадий, наверное, дровишек принести? Жди вечером! А ну, Орлик! - закричал он и ударил лошадь вожжами по гладкому крупу.

2

Всю зиму Волнухин снабжал Рыкова дровами. Дрова были сухие, жаркие. Попадались и тоненькие дощечки от продуктовых ящиков, и задымленные горбыли, и даже обломки старой мебели.

Приносил он сразу огромную вязанку, которой хватало на несколько топок, с грохотом сбрасывал ее на пол и при этом торжествующе заявлял:

- Видал! Пусть другой столько припрет. У него жила в животе лопнет.

Силой своей он очень хвалился и говорил, что все Волнухины были силачами.

Как-то рассказывал он Рыкову:

- Это еще до революции было. Меня тогда и в природе не значилось. Пахал мой батька землю, и завязла у него соха в борозде. Тащит он, тащит, и вытащить не может. Задумался, сел отдохнуть. А его конь пытается соху с места сдвинуть. Посмотрел на него батька и говорит: "Не тужись, Гнедко: если я не могу, куда тебе!"

- А он жив сейчас, твой отец? - спросил Волнухина Рыков.

- Помер. Лет пятнадцать назад помер. В деревне у меня одна сеструха живет. Незамужняя. Дом, можно сказать, пустой стоит. Я бы там со всем семейством разместился.

- Ну и забирай всех туда.

- Ишь что придумал, - усмехнулся Саша. - Катерина всю жизнь в городе прожила. К колхозным делам она не приспособлена. Нет уж, лучше пускай сидит дома. Волнухин всех вытянет, не сомневайся. Вот скоро работенка предвидится доходная. Тут один деятель сруб купил, хочет в дачу преобразовать. Он думал цельную бригаду нанять, а я один подрядился.

- И справишься? - недоверчиво спросил Рыков.

- Справлюсь, - решительно сказал Саша. - Перевезу и поставлю. Понимать надо, мне деньга нужна. Катя мечтает, чтобы я ей котиковую шубу купил. В общем, как потеплеет - сразу примусь.

После этой беседы Рыков не видел Волнухина месяца два. Пришла весна, печи перестали топить, и "дровяной король", как называл Сашу сосед по квартире, экономист Григорий Ефимович, не навещал Рыкова.

Рыков встречал Катю несколько раз у ворот, где она, как сытая, гладкая кошка, грелась на солнце.

Однажды они столкнулись при выходе из кино. Катя была, как сказал бы Саша, "в полном параде". На ней было зеленое габардиновое пальто, на голову накинута голубая косынка. В одной руке она держала маленькую лакированную сумочку, другой прицепилась к высокому гривастому молодому человеку. Заметив Рыкова, она улыбнулась своей ленивой улыбкой и, не сказав ни слова, проплыла мимо.

Спустя неделю объявился и сам Волнухин. Это случилось в воскресенье. В квартире все еще спали, и только тетя Лиза гремела кастрюлями на кухне.

Сначала Рыков услышал ее резкий, визгливый голос:

- Топаешь, лешай, носит вас тут!

Потом без стука в комнату ввалился Саша. На нем по-прежнему был неизменный ватник, туго перетянутый ремнем. Рыков давно не видел Сашу и поэтому мог заметить, как сильно он изменился. Лицо его осунулось, стало землисто-серым, под глазами появились грязно-сиреневые круги.

- Чего разглядываешь меня, как девку? - с недоброй усмешкой спросил Волнухин. - Страшен стал? Ладно, все расскажу. Чаю сегодня хлебать не будем.

Он вынул из кармана брюк пол-литровую бутылку водки и сказал:

- Давай стаканы и закуску, только не очень-то старайся, не обедать пришел.

Рыков поставил на стол два граненых стакана, тарелку с чайной колбасой и хлеб.

Волнухин налил водку в стаканы, выпил свою порцию и, вяло пожевывая кусочек колбасы, сказал:

- Наблюдаешь? Думаешь, Волнухин пьяница? Это я недавно приобщился, лечусь. Да ты пей, а то нам не понять друг друга.

Рыков отпил немного из стакана, Волнухин вылил оставшуюся в бутылке водку в свой стакан и начал рассказ:

- Помнишь, Геннадий, я тебе говорил, что подрядился дом ставить. Сначала все шло порядком. Разобрал я старый сруб, перевез его на новое место, фундамент оборудовал и стал действовать. Сам знаешь, на работу я злой, да и тянуть мне эту музыку некогда было. В общем, все уже к концу подвигалось, подводил я дом под крышу и вдруг... Как это случилось, не соображу. Конечно, погода всему виноватая была. День тогда был дождливый, ходить склизко. Ну, значит, взял я одно бревно, не то чтобы тяжесть в нем была великая, потащил его, оступился, упал, а оно возьми и накрой меня. Прямо по ребрам проехало. Поднялся я, чувствую, вроде что-то хрустнуло во мне, бросил работу, затянул потуже ватник - и домой. Двое суток отлежал дома, не раздеваясь. Если, думаю, поломал - срастется. Днем, значит, я в Гужтрансе, а по вечерам - на стройке дачи. Кончил работу, получил деньгу, все как положено. Только чувствую я, в боку у меня колет, и кашель завелся. Катя говорит: "Сходил бы ты в поликлинику, а то по ночам бухаешь, спать не даешь". Сам бы я, понятно, не пошел, но раз баба беспокоится - подчиняюсь. Пришел к врачу, рассказал ему все, как было. Он осмотрел меня и спрашивает: "Так, говоришь, перетянулся ремнем, полежал два дня и все?" - "Так точно", - отвечаю. Не поверил он мне, еще раз спросил, как было. Я ему еще раз объяснил. Тут он собрал других докторов и всяких студентов, которые были в поликлинике, показывает им меня, они удивляются, ахают. Надоело мне это. "Кончайте, говорю, скорее, доктор, а ваши студенты, если им нужно, пусть на скелетах упражняются". Остались мы с доктором вдвоем. Он и объявляет: "Скажу тебе, парень, легко ты отделался, и то потому, что у тебя организм железный. Однако надо тебе беречься, так как ты повредил внутренности, и лучше тебе оставить тяжелую работу и съездить на курорт".

Волнухин засмеялся искренне и весело, словно вспомнил о чем-то забавном, допил водку, оставшуюся у него в стакане, и повел речь дальше.

- Пустой разговор у нас получился. Ушел я от этого доктора, бумажку, на которой он мне лекарство написал, в урну бросил и стал по-прежнему работать. Только, должно быть, и верно чего-то у меня внутри нарушилось. Что день, то хуже себя чувствую, кашель не унимается, в боку будто кол забит, рубаху по ночам хоть выжимай, а главное - силу стал терять. Решил своими средствами лечиться, бешеные капли принимать.

Он постучал по бутылке коротким указательным пальцем и вдруг тяжело захмелел. Черные глаза его затянулись мутной пеленой, вены на висках набухли, речь стала отрывистой.

- Отлягался Волнухин, - закончил он. - Что теперь посоветуешь делать?

- Дело, Саша, найдется. У нас рабочие люди всюду нужны.

- Нужны! - вскричал он. - Знаю, читал на досках: "Требуются слесари, токари, механики". Теперь время такое - везде голова нужна. А я на что годен? Поднять да бросить! Или, может, посоветуешь в ученики идти?.. А кто семейство кормить, одевать будет?.. Кто?! Ну, чего молчишь?! Да, брат, докатился Волнухин. Я вот что тебе скажу. На днях я на улице нашего комбата, капитана Сороку встретил. Помнишь, о нем рассказывал? Изменился он, конечно, годы прошли, и в гражданском ходит. Увидел меня и спрашивает: "Скажите, вы не Волнухин Александр случайно?" Как услышал я его голос, все задрожало у меня внутри. Хотел я схватить нашего дорогого капитана и сжать в объятиях. А потом подумал: "Нет, не могу... Не должен он знать, каким стал его Сашка". Так и не открылся. "Извините, обознались вы", - только и сказал.

- Это ты напрасно, - возразил Рыков, - сам же говорил - фронтовой дружбе цены нет.

- Фронтовая дружба, фронтовая! - резко перебил его Волнухин. - Теперь каждый в отдельной упряжке ходит. Нет уж, я один пойду искать свои пути-дороги.

Он помолчал немного. Затем надел фуражку:

- Ну, существуй!

3

Рыков был в командировке два года, а когда вернулся в Ленинград, стояло лето. В квартире все разъехались отдыхать, и только тетя Лиза гремела кастрюлями на кухне.

Она сообщила обо всем, что случилось за это время. Экономист Григорий Ефимович вышел на пенсию и целыми днями занимается фотографией. Рема, старшая дочь Карагановых, кончила институт и уехала в Сибирь. Домашняя портниха Нелли Ивановна бросила шить и служит проводником на железной дороге.

Все это тетя Лиза рассказывала подробно, не спеша, и Рыков рассеянно слушал ее. Дошла очередь и до Волнухина.

- Что же ты про своего дружка-приятеля не спрашиваешь? - сказала тетя Лиза. - Интересуешься ведь?

- Конечно.

- Нету его больше в нашем доме, не проживает он у нас. Как ты уехал, вскорости и он исчез. Наискосок пошла вся его жизнь. Ездить на лошади он перестал, тяжести таскать не мог, здоровье не позволяло. А Катька его, знаешь ведь, это не баба - прорва. Вот он, твой Сашка, и подался на барахоловку. А к этому занятию он негодный. Запутали его барахоловские волки, и попался он с ворованными вещами. Не знал он, что это за вещи, откудова они, а все равно отвечать пришлось. Забрали его. Больше году отсидел. А Катька себе другого мужика нашла. Пожилой, правда, и с лица страшный, но денежный - могильщиком на Серафимовском кладбище состоит.

Когда Сашка вернулся домой, все ждали - прихлопнет он Катьку, а он пришел и сказал: "Я противу тебя, Катя, ничего не имею, потому что теперь я уже не добытчик для вас". Ушел он из дома, поступил в кочегары, месяца два жил в котельной. Там, говорят, и разыскал его один старинный знакомый. Фамилия у него какая-то птичья, не припомню.

- Может быть, Сорока, тетя Лиза? Капитан Сорока?

- Ну да, вроде. Только не военный он. Слышала, где-то в совхозе директором. Забрал этот Сорока Сашку с Вовкой и айда в деревню.

- Так больше и не появлялся?

- Не был. А Катьке все денежные переводы шлет. Трать, мол, не стесняйся, на себя и дочек.

Тетя Лиза умолкла, задумалась и тихо, будто для одной себя, сказала:

- Может, и вышел он на правильную дорогу?

И вдруг, резко махнув рукой, визгливо вскрикнула:

- А ну те, лешай, отрываешь разговорами от дела! - и сердито загремела кастрюлями.

 

Натюрморт

Слово это иностранное. В словарях оно объясняется так: изображение мертвой природы, комбинация фруктов, битой дичи и предметов домашнего обихода.

Слова "натюрморт" Алексей Федотович Лошкарев не знал. Так же неизвестны были ему и другие нынешние слова: эскалация, акселерация или, скажем, симпозиум.

Если бы Алексея Федотовича спросили, что такое мертвая природа, он не сумел бы ответить. Не знал он такой. Живыми были березы, яблони, вишни. Подобно людям, они росли, болели, старились и умирали. Жило озеро. В тихую погоду ветерок, перебирал волны, как струны гитары, и в плеске воды слышались Алексею Федотовичу звуки старинных городских романсов. Жили на том берегу бывшие емельяновские покосы, бурые осенью, буйно-зеленые летом. Жил шалаш, к которому во все времена года ехали люди из разных стран света.

Не только озеро, деревья, море, шумевшее за железной дорогой, жили и вещи в бревенчатом доме, сделанные руками отца Лошкарева.

В этом доме когда-то жила большая семья, и все они - отец, двое старших братьев, сестра и подросток Алеша - работали на заводе в Сестрорецке. Отец умер, поделили дом. Умерла мать, умерли братья и сестра, и сейчас только часть дома принадлежала Алексею Федотовичу - четыре небольшие комнаты. В двух из них жил он со второй женой Аделаидой Павловной, в третьей - дочь Галинка или внук Костя, приезжавшие на летний отпуск. Четвертую комнату Лошкарев сдавал дачникам.

В двух лошкаревских комнатах вещи, сделанные отцовскими и его руками, жили своей собственной жизнью. Ящики пузатого комода ворчливо скрипели отцовским голосом, круглый маленький, но очень поместительный стол так и предлагал усесться вокруг него... Этот стол Алексей Федотович сработал в первые дни семейной жизни, когда был счастлив и молод. Над кроватью висел коврик, вытканный покойной женой. На коврике по пруду плыли белые птицы, очень мало похожие на лебедей. Коврик смеялся и пел, как смеялась и пела когда-то Шура. Были вещи, привезенные Аделаидой Павловной из города: телевизор, сервант, шкаф под красное дерево. Эти вещи не имели своего лица, они были похожи на все другие телевизоры, шкафы и серванты. К телевизору Алексей Федотович относился снисходительно - умная, тонкая машина, такую ему не собрать. На сервант и шкаф поглядывал с недоброй усмешкой. Они сделаны наспех, кое-как людьми, ничего не понимавшими ни в дереве, ни в полировке. Зная, что Аделаида Павловна любит эти вещи, Лошкарев не говорил о них дурного. Пусть стоят, если они нужны и нравятся ей.

С Аделаидой Павловной Лошкарев познакомился чуть больше года назад. Она сняла у него Галкину комнату - ни Галка, ни Костя не смогли приехать - и прожила все лето. Аделаида Павловна недавно потеряла мужа. Умер он внезапно от инсульта, вскоре после того, как они отпраздновали тридцать пять лет супружеской жизни и надеялись жить еще и еще.

Потеряв мужа, Аделаида Павловна страдала, болела, чуть было не угодила в психиатрическую больницу, но младшая сестра Антонина забрала Аду к себе и выходила ее.

Тогда Аделаиде Павловне было пятьдесят восемь, Антонине - сорок три. Посторонние люди, видя их вместе, находили, что они похожи: мягкие, чуть вздернутые носы, прямые короткие брови, вьющиеся волосы - черные, с сильной проседью у старшей сестры, каштаново-рыжие - у младшей. Глаза у них были разного цвета. У Аделаиды Павловны - голубые, всегда чуть испуганные, у Тони - серые, с золотистыми крапинками на радужной оболочке. Эти крапинки разгорались огоньками, когда Тоня смеялась, и гасли, если ею овладевало плохое настроение.

- Знаешь, Тонь, - как-то сказал ее муж, Леня, - пожалуй, ты - второе издание Ады, только улучшенное, нет, даже не так. Скорее, у вас одинаковые обложки, а содержание разное.

Разными были и жизни, прожитые сестрами.

Аделаида Павловна, не считая войны, когда она с мужем эвакуировалась на Урал, не выезжала дальше Токсова. Тоня объездила всю страну: жила в Москве, Самарканде, на Курилах, в больших и маленьких городах, отмеченных еле заметными точками на географической карте.

За свои сорок три года она переменила несколько профессий: была актрисой, учительницей, медсестрой, сейчас сотрудничала в одной из газет.

Первый муж Тони, красивый, бездарный артист периферийного театра, бросил ее ради главного режиссера, стареющей актрисы в областном центре. Театр перестал интересовать Тоню. Не хотелось произносить со сцены чужие красивые слова, играть в чужую ненастоящую любовь. Оставив театр, Тоня уехала на Дальний Восток, завербовалась в геологическую партию. Там вокруг Тони были молодые, красивые люди. С ними она дружила легко и весело, заражая всех своей бодростью. Многие ребята сходили по ней с ума, а она вдруг вышла замуж за чистенького, славного лейтенанта Володю Уханова, о котором говорили, что он звезд с неба не хватает и поэтому не видать ему как своих ушей больших звезд на погонах. Вместе с Володей Тоня скиталась по лесным и степным гарнизонам, внося азарт жизни в эти заброшенные богом места. Не только средний, но и высший комсостав завидовал Володе, у которого была такая жена. Тоня, как острили ребята, "поступила" Володю в Академию, потом поехала с ним на границу, родила ему сына, но ребенок явился на свет мертвым. Спустя две недели в схватке с перебежчиками убили капитана Уханова.

Леню Козырева, нынешнего, третьего мужа, Тоня любила с отчаянной радостью. Она вышла за Леню, когда ему было тридцать, а ей тридцать пять лет.

И ничего, казалось, не было привлекательного в Лене. Маленький, на три сантиметра ниже Тони, мужичок, с непримечательным серым лицом. Леня Козырев отличался от прежних мужей Тони лишь тем, что у него был талант.

Это признавали все художники. "Козыревский мазок", "козыревский свет", "козыревская перспектива" - произносили они эти и другие одним им понятные слова.

Леня Козырев писал натюрморты.

- Почему ты пишешь одни натюрморты? - как-то в начале их семейной жизни спросила его Тоня.

- Натюрморт - это вещь, - сказал Леня.

Мастерская Лени была завалена натюрмортами. На полотнах было столько яблок, лимонов, груш, огурцов, помидоров, столько графинов, блюдечек, чашек, кувшинов, блюд, что их хватило бы не на одно пиршество. Одни из этих полотен валялись где-то в углах, другие были повернуты лицом к стене, многие, недописанные, стояли на мольбертах. И среди всего роскошества красок ходил маленький человек, владелец богатства, которому он один знал цену.

Писал он порой с мукой и болью, порой впадал в яростное вдохновение и каждый раз, когда кончалась работа, говорил:

- Не то... Не так...

Выставлялся он редко. Устроители выставок не очень-то жаловали натюрморты, а он не пытался уговорить их.

Кроме натюрмортов, казалось, ничто не интересовало Козырева. Безразличен он был к пище и одежде, готов был ходить в театр и в гости в заплатанных джинсах, рубахе, перемазанной красками. Огромного труда стоило Тоне затаскивать его в магазины, покупать ему костюмы, рубашки, туфли, заставлять его вести "цивилизованный образ жизни". Иногда она ссорилась с ним, покрикивала на него, но ее притягивал этот одержимый искусством человек, столь равнодушный к вещам, которые уже начали вести наступление на людей, заслоняя от них подлинную красоту мира. Тоня работала в газете, писала очерки для радио и телевидения, сочиняла статьи для журналов, трудилась с бешеной энергией, чтобы ее Леня мог сидеть в захламленной мастерской и делать то, что он считал нужным.

Иначе сложилась жизнь Аделаиды Павловны. Приятельницы удивлялись ее браку. Еще бы, Ада, такая культурная, связала свою судьбу с бывшим рабочим, стариком - Лошкареву уже исполнилось семьдесят, - человеком другого круга и других интересов. Однако Тоне Лошкарев понравился. Он привлек ее своей человеческой прочностью. Выглядел он на пятьдесят пять, не больше. Был высок, сухощав, широк в кости, с кирпичным румянцем, с черными, прямыми, без единой сединки волосами. На Аделаиду Павловну он поглядывал ласково и по-мужски, и она краснела как девочка.

С полгода супруги как бы притирались друг к другу. Навещая Тоню, Аделаида Павловна говорила:

- Знаешь, он такой сильный, Леша, просто не поверишь. С утра до вечера целый день во дворе работает... И добрый очень.

В другой раз она жаловалась Тоне:

- Нет, все-таки он грубоват... Гулять его не вытащишь, не то что Ильюшу... Книг не читает... Галка его такая противная, приезжает в Разлив, настраивает отца против меня. Внук Костя с женой развелся.

- Бывает, Ада, - успокаивала сестру Тоня.

Та уезжала домой ничуть не утешенная.

Спустя неделю-две она появлялась сияющая, довольная:

- Леша мой - просто прелесть! Сделал мне такую чудную полочку для посуды. Галинка все хлопочет: "Мамочка, не делайте этого, мамочка, отдохните!.." Костя опять вздумал жениться, видела, славная девушка. Нет, Тоня, ты не понимаешь, как тепло жить в семье, не чувствуешь себя одинокой.

Разливский воздух пошел на пользу Аделаиде Павловне. Она посвежела, помолодела, меньше жаловалась на болезни и все приглашала Тоню:

- Приезжайте к нам хоть на денек. Неудобно - родственники, и как чужие. Между прочим, твой Леня может написать Лешин портрет, теперь портреты рабочих в моде.

- Тебя бы в закупочную комиссию... - смеялась Тоня. - Приедем, непременно приедем, - обещала она.

В начале марта с Козыревым случилось что-то непонятное. Он перестал ходить в мастерскую, целыми днями валялся на диване, читал книги, какие только попадутся под руку, безропотно ходил с Тоней в гости и кино.

Но ни книги, ни фильмы не могли отвлечь Леню.

- Что с тобой? О чем ты думаешь? - тревожно спрашивала его Тоня, а он нехотя отвечал:

- Так просто...

Как-то в воскресное солнечное утро Тоня сказала мужу:

- Ну, все! Сегодня мы поедем в Разлив, и не вздумай отлынивать.

- Гм-м, - сказал Леня. Это означило, что он согласен.

Собрались быстро. Леня отказался надеть новый костюм. Напялил на себя лыжные брюки, вельветовую куртку, старый ватник и вязаную шапку.

В электричке Тоня сразу же подружилась с лыжниками - молодыми ребятами, которые под безбожно фальшивившую гитару орали смешные, дерзкие песни. Тоня, оказывается, знала слова этих песен, настроила гитару, и ребята приняли ее как свою, хотя она была старше их лет на двадцать.

Леня молчал. Смотрел в окно. Мимо пролетали сосны и ели с толстыми нашлепками снега, заборы со столбиками, украшенные причудливыми обледенелыми фигурками, похожими на сказочных гномов, мелькнула новая серо-бетонная платформа станции "Морская", грязное пятно на фоне искрящегося снега и нестерпимой синевы неба.

В Разливе, на пути к лошкаревскому дому, Козыревым повстречались мужчина и женщина. На мужчине была сиренево-дымчатая нейлоновая куртка, голубые, чуть расклешенные внизу брюки и тупоносые туфли. На женщине - легкая, явно заграничного происхождения шубка и высокие сапоги.

- Козырев! - воскликнул мужчина. - И вы здесь? К натуре потянуло?

- Хм... Хм... - мотнул головой Леня. Это означало: "Ничего похожего".

- Кто это? - спросила женщина в заграничной шубке своего спутника, когда Козыревы прошли дальше.

- Несостоявшийся гений, - засмеялся тот тихеньким, язвительным смешком. - Есть у него глаз и рука... Но, знаешь ли, его концепции, если рассматривать их в свете...

- Оставь! - устало сказала женщина. - Пожалуйста, хоть здесь не читай лекций.

- Кто с тобой поздоровался? - спросила мужа Тоня.

- Ардашев, эстетик, - ответил Леня.

Когда Козыревы вошли во двор дома Лошкаревых, они увидели двух мужчин, пожилого и молодого, пиливших дрова.

- Шире шагай, Костя, шире! - приговаривал пожилой.

- Тоня!.. Ленечка!.. - вскричала Аделаида Павловна, выйдя из дома. - Лешенька, Костик!.. Посмотрите, кто к нам приехал.

И она бросилась обнимать Тоню. Мужчины кончили пилить и уставились на Козыревых.

- Знакомьтесь, знакомьтесь!.. - тараторила Аделаида Павловна. - Извините, что мы в таком виде... Не ждали.

Пожилой мужчина вытер руки о ватник, обнял Тоню:

- Здорово, сестренка!

Потом он протянул Лене большую, в коричневых пятнах руку:

- Алексей Федотович, - и засмеялся совсем по-молодому. - Зови меня Леша, так здесь меня все уже восьмой десяток кличут.

- Леня, - сказал Козырев.

- А это Костя-балбес, - показал Лошкарев на молодого парня, утиравшего пот с лица, в то время как щеки и лоб Леши были сухи.

- Умаялся, - пожалел парня Леша. - Ничего, как говорится - работай, пока не замерзнешь, ешь, пока не вспотеешь. Ладно, иди, вижу, что не терпится к своей...

Костя ушел, а Леша и Леня приглядывались друг к другу.

- Я не сразу признал, что это ты, - сказал Лошкарев Лене. - Вижу, кто-то чужой, на дачника вроде не похож. А это, оказывается, ты, свояк.

- Свояк? - переспросил Леня.

- Муж сестры жены, - пояснил Лошкарев. - Свой человек.

- Хватит тебе болтать! - одернула его Аделаида Павловна. - Идемте завтракать!.. А ты, Алексей, принеси воды!

- А если... - сказал Леня, что означало: "Зачем вы посылаете старого человека, когда я в два раза моложе".

- Нет уж, - сказал Леша, - ты гостюй. Я мигом.

Едва успели Козыревы войти в дом и раздеться, как появился Леша. Он нес два полных ведра воды так легко, будто это были чайные чашечки.

- Идите во двор, - сказала Аделаида Павловна, - а мы с Тоней все приготовим.

- Пойдем, - предложил Алексей Федотович Лене, - покажу хозяйство. Хвалиться, в общем, нечем.

Участок у Лошкаревых был маленький. Добрую часть двора заполняли только что распиленные плахи. Острый запах сосны ударил Лене в ноздри.

Проходя к яблоням, они чуть задержались у открытой двери сарая. Леня увидел там склад разных вещей: кабель, свернувшийся, как удав, толстыми кольцами, молотки, пилы, стамески, топоры, банки с краской и много других предметов, без которых не может обойтись рачительный хозяин.

- Вот оно, мое богатство, - пояснил Леня, - тут, можно сказать, все, что человеку нужно. Самое главное... Не бежать же к соседям, да и не у каждого найдешь.

На гвозде висел большой негнущийся брезентовый плащ.

- Необходимая одежда, - сказал Леша. - Ни дождь, ни снег не пробьют.

Затем Леша показал комнату Кости, которую он собирался оклеить новыми обоями, комнату дачников, где нужно побелить потолок и поправить плинтуса.

Завтракали в маленькой теплой комнате, и Леня, цепким, как у оценщика в ломбарде, взглядом окинув комод, гнутые стулья, спросил Лошкарева:

- Столяр?

- Нет, - ответил Лошкарев, - конечно, все это своими руками сооружали, но, в общем-то, семейство наше - природные металлисты. Знаешь, Леня, как нас учили?.. Сперва из картона деталь сделай, фольгой оклей, а потом уже к металлу допускают. Металл, он, как баба, ласковой руки просит.

- Леша! - возмутилась Аделаида Павловна.

- Ну не сердись, Адочка. Раньше, конечно, баба была, а теперь - женщина. Разница есть? - хитро подмигнул он Лене.

- Угум! - сказал Леня и вспомнил рубенсовские полотна.

- Хватит! - рассердилась на мужа Аделаида Павловна. - Ешь лучше, и вы тоже.

Она положила Козыревым еще по куску желтого, как солнце, омлета, густо посыпанного зеленым луком.

- Баба! - засмеялась Тоня. - Конечно, баба. И ты, Ада, и я, и те, которые занимают ответственные посты. Все мы - бабы. Ни за что не хотела бы родиться мужчиной.

- Мужчина - это еще, можно сказать, не мужик, - вымолвил Леня.

- Есть у нас в редакции мужики-бабы, - громко захохотала Тоня.

Леня вспомнил эстетика Ардашева, но ничего не сказал.

- Довольно! - умоляюще посмотрела на сестру Аделаида Павловна. - Ешьте!.. Наконец-то приехали, а я думала, никогда...

- Это все Ленька, - перебила ее Тоня. - Сидит у себя в мастерской, будто сыч. Какую-нибудь табуретку неделю пишет, не оторвешь!

- Неделю? - зорко посмотрел на Леню Лошкарев. - Знаешь, свояк, как раньше хозяин столяра испытывал? Придет к нему какой-нибудь этакий-сякой и говорит: "Я - мастер". - "Мастер? - спрашивает хозяин. - А табурет можешь сделать?" - "Велика хитрость", - отвечает. "Сколько тебе времени потребуется?" - "Дня, говорит, хватит". - "День? Ну ступай, откедова пришел!" Меньше чем за три дня мастер табурета не делал. Зато и жил потом этот табурет век.

Завтракали, разговаривали; больше всех говорил Леша, а Леня молчал.

После завтрака Лошкарев предложил Козыревым:

- Пошли бы прогуляться, а я пока кое-чем займусь.

- Пусть Леня идет один, - сказала Тоня, - а мы с Адой посуду помоем, поболтаем о наших делах.

Тоне очень хотелось пойти с мужем, но сейчас, она знала, ему нужно побыть одному. Во дворе Лошкарев сказал Лене:

- Может, желаешь на финках погонять...

- Можно, - сказал Леня.

Лошкарев направился в свой сарай-кладовую, вытащил оттуда финские сани с блестящими длинными полозьями и гибкими ручками.

- Самоделки? - спросил Козырев.

- А как же, - сказал Лошкарев. - Таких нынче нигде не раздобудешь. На них с любой горы кати - управишься... Ну, гуляй, - подтолкнул он к Лене сани.

Ярко светило солнце. С хрустальным звоном падали капли с сосулек. Дорога была накатана, и сани шли легко. Сначала Леня проехал вдоль улицы мимо лошкаревского дома, остановился у стеклянного колпака, накрывавшего знаменитый сарай, постоял, подумал и покатил к озеру.

Озеро, огромное, белое, сверкало мириадами кристаллов. Тугой, настоянный на хвое воздух пьянил. Ветер обжигал лоб, щеки, подбородок. Леня все ускорял и ускорял бег, радуясь движению, воздуху, небу. Он был счастлив, как в далекие годы, когда катался на салазках с мальчишками в Вятке по Копанской улице. И ощущение этого давнего, навсегда утраченного детства охватило его. Он летел на санях, выкрикивая столько слов, сколько не произносил за год.

На середине дороги он устал, остановил сани, повернулся лицом к солнцу, снял ватник, вязаную шапку, уселся на сани и сидел долго, не думая ни о чем. Странно, всегда он воспринимал мир только в цвете и красках, недаром друзья говорили: "козыревский глаз". А сейчас он лишь слушал легкий шорох веток елей, когда с них падали нашлепки снега, тонкий свист ветра, едва уловимое потрескивание льдин. Обоняние его, притуплённое курением, сделалось острым, как у зверя. Запах снега, сосен, казалось, даже солнечного луча, стал доступным ему. Он сидел, слушал, вдыхал мир. Затем он встал, понесся на санях, теперь уже в другую сторону. Он опять утомился, опять сидел, ни о чем не думая. Сколько продолжалось так, он не знал и, лишь взглянув на часы, с досадой подумал: "Пора!"

Когда он вернулся домой, то увидел, что половина плах расколота. Леша был без ватника и берета, в черной сатиновой рубахе с распахнутым воротом. Перед ним стоял чурбан. Легко зацепляя плаху острием топора, Леша ставил ее на чурбан, прицеливался - и плаха с сухим треском разлеталась на части.

- Мне, - сказал Леня, и Леша понял, что он имеет в виду.

- Попробуй, - сказал Леша.

Леня взял топор. Он умел колоть дрова. Но получалось у него совсем не так легко и красиво, как у Леши. Он почувствовал это и отдал Леше топор.

- Молодец, - похвалил его Леша, но в этой похвале сквозила снисходительность.

Тоня выглянула из дома, увидела Леню, обрадовалась:

- Вернулся!.. Щеки у тебя как у младенца.

Послышался голос Аделаиды.

- Пора обедать! - потребовала она.

Лене не хотелось уходить со двора, но Леша сказал:

- Командование, оно знает.

Обедали молча, и даже Леша ничего почти не говорил.

После обеда Козыревых уложили на широкую двухспальную кровать. Им снились разные сны. Тоня видела своего первого мужа, Гурского. Красивый, с жестким, презрительным лицом, он смотрел на нее, цедя сквозь ровные белые зубы: "Вы - плохая актриса... Вы никуда не годная жена. Я вынужден расторгнуть брак с вами". Лене снилось снежное озеро. Ветер вкрадчиво шептал: "Козырев... Козырев... Где же твой глаз?"

Проснулся Леня раньше Тони и вышел во двор. Все дрова были расколоты и уложены в поленницу. Перед ней стоял большой чурбан, на нем лежали топор и рукавицы.

Леня стоял, смотрел и думал. Из дома вышел Леша.

- Отдохнул, свояк? - спросил он.

- Как это ты положил рукавицы? - спросил Леня.

- Обыкновенно, просто бросил их и все, - сказал Леша.

Вышли во двор Тоня и Аделаида.

- Чай, пора чай пить! - засуетилась Аделаида.

- Все, - сказал Леня, и Тоня, зная, что его не уговорить, сказала:

- Пора, пора домой.

Лошкаревы провожали Козыревых на станцию. Подошел поезд. Леня попрощался с Лешей и Аделаидой Павловной, промычав:

- Ну, ладно, - что означало: "Благодарю вас, большое спасибо за все".

Домой Козыревы ехали молча. Тоня дремала, а Леня уставился в грязный пол вагона, будто на нем были какие-то диковинные узоры.

Каждое утро Лени уходил в мастерскую и, запершись, не пускал туда даже близких друзей. "Колдует", - посмеивались одни. "Работает", - говорили другие, а эстетик Ардашев, узнав об этом, пропищал своим нервным тенорком: "Полагаю, обыкновенный запой на почве худосочного реализма".

В начале второго месяца Леня сказал Тоне:

- Приди!

Она поняла, что он закончил работу.

В мастерской все холсты были убраны, а посередине стояло новое полотно. Тоня взглянула на него и заплакала. Тоня, та самая Тоня, из которой нельзя было вышибить и слезинки.

- Что ты? - спросил Леня.

Тоня смотрела на картину, плакала и смеялась, повторяя: "Нет, нет... Не обращай внимания... Глупости..." И вдруг насмешливо спросила:

- Не так?.. Не то?..

- Вещь, - не улыбаясь, сказал Леня.

Казалось, ничего особенного не было изображено на картине: угол старого лошкаревского дома, поленница переколотых дров, большой чурбан, на нем топор и небрежно брошенные рукавицы. Но было в этом полотне столько света, неба, запаха мартовского снега, воздуха, настоянного на солнце и хвое, ветра залива, что хотелось смеяться и плакать.

- Ленька! - закричала Тоня. - Ты не понимаешь, ты же...

- Брось, - остановил ее Леня. - Как назвать?

- Не знаю, - растерялась Тоня. - Может быть, "Март"... Нет, "Счастье"... Нет, "Жизнь".

- Я назову "У свояка".

Приходили друзья-художники, смотрели молча, сосредоточенно, произнося одним им понятные слова.

Полотно взяли на выставку. Там было много интересных работ, но посетители дольше всего задерживались у картины Козырева.

Остановился и эстетик Ардашев, снял тонкие, без оправы очки, прищурился и, против обыкновения, ничего, не сказал.

Суетились работники музеев, говоря Лене искательными голосами: "Только нам...", "У нас оно будет смотреться".

Тоня была счастлива: это - слава и это заштопает прохудившийся семейный бюджет.

Пришли Аделаида Павловна и Леша. На Леше был бостоновый пахнущий нафталином костюм. На Аделаиде Павловне - белая кофточка и юбка, более короткая, чем она носила обычно.

Леня внимательно наблюдал за тем, как Леша рассматривает картину: угол своего дома, поленницу, топор, рукавицы - все такое же, как в жизни, и все другое.

- Вроде похоже, - сказал Леша.

- Хочешь, я подарю тебе? - спросил Леня.

Тоня испугалась. От Лени можно было ждать чего угодно.

- А эта картинка тоже твоя? - спросил Леша и показал на зализанный портрет молодой женщины, склонившейся над школьными тетрадками: чем-то она напомнила ему покойную жену Шуру.

- Нет, это другого, - сказал Леня.

Лошкаревы и Козыревы шли по выставке. Леша пристально рассматривал картины, давая каждой свою оценку.

А у полотна, на котором были изображены угол старого дома, поленница расколотых дров, чурбан, на нем топор и небрежно брошенные рукавицы, скапливалось все больше и больше посетителей, и никто из них не мог понять, почему это полотно называется так странно: "У свояка".

 

День рождения

– Это не юбилей, а день рождения, – сказала жена, и Николай Николаевич Корыхалов вдруг вспомнил: детство, маленький город с дощатыми тротуарами, весной только ступишь на них – сразу же тебя обдают веселые фонтанчики воды, летнее утро, во двор дома въезжает пролетка, из нее выходит бледная, сильно похудевшая мама, осторожно ступает на землю отец, молодой, тогда он еще носил усы. Отец держит в руках маленький белый сверток. Затем все они: мама, отец и огромный черноволосый дядя Илья – идут в комнату Коли. Отец осторожно кладет на Колину кровать белый сверток и улыбается:

– Посмотри, Колюн, вот у тебя маленький братик.

А Коля кричит противным, визгливым голосом: «Уберите ребенка! Уберите ребенка!» – и убегает в дворовый cад, в лопухи. Там его разыскивает дядя Илья, ворча:

– И не совестно, такой большой парень... Семь лет...

За обедом Коля сидит надув губы, а вечером, когда все пьют чай из самовара и говорят о маленьком братике, Коля, улучив минуту, серьезно и грустно произносит:

– Неважно прошли мои именины, даже пирога не было.

Все смеются и утешают Колю.

Когда это было? Тысячу лет назад!

Много дней рождения отпраздновал Коля, Николай, Николай Николаевич, товарищ Корыхалов, но ни один не остался так свеж в его памяти, как тот давний день. Почему? Да, может быть, потому, что никогда не забываются обиды детства.

– Я налью тебе еще чаю? – спрашивает жена.

– Налей, – соглашается Корыхалов, погруженный в далекие воспоминания, но жена возвращает его к действительности.

– Понимаешь, Коля, – говорит она как-то робко и просительно.

Такая интонация появилась у нее с тех пор, как они остались вдвоем: дети разъехались по разным городам, внуки живут там же, и у нее, Ольги Кондратьевны, нет больше никого, о ком заботиться, кроме этого большого седоватого мужчины, который один нужен ей, а ему нужна не только она, но и его фирма, рабочие, инженеры, доктора наук, главк, министерство и разные деловые люди в разных частях света. И потому, что не только она одна нужна Корыхалову, ей часто бывает горько и обидно, и, ничем не выдавая своей тоски, она старается, чтобы ему было как можно лучше и он почувствовал бы, как она нужна ему.

– Понимаешь, Коля, – продолжает жена, – считай, что это не юбилей, а просто день рождения.

– Просто так шестьдесят не бывает, мама, – усмехается Корыхалов, – юбилей, и довольно-таки гнусная дата. Открутиться, уехать... Благо лето...

– Нет, Коленька, не открутишься, – мягко улыбается жена, – ты знаешь, у них все подготовлено. Ты же фигура.

Корыхалов знает, кого имеет в виду жена, когда говорит: «у н и х». Ему-то лучше, чем ей, известна юбилейная процедура: какие бумаги куда разосланы, к какой награде он представлен и даже в каком ресторане будет проходить этот церемониал. Кое-кто по привычке пришел согласовывать с ним все это, и он турнул из своего кабинета этого кое-кого, и этот кое-кто ушел будто бы виноватый, а на самом деле довольный, потому что, как всегда, первым сигнализировал начальству.

Он все знает, Корыхалов, и он не хочет своего юбилея, и не может отказаться, нарушить заведенный порядок, обидеть выше – и нижестоящих и свою жену. Он знает, как тревожно и радостно будет Ольге Кондратьевне (она уже шьет новое платье) рядом с ним в центре стола, когда станут произносить речи, потому что ведь без нее Коленька, Николай, Николай Николаевич никогда не стал бы товарищем Корыхаловым.

– Субботина мы посадим так, – говорит жена, – что его не увидят ни Перепелицкие, ни Загайнин, ни Усекин.

– А черт с ним, с этим Субботиным, – отмахивается Корыхалов, – и со всеми Перепелицкими.

– Нет, нет, Коля, так нельзя, – волнуется жена, – конечно, тебе все равно, но нужно, чтобы все были довольны. Это праздник. Ты прости, я уже все придумала и с Валентином Осиповичем посоветовалась.

– Снюхались! – негодует Корыхалов.

Валентин Осипович – это тот самый кое-кто, которого он турнул из кабинета.

– Не надо, Коленька, – умоляюще смотрит на Корыхалова жена. – Конечно, Валентин Осипович – человек с противоречиями, но он так хорошо относится к тебе и, потом, он связан со всеми. Вот мы прикинули...

Спеша и волнуясь, она кладет перед Корыхаловым большой лист ватмана, на котором аккуратно вычерчены столы (когда-то Ольга Кондратьевна была лучшим рисовальщиком у себя в отделе) и вокруг кружочки с вписанными в них фамилиями.

– Делай что хочешь! – досадливо машет рукой Корыхалов, а жена не отступает.

– Посмотри вот здесь, – показывает она, и он видит два кружочка, в одном из них написано «тетка Л.», в другом – «тетка А.».

– Тетки? – удивляется Корыхалов. – Их тоже на этот сабантуй?

– Конечно, – подтверждает жена, – а как же без них?

Тетками она называет старших сестер Корыхалова, единственных оставшихся в живых из некогда огромной семьи.

Тетка Лида и тетка Анна – толстые, старые, они живут вместе, спокойно, уютно: встают поздно, долго пьют чай, ходят в кино на дневные сеансы, много гуляют, смотрят телевизор и все время вспоминают прошлое.

Корыхалов терпеть не может воспоминаний. А ну его, прошлое. Прошло, и все тут! Он не понимает людей, которые вздыхают: «Ах, в наше время...» Что такое «наше время»? Чем оно лучше нынешнего?.. А будущее, какое оно будет, – пусть этим занимаются сочинители научное фантастической чепухи. Ему, Корыхалову, с избытком хватит дел в настоящем.

Тетки – другое дело. Теток он не осуждает. Их он любит не за то, что они связаны с его прошлым. Они – тетки, этим все сказано.

Тетки иногда приходят в гости к Корыхаловым, приносят в эмалированной миске, закутанной в пуховый платок, пирожки с морковью. Раз, самое большее два в год Корыхаловы бывают у теток.

– Тетки притопают на банкет!.. Забавно!.. Что они будут делать там среди чужой публики? Тоже любоваться их Коленькой? Глупо и смешно.

– Мы посадим их сюда, – показывает жена, – поближе к выходу.

– Ясно, подальше от президиума.

– Да нет же, просто здесь больше воздуха.

– Ладно, – говорит Корыхалов, – сажай куда хочешь и оставь меня с этим.

До юбилея еще целый месяц. Жена больше не беспокоит Корыхалова, но он чувствует какую-то возню вокруг себя.

Проходя по коридорам, он видит, как поглядывают на него сотрудники. Дома нет-нет да и мелькнет юркая фигура Валентина Осиповича, с которым жена шепчется у себя в комнате. Дней за пять до юбилея жена не выдерживает и сообщает Корыхалову, что дети не приедут: у Кости – морского подполковника – свинка, а Тата уехала с мужем в экспедицию.

– Не приедут, и ладно, – говорит Корыхалов. – Лучше заниматься делом, чем пялить глаза на папулю, который, словно каменная баба, будет сидеть в президиуме и слушать два часа разные благоглупости.

И все-таки ему жаль, хотя он никогда не признается в этом, что детей не будет на юбилее; не знает, почему жаль, но это так.

За три дня до юбилея Корыхалов отпустил машину и возвращался домой пешком. Хотелось немного подвигать ногами, подышать воздухом.

На углу Невского и Литейного кто-то дернул Корыхалова за рукав. Он обернулся и увидел маленького пожилого человека с ничем не примечательным лицом.

– Салют, комбат, – сказал маленький человек, глядя на Корыхалова снизу вверх светлыми, не по возрасту блестящими глазами. – Не узнаешь?

– Синичка! – воскликнул Корыхалов. – Здорово!.. Это ты!..

– Лично и персонально, – насмешливо вытянулся по стойке «смирно» маленький человек.

Нет, он не был все таким же, Синичка, лейтенант Синицын, с которым они служили в одном полку. Он постарел, ссохся, но светлые блестящие глаза были все те же.

– И ты такой же, комбат, – сказал Синичка, – только габариты другие.

– Пойдем, – сказал Корыхалов, – посидим.

– Слушаюсь, – отозвался Синичка, – а куда?

Корыхалов задумался. Звать к себе домой Синичку ему не хотелось. Конечно, жена встретит приветливо, выставит на стол разные угощения, но нет, дома разговор не получится. В ресторан не тянуло.

Синичка мигом все понял.

– Будем действовать применительно к боевой, – подмигнул он. – Пойдем ко мне.

– Домой? – спросил Корыхалов, которому не хотелось идти к Синичке, знакомиться с его женой, детьми или еще с внуками.

– Нет, – сказал Синичка, – ко мне в мастерскую.

Они зашли в магазин, купили пол-литра водки, триста граммов отдельной колбасы, буханку хлеба и, по желанию Корыхалова, бутылку джермука за неимением боржоми.

– Печень или почки? – участливо спросил Синичка.

– И того и другого по тарельце, – ответил Корыхалов любимой поговоркой их ротного старшины Дубняка. – А у тебя?

– Не приобрел, – как бы оправдываясь, произнес Синичка.

Мастерская Синички была маленькая: два верстака и столик с лампочкой.

– Здесь вот и колдуем, – сказал Синичка, – я да еще мой напарник, вроде кустарей, хотя, между прочим, представляем отдел главного механика и работаем по разным хитрым заказам фирмы «Альфа-бета-гамма».

– Знаю эту шарагу, – сказал Корыхалов.

– Садись, – пригласил его Синичка.

Корыхалов сел. Синичка расстелил на столике газету, достал из ящика две стопки, солонку, разложил купленные продукты, прижал к груди (такая у него была крестьянская привычка) буханку, аккуратно нарезал ее и сказал:

– Двинулись!

Они опрокинули по стопке, и тогда Синичка спросил:

– Ну, а кто же ты теперь, комбат?

– Человек, – попытался отшутиться Корыхалов.

– Надеюсь, – серьезно сказал Синичка. – А по должности? Директор завода?

– Подымай выше, глава фирмы, и не какой-нибудь там «Альфа-бета-гаммы».

– Нормально. Я знал, что ты пойдешь.

Выпили еще, и затянулся разговор, сначала о нынешнем, о семейных делах: Синичка был женат, детей нет, жена моложе его на семь лет, ей сорок шесть, водитель троллейбуса, сейчас уехала к матери на Украину. Корыхалов коротко сообщил о жене, детях, и разговор перешел на фронтовое прошлое.

Фронтовое прошлое Корыхалов любил. Оно было с ним, как настоящее.

Вспоминали Корыхалов и Синичка беспорядочно, перескакивая с одного на другое, касаясь, казалось бы, мелких вещей, в которых не было ничего героического и которые были дороги бывшему комбату Корыхалову и бывшему лейтенанту Синичке, человеку непостижимой храбрости и отчаянности.

Когда пришло время уходить, Корыхалов сказал:

– Вот что, Синичка, мне тут на днях, в общем двадцать четвертого, стукнет шестьдесят.

– Возраст, – сказал Синичка. – Значит, на заслуженный отдых?

– Пока не гонят, – угрюмо отозвался Корыхалов. – Да не об этом речь. Понимаешь, они устраивают банкет.

И он назвал ресторан.

– Шикарный, – сказал Синичка, – я там никогда не был. Мы больше дома отмечаем. Жена у меня вкусно готовит.

– Вот и приходи, – сказал Корыхалов.

– При чем тут я, – покачал головой Синичка. – У вас своя бражка.

– Приходи, – повторил Корыхалов. – Имей в виду, это приказ.

– Приказы командования не обсуждаются, – серьезно сказал Синичка. – Явлюсь. Форма одежды...

– Летняя, фронтовая, без противогаза, – засмеялся Корыхалов. – Я тебе пришлю билет. Как твое отчество, забыл.

– А ты его никогда и не помнил, комбат, – сказал Синичка. – Оно тебе ни к чему было. Игорь Васильевич меня зовут.

– Адрес? – спросил Корыхалов и прибавил: – С женой, конечно, придешь?

– Нет, – вздохнул Синичка, – она еще не вернется. Жена у меня красивая. Это, можно сказать, моя фирма.

– Будь, – сказал Корыхалов и ушел.

Дома он объяснился с женой коротко, по-военному:

– Вот что, Ольга, пошли билет моему фронтовому другу, бывшему лейтенанту Игорю Васильевичу Синицыну. Проследи, чтобы он был доставлен вовремя и не вздумай сажать его, Синичку, где свежее воздух.

– Конечно, Коленька, – поддакнула жена. – А он один?

– Жена в отъезде.

– Жаль, – сказала Ольга Кондратьевна, а сама обрадовалась, потому что сажать уже было некуда.

На следующее утро Валентин Осипович, проклиная все на свете, поперся куда-то к черту на кулички отвозить пригласительный билет какому-то задрипанному лейтенанту.

В день юбилея Корыхаловы поссорились.

– Коленька, – просительно-ласково сказала Ольга Кондратьевна, – пожалуйста, надень сегодня ордена.

– Что? – спросил Корыхалов, как будто не понял, о чем идет речь.

– Надень ордена, – повторила жена. – Такое торжественное событие...

– Чушь! – возмутился Корыхалов. – Я же не на парад...

– Конечно, – согласилась Ольга Кондратьевна, – но увидишь, все будут при орденах, и Михаил Михайлович, и другие... А ты...

– А я как голый, – засмеялся Корыхалов.

Жена посмотрела на него и с дрожью в голосе произнесла:

– Я прошу тебя, умоляю. Хочешь я стану на колени?..

– Перестань! – взорвался Корыхалов. – Перестань разыгрывать комедию, перестань валять дурака!..

Наверно, это было очень несправедливо, и Ольга Кондратьевна сначала тихо заплакала, потом зарыдала по-бабьи в голос, и Корыхалов, который не выносил женских слез, смягчился:

– Ладно, надену, но не ордена, а планки... Только для тебя.

– Не для меня, – лепетала Ольга Кондратьевна, вытирая слезы, – не для меня, для них.

– Все для них, – пробурчал Корыхалов и, грубовато-ласково похлопав жену по мягким, все еще красивым плечам, закончил: – Ну и все, договорились.

Ольга Кондратьевна уехала на банкет раньше мужа встречать гостей, а Корыхалова привез все тот же незаменимый Валентин Осипович.

Когда Корыхалов проходил с Валентином Осиповичем через большой зал ресторана в банкетный, он заметил за одним из столиков известного актера, которого все знали по кинофильмам и телевидению. Корыхалов ни разу не видел этого актера на сцене, но был знаком с ним. Они встречались в «Красной стреле» по пути в Москву или Ленинград, и порой Корыхалову казалось, что этот актер только и делает, что ездит из Ленинграда в Москву и обратно. Впрочем, то же самое о Корыхалове думал и актер.

– Приветствую, – сказал известный актер, чуть приподняв свою знаменитую правую бровь. – В первый раз...

– В первый, – засмеялся Корыхалов. Он понял значение этой фразы: впервые они встретились не в поезде.

Засмеялся и Валентин Осипович, не понявший ничего. Он умел вовремя засмеяться или придать своему лицу значительное выражение.

Банкетный зал был переполнен. Сидели, тесно прижавшись друг к другу. Безмолвно застыв в ожидании, стояли официанты в красных куртках с золотыми пуговицами.

Когда Корыхалов зашел, все поднялись и зааплодировали.

«Цирк, чистый цирк, – подумал Корыхалов, – не хватает только барабанов».

Слегка наклонив голову, он пробрался на свое место. Справа от него сидела сияющая, взволнованная Ольга Кондратьевна, слева – заместитель министра в хорошо сшитом костюме без единой планки, чуть подальше – Михаил Михайлович, начальник главка, весь в орденах и медалях.

Корыхалов быстрым взглядом (он умел сразу охватить все) увидел сидевших за столами сотрудников институтов и заводов и близко к дверям расположившихся теток Лиду и Анну, в пуховых платках на плечах. В середине стола напротив Валентина Осиповича сидел Синичка с непривычно вытянутым лицом. На левой стороне груди у него были три ордена боевого Красного Знамени, на правой – «Красная Звезда» и Отечественной войны. Валентин Осипович постучал ножом по бокалу. Стало тихо. Юбилей начался.

Первым выступал заместитель министра. Мягко и внятно он прочел Указ о награждении Корыхалова Николая Николаевича орденом Трудового Красного Знамени. Все опять зааплодировали, а младший научный сотрудник Бобович, уже успевший где-то приложиться, крикнул: «Ура!»

Потом говорил начальник главка. Он протянул Корыхалову папку в красном сафьяновом переплете и сказал, что не будет читать адрес, а просто поздравит выдающегося руководителя, замечательного человека Николая Николаевича, находящегося в полном расцвете духовных и физических сил, и пожелает ему успехов в труде и личной жизни.

В эту минуту у Корыхалова стрельнуло в пояснице. Он сдержался, выдавил из себя улыбку.

Последующие ораторы сменяли предыдущих. Все подносили красные или синие папки, говорили о том, что Николай Николаевич – выдающийся руководитель, чуткий человек и что он находится в расцвете сил.

Жена сияла. Тетки Лида и Анна потихоньку плакали, пряча такие же толстоносые, как у Корыхалова, лица в пуховые платки. Посмотрев на теток, Корыхалов вдруг снова вспомнил давний летний день, только теперь ему хотелось крикнуть: «Довольно!.. Не хочу, не могу больше!» В пояснице стреляло сильней и сильней. Корыхалов смотрел на одинаковые папки, слушал одинаковые слова и чего-то ждал.

Поднялся Синичка, бледный, торжественный. – Дорогие товарищи, я предлагаю выпить за комбата, – начал Синичка.

Боль в пояснице отпустила Корыхалова. «Ну, ну, давай!» – мысленно подбодрял он Синичку, но тот, взглянув в пустые глаза Валентина Осиповича, осекся и продолжал каким-то не своим голосом:

– Предлагаю выпить за товарища Корыхалова Николая Николаевича, выдающегося руководителя, замечательного человека, под руководством которого... который...

– Чей, который, сколько! – выкрикнул совсем осоловевший Бобович.

Синичка не окончил тоста, смутился, опрокинул в рот рюмку, не дождавшись, когда это сделают другие, и сел.

«Ах, Синичка, Синичка, – подумал Корыхалов, – ну зачем же ты так?! Разве у тебя живых слов нет?.. Разве не мог ты сказать, что думаешь обо мне... Сколько лет вместе на фронте служили!.. А ты тоже понес канцелярщину».

И, словно угадывая его мысли, Синичка сидел молча, опустив глаза.

Банкет длился долго. Папки. Слова. Папки.

Корыхалову стало жарко. В перерыве между двумя тостами он вышел в вестибюль и увидел известного актера.

– Пойдемте, – предложил Корыхалов, – посидим с нами.

– Увы, – ответил актер, – охотно, но не могу. Завтра спектакль.

– Жаль, – сказал Корыхалов.

– Жаль, – сказал актер. – До встречи в «Красной стреле», – и, попрощавшись, ушел.

В это время в вестибюле появился Синичка, направлявшийся к гардеробу.

– Бежишь? – остановил его Корыхалов.

– Прости, комбат, – поморгал белыми ресницами Синичка, – что я там такую бодягу завел... Сам знаешь, не краснослов я. Вижу, все говорят, и я за ними.

– Чепуха! – усмехнулся Корыхалов. – Это я виноват. Не нужно было мне звать тебя на этот сабантуй.

– Да, конечно, – сказал Синичка, – не гожусь я для этой компании.

– Ерунда! – сказал Корыхалов. – Я и сам сюда влип... Не хотел, а уговорили... Вот и торчу целый вечер, как тумба.

– Ладно, – успокоил его Синичка. – Завтра пойдешь на работу, сразу опомнишься!

– Это верно, – согласился Корыхалов и, помолчав, прибавил: – Эх, посидеть бы сейчас у тебя...

– Двинем? – сказал Синичка.

– Нельзя, – вздохнул Корыхалов. – Обидишь всех... А мне с ними работать...

– Ну, будь здоров, – сказал Синичка. – Пока.

Корыхалов вернулся в банкетный зал. Тосты уже закончились. Было шумно и бестолково. Кто-то подходил к Корыхалову, чокался с ним, обнимался. Корыхалов тоже кого-то обнимал, с кем-то чокался. Стали мигать лампочки в люстрах. «Все, – с облегчением подумал Корыхалов, – скоро все кончится. Завтра мне работать. Завтра вернусь в настоящее».

 

Другие времена

Дроздов творил.

Пальцы его стремительно летали по кнопкам портативки «Континенталь», валик машинки раскалился, как ствол станкового пулемета, ведущего непрерывную, многочасовую стрельбу, давление повысилось. Впрочем, хорошо, что Дроздов не знал, какое у него давление, еще лучше, что этого не знала его заботливая жена, в противном случае она вызвала бы женственного и строгого доктора Эсфирь Яковлевну, Дроздова уложили бы в постель и движение отечественной литературы приостановилось бы на неопределенное время.

В последние годы Алексей Денисович писал трудно, и не потому, что ему было далеко за пятьдесят. Дроздов был еще достаточно бодр и жизнеспособен. Горький опыт подсказывал ему, что прежде, чем писать, нужно подумать, куда поместить будущую рукопись, отвечает ли она изменчивым редакторским требованиям. Росла и взыскательность. По ночам терзала мысль: «Боже мой, что делать, я больше не могу писать плохо!»

На этот раз Дроздов не думал ни о редакторах, ни о читателях, ни о своем таланте.

Писание началось рано, когда в доме все спали. Быстро ополоснув лицо и руки, не разглядывая, как обычно, в зеркале свое знаменитое, запечатленное на книгах и в кадрах телевидения лицо, даже не побрившись, Дроздов сел за письменный стол, открыл машинку и напечатал заглавными буквами: «ВЕСНЫ ГОНЦЫ».

Название показалось свежим и отвечало содержанию рассказа. Рассказ созрел давно, и ему оставалось только упасть на бумагу.

Сюжет был прост. В Париже живет старый человек. В начале революции, юношей, он вступил в белую гвардию, сражался против красных, ушел вместе с остатками войск Врангеля из Крыма, кочевал по странам Восточной Европы, наконец обосновался в Париже. Как многие его соотечественники, он не имел ни профессии, ни денег и, хорошо владея французским языком, сделался шофером.

Он не участвовал в белогвардейских шабашах, не писал в грязных газетках. Годами он возил парижан и туристов по прекрасному, но чужому для него городу. Он был одинок. Тосковал по утраченной родине. Много раз хотел вернуться домой и страшился, потому что ждал жестокой кары за измену.

Он не переписывался ни с кем из знакомых, оставшихся в России, боясь, что они подвергнутся преследованию советских властей.

Когда Париж оккупировали гитлеровцы, он перестал водить такси, чтобы не служить «бошам», как называли фашистов французы.

Война кончилась, прошли годы. Многое для него стало яснее, чем раньше. Теперь он понял, что может возвратиться в Ленинград, бывший Санкт-Петербург. Но кому он нужен там, больной, одинокий старик? И все-таки нельзя не побывать дома, хотя бы перед смертью. Скопив денег, он решился поехать туристом в Советский Союз – так он теперь называл Россию.

Перед отъездом он составил список, каких знакомых нужно посетить, в какие театры пойти, по каким улицам побродить.

Он приехал в Ленинград в начале июня, остановился в гостинице, которая по-прежнему называлась «Европейская».

«Почему они не переименовали ее?» – подумал он. Впрочем, Невский остался Невским, Зверинская – Зверинской, даже Дворцовая площадь – Дворцовой.

Конечно, жаль было торцовых шашек, грустно, что не слышно цокота копыт, и все же это был его город.

Он побывал на окраинах. Новые дома оставили его равнодушным.

Большинство знакомых умерло. Ему удалось разыскать свою первую любовь Оленьку Бирюлеву, гимназистку Литейной гимназии, которая когда-то находилась на Бассейной, ныне улице Некрасова.

Оленька изменилась больше, чем улица. Тоненькая барышня стала уютной бабушкой. Стихи Бальмонта и Северянина не интересовали ее. Поэтические привязанности сменились вязанием кофт из мохера и раскладыванием сложных пасьянсов.

Жила Оленька с сыном, лысым, усталым подполковником-артиллеристом, его женой и двумя внучками, такими же хорошенькими, какой была когда-то Оленька.

Он просидел у Оленьки весь вечер. Говорить было не о чем. Ушел он, печалясь о том, как постарела Оленька, не зная, что то же самое сказала о нем Оленька сыну и что сын, сладко зевнув, заметил:

– Что же поделаешь, возраст! У нас в его годы только маршалы не уходят в отставку.

После встречи с Оленькой он перестал искать знакомых и все бродил по старому городу.

Как-то утром он зашел в Александровский сад у Адмиралтейства, уселся на скамейку и вынул из кармана пачку сигарет «Варна». Здесь они стоили значительно дешевле, чем в Париже.

На солнце, полузакрыв глаза, как сытые кошки, грелись старушки, сторожившие детей.

Старушки молчали, дети болтали и смеялись.

Он прислушался к их голосам и невольно вздрогнул: дети говорили по-русски!.. Дети!..

Там, в Париже, он мог еще слышать безукоризненную старомодную речь стариков, ломаный язык «второго поколения», но не детей. Здесь дети говорили по-русски.

Он вернулся в Париж, снова сел за руль старенького «рено», а ночью, лежа без сна, он вспоминал не Дворцовую площадь, не белые ночи над заливом, а детей, говоривших по-русски.

Так прост и сложен был сюжет нового рассказа Дроздова, и, как всегда, жизнь соседствовала с выдумкой.

С русским шофером Дроздов познакомился во время одной из своих поездок в Париж. Этот старик эмигрант мучительно тосковал по России. У него была жена-француженка и не было детей.

– И это хорошо, – сказал шофер, – очень хорошо, иначе они выросли бы французами.

Рассказ писался легко. Ничто не мешало Дроздову: ни скрежет трамваев на остановке, ни рев мусорных машин во дворе, ни студентка консерватории в квартире под ним, бившая по клавишам рояля.

В десять часов в кабинет вошла жена, черноволосая, с очень белым лицом.

– Леня, – сказала она низким красивым голосом, – пора завтракать.

Дроздов оторвался от машинки, посмотрел на жену через телескопические стекла очков влюбленным взглядом, сказал: «Хорошо» – и пошел на кухню.

Завтракали они вдвоем, девочки уже ушли: старшая, Катя, – на завод, где работала переводчицей с английского, младшая, Таня, – в университет. Обе еще не были замужем, хотя Кате уже исполнилось двадцать восемь, а Тане – двадцать три.

– Я налью тебе кофе с молоком, ты ведь любишь молоко, – сказала Зинаида Павловна таким голосом, каким говорили в прошлом веке королевы в Малом театре в трагедиях Шиллера.

– Люблю, – покорно ответил Дроздов, который терпеть не мог молока, но не стал бы возражать Зиночке, даже если бы она предложила ему цикуту.

Он все еще был где-то далеко, со своим героем, но старался войти в домашнюю обстановку, потому что Зиночка требовала отключения от мыслей во время еды.

– О чем ты думаешь? – обиженно спросила жена.

Дроздовы прожили вместе тридцать лет, и все эти тридцать лет Зинаида Павловна обижалась на мужа. Ей казалось, что он мало ценит ее, красавицу из Киева, ради него бросившую консерваторию и ушедшую с головой в семейные дела.

– Нет, ни о чем, – как-то по-детски испуганно ответил он.

Большелобый, губастый, в цилиндрических очках, он был похож на марсианина, или, точнее, на одного из представителей неземной цивилизации, выдуманных приятелем Дроздова, преуспевающим писателем-фантастом Евгением Борисовичем Вершининым.

– Катя очень устает, бедный ребенок, – вздохнула Зинаида Павловна, положив на тарелку Дроздова кусок рыночного творога. – Подумай, вставать в семь и целый день мучиться в этом аду.

– Угу, – рассеянно отозвался Дроздов.

«Как все-таки он невнимателен к детям», – подумала Зинаида Павловна и спросила:

– Над чем ты работаешь сейчас?

– Так, выстукиваю один рассказ.

– Рассказ?

В голосе Зинаиды Павловны прозвучали едва заметные нервические нотки.

Ей не нравилось, когда Дроздов писал рассказы. С ними было не меньше мучений, чем с романами, а давали они гораздо меньший экономический эффект.

– Да, рассказ, – повторил Дроздов, – ну, я пойду.

В передней он наткнулся на шкаф и добродушно рассмеялся:

– Зиночка, если будут звонить, меня нет. Уехал, сбежал, умер!

– Не глупи, – строго сдвинула брови Зинаида Павловна.

Она была суеверна и не выносила подобных шуток.

Дроздов писал. Жена оберегала его покой. Телефон в этот день звонил особенно часто, и всем она отвечала, что Алексея Денисовича нет и не будет ни сегодня, ни завтра. Только один звонок нарушил ее непреклонность.

– Козлик, – сказала она тихо, входя в кабинет, – тебя Юрий Парфенович.

– Кто? – не понял Дроздов, вступивший в эту минуту на родную землю вместе со своим героем.

– Юрий Парфенович.

– Не могу, не могу! – замахал руками Дроздов.

– Леня, это же Юрий Парфенович! – твердо сказала жена.

Дроздов вздохнул, поднялся из-за стола и вышел в коридор.

Юрий Парфенович ведал путевками в санатории, заграничными командировками, которые не занимали Дроздова, но которыми должна была заниматься его жена.

Минут пятнадцать Дроздов мычал, слушая Юрия Парфеновича, а когда вернулся к письменному столу, долго не мог поймать ускользнувшую нить воображения.

– Я уйду ненадолго, – сказала жена, осторожно заглянув к нему в кабинет.

– Пожалуйста, – кивнул головой Дроздов, и Зинаида Павловна опять обиделась. Она думала, что Дроздов не может прожить без нее и минуты.

Две недели Дроздов писал, не замечая ничего вокруг себя, а когда кончил писать, почувствовал усталость и пустоту.

Рассказ отлежался. Дроздов решил прочесть его жене.

Предстояла встреча с новым редактором журнала. Чем старше становился Дроздов, тем больше он робел перед редакторами, хотя многие из них годились ему в сыновья.

– Вот, Зиночка, послушай, – сказал Дроздов, – если у тебя есть время. Только будь строгой и придирчивой.

– Мое время принадлежит тебе, – улыбнулась Зинаида Павловна и подумала, что сегодня ей нужно сдать белье в стирку, отнести в починку обувь и еще успеть съездить на рынок за телятиной.

Дроздов читал, кидая взгляды на жену через свои марсианские очки, а она, уютно устроившись на диване, выбросила из головы хозяйственные мысли и слушала его.

– Все, – сказал Дроздов, переворачивая последнюю страницу. – Ну, что скажешь?

– Хорошо, очень хорошо! – воскликнула Зинаида Павловна, искренне восхищенная тем, что услышала. – Но, как всегда, ты непростительно щедр, другой бы из этого сделал роман

– Я не другой, – виновато сказал Дроздов. – И знаешь, мне кажется, где-то затянуто..

– Только не вздумай сокращать!.. Ты испортишь!

– Но все-таки, что ты заметила?. Есть недостатки?..

Зинаида Павловна задумалась. Она находилась еще под впечатлением услышанного, но практический женский ум начинал работать.

– Очень хорошо!.. И как верно!.. Я все узнаю… И площадь Пигаль... И сиреневые сумерки над Сеной... И улицу, где покупала эти духи.. «Суар де Пари».. И шофера с толстым, бугристым носом. Кажется, он был женат... И еще, помнишь, один раз он сказал вместо «прекрасно» «шарман».

– Да, но... – начал Дроздов.

– Конечно, ты художник.. Но, видишь ли, ты пишешь его с излишней симпатией... Он бывший белогвардеец... Нельзя ли это убрать?..

Дроздов снял очки, стал протирать стекла, хотя они были совершенно чистыми.

– Пусть он будет студентом, – продолжала Зинаида Павловна, не давая перебить себя, – выходцем из дворянской семьи, случайно запутавшимся. Но пусть он не проливает нашу кровь.

Дроздов надел очки и внимательно, очень серьезно посмотрел на жену.

– Позволь, но это ослабит конфликт.

– Конфликт? – переспросила Зинаида Павловна каким-то чужим голосом и очень мягко сказала: – Ты же помнишь?..

Дроздов все помнил и что-то записал на отдельном листе бумаги.

– Говори дальше!

– Дальше все гармонично... Хотя, если ты не возражаешь, смягчи, только, ради бога, не сокращай то место, где он рассматривает новые дома... В последние годы очень много сделано, появляются прекрасные здания...

Дроздов снова отметил что-то на листе бумаги. Зинаида Павловна заговорила так быстро и горячо, что в ее голосе исчезли артистические модуляции.

– Сын этой, как ее... Оленьки Брюловой...

– Бирюлевой, – недовольно поправил Дроздов.

– Прости, сын этой Бирюлевой, подполковник-артиллерист, великолепный, пластичный образ!.. Но кто был ее мужем? Куда он делся?

– Умер, – спокойно сказал Дроздов.

– Когда? В каком году? При каких обстоятельствах?.. Здесь нужна точность, – снова заговорила Зинаида Павловна чужим голосом.

На лист бумаги легла еще одна заметка.

– Дальше ничего, хотя вот, глупость, мелочь…

– Продолжай!

– «Старушки, полузакрыв глаза, как сытые кошки, грелись на солнце», – продекламировала Зинаида Павловна. – Прелестно! Бунин!..

– Не нужно, – сухо сказал Дроздов. Он не любил Бунина и лести.

– Или, если хочешь, Чехов! Это прекрасно!.. Но дети остаются без присмотра в Александровском саду.

– Ну и что же? – не понял Дроздов.

– Там Невский, бешеное движение... Волнение за этих малюток, брошенных ленивыми старухами, помешает читателю следить за психологией твоего героя. Это я говорю как мать... А вообще хорошо. Прочти девочкам, У них острое чувство современности.

В субботу утром Дроздов читал рассказ дочерям.

Старшая, Катя, сидела на диване в той же позе, что и мать. Слушала она с плохо скрываемым раздражением. Черные, горячие глаза ее косили на лист бумаги. Младшая, толстогубая, как отец, Таня, делала вид, что ей интересно, а сама ждала телефонного звонка.

– Ну как? – спросил Дроздов, окончив чтение.

– Бестселлер для старичков, – иронически бросила Катя.

– Почему? – не понял Дроздов.

– Приезжий – старик, местная – старуха, подполковник и тот без пяти минут пенсионер.

– Значит, тебе не понравилось? – огорчился Дроздов.

– Я не издатель, – насмешливо скривила губы дочь. – Наверно, как все, у тебя пройдет. Только я на твоем месте выбросила бы, что он отказывается возить немцев во время оккупации. В этом нет ничего особенного, и, потом, человеку же надо как-то жить?

– Как-то жить? – задумчиво переспросил Дроздов и обратился к младшей.

В коридоре зазвонил телефон. Убегая, Таня успела сказать:

– Вяло, папочка, читай детективы!

Целый месяц Дроздов сидел над рукописью. Зачеркивал, думал, писал, опять думал. Замечания дочерей он оставил без внимания – девчонки, что они понимают, но к советам жены нельзя было не прислушаться. Все тридцать лет он слушал ее, спорил, соглашался, иногда оставлял по-своему, потому что ведь не она, а он был писателем. Но, странно, часто она оказывалась права, и критики потом писали резко и даже грубо то же, что она говорила так деликатно. Конечно, это было не всегда, но ведь было же, было!..

Окончательно завершив рукопись, Дроздов дал ее перепечатать Надежде Владимировне, машинистке, приносившей ему удачу. Она сказала, что это выдающийся рассказ и все будут зачитываться им. После этого Дроздов понес рассказ в журнал, главным редактором которого был молодой человек.

Секретарша главного, девушка с лицом вятской матрешки и в мини-юбке, сразу же провела Алексея Денисовича в кабинет к главному.

Главный редактор вышел из-за стола, подождал, пока Дроздов протянет ему руку, указал жестом на один из маленьких стульев, стоявших перед столом, и сам уселся напротив Дроздова.

Сидеть на низеньком стуле большому, тяжелому Дроздову было трудно, хотелось сразу же встать, но сделать это было неудобно.

– Итак, Алексей Денисович, – коротко, по-деловому сказал главный, – что принесли?

– Вот, – сказал Дроздов, вынимая из старомодного портфеля, который так ненавидела Зинаида Павловна, рукопись. – Вот рассказ.

– Мы рады, очень рады, – сказал главный, и Дроздов понял, что редактор совсем не рад и ждал от него, Дроздова, роман или по крайней мере повесть.

– У нас нет хороших рассказов, Алексей Денисович, – сказал главный, поняв, что Дроздов понял его. – Мы быстро прочтем... Если позволите, – он полистал настольный календарь, – в следующий вторник, в три, вам удобно?

– Удобно, – сказал Дроздов и поднялся со стула, счастливый, что все окончилось так скоро.

Уходя из редакции, он не видел, как секретарша-матрешка подмигнула ответственному секретарю и, показав на портфель Дроздова, шепнула:

– Ну и кошель моей бабушки!

Во вторник, в три, главный редактор ждал Дроздова. Снова повторилась та же церемония здорованья и усаживанья. Держа в руках рассказ, главный сказал:

– Мы прочли... Это хорошая, добротная проза, Алексей Денисович... Но у нас есть частные замечания, разумеется не обязательные.

– Прошу, – кивнул головой Дроздов.

–Нам кажется... Вначале ослаблен конфликт... Ваш герой – студент, случайно оказавшийся за рубежом... А по психологии это скорее всего человек, бывший в белогвардейских войсках Деникина.

– Врангеля, – неожиданно вырвалось у Дроздова, и он покраснел.

Главный редактор сделал вид, что не заметил этого.

– Говорите, – твердо сказал Дроздов.

– И вот еще... Он любуется гостиницей «Ленинград», сравнивает ее с дешевыми парижскими отелями... Это неоправданно... А здесь, – он перелистал рукопись и задержался пальцем с толстым обручальным кольцом на одной из страниц, – зачем вам понадобилось так подробно писать о муже Оленьки Брыловой?

– Бирюлевой, – сурово поправил Дроздов.

– Извините, Бирюлевой... Рассказывать, что он бывший царский офицер, стал военспецем в нашей армии и умер естественной смертью. И к чему этот муж? Он не связан с сюжетом.

Дроздов покраснел еще гуще, и редактор хотел было закончить разговор, но Дроздов потребовал:

– Говорите!

Главный редактор пригладил обеими руками волосы:

– Больше ничего... Хотя вот еще, уже мое личное писательское мнение. Я бы не заставлял его отказываться от поездок с немцами. Конечно, он должен избегать возить гестаповцев или офицеров вермахта, но... рядовых штатских немцев... Среди них были разные люди.

Дроздов выслушал и это личное мнение редактора, а затем сказал, встав с низенького стула:

– Дайте!

– Что? – спросил главный.

– Рукопись!

– Послушайте, Алексей Денисович, мы не настаиваем. Мы возьмем и так.

– Дайте! – решительно повторил Дроздов. Взял рассказ и ушел.

После его ухода в редакции состоялось короткое совещание.

– Может быть, вы были резки с ним, Николай Сергеевич? – спросил замредактора. – У него имя, возраст...

– Ну и обидчивы эти стариканы! – хмыкнул ответственный секретарь.

– Да, теперь он унесет в другой журнал, – уныло заметил завпрозой. – Я на этих современных классиках не одну собаку съел.

По пути домой Дроздов зашел в Александровский сад. Сел на скамейку, вынул из кармана сигареты «Варна» и закурил.

Он курил и думал о своей жизни, о романах, повестях и рассказах, написанных им. Многие из них были неплохи. Их хвалили критики, писали восторженные письма читатели, и самому Алексею Денисовичу они нравились. Но теперь он хотел бы написать по-другому, и не только потому, что он стал опытнее и мудрее. Жизнь стала другой, и он должен успеть за жизнью, если хочет написать что-нибудь настоящее.

Он курил и думал. Была осень. Солнце горело на золотом кораблике Адмиралтейства, рвавшемся неведомо куда. Старушки в шерстяных носках грелись подле бюста Пржевальского. Весело болтали дети, впритык одна к другой стояли машины. Дроздов невольно взглянул на светофор и увидел, как красный огонь сменился зеленым, и на душе у Алексея Денисовича вдруг стало радостно и светло.

 

Актриса

Зинаида Андреевна, сестра-хозяйка дома отдыха «Средневолжский артист», спала тревожным сном, каким спит командир соединения перед утренним боем с превосходящими силами противника.

По правде сказать, количественно силы были на стороне сестры-хозяйки: повара, официантки, садовник, библиотекарь и другой обслуживающий персонал, которым с умением и ловкостью управляла Зинаида Андреевна.

«Противник» состоял из одной боевой единицы, Нины Сергеевны Вербицкой, артистки драматического театра и жены «самого» – Артемия Павловича Вербицкого, главного режиссера.

Вербицкий был пожилой, похожий на Эйнштейна, деликатный человек. Он был ровен и внимателен со всеми. Репетиции его проходили спокойно и строго, как служба в лютеранской церкви, и если главный режиссер чуть повышал голос, это означало, что им овладевал гнев.

Нину Сергеевну в театре за глаза называли «Сюркуф – гроза морей», «теща своего мужа» и другими нелестными прозвищами.

Мягкий и уступчивый Артемий Павлович в семейной жизни полностью подчинялся жене. Она одевала его по своему вкусу, хотя вкус этот не соответствовал вкусу Артемия Павловича, кормила вегетарианскими блюдами, а он любил жареное мясо, возила отдыхать на курорты Черноморья, он же предпочитал среднюю полосу России.

И все это Нина Сергеевна проделывала так искусно, что Вербицкому казалось, будто он сам выбирал и одежду, и отдых, и людей, бывавших у них в доме.

Лет пятнадцать тому назад, когда Нина Сергеевна вышла замуж за Вербицкого, она была зрелой, сильной актрисой. Она играла роли трагического и драматического репертуара. Публика засыпала ее цветами. Столичные критики, приезжавшие в Средневолжск, восторженно писали о ней.

Сейчас еще в спальне Вербицкой все стены были увешаны ее фотографиями в различных ролях – мертвыми свидетелями живого успеха.

Время шло. Нина Сергеевна старела. Характер портился. Она злилась на молодых актрис, игравших лучше ее; на старых, видя в них свое будущее; на драматургов, которые не могут написать пьесу, где она блеснула бы, как прежде; на гримеров, не умеющих вернуть красоту ее увядающему лицу; на художников, не способных создать костюмы, в которых она была бы такой же стройной, как раньше. Она злилась даже на Артемия Павловича. Конечно, он был чуткий, внимательный муж, каких теперь не сыщешь. Он умел угадывать все ее желания, выполнять любые прихоти, и все же Артемий раздражал ее своей принципиальностью, нет, даже не принципиальностью, а упрямством, когда дело касалось театра. Тут Вербицкий совершенно забывал, что он муж, самый близкий человек, и вел себя как посторонняя личность.

Сколько раз он отказывал Нине Сергеевне в той или иной роли, виновато улыбаясь:

– Извини, дружок, это не для тебя.

– Конечно, не для меня, – кривила губы Вербицкая, – а для этой курицы Гусаровой.

– Она не курица, – серьезно и спокойно объяснял Артемий Павлович. – Она пластична, наделена чувством современного ритма.

– Гусарова – пластична... У Карамышевой – ноги!.. Прости, дорогой, но ты стареешь. Биологический фактор управляет тобой... Нет, я не узнаю Артемия Вербицкого!

Иногда эти напряженные диалоги кончались ссорой. Нина Сергеевна уезжала в дом отдыха «Средневолжский артист». Артемий Павлович скучал, каждый день звонил ей по телефону, был нежен и заботлив, но о ролях не говорил ничего.

Каждый приезд Нины Сергеевны в дом отдыха был мучителен для дирекции дома и всего персонала. Вербицкая была недовольна комнатой, в которую ее поместили, библиотекой, где отсутствовали нужные ей книги, соседями по столику, едой. Со всеми она говорила надменно, изогнув брови, и все чувствовали себя в чем-то виноватыми перед ней.

Больше всех доставалось сестре-хозяйке. Сильная, энергичная, наделенная твердым характером, Зинаида Андреевна трепетала перед Вербицкой, как девочка, не выучившая урока. И на все нелепые претензии отвечала по-солдатски: «Слушаюсь!.. Слушаюсь!..»

Вчера, когда пришла телефонограмма о приезде Вербицкой, Зинаида Андреевна даже расплакалась и сказала директору дома, подполковнику в отставке Ивану Даниловичу Гарбузову:

– Чего хотите, Иван Данилович, я не могу с ней… Лучше увольняйте меня по собственному.

– Ну, ну, Зиночка, – успокоил ее директор, – держитесь стойко. Не первый раз она к нам... Как-нибудь перемелем.

– Невмочь мне, – хлюпала носом Зинаида Андреевна, – у меня с ней нерв расходится... А тут еще школьные каникулы. Знаете вы их.

Директор задумался, посмотрел на потолок, будто там был ответ на тревожащий его вопрос, и сказал:

– Да, дети – это плохо. Нет, в общем, дети – это хорошо. Цветы, одним словом... Но в данной ориентировке... Конечно... Между прочим... В общем, переживем. Лягте сегодня спать пораньше, а завтра объединенными силами…

Сестра-хозяйка послушалась директора, легла сразу после ужина, всю ночь мучилась тревожным, рваным сном, а в семь утра ее разбудил дробный, барабанный стук в дверь.

Зинаида Андреевна вскочила на постели, ей почудилось, что стучит сама Вербицкая. Жалобным голосом она спросила:

– Кто там?

– Это я, Зинаида Андреевна, – раздался директорский бас. – Поднимайтесь, петушок давно пропел.

– Сейчас, Иван Данилович, подождите чуток, – откликнулась Зинаида Андреевна и принялась тщательно умываться, причесываться, примеривать то одно, то другое платье.

Директор, прямой, в черном костюме с орденскими планками, расхаживая по коридору, подгонял сестру-хозяйку:

– Поторапливайтесь, Зинаида Андреевна!.. Шире шаг!.. Надо, как по боевой тревоге.

Он шутил, смеялся и наконец, потеряв терпение, сказал командным голосом:

– А ну, быстро, товарищ Филипповская!..

– Ой, какой вы ладный! – воскликнула Зинаида Андреевна, появляясь в коридоре.

– Да и вы не хуже невесты, – расправил седеющие усы Гарбузов. – Я вас в таком облике не наблюдал. Впрочем, дело естественное, у нас, можно сказать, сегодня адмиральский смотр. Ну, бегом!

Комната Вербицкой была чисто убрана. Окна так промыты, что не видно стекол, на полу лежал мягкий ворсистый ковер, единственный в доме отдыха, ванна сверкала стерильной белизной.

– Ну, кажется, полный порядок, – сказал директор, окидывая все опытным взглядом.

– Ой! – вскричала Зинаида Андреевна. – Смотрите, торшер!

Директор прицелился дальнозоркими глазами и увидел едва заметное пятнышко на абажуре торшера.

Тотчас же торшер был заменен другим, ковер пропылесосен еще раз и заново протерт оранжевый телефон.

– Ну, теперь сам черт не придерется, – сказал директор.

– Не скажите, – вздохнула Зинаида Андреевна, – у нее глаз въедливый.

Затем директор и сестра-хозяйка прошли на кухню, внимательно просмотрели меню на сегодняшний день, дали наставления повару и официанткам. В столовой они выбрали самый удобный столик для Вербицкой. Директор приказал сторожу еще раз разгрести дорожку от корпуса к столовой, кладовщику зарезервировать лучшие финские сани.

К завтраку Вербицкая не приехала. Директор часто выходил на дорогу и всматривался вдаль, не появится ли черная театральная «Волга».

– Да не ждите вы ее в этакую рань, – хмурилась сестра-хозяйка. – Для нас с вами уже полный трудящий день, а она еще в постелях лежит. Прибудет к обеду, и то хорошо, а мы с вами обратно будем виноваты в ее настроениях.

– Ну, это вы слишком, Зинаида Андреевна, – возражал директор. – Час на час не приходится... И потом, знаете, диалектика, всякий человек меняется.

– Не верю я в ее перемены, – покачала головой Зинаида Андреевна. – Уж если качнет ее куда, так к худшему.

В то время как директор и сестра-хозяйка вели философский спор о природе человеческого характера, Нина Сергеевна ехала в дом отдыха «Средневолжский артист», но не на театральной «Волге», а на обыкновенном зеленоватом такси с шашечками.

Машину Артемий Павлович дать не мог.

– Извини, душенька, – застенчиво улыбнулся он. – Прилетели начальники из Москвы. Хочешь не хочешь, нужно встречать. Ты не обижайся.

– Что ты, Артюша, – ласково погладила Нина Сергеевна мужа по вздыбленным черно-белым волосам, – зачем мне ваш дилижанс! На такси даже интересней, у шоферов самый разнообразный репертуар, а ваш Еремеич только и рассказывает старые театральные сплетни.

Ехала Нина Сергеевна по нижней дороге, вдоль озера. Путь был длиннее, извилистей, чем по широкому верхнему шоссе, зато гораздо красивее. Зимой на озере бушевала буря, она взломала лед, вынесла его к берегу и образовала ледяные сооружения, похожие на развалины старинных крепостей.

Был март. Звенела капель. С елей и сосен падали на землю нашлепки снега. Ледяные крепости оседали, но все еще были красивы призрачной голубизной.

Нина Сергеевна несколько раз просила шофера остановиться, выходила на дорогу, пытаясь взобраться на хрустальные стены. Шофер, молодой, веселый, помогал ей совершать этот нелегкий путь и так же, как она, восторженно вглядывался в белую, искрящуюся даль озера.

– Красота! – говорил он. – Красотища этакая!

– Красотища этакая! – повторяла за ним Вербицкая так, будто в запасе у нее не было других слов.

Вдыхая пряный мартовский воздух, подставляя свое бледное городское лицо мартовскому солнцу, расстегнув дубленку, чтобы шея была открыта ветру, она чувствовала себя счастливой, как в ранней молодости.

Потом она садилась в машину и, шутливо подражая нынешней молодежи, говорила: «Поехали, шеф!» И при этом крепко держала чемодан, в котором лежали все необходимые вещи и толстая серая тетрадь с пьесой «На дальнем берегу», которую ей дал Артемий Павлович.

– Прочти, пожалуйста, – сказал Вербицкий, – только не спеши. Мне кажется, там для тебя есть хорошая роль.

Роль!.. Нина Сергеевна сначала даже не поверила мужу. Неужели опять, как было когда-то? Роль!.. Нет, конечно, она не будет читать пьесу в городе, где за окнами ревут тяжелые грузовики, разрывается от звонков телефон, все время приходят какие-то ненужные люди, донимая своей пустой болтовней.

Там, в «Средневолжском артисте», отрешенная от привычной жизни, даже от Артемия Павловича, о котором она должна заботиться, там, в тишине и покое, будет читать Нина Сергеевна пьесу, которая может стать ее судьбой.

– Быстрей, милый, – сказала она низким красивым голосом, – быстрей, если можно.

– Выжмем! – пообещал шофер.

И машина помчалась с такой скоростью, с какой не положено ездить по обледенелым дорогам.

– Вот, пожалуйста, благодарю вас, – сказала Нина Сергеевна, рассчитываясь с шофером.

– Вещички не поднести?

– Не нужно, – отказалась Вербицкая.

– Смотрите, – предупредил шофер, – скользко, еще упадете.

– Удержусь, – засмеялась Вербицкая и легкой походкой пошла к жилому корпусу.

На дорожке ей повстречалась шумная компания девочек и мальчиков в разноцветных спортивных костюмах. Впереди, слегка приплясывая, шла высокая девочка лет пятнадцати, с веселым, смелым лицом и густой шапкой рыжих волос, какие были у Вербицкой в молодости.

– Здравствуйте, Нина Сергеевна, – сказала девочка, и другие ребята тоже закивали головами.

«Кто она такая, эта симпатичная девочка? – подумала Вербицкая. – Где я ее видела? – И только вступила в вестибюль, вспомнила: – – Да это же Лида, дочь нашего гримера Савельева, которого Артемий Павлович называет «незаменимым среди незаменимых».

В вестибюле Вербицкую встретила сестра-хозяйка, строгая, подтянутая, как старший помощник на корабле.

– Добрый день, Нина Сергеевна, – с достоинством поклонилась она. – Как доехали?

– Прекрасно, Зинаида Андреевна, – назвала Вербицкая сестру-хозяйку по имени-отчеству, чего никогда не бывало, и протянула ей свою узкую, в кольцах руку.

Сестра-хозяйка даже покраснела от такого непривычного обращения.

– Позвольте, я поднесу вам чемоданчик.

– Нет, нет, – улыбнулась Вербицкая. – Слава богу, у меня сил хватает. Идемте, покажите, куда вы меня засунули.

Слово «засунули» сестра-хозяйка приняла всерьез и подумала: «Вот сейчас начнется». Номер понравился Нине Сергеевне.

– Ах, как хорошо! .. Красиво, чисто! . . Это же апартаменты для королевы Елизаветы Второй... Спасибо, Зиночка!

Оставив Нину Сергеевну одну, сестра-хозяйка отправилась к директору сообщить первую сводку с места военных действий.

– Видите, – прищурился Гарбузов, – Гераклит был прав.

– Какой Гераклит? – удивилась сестра-хозяйка. – Не помню, когда он у нас проживал.

– Он не проживал у нас, – серьезно ответил Гарбузов. – Между прочим, он жил в Древней Греции. Толковый мужик был.

В обед Вербицкая сидела за столиком, где кроме нее поместились муж и жена Кайратовы. Он – со свежим мягким лицом и горизонтально растущей седой бородкой, она – молодая, жгуче-черноволосая, с узким разрезом коричневых глаз.

Узнав, что Кайратов геолог и профессор, Вербицкая испугалась. Сейчас начнутся умные ученые разговоры, в которых она ничего не понимает. Но за весь обед Святослав Викторович ни слова не произнес ни о геологии, ни об институте, в котором занимал видное положение, а рассказывал весело и непринужденно забавные случаи из своей фронтовой жизни. В каждом из них он непременно оказывался в смешном положении, и это придавало облику рассказчика особое обаяние.

Иногда в разговор вмешивалась жена Кайратова, они говорили так, как поют в опере дуэтом. И так же нельзя было разобрать слов. И это тоже казалось Вербицкой очень милым.

Время от времени Нина Сергеевна кидала взгляд на один из столиков, где расположились молодые ребята. В центре столика сидела Лида, дочь гримера Савельева. Она рассказывала что-то смешное. Молодые люди вокруг нее оглушительно хохотали. И хотя Нина Сергеевна не любила шумного застолья, выкриков, громких голосов, на этот раз она снисходительно отнеслась к молодежи и симпатизировала рыжеволосой девочке. Сколько в ней простоты и обаяния, естественности, какая бывает только в юности.

После обеда Нина Сергеевна хотела начать читать пьесу, но, должно быть, от солнца и свежего воздуха, которым она дышала полдня, Вербицкая уснула и поднялась только к ужину.

За ужином Кайратов снова развлекал своими рассказами, а потом все пошли гулять.

– Я не помешаю вашему семейному счастью, Святослав Викторович? – спросила Нина Сергеевна Кайратова.

– Что вы? За двадцать лет совместной жизни я, наверное, до чертиков надоел Ленуше. Вы знаете, недавно она назвала меня супругом. Верный признак того, что наши отношения принимают официальный характер.

– Но чем же плохо слово «супруг»? – не поняла Вербицкая. – И в газетах пишут: приехал такой-то с супругой.

– Вот именно, – сказал Кайратов. – Пока человек как человек, его жену называют женой, а стоит ему стать фигурой, все именуют ее супругой.

Он засмеялся весело, по-мальчишески.

– «Супруг»!.. Ужасное слово!.. Похоже на «спрут».

Нина Сергеевна тоже рассмеялась, вспомнив одну даму, которая бывала у них в доме и всегда называла своего невзрачного начальственного мужа не по имени и отчеству, а только «мой супруг», «мы с супругом».

– Не слушайте вы его, – махнула рукой Елена Юльевна, – он катастрофический болтун.

И так посмотрела на мужа своими теплыми коричневыми глазами, что Вербицкой показалось, будто Кайратовы молодожены.

Вечер был тихим и лунным. Ледяные крепости на озере, широколапые ели, лесные просеки и даже серебряная бородка Святослава Викторовича – все было голубым.

Гуляли долго, молча, никому не хотелось нарушать голубой покой мартовской ночи, и Вербицкая подумала, как хорошо молчать в обществе умных интеллигентных людей и как утомительно болтливы бывают актеры, привыкшие говорить слова, слова, слова.

Ночью, когда в доме отдыха все спали, на улице было совсем светло и где-то далеко заливался звонким колокольчиком щенок, Нина Сергеевна, накинув халат, уселась подле столика с торшером и вынула из чемодана толстую рукопись. Пьеса была напечатана плохо, шрифт – слепой. Вербицкая надела очки, которые она никогда не позволяла себе носить не только в присутствии посторонних людей, но и при Артемии Павловиче.

Читала она, откинув в сторону первую страницу с перечислением действующих лиц. Зачем эти вывески? Она хотела сразу получить целостное впечатление, как бы увидеть будущий спектакль.

Вербицкая знала, что роль Людмилы была предназначена ей. Эта женщина на первый взгляд казалась наивной и простоватой, но покоряла всех вокруг себя силой женственности, ума и неиссякаемого благородства.

Закрыв глаза, Вербицкая задумалась. Какая роль!.. Как все просто, естественно и вместе с тем значительно.

Ей захотелось еще раз перечитать пьесу, даже не пьесу, а только одну роль, чтобы увидеть свою героиню, услышать ее голос, почувствовать пластику движений. Конечно, все это давалось не вдруг, приходило после долгих раздумий и поисков, в споре и союзе с режиссером, но главное – у Вербицкой рождалось мгновенно чувство того, что это – твоя роль, эта женщина – ты сама, ее мысли и чувства, даже голос, все это такое личное. Перевоплощение, вернее, воплощение образа, которое другим актерам давалось мучительным трудом, у Нины Сергеевны возникало сразу. В лучшие годы, прочтя в первый раз роль, она говорила: «Будет!» или: «Не будет!», и Артемий Павлович называл ее шаманом.

– Попробовать почитать, – неожиданно вслух сказала Вербицкая, но тотчас же отказалась от своего намерения. Ночью все обманчиво. Хорошее может показаться плохим, и наоборот.

Встала Нина Сергеевна рано, и когда пришла в столовую, там не было никого, кроме Кайратовой, одиноко сидевшей за столом.

– Доброе утро, Нина Сергеевна, – приветливо поклонилась Кайратова.

– Доброе, – рассеянно ответила Вербицкая.

Елена Юльевна, казалось, не заметила чуть суховатого тона соседки и весело продолжала:

– А мой Стасик сегодня появится только к вечеру. У него два дела. Первое – секрет, а второе, представьте себе, у них перевыборы правления общества охотников. Если бы вы знали, какие это забавные люди!

И Елена Юльевна живо, с юмором начала рассказывать Вербицкой о заядлых охотниках, друзьях Святослава Викторовича (сам он охотился только с фотоаппаратом). Она изображала их в лицах, точно передавая специфические жесты и слова. Вербицкая слушала небрежно, думая о своем, так что в конце концов Елена Юльевна оборвала рассказ на самом интересном месте, но Вербицкая этого даже не заметила.

После завтрака Нина Сергеевна ушла к себе в номер, закрыла дверь на ключ и, усевшись подле торшера со столиком, начала читать роль Людмилы, боясь пропустить хоть слово.

Кончив читать, Вербицкая долго сидела, молча глядя на серую, грубоватую обложку рукописи, а потом наугад перевернула несколько страниц пьесы. Это была сцена, где Людмила, наивная, радостная от нахлынувшей на нее любви, смело открывалась человеку пустому и мелкому, а он с холодной насмешливостью слушал ее.

Нина Сергеевна прочла реплики героини веселым, звенящим голосом.

– Нет, нет, не то! – с досадой сказала она. – Это же зрелая женщина, а я изображаю какую-то девчонку!.. Нужно по-другому.

Она прочла по-другому и горько подумала: «Еще хуже. Теперь это какая-то влюбленная старуха».

Перелистав несколько страниц, она остановилась на другом драматическом куске пьесы.

Монолог не получился у Вербицкой. «Мелко, сентиментально, сплошные вопли!» – зло прошептала она и подумала: «Неужели Артемий ошибся, дав мне эту роль, или просто пожалел меня?» Ей стало душно, сердце заколотилось у самого горла. Быстрыми шагами она подошла к окну и открыла форточку. На улице шел дождь, не звонкий, весенний дождик, которого жадно ждут земля и трава, а нудный, длиннополосый, какой бывает поздней осенью.

«Ну вот, все понятно, – успокоилась Вербицкая. – Давление резко упало, я плохо себя чувствую, и от этого у меня ничего не выходит».

Эта мысль успокоила ее. Сердце перестало стучать в горле. Вербицкая стояла у окна, смотрела на мокнущие ели, на оползающие снежные столбики на заборе и вдруг услышала доносившиеся откуда-то звуки гитары. Кто бы это мог? В доме отдыха «Средневолжский артист» запрещалось иметь не только музыкальные инструменты, но и радиоприемники.

– У вас как в монастыре, – смеялись приезжавшие к актерам гости. – Там даже веселее, хоть в колокола звонят.

– Мы не только отдыхаем, мы здесь работаем. Шума нам хватает и в театре, – отвечали актеры.

Бренчание гитары раздражало Нину Сергеевну, и она решила пойти посмотреть, кто же это посягает на установленный режим.

Выйдя из номера, она пошла по коридору в направлении вестибюля, и чем дальше она шла, тем навязчивей звучала гитара. Теперь слышалось, что это не одна, а несколько гитар. У самого вестибюля был холл. Нина Сергеевна услышала не только гитары, но и песни, дерзкие, бессмысленные песни, которые распевают с концертных эстрад и по телевидению.

Толкнув дверь, Нина Сергеевна вошла в холл. Боже мой! Что там творилось! Тяжелый бильярд был отодвинут в сторону, кресла, обитые красной кожей, которую с таким трудом достал директор, были перевернуты и служили подставками для музыкальных инструментов. За этими креслами с гитарами в руках, в ковбойских шляпах, в старых латаных джинсах стояли четверо длинноногих, узкобедрых мальчишек, а перед ними пританцовывала, играя на банджо, и дирижировала этим сумасшедшим оркестром рыжая Лида Савельева.

По всему холлу носились в бешеном ритме мальчишки девчонки. Девчонки в кофточках и юбках до полу были похожи на цыганок, они так же трясли плечами и взвизгивали, мальчишки выделывали разные акробатические номера. В стороне от всех на подоконнике сидел мальчик с очень светлыми глазами.

Появление Нины Сергеевны не произвело никакого впечатления на веселящуюся компанию. Танцоры продолжали с гиком и свистом проноситься мимо нее.

Вербицкая стояла среди этого дикого верчения и не могла вымолвить ни слова. Подумать только, дом отдыха «Средневолжский артист», святыня тишины и порядка, превращен в какой-то вертеп, а эти девчонки и мальчишки, которых, собственно говоря, пустили сюда из милости, делают неведомо что.

– Дети! – сказала Вербицкая глубоким и низким шепотом, который обычно был слышен в последних рядах драматического театра. – Дети, сейчас же прекратите это!.. Сейчас же!..

Этот прославленный шепот не оказал влияния на шумную компанию. Мальчишки и девчонки продолжали петь, приплясывать, а двое из ребят (один длинный, прямоугольный, как искаженное изображение в телевизоре, а другой кругленький, розовый, как воздушный шарик), пролетая мимо Нины Сергеевны, нахально подмигнули ей.

Вербицкая потеряла самообладание. Такие вспышки бывали у нее и в театре, и тогда даже пожилые артисты старались укрыться от нее подальше.

– Я – Вербицкая! – загремела она, гордо подняв голову, выбросив вперед королевским жестом правую руку. – Я заставлю вас слушаться меня. А ты, ты, ты! – она показала на прямоугольного парня, «шарика» и еще одного юркого мальчишку. – Вы больше никогда не будете жить в этом доме. Это говорю вам я – Вербицкая.

Произнеся этот гневный монолог, она торжественно вынесла свое царственное тело из холла.

В номере она сразу же стала укладывать чемодан. Нет, она не укладывала, а яростно, в беспорядке бросала халат, платья, кофточки, туфли на разные случаи жизни. Нет, она не останется в таком кабаке! Она приехала работать, думать, творить! Она скажет Артемию Павловичу...

Все было брошено в чемодан, и на столике у торшера осталась только пьеса «На дальнем берегу». Нина Сергеевна тоже хотела бросить ее, но механически раскрыла пьесу на одной из страниц.

Вербицкая прочла сцену про себя, затем неуверенно начала читать вслух, и чем дальше она читала, тем больше креп ее голос, и в нем появились точные интонации.

Полчаса спустя директор дома собрал у себя в кабинете ребят, участников горестного инцидента, и сестру-хозяйку. Ему стало известно, конечно не от Вербицкой, донес мальчик с очень светлыми глазами. Он не обладал ни голосом, ни слухом, поэтому его не принимали ни в оркестр, ни в танцевальный ансамбль. И он нашел случай, чтобы мелко и подло отомстить своим товарищам.

Иван Данилович был суров и угрюм, сестра-хозяйка вытирала с лица пот большим клетчатым платком, приговаривая:

– Стыдно-то как!.. Стыдно!.. Большие уже.

Мальчики, девочки чувствовали себя неловко, и только рыжая Лида Савельева смелыми веселыми глазами смотрела на директора, на его грустное, большеносое, со шлепающими губами лицо.

– Ну вот что, ребята, – сказал директор. – По-моему, вопрос ясен. Поступили вы нехорошо, прямо сказать – по-свински, обидели большую актрису, гордость нашего театра, всего Средневолжска. После такого вашего безобразия к нам никто ездить не станет. Вы должны с особым уважением относиться к работникам искусств. У многих из вас отцы и матери актерского звания. Хорошо, я спрашиваю вас, если с ними будут так поступать?

Все молчали, а директор продолжал:

– Надо бы вам извиниться перед Ниной Сергеевной. Только она даже смотреть на вас не захочет. Ладно... Сам буду краснеть. И запомните, в следующий раз за такие штуки всех выпишу!

После собрания сестра-хозяйка, все еще красная, спросила директора:

– Так вы считаете, Иван Данилович, обойдется? Простит она нас?

– Простит, Зиночка, непременно простит. Нина Сергеевна дама нервная, но умная.

Обедать Вербицкая не вышла, и сестра-хозяйка отправилась к ней.

Постучав осторожно в дверь, она не услышала ответа через некоторое время прижалась ухом к замочной скважине. За дверью кто-то плакал.

– Плачет! – тяжело вздохнула Зинаида Андреевна. – Вот как расстроилась.

Она выждала еще немного и постучала сильней.

– Войдите! – раздался спокойный, сильный голос.

Зинаида Андреевна вошла в комнату и увидела Вербицкую, сидевшую подле столика с торшером. Она читала большую рукопись. Лицо у Нины Сергеевны было спокойное, светлое, без всяких признаков слез.

– Извините, – осмелев, сказала сестра-хозяйка, – извините, Нина Сергеевна, мне почудилось, будто вы плакали.

– Почудилось? – засмеялась Вербицкая. – Именно почудилось. Это не я, а Людмила, – и Вербицкая ласково погладила страницу своей красивой рукой.

Зинаида Андреевна, зная, какие бывают причуды у жителей этого дома, не решилась больше ни о чем расспрашивать.

– Что же вы обедать не идете?.. Все покушали. Повара и официантка ждут вас.

– Пусть не ждут, – сказала Нина Сергеевна, – пожалуйста, извинитесь за меня. Я не приду.

– Нельзя же так! – горячо возразила сестра-хозяйка, – неужели вы расстроились из-за этих дурачеств? ..

– Какая чепуха! – вспыхнула Вербицкая. – Я сказала, что не хочу есть, и, пожалуйста, не мешайте мне работать.

Сестра-хозяйка ушла докладывать директору о своей неудавшейся миссии.

Иван Данилович явился к Вербицкой чисто выбритый, в черном парадном костюме с орденскими планками.

Должно быть, от волнения он говорил военным, уставным языком.

– Разрешите доложить, – рапортовал он, – чепе, имевшее место сегодня утром с учащимися, расквартированными в нашем доме, ликвидировано. Виновные признали свою ошибку и серьезно предупреждены. Дирекция в моем лице приносит вам глубокое извинение.

Нина Сергеевна была в отличном расположении духа и, глядя на массивного серьезного мужчину, который вел себя, как провинившийся школьник, улыбнулась.

– Оставьте, Иван Данилович, стоит ли говорить о таких пустяках. С кем из нас не бывало в детстве... Я сама, скажу вам по секрету, была довольно озорная девочка. Забудьте, прошу вас, забудьте все. Я же знаю, как у вас много неприятностей и без этой ерунды.

– Благодарю вас, Нина Сергеевна, – растроганно сказал директор и, уходя, неожиданно для самого себя поцеловал руку Вербицкой, чуть оцарапав при этом свой толстый нос о большой камень на холеной руке актрисы.

За ужином были Кайратовы. Взглянув на Святослава Викторовича, Вербицкая не узнала его. Вместо серебристой горизонтальной бородки у профессора был жесткий и плоский подбородок.

– Святослав Викторович! – неосторожно воскликнула Вербицкая. – Что это?! Зачем? Уж не снимаетесь ли вы в кино?

Коричневые глаза Елены Юльевны потемнели, а профессор сделал округлый жест маленькой пухлой рукой в сторону жены.

– Это все Ленушка хочет, чтобы я был молодым. Однако бороды нынче носят юноши, а бреются старики. А вам не нравится мое новое обличие, Нина Сергеевна?

И здесь на Вербицкую напал приступ опасной откровенности, которую так не любил Артемий Павлович, когда она могла сказать любому, самому значительному лицу, все, что о нем думает, с безжалостной прямотой:

– Не нравится! – воскликнула Вербицкая. – Да что тут может нравиться, Святослав Викторович?.. Раньше в вашем лице было своеобразие, что-то от старого московского интеллигента, а теперь, простите, вы похожи на бывшего лабазника.

Тут Нина Сергеевна остановилась, поняв, что сказала что-то неприличное.

За столом стало тихо. Елена Юльевна, опустив голову, стучала ножом по пустой тарелке, а Святослав Викторович, придя в себя, мягко сказал:

– На лабазника?.. Что же, весьма возможно. Дед мой держал скобяную лавку и никакого отношения к старой московской интеллигенции не имел. Однако, разрешите, лучше я расскажу вам о выборах в наше правление охотников.

Рассказ получился скучный, слушали его вяло, а Вербицкая думала: «Черт же меня дернул назвать его лабазником, когда сейчас все хотят быть потомками Рюриковичей».

Назавтра рано утром Кайратовы уезжали, и после ужина Вербицкая обменялась с ними телефонами.

– Очень рад был познакомиться, очень, – кланялся Кайратов.

– Обязательно будем встречаться, – поцеловались дамы, а Нина Сергеевна подумала, что, наверное, она никогда не увидит в Средневолжске Кайратовых. И дело совсем не в случае с «лабазником». Опыт подсказывал ей, что встречи и знакомства в санаториях и домах отдыха не имеют интересных продолжений, когда люди возвращаются к своим очень разным занятиям.

С утра опять шел дождь. Унылый, бесконечный, Вербицкая в своем номере работала над ролью Людмилы. Она читала ее то целиком, то по кускам. Отдельные сцены пьесы радовали, другие приводили в отчаяние, и она удрученно выкрикивала: «Не будет!», «Не будет!»

К двенадцати часам она устала и решила выйти на улицу. Пусть дождь, пусть снег, надо подышать воздухом.

Взяв зонтик, она вышла в коридор и, все еще ощущая усталость, не спеша направилась к вестибюлю. У самого вестибюля она остановилась и невольно приоткрыла дверь в холл.

То, что она увидела, ударило ее в сердце.

На креслах, обитых красной кожей, сидели вчерашние мальчишки и девчонки в обыкновенных, ничуть не экстравагантных одеждах. Не было среди них только мальчика с очень светлыми глазами.

Посередине холла в величественной позе, выгнув свою красивую длинную шею, гордо распрямив еще по-девичьи узенькие плечи, стояла рыжая Лида Савельева.

– Дети, – сказала она глубоким и низким шепотом, удивительно похожим на знаменитый шепот Вербицкой. – Дети, – еще понизила она шепот, и он был слышен во всех уголках холла, – дети, сейчас же прекратите это!

Мальчишки и девчонки, сидевшие в креслах, дико захохотали, засвистели, а рыжая девчонка, став, казалось, на голову выше, двинулась так, будто хотела смести все со своего пути. Приняв позу трагической актрисы, она выбросила вперед королевским жестом правую руку и загремела могучим голосом (откуда у этой пигалицы такой голос?!):

– Я – Вербицкая!.. Я заставлю вас слушаться меня!.. А ты, ты... ты! – показала она на нескольких ребят. – Вы больше не будете жить в этом доме! Это говорю вам я – Вербицкая!

– Ура!.. Ура!.. Точная копия, – заорали мальчишки и девчонки.

В ужасе, гневе, стыде, что ребята могли увидеть, как она подглядывает за ними, Нина Сергеевна побежала к себе в номер. Нет, она хотела бежать – и не могла.

Каких-нибудь двадцать шагов было от холла до номера, но Вербицкая прошла их с трудом, задыхаясь, держась правой рукой за стенку, а зонтик, который она несла в левой, все время падал. Она поднимала его, и он снова падал.

В номере Нина Сергеевна, как была, в дубленке и сапогах, упала на кровать.

Это было ужасно, оскорбительно! Это было издевательством над ней, знаменитой актрисой, любимицей Средневолжска.

А эта сопливая девчонка!.. Рыжая обезьяна!.. Как она смеет паясничать, передразнивать?! Они кричали: «Очень похоже... Точная копия!..»

– Безобразники! – громко закричала Вербицкая. – Клоуны! – крикнула она еще громче, и эти возгласы немного успокоили ее.

Сняв пальто и сапоги, она накинула халат и стала ходить по комнате, чтобы окончательно обрести покой. «Похоже!.. Точная копия!.. – повторяла Нина Сергеевна. – Мало ли теперь пародистов. Каждый бездарный артист копирует талантливо. Копия?.. Но откуда у этой девчонки такой голос, владение жестом?.. Культура движения... И главное, она не копирует, она играет меня. Чепуха!.. Все это мне почудилось!.. Обезьяна, мартышка! .. Ее нужно наказать. Пусть Артемий Павлович серьезно поговорит с ее отцом. Этого оставить нельзя».

Приняв такое решение, Нина Сергеевна позвонила в город. Артемия Павловича дома не было. «Дура я, – подумала Вербицкая, – искать его в это время дома».

В театре подошла к телефону секретарша Вербицкого Лизонька..

– Артемий Павлович на репетиции, – сказала она, – а кто его спрашивает?

– Стоит мне уехать на три дня, и вы уже не узнаете мой голос, Лизонька, – съязвила Вербицкая.

– Ой, извините, – откликнулась Лизонька. – Я сейчас, Нина Сергеевна.

Прошло минуты три.

– Добрый день, душенька, – раздался в телефонной трубке мягкий, чуть картавящий голос Вербицкого. – Я рад, что ты позвонила. Ну как, «будет»?

Помолчав, Нина Сергеевна сказала:

– Я не об этом. Работает у нас в театре гример Савельев?

– Конечно, ты же его знаешь, отличный мастер.

– А есть у него дочь Лида?

– Кажется, есть... Ну конечно, есть. Я ее видел два раза. Оранжевая такая девочка, приятная.

– Приятная? Ты думаешь о ней, как о девочке с танцплощадки, а это – талант.

– Талант? – удивился Вербицкий. – Вот уж не...

Нина Сергеевна резко оборвала его:

– Не перебивай меня, это – настоящий, редкий талант. У нее и голос, и пластика, и умение постигать жизненную натуру. Поверь мне, что эта девчонка может стать настоящей актрисой. Ты должен взять ее в нашу студию.

– Позволь, – виновато сказал Вербицкий, – но, помнится, отец говорил, что она хочет идти в какой-то электрический техникум.

– Чушь! – взорвалась Нина Сергеевна. – Электриков много... Ты должен!..

– Послушай, душенька, – робко запротестовал Вербицкий, – но ведь отец он, а не я.

– Ты – главный режиссер, ты обязан заботиться о будущем театра.

– Хорошо, я поговорю с ним, я серьезно поговорю, – пообещал Вербицкий. – А как твоя роль, «будет»?

– Будет! – звонко, совсем молодо воскликнула Вербицкая. – Будет!

 

Поездка

Папа спал, положив голову на плечо мамы, а она, крепко сжимая коленями сумку с продуктами, тоненько посвистывала носом.

«Ну и пусть спят, ну и хорошо! – подумала Тася. – А то начнут приставать: «Тася, ты, наверное, хочешь есть? Скушай пирожок с повидлом. Тася, отодвинься от окна, тебе надует. Тася, закутай горло шарфом». Пусть спят до самого Ленинграда».

Неужели они скоро будут там? Только шесть часов езды на автобусе, четыреста километров от Лопахина, а доехать не могут уже три года. Все собираются, да что-нибудь мешает.

Смешно, Тася родилась в Ленинграде и ничего о нем не запомнила. А как ей помнить, если ей всего два года исполнилось, когда они оттуда уехали. Где они потом только не жили: и в Баку, и на Украине, и на Волге. Папа – нефтяник. Где нефть, там и он. Мама – зубной доктор. Для нее работа всюду найдется, в каждом городе, даже в Москве. Но не может же она папу оставить! Ездит с ним всюду и жалуется: «Надоело мне по свету мотаться!.. Кочуем, будто цыгане. Осесть бы на месте, жить, как нормальные люди».

Когда Тася приехала в Лопахино, она ничего-ничегошеньки не знала. А чему тут удивляться? Она маленькая была, во второй класс ходила. А сейчас она может целую лекцию прочесть. Подумать только, у них в Лопахине на озере один островок, там, кроме камней, ничего нет. А Ленинград расположен на сто одном острове, и на каждом парки, дворцы, стадионы.

А еще в Ленинграде белые ночи. Папа рассказывал: чуть стемнеет, и опять светло. И у Пушкина в «Медном всаднике» Тася про это читала. Но Тася не понимает, как же ленинградцы могут спать? Она бы все ходила и смотрела, и непременно забралась бы на Исаакиевский собор. Оттуда весь Ленинград как на ладошке. Правда, башня телевидения еще выше, но туда, говорят, не пускают. И к Финляндскому вокзалу она бы поехала, где памятник Ленину на броневике. В самом вокзале стеклянный колпак, а под колпаком старенький паровоз с большой смешной трубой. На этом паровозе Ленин приехал революцию делать. Вот бы здорово хоть краешком глаза посмотреть на Ленинград.

В нынешнем году папа твердо сказал:

– Поедем, Тася, на майские дни. Меня приглашал Игорь Сотников, мы вместе в институте учились. Остановимся у Игоря. У него сын – твой ровесник, тебе не скучно будет.

Перед отъездом ребята надавали Тасе массу поручений. Оля Птицына просила, чтобы Тася пошла к памятнику Пушкину и положила букетик фиалок. Костя Карамышев сказал, чтобы она прислала из Ленинграда письмо, ему во как нужно иметь марку с ленинградским штемпелем. Шурка рыжий потребовал:

– Ты, Таська, не поленись, зайди в зоосад, передай от меня лично привет Чапу.

– Какому еще Чапу?

– Темная личность!.. Не знаешь, что там в зоосаде жирафенок родился, его Чапом назвали. Ему уже три месяца. Он большой и самостоятельный. Жирафы не то что люди – быстро растут. Интересно, он, наверное, по Африке скучать не будет... Что ему Африка? Его родителям – другое дело.

И вот Тася едет в Ленинград. Мчится «Икарус», выбрасывая из-под тяжелых колес фонтаны воды. Промелькнул мимо аэропорт. Проснулись папа и мама. Папа снял с проволочной сетки чемодан, мама взяла сумку с продуктами.

– Выбросите нас у парка Победы, – попросил папа водителя.

Тормозит автобус. Мама, папа и Тася выходят на широкую, просторную улицу. Идет дождь со снегом. Ветер рвет флаги с домов.

– Ну и погодка, чисто ленинградская, – бормочет папа. – Должно быть, Ладога тронулась.

А Тасе весело, она не замечает ни дождя, ни снега: Тася в Ленинграде.

Папа достает из кармана записную книжку и читает:

– Дом номер сто пятьдесят два, корпус первый, третий подъезд, четвертый этаж, квартира тридцать семь.

Тася поднимает голову, смотрит на дом, возле которого они остановились, и видит на металлической дощечке под колпачком цифру «156».

– Два дома осталось, – говорит она.

Долго они шагают вдоль этих двух домов – каждый на целый квартал. Но вот и дом номер сто пятьдесят два, первый корпус, третий подъезд, четвертый этаж, квартира тридцать семь.

– Прибыли, – говорит папа и нажимает кнопку звонка.

За дверью, обитой клеенкой, шум голосов, музыка.

– Веселятся, не слышат, – бурчит папа и звонит настойчивее.

Дверь отворяется. На пороге мальчик. Он выше Таси на полголовы и весь круглый: плечи, голова, рот колечком, а на маленьком носу – стеклянные блюдечки очков.

Мальчик очень серьезно смотрит на незнакомых ему людей.

И вдруг в передней стало так тесно, будто внесли большой шкаф, который заполнил собой все. Это из соседней комнаты появился мужчина, огромный, как сказочный великан, и такой же круглый, как мальчик, и в таких же очках.

– Витяй! – загудел он. – Витяй со всем семейством!.. Что же так поздно? Мы уже заждались.

– Понимаешь, – начал объяснять папа, – расписание...

Но великан, недослушав, схватил его своими огромными ручищами и поднял к потолку, будто маленького.

– Пусти, Игорек, медведь ты этакий! – отбивался папа. – Пусти!

«Вот так Игорек, – подумала Тася, – не меньше самого Васи Алексеева».

А великан уже приближался к ней и смотрел на нее веселыми глазами.

– Так, значит, это потомство Синицких... А вот и мое продолжение рода. Познакомьтесь.

– Славик, – слегка наклонил голову круглый мальчик. – Разрешите ваше пальто, – сказал он Тасе.

Ну и чудак!.. Тася едва удержалась, чтобы не фыркнуть. Видел бы это рыжий Шурка, обхохотался бы...

– Быстренько, быстренько! – торопил Сотников-старший, помогая раздеться Тасиной маме. – А ну, все вперед!

В комнате, куда они вошли, за большим столом, уставленным разной едой и бутылками, сидело человек десять – все взрослые. Они смеялись, громко говорили, перебивая друг друга, а у окна на голубом экране телевизора что-то шепотом выпевала стриженая, как мальчишка, женщина, но никто ее не слушал.

– Внимание!.. Внимание!.. – загудел Сотников. – Прибыло семейство Синицких в полном составе.

Гости повскакали с мест, начали обнимать Тасину маму, хлопать по плечам папу, а худенькая женщина с большими голубыми глазами, такими же, как у Славика, расплакалась.

– Тонечка!.. Поверить не могу!.. Десять лет прошло, а ты все такая же...

– Как хороши, как свежи были розы! – пропищал петрушечьим голосом маленький человек с толстыми красными губами.

Все захохотали, а Тася не могла понять, что же в этом смешного.

– Дорогие товарищи и друзья!.. Леди и джентльмены! – загудел Сотников-старший. – Продолжим нашу пресс-конференцию, посвященную встрече бывших студентов и студенток непобедимого энского института.

Он высоко поднял бутылку, на этикетке которой был изображен Медный всадник, и начал разливать содержимое бутылки по рюмкам. Тасе и Славику налили в бокалы лимонад. Все чокнулись, а Славик сказал Тасе:

– Ваше здоровье.

«Ну и тип, – подумала Тася, – где он этому научился?»

За столом сидели долго. Поднимали тосты за Мишу Бунчика, который далеко шагнул и уже метит в замминистра, за Любочку Островитянинову, не поладившую с органической химией и ставшую микрофонной певицей. Восхищались каким-то стариком Карпухиным. «Вот дед! Семьдесят, а совсем недавно ездил в Индию на строительство промышленного комплекса». Кто-то вспомнил студенческое общежитие, прослезился и предложил спеть песню о грозной комендантше тете Нюше. Но из песни ничего не вышло. Слова забыли, а мелодию каждый тянул на свой лад. Потом все умолкли, и тогда Сотников приказал толстогубому человеку:

– А ну, Сенечка, подкинь огонька!.. Выдай что-нибудь этакого-такого.

– Бу сделано! – подмигнул Сенечка. – Слушайте совершенно новенький, только что испеченный...

– Дети, это вам будет неинтересно, – сказала Славикова мама, – идите, мы позовем вас к чаю.

– Иди, иди, Тасюша, – поддержал жену дядя Игорь, – взгляни на Славкину каюту.

Непонятно почему он назвал эту комнату каютой. Ничего морского в ней не было. А по стенам везде развешаны картинки с какими-то противными червяками. Тут зеленые, как змеи, черви и красно-бурые, свернувшиеся кольцом и отвратительные головастики. Смотреть на них тошно, а Славик стоит и улыбается.

– Что это? – спросила Тася, невольно отступив от стены.

– Неужели не знаете? – удивился Славик. – Вы в школе этого не проходили?

– «Не проходили»?! – передразнила его Тася. – Станем мы проходить такую гадость! И не называй меня на «вы», я тебе не учительница.

– Можно и на «ты», если вы не возражаете. Этот, – тут Славик ткнул указкой в темно-вишневого червя с двумя белыми пятнами по бокам, – это Норденшельдов червь. Его открыл Норденшельд, известный полярный путешественник. Живет этот червь в Сибири, и на Алтае, и в Маньчжурии. Он небольшой, сантиметров двадцать, а есть черви-гиганты. Вот, например, этот австралиец. В нем два метра. А эта пиявка...

– Вижу. Их маме ставили, когда она болела.

– Нет, то были медицинские пиявки, а эта называется лимнатис.

– Как?

– Лимнатис по-латыни. А по-русски ее называют конской, или египетской, пиявкой. Но, между прочим, она живет не только в Египте, а и в Эфиопии, и у нас в Закавказье. Ее легко отличить от других. Брюхо у нее светлее, чем спина, а сбоку желтые полосы. Она очень опасна и для людей, и для животных.

– Хватит! – брезгливо поморщилась Тася. – И как тебе не противно?

– Я изучаю животный мир. Начну с простейших организмов, а потом...

– Изучаешь!.. Ну и завел бы себе белочку или хомяка. У нас многие ребята держат.

– Это они от нечего делать, для забавы, – совсем по-взрослому сказал Славик.

Тася едва сдержалась, чтобы не стукнуть ученого мальчишку.

– Нет, не для забавы! Они их любят, ухаживают за ними, кормят, и клетки чистят, и лечат их. А ты только срисовываешь с книжек своих червяков. Ты, наверное, и в зоосаде не был, и Чапа не видел?

– Какого еще Чапа?

– Эх ты! – цыкнула сквозь зубы Тася, совсем как Шурка рыжий. – Это же выдающийся жирафенок. О нем в газетах пишут.

– До жирафа я еще не дошел, – невозмутимо ответил Славик. – Это отряд млекопитающих, который...

Ох и отделала бы Тася этого книжного парня! Сказала бы ему, кто он такой!.. Но ему здорово повезло.

– Тасенька, Славик! Чай пить! – послышался голос Славиной мамы.

За чаем взрослые говорили о погоде, о болезнях, и вышло, что у каждого что-нибудь болит. Жаловались на болезни, называя себя старыми развалинами. Тасе было ужасно скучно, и встать из-за стола нельзя. Сиди, терпи.

Разошлись в половине первого, и дядя Игорь сказал:

– Хорошо посидели, отличненько.

А Тася подумала: «Нечего сказать – хорошо. Скукота одна!»

Спать Синицкие легли в столовой. Мама с папой на большом диване, а Тася на раскладушке.

Перед сном Тася спросила:

– Папа, мы пойдем завтра на демонстрацию?

– Непременно, дочка, – пообещал папа.

– Если будет хорошая погода, – прибавила мама.

За стеклами окон мокрыми, тяжелыми хлопьями падал снег.

Когда Тася открыла глаза, она не сразу поняла, где находится. Всю столовую заливал странный зеленоватый свет. Тася сначала подумала, будто это горит ночник, но, оглянувшись кругом, увидела, что свет проникает через окна, задернутые легкими шторами.

Тихонько, боясь разбудить папу и маму, Тася встала с раскладушки, надела платье, сунула ноги в тапочки и пошла на кухню, останавливаясь при каждом поскрипывании паркета.

На кухне она осторожно раздвинула занавески. Зеленый свет наполнял собой все. Зелеными были сухие, еще без листвы ветви тополей, маленькими озерами зеленели непросохшие лужи на темно-зеленом асфальте, мраморным малахитом отливала стена дома напротив. И весь этот огромный двенадцатиэтажный дом, окутанный призрачно-зеленым светом, казался невесомым, как воздушный сказочный дворец.

«Неужели это белые ночи?» – подумала Тася. Не успела она так подумать, как небо стало сиреневым и сиреневыми сделались и тополя, и лужи, и дом напротив. Тасе почудилось, что в кухню ворвался душный, сладкий запах сирени. А небо опять переменило цвет, теперь оно было похоже на серебристо-серый театральный занавес, и где-то далеко, за огромным домом, этот занавес подсвечивался золотыми огнями. Они разгорались все сильней и сильней. И вдруг занавес словно поднялся. Хлынуло солнце. Белая ночь ушла. Наступило утро.

Папа с мамой и семейство Сотниковых еще спали. Тася открыла окно. Постепенно улица наполнилась шумом. Где-то ухал барабан, пели трубы – шла демонстрация. Тасе хотелось туда, где музыка, смех и песни.

Первым на кухне появился дядя Игорь. В спортивных брюках, майке, с толстыми голыми руками, он еще больше напоминал тяжелоатлета.

– Привет, Тасюша, не спится? – сказал он.

– Да ведь белые ночи, дядя Игорь.

– Конечно, зрелище впечатляющее. А мы вот привыкли, не замечаем.

– День сегодня теплый, солнечный. Мы пойдем на демонстрацию? – спросила Тася.

– Не знаю, как ваши, а я тяжеленек стал... Ну, не грусти. Сейчас я сыграю твоим родителям подъем.

Поднимались медленно. Долго умывались. Долго завтракали. Тася торопилась, обжигая губы горячим кофе, так быстро глотала большие куски хлеба с маслом, что мама делала ей страшные глаза.

– Что с тобой, Тася? Гонишь как на пожар.

– Мамочка, мы же не успеем! Нам надо на Невский, и к «Авроре», и на Исаакиевский собор подняться.

– Исаакий по праздникам закрыт, – вмешался всезнающий Славик, и Тася со злостью пнула его под столом ногой, будто он сам это нарочно устроил.

На демонстрацию не пошли. Парад и шествие смотрели по телевизору. А после праздничной передачи начали показывать футбольный матч «Спартак» – «Динамо». Тут уже и папу, и дядю Игоря никакими силами нельзя было оттащить от экрана. А Славка-то!.. Тихий, ученый мальчик. Его, кажется, ничто на свете, кроме червяков, не интересовало, – и он туда же!.. Подпрыгивал на стуле, вопил: «Гол!.. Гол!..»

Со счетом два-ноль выиграл «Спартак». Папа был доволен, а дядя Игорь сказал, что это случайная победа и динамовцы играют лучше. Они заспорили, совсем как мальчишки у Таси в классе, и она даже испугалась, что они раздерутся и папе попадет, потому что дядя Игорь гораздо сильнее его.

– Папа, ну пойдем на улицу!.. Нельзя же весь день торчать дома, – ныла Тася.

– Погоди! – отмахивался папа и продолжал объяснять дяде Игорю преимущество «Спартака» перед «Динамо».

На экране телевизора появилась дикторша с подбритыми бровями и сообщила, что сейчас будет показан двухсерийный фильм «За горизонтом», из жизни наших разведчиков.

Часа три смотрели фильм. Потом сели обедать. После обеда дядя Игорь заявил, что неплохо бы поспать, а мама и Мария Даниловна, Славикова мать, ушли мыть посуду. Мама отпустила Тасю погулять со Славиком во дворе.

Двор был как двор. Такой же, как у них в Лопахине. На солнечных скамейках сидели старухи. Лохматый парень, зажав между коленями транзистор, пустил его во всю мочь. За длинным свежевыструганным столом пожилые дядьки дулись в домино.

Когда дети вернулись домой, они заметили, что взрослые куда-то собираются. На папе была крахмальная рубашка и новый галстук, а дядя Игорь, все время ходивший в тапочках, надел блестящие черные ботинки на толстой подошве.

– Явились, – сказал папа. – Вот и отлично. Сейчас мы двинем.

– На Неву? Смотреть салют? – обрадовалась Тася.

– Нет, ближе. Здесь рядом. Видишь ли, программа переменилась. Звонил Сенечка. Понимаешь, он по собственной инициативе договорился с Карпухиным, и тот ждет нас.

– Кто такой Карпухин? – не поняла Тася.

Дядя Игорь торжественно поднял вверх правую руку.

– Несчастная... Она не знает Карпухина! Да это же сам Сергей Сергеевич Карпухин. Профессор, академик. Бог химиков. Между прочим, твой отец был его любимым учеником.

– Я Чапа хочу видеть, – сказала Тася. – Он в зоологическом саду живет. Ему всего три месяца. Он интереснее, чем ваш Карпухин!

– Ха-ха-ха! – захохотал дядя Игорь. – Ну и молодежь! Ну и девица!.. Жирафенка предпочитает академику. Впрочем, откровенно говоря, наш уважаемый Сергей Сергеевич очень похож, честное слово, похож... Только не на жирафенка, а на почтенного жирафа.

– Мамочка, – оправдывалась Тася. – Я же ничего плохого. Это Шурка рыжий просил меня пойти в зоологический сад. Ты же знаешь, он у нас юннат.

– Довольно, – перебила ее мама. – Иди умойся, причешись и, пожалуйста, не выкидывай никаких фокусов.

Пошли к Карпухину. Ничего интересного в этом профессоре не было. Старик как старик. Дядя Игорь правильно сказал. Он похож на жирафа. Шея длинная, он вытягивает ее и смотрит куда-то далеко-далеко.

С Тасей он поздоровался за руку. Спросил: «Сколько тебе лет? Какие у тебя отметки? Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?»

Тася нарочно сказала, что хочет быть дворником. Мама от стыда чуть не провалилась сквозь землю, а профессор, пожевав губами, сказал:

– Что же... Нужная профессия... может быть, даже нужнее других.

Вообще Карпухин был молчалив и за чаем произнес два-три слова, не больше.

После чая он поднялся из-за стола и увел с собой в кабинет папу, Сенечку и дядю Игоря.

Тася осталась с мамой, Марией Даниловной и женой профессора Ольгой Петровной, доброй, хлопотливой старушкой. Ольга Петровна очень беспокоилась, чем бы занять Тасю, но ничего не могла придумать, и Тася весь вечер просидела, слушая совсем неинтересные разговоры.

Домой возвратились поздно. Увидев унылое лицо Таси, папа сказал:

– Прости, дочка, что сегодня так мало занимались тобой, но завтра у нас еще почти день. Восполним пробел.

А завтра утром мама и Мария Даниловна увезли Тасю за город. Нет, не в Петергоф к фонтанам (они еще не работали) и не на Острова, а в какую-то Сиверскую, где только что открылся новый универмаг.

Там они провели полдня и купили маме японскую кофточку, Тасе – чешские сапожки, и еще они купили белый эмалированный чайник и складной зонтик.

Мама, красная, счастливая, крепко держала покупки, растерянно повторяя:

– Нет, я просто не понимаю, куда уходят деньги.

Дома их встретил папа. Он накинулся на маму, говоря, что это безобразие, что они могли опоздать на автобус.

– Не беспокойся, – холодным голосом сказала мама. – Видишь, мы не опоздали. И потом, не думай, что я это делаю для своего удовольствия.

Тася не поняла, кому, кроме мамы, нужны японская кофточка и складной зонтик, но не решилась вмешаться в спор.

– Хорошо, хорошо, – согласился папа. – Жаль только, что мы не показали Тасеньке город.

– Разве можно показать, если такая погода, – сказала мама.

И она была права. За окнами на землю опустилось тяжелое, темное небо. Пошел дождь со снегом.

И вот они едут назад в Лопахино. Мчится автобус «Икарус», разбрасывая из-под тяжелых колес фонтаны воды, проносятся мимо поля, залитые водой, низкие деревенские дома.

Папа беседует с мамой.

– Знаешь, – вполголоса говорит он. – А все-таки мы неплохо съездили. И потом, стоило ради одной встречи с Карпухиным... Ну и старик!.. Это же клад!.. Я как будто прослушал курс по усовершенствованию. И, кажется, я уговорил его приехать к нам на завод на консультацию.

– Да, да, – задумчиво отвечает мама. – Разумеется, Ленинград не Лопахино. Конечно, я устала, но я очень довольна. – И она нежно поглаживает ручку складного зонтика.

А Тася смотрит в окно и думает, что она будет рассказывать Оле Птицыной, Косте Карамышеву и рыжему Шурке. Не может же она сказать им, что видела белую ночь только из окна кухни и Медного всадника только на этикетке бутылки.

 

Пропишите Глеба!

Глебу повезло. Едва он успел родиться, как у него уже были мама, папа, две бабушки и два дедушки. Бабушка Соня, мамина мама, и дедушка Кира, папин папа, жили в Москве, а бабушка Таня, мамина мама, и дедушка Вася, мамин папа, – под Ленинградом, в Комарове, в деревянном домике с ярко-зеленой, как весенняя трава, крышей.

Сначала Глеб жил с мамой и папой в Ленинграде, а потом его перевезли на воздух, в здоровый комаровский климат, к бабушке Тане и дедушке Васе. Это было вполне естественно, потому что папа стал часто уезжать в экспедиции, мама работала лаборанткой в фирме «Альфа-бета-гамма» и еще должна была успевать читать книги, ходить в театры, кино и на выставки мод.

Бабушка Таня в Ленинграде распространяла театральные билеты и, возвращаясь по вечерам, всегда жаловалась:

– Боже мой, я устала как собака!

Глеб – он к тому времени уже начинал говорить – спрашивал:

– А почему наша Альма не устает?.. Она бегает целый день.

Бабушка Таня смеялась, жарко целовала Глеба в раздвоенную макушку головы (признак будущего счастья) и восклицала:

– Какой умница!

Дедушка Вася, сощурив и без того маленькие глазки, Думал: «Молодец парень, весь в меня!»

В пятницу вечером приезжала мама. В субботу она целый день спала, а в воскресенье занималась воспитанием Глеба: «Не шмыгай носом!.. Не чавкай за столом!.. Вымой руки!..»

Папа появлялся очень редко, глядел на Глеба и качал головой:

– Ну и вырос ты, человек!.. Конечно, такое солнце, воздух!..

Как будто Глеб был не мальчиком, а помидором. Когда мама и папа приезжали вдвоем, они дома молчали и рано утром уходили на озеро. Как-то Глеб спросил бабушку:

– Баб, почему мама и папа молчат?.. Почему они не берут меня с собой на озеро?

Бабушка вздохнула:

– Видишь ли, Глеб, – она всегда называла его Глебом, беседуя с ним на серьезные темы, – они очень громко разговаривают, а у нашего домика тонкие стены.

– Понятно, – сказал Глеб (он понимал гораздо больше, чем предполагала бабушка). – Утром на озере никого нет. – И засмеялся: – Чудаки! Они не знают, что там живет эхо! Оно такое громкое – как ни говори, все услышат.

– Умница, – растрогалась бабушка, но тотчас же опомнилась: – Нельзя называть родителей чудаками, Глеб, и от кого ты услышал такое слово?

– Сам придумал, – сказал Глеб. Он не хотел выдавать дедушку Васю.

Дедушку Васю и Альму Глеб любил больше всех на свете. С ними ему было весело. Дедушка научил его кататься на финских санках, находить белые грибы. Хитрые, они так ловко прятались от людей! С дедушкой он ловил рыбу на озере, ходил купаться в море, дедушка рассказывал ему о войне, которая была очень давно, когда Глеб еще не родился, о партизанах и нередко изображал фашиста, а Глеб, яростно рыча, брал его в плен.

Альма, да что там говорить об Альме!.. Это была самая выдающаяся собака! Хотя Глеб слышал, как жена профессора из соседней дачи говорила, что Альма всего-навсего обыкновенная дворняжка!

Дворняжка!.. Да разве мог сравниться с Альмой профессорский боксер Том, который был так толст и ленив, что даже не хотел лаять. А у Альмы был звонкий, как колокольчик, голос, веселый, колечком хвост, коричневые с медом глаза.

Альма умела все. Она перепрыгивала через любой забор, делала стойку на голове, играла в футбол, отбивая передними лапами резиновый мячик или хватая его зубами.

Глеб видел, что многие собаки хотели познакомиться с Альмой, подлизывались к ней, нюхали ее, но Альма отгоняла всех. Она любила только дедушку Васю и Глеба.

Чем дальше шло время, тем больше нравилась Глебу жизнь в Комарове. Он видел, как белки перепрыгивали с одной сосны на другую, как зимой, после сильного ветра с моря, на берегу вырастали хрустальные ледяные дворцы, как весной расцветали бело-розовыми шапками вишни в саду, а осенью с тяжелым звоном падали на землю яблоки. Да, много еще видел и знал Глеб, чего не увидеть и не узнать городским детям, живущим среди скрежета трамваев, жирной копоти дыма и жалких стриженых деревьев.

Так рос и жил Глеб до пяти лет, пока не приехал из Москвы дедушка Кира. Глеб очень ждал его и очень волновался. Дедушка Кира был адмиралом, и Глеб воображал, что появится молодой, красивый военный, вроде тех, которые были у дедушки Васи в книге о войне, что на нем будет мундир с широким белым поясом, золотые погоны, ордена и медали. И вдруг приехал маленький, на голову меньше дедушки Васи, сухой, как печенье, старичок в пиджаке и брюках, говоривший таким тихим, простуженным голосом, будто он целый день просидел в погребе.

Глеб не понимал, почему бабушка Таня, смелая и громкая, оробела перед этим старичком, а дедушка Вася сгорбился, будто хотел стать с ним одного роста, но, конечно, это ему не удалось.

Сухой старичок, которого все называли Кириллом Петровичем, снял плащ, поздоровался, прошелся по комнатам, зачем-то пощупал обои, расставил у дедушки Васи на столе пепельницу, чернильницу, бокал для карандашей так, что они выравнялись, как солдаты на параде, и только после этого сел и начал говорить своим погребным голосом.

Глебу стало скучно, и он сказал:

– Бабушка, можно я пойду поиграю с Альмой?

– Собака? – опросил Кирилл Петрович. – Сколько лет? Порода? – Он спрашивал так, будто после каждого слова стоял не знак вопроса, а точка.

– Иди, иди, Глеба, – разрешила бабушка. – Мы позовем тебя к чаю.

Глеб побежал с Альмой до самого озера и обратно и услышал голос бабушки во дворе:

– Глеб, иди пить чай.

Когда Глеб открыл калитку, бабушка, понизив голос, сказала:

– Альму оставь во дворе.

– Почему? – не понял Глеб. – Я хочу, чтобы она познакомилась с Кириллом Петровичем.

– Не нужно, – сказала бабушка. – Познакомится завтра.

И Альма, лизнув Глеба в губы, завертела своим хвостом-колечком, словно говоря: «Иди, иди!.. Не очень-то хочу знакомиться с этим стариком, которого я уже успела облаять по заслугам».

– Завтра нельзя, – сказал Глеб. – Завтра я иду. На день рождения. К Петьке Троице. Завтра его день рождения.

Совсем не нарочно Глеб заговорил тоже с точками-гвоздиками, как Кирилл Петрович. Бабушка Таня побледнела, дедушка Вася стал чихать. Кирилл Петрович, казалось, перерезал пополам Глеба своими глазками-ножичками и сказал, будто держал во рту кусок льда:

– Ребенок не должен. Я утверждаю. Ребенок не имеет права.

– Простите, Кирилл Петрович, – засуетилась бабушка, – он еще маленький. Иди спать, Глебушка, тебе пора.

Глеб очень охотно, хотя и не любил рано ложиться, ушел в комнату, где они жили с дедушкой Васей, разделся, лег в постель, укрылся с головой и уснул.

Во сне он видел молодого, красивого адмирала в мундире с широким белым поясом и золотыми погонами на плечах. Почему-то этот адмирал говорил выстроившимся перед ним матросам таким простуженным голосом, словно он съел сто порций мороженого:

– Ребенок. Не должен. Ребенок не имеет права.

А матросы – вот что было уж совсем непонятно – дружно кричали «ура!».

Рано утром Глеба разбудила бабушка. Она была в праздничном платье и очень красиво причесана.

– Вставай, скорее вставай, Глебушка! – торопила она Глеба. – Умывайся, позавтракаем и поедем.

Во время завтрака бабушка тоже очень спешила. Альма тревожно поскуливала - так же, как скулила, чувствуя приближение грозы.

Бабушка надела на Глеба самый красивый костюмчик, матроску и бескозырку с надписью «Отважный», смочила и причесала ему волосы и, взяв за руку, шепотом произнесла: «Идем».

Шли они с бабушкой очень быстро. То и дело бабушка боязливо оглядывалась назад. Альма бежала впереди, я Глеб спросил:

– Баб, Альму возьмем?..

– Нет, – строго сказала бабушка, – с собаками туда нельзя.

В электричке бабушка объяснила Глебу: они едут в милицию, где Глеба пропишут. Это означает, что его имя, отчество и фамилию занесут в домовую книгу. Так поступают со всеми мальчиками, и пусть Глеб не боится милиции и ведет себя там прилично, не болтает ногами, не задает лишних вопросов. Смешная бабушка! Вот еще! Станет Глеб бояться милиции. Ничего в ней нет страшного. Комаровский милиционер, усатый Александр Степанович, дружил с дедушкой Васей, сидел на скамеечке у них в саду и рассказывал, как в Ленинграде он ловил бандитов, грабивших магазины и кравших у граждан личные вещи, как ему прострелили правую руку, а он левой сбил с ног опасного преступника и задержал его.

– А у нас в Комарове нет опасных преступников? – спрашивал Глеб.

– Нет, – с тайным сожалением отвечал Василий Егорович, – у нас одни пьяницы.

И уговаривал, когда Глеб вырастет, пойти служить в милицию, а Глеб отвечал:

– Нет, я буду космонавтом.

– Вот, – дергал себя за ус милиционер, – все они в небо рвутся, а на земле кому же?

В Ленинграде, прежде чем пойти в милицию, бабушка Таня и Глеб направились к маме на работу. Бабушка усадила Глеба на стул рядом с вешалкой, где на крючках висели пальто, шляпы, береты и одна-единственная кепка. И все это сторожила крепко спавшая толстая тетенька.

Пока бабушка звонила по телефону, Глеб наблюдал за толстой тетенькой и ждал, что вот сейчас появится бандит, украдет пальто с вешалки, и очень жаль, что здесь нет усатого Александра Степановича. Интересно бы посмотреть, как он стукнет бандита левой рукой в живот и тот, согнувшись пополам, упадет на пол.

Появилась мама. Какие-то матерчатые чехольчики закрывали ее руки до локтей.

– Мам, – спросил Глеб, – почему у тебя такие руки, а у бабушки другие?

Бабушка была в платье с рукавами до локтей.

– Не задавай глупых вопросов, – сухо ответила мама, одернула куртку, вздувшуюся у Глеба на животе, и стала разговаривать с бабушкой.

Глеб не слушал их, продолжал смотреть на спящую у вешалки тетку и вдруг задрожал, увидев, как худой длинный парень со злым лицом спустился по лестнице, снял пальто и кепку с одного из крючков и быстро зашагал к выходу.

– Мам, бандит! – закричал Глеб, подбегая к маме.

– Где? – не поняла мама.

– Вон, – показал Глеб на длинного парня, выходившего на улицу. – Он украл с вешалки пальто и кепку, я видел.

– Бандит?! – засмеялась мама. – Что ты, Глебка, это наш главный бухгалтер. Он очень честный.

Бабушка и мама закончили разговор. И бабушка, которая все перепутала, вместо того чтобы идти в магазин игрушек покупать подарок Петьке Троице, потащила Глеба покупать торт.

– Баб, – ныл Глеб, – зачем торт?.. Петька не любит...

– Кроме Пети есть еще и его мама, – сказала бабушка.

– Так не она же сегодня родилась, а Петька, – объяснил Глеб, но бабушка сказала:

– Без мамы не было бы и Пети.

С этим Глеб не спорил. Он знал, что без Альмы не было бы щенков, которые теперь взрослые собаки, живут в разных местах, и Альма их знать не хочет. У собак все было не так, как у людей.

Глеб терпеливо ждал, пока бабушка выстояла очередь, а затем повел ее в игрушечный магазин. Там у него глаза разбежались.

– Баб!.. Купим железную дорогу... Не, лучше «Ракету». Не... «Восток-два».

Но бабушка остудила его:

– Нет, Глеба, у нас нет столько денег.

Купили они автоматический пистолет.

У самого здания милиции бабушка остановилась и сказала:

– Глебушка, если они спросят, где ты живешь, скажи – в Ленинграде, с мамой, на Московском проспекте.

– Значит, соврать?

Бабушка покраснела. Вот уж чего Глеб от нее не ожидал.

– Нет, нет, это не ложь... Там же твой дом, ты будешь жить там. Но скажи, что сейчас уже живешь, давно, пять лет.

– Ладно, – сказал Глеб, – это тебя Кирилл Петрович научил? Он такой...

– Нет, – решительно сказала бабушка.– И не смей о нем плохо думать. Он твой дедушка.

– У меня дедушка Вася, – упрямо сказал Глеб, – а он Кирилл Петрович.

– Не болтай глупостей! – рассердилась бабушка. – Говори, что тебе сказано, ты еще маленький.

С этим Глеб нехотя согласился, вспомнив, как он принял очень честного бухгалтера за бандита.

Бабушка и Глеб поднялись на второй этаж. На одной из дверей бабушка прочла вслух надпись на дощечке: «Инспектор паспортного отдела А.П.Толченова» и задумчиво сказала:

– Интересно, как ее зовут – Анна или Александра?

– Может, Альма? – сказал Глеб.

– Не глупи, – рассердилась бабушка и осторожно постучала в дверь.

– Войдите! – раздался женский голос.

Бабушка и Глеб вошли в большую комнату. За столом сидела красивая и строгая тетя в сером, как мышь, кителе в погонах с одной маленькой звездочкой.

– Здравствуйте, товарищ капитан, – сладким, кремовым голосом сказала бабушка.

– Я не капитан, а младший лейтенант, – сказала красивая строгая тетя, и голос у нее был холодный, не такой, конечно, как у Кирилла Петровича, но от него тоже можно было замерзнуть.

– Извините, Анна Петровна, – наугад сказала бабушка.

– Александра Петровна, – поправила ее тетя в мышином мундире, – называйте меня товарищ младший лейтенант и садитесь.

Бабушка села. Присел и Глеб подальше от стола.

– Что у вас? – спросила товарищ младший лейтенант, в упор глядя на бабушку.

– Мальчик.

– Вижу, что не девочка. Ваш?

– Мой, – с гордостью произнесла бабушка, потому что Глеб сидел очень прямо и не болтал ногами.

– Ваш? – удивилась тетя-милиционер.

– Внук, – объяснила бабушка. – Я хочу прописать его.

– Почему не пришли мать или отец? – спросила строгая красивая тетя.

– Видите ли, – неуверенно начала бабушка и принялась объяснять, что у мамы Глеба конец квартала, разные важные государственные заказы, так что не вырваться даже на минутку. Отец Глеба уехал в экспедицию на раскопки какого-то мертвого города.

Бабушка говорила долго и путано. Глебу стало ужасно скучно в этой пустой комнате, захотелось домой в Комарово.

Строгая тетя слушала бабушку не перебивая и, когда та окончательно запуталась, остановила ее:

– Хватит!

Посмотрев на Глеба, она приказала:

– Мальчик, подойди сюда!

Глеб подошел к столу, держа автоматический пистолет направленным на тетю, но она не испугалась.

– Как тебя зовут, мальчик?

– Глеб.

– Фамилия?

– Воронцов.

– Отчество?

– Юрьевич.

– Сколько тебе лет? Где ты живешь?

Этот вопрос она произнесла очень сурово, глядя прямо на Глеба, и он, должно быть испугавшись такого строгого взгляда, выпалил:

– В Комарове. Мне пять лет и два месяца.

– На какой улице? С кем? – продолжала стрелять в него вопросами строгая тетя.

– Озерная, тридцать один. С дедушкой Васей, бабушкой Таней и Альмой.

– Альма это кто?

– Собака.

– Это неважно, – сказала строгая тетя. – Давно ли ты там живешь?

– Как родился. Нет, кажется, мне был один год, когда я приехал, – сказал Глеб и посмотрел на бабушку.

Щеки ее сделались красными, лоб оставался белым, и бабушка была похожа на редиску.

Тут Глеб вспомнил наставления бабушки и затараторил:

– Я живу с мамой на Московском проспекте.

– Стыдно! – сразила его метким выстрелом строгая тетя. – И вам, гражданка бабушка, должно быть стыдно учить ребенка лгать. Садись, Глеб!

– Я не ребенок, – вмешался Глеб. – Я сам...

Ему очень хотелось выручить бабушку.

– Молчи! – приказала тетя-милиционер, так непохожая на усатого милиционера Александра Степановича.

– Понимаете...– начала бабушка.

– Значит, он не прописан пять лет и два месяца?

– Так получилось... Отец в экспедициях, мать вечно занята, мы больные, старые...

Строгая тетя посмотрела на красивые, открытые до локтя руки бабушки.

– Больные, старые... Не оправдывайтесь. Нарушение паспортного режима.

– Мы заплатим штраф, если нужно, – робко сказала бабушка Таня.

– Штраф тут ни при чем! – срезала ее тетя-милиционер. – Почему он не был прописан у отца с матерью пять лет и два месяца, а сейчас... Жилищные комбинации?!

– Я не позволю, вы не смеете! – закричала бабушка.

– Факт налицо. Мы не можем прописать его.

– Мы будем жаловаться! Имейте в виду, другой дед у него – адмирал, – пригрозила бабушка.

– Не запугивайте меня, – сказала строгая тетя.

– Я не запугиваю, но это бюрократизм!

Это слово было незнакомо Глебу, но, должно быть, это было очень нехорошее, обидное слово, потому что теперь побледнела тетя-милиционер. Она поднялась из-за стола и оказалась очень длинной, на целую голову длиннее бабушки.

– Немедленно покиньте помещение! – приказала бабушке строгая тетя.

– Не покину! – вцепилась в стул бабушка.

– Вас выведут!

– Не выведут!

Тут бабушка и тетя-милиционер принялись молотить друг друга разными словами, как колотят кулаками друг друга мальчишки. Глеб очень испугался, что они раздерутся по-настоящему, а бабушка и тетя не переставали, пока не охрипли. Наступила страшная тишина. В этой тишине Глеб встал со стула, подошел к столу и сказал тете-милиционеру:

– Тетя Саша, пожалуйста, пропишите меня поскорее. Мне нужно в Комарово к Петьке Троице, у него сегодня день рождения, он очень ждет меня.

Тетя-милиционер посмотрела на Глеба, улыбнулась и сказала просто, как все обыкновенные тети:

– Ты торопишься к Петьке на день рождения, Глеб?

– Да, я опаздываю. Наверное, там уже едят мороженое. Пропишите меня поскорее!

Тетя-милиционер снова улыбнулась Глебу, строго посмотрела на голые, с ямочками, бабушкины локти и сказала ледяным голосом:

– Пишите заявление!

 

Усы

В одно прекрасное утро, как писали когда-то старинные романисты, я сбрил усы.

Зачем я это сделал, не знаю. Наверное, из присущей каждому человеку жажды разнообразия, а может быть, я хотел обрадовать жену, сделав ей оригинальный подарок ко дню двадцатилетия нашей свадьбы.

Я поступил отчаянно смело, воспользовавшись тем, что Катя была в командировке. Операция заняла не больше минуты. Два-три прикосновения бритвой – и целая эпоха моей жизни закончилась.

«Так-то, брат, есть у тебя воля, другие и курить бросить не могут», – подмигнул я себе в зеркало и отправился на работу.

Вахтер Еремеич обычно приветствует меня словами: «Здрав-желам!» На этот раз его солдатское лицо ожесточилось, продольные морщины вытянулись по команде «смирно».

– Удостоверение пожалуйте, – произнес он ржавым голосом.

– Что ты, Еремеич, откуда у тебя такой приступ бдительности? – спросил я, протягивая ему служебный пропуск.

Вахтер долго рассматривал его, кидал на меня пронзительные взгляды, потом сказал:

– Вы самый, а фото смените, нужно, чтобы личность соответствовала документу.

Когда я вошел в отдел, Ниночка Вермишева вытаращила на меня голубые бусинки глаз и жутким шепотом выдохнула:

– Ой, что это у вас губа белая?

– Как так белая? – не понял я, забыв, что было лето, мои щеки, лоб, нос покрылись загаром, а верхняя губа осталась белой, как дорожка из гальки в темную ночь.

Все остальные сотрудники дружно уставились на меня.

– Толковенько, – сказал Леня Медницких, обладатель самых драных джинсов и «кубинской» бороды. – Наконец-то вы расстались с пережитком прошлого.

– Можно и так, – многозначительно вымолвил Николай Осипович Мельников, старший конструктор и судья по хоккею с мячом, – можно, если у вас какая-нибудь экзема или другие кожные неприятности.

Кожными болезнями я никогда не страдал, но вдруг почувствовал нестерпимый зуд на верхней губе. К счастью, как следует подумать о возможной болезни я не успел, так как наши сотрудницы затеяли оживленную дискуссию.

Длинная Зоя сказала, что я и раньше был симпатичный, а теперь похож на Жана Габена, только мне надо постареть, что при нашем сумасшедшем плане нетрудно. Танечка-импорт (она могла раздобыть из-под земли любую заграничную штукенцию) хмыкнула, что Габен настоящий мужчина, а у меня, пусть я не сержусь, мужского были только усы. Зина-путешественница (так ее прозвали за любовь к городским командировкам) заявила, что усы – это старомодно, а если я отпущу бакенбарды, то буду похож на человека. Кто-то сказал, что бакенбарды не для утконосых, кто-то намекнул, что мне давно пора перестать стричься, как милиционер.

После обеда меня вызвали к начальнику отдела. Я пришел, вооруженный документацией по одному из объектов. Не удостоив вниманием чертежи и схемы, он воткнулся в мое лицо непроницаемым административным взглядом, пожевал губами и желчно изрек:

– Омолаживаемся? Теперь все на это бьют.

Я понял намек. Начальник ждал, что скоро его пошлют на заслуженный отдых, и к каждому из нас, кто был моложе его, относился недоверчиво. Раньше, с усами, я не вызывал у него подозрений, но сейчас...

– Что вы? – пробормотал я. – Это просто так... Для разнообразия.

– Для разнообразия нужно работать лучше, – сострил он и забраковал мои документы.

Возвращаясь на рабочее место, я думал, как поступить: подать заявление по собственному желанию или спешно отращивать усы.

Дома меня встретил Витька, наш гривастый, бакенбардистый отпрыск. Одет он был подчеркнуто небрежно – должно быть, собирался на молодежный бал.

Витька не заметил перемены в моей внешности. Сначала это показалось мне странным, затем я вспомнил одну из статей под рубрикой «Педагогические раздумья», где писалось, что детей больше всего интересует внутренний мир родителей.

Я снял туфли, надел тапочки и уселся напротив Витьки. Помолчав немного, я спросил:

– Витька, ты не замечаешь во мне ничего особенного?

– Абсольман ничего.

– Смотри лучше!

– Веревочку пора сменить, – ткнул он в мой галстук, – таких и чабаны не носят.

– Верно, а еще что?

– Абсольман, – повторил он и погрузился в раздумья, недоступные старшему поколению.

– Ну, а усы, как считаешь? – не выдержал я. Мгновенная, как у боксера, реакция мелькнула в Витькиных зрачках.

– Порядок, – присвистнул он, – лет на пятнадцать меньше тянешь. – И сразу же нокаутировал меня: – Кинь десятку, отдам со стипендии.

В состоянии глубокого шока я дал ему пятнадцать рублей.

Вечером из командировки вернулась Катя.

– Толик, что с тобой? – тревожно и ласково спросила она.

– Ничего, – ответил я, помог ей снять пальто и проводил в столовую.

– Ты здоров? – спросила любящая жена, вглядываясь в меня.

– Абсольман.

– Зачем же ты это? ..

– Видишь ли, еще Гераклит сказал: «Нельзя дважды вступить в одну и ту же реку».

Когда-то Катя сдала истмат на пятерку, но в семейной жизни философия ей не пригодилась.

– При чем здесь Гераклит? – удивилась она.

– Диалектика. Все меняется.

Катя побледнела. В глазах мелькнули росинки слез, но она держалась с достоинством, свойственным нашим женщинам.

– Ты влюбился, – сказала она дрожащим голосом. – Конечно, я уже стара, а она прекрасна, молода... Я не держу тебя. Я уйду сама...

– Катя! – закричал я, схватив ее за руку. – Какая любовь?! Ты же знаешь, сейчас конец квартала.

– Ах так, значит, в начале года ты бы мог...

Мы поссорились и в первый раз за девятнадцать лет семейной жизни спали отдельно. Я устроился на Витькином диване. Мне повезло: Витька вернулся только утром. Спал я плохо. Мучили кошмары. Бывший кайзер Вильгельм II грозно таранил меня пиками усов, Ги де Мопассан поглаживал свои шелковые усы, напевая по-французски: «Но изменяю им первый я», Чарли Чаплин смотрел на меня печальными глазами.

Утром, идя на работу, я надеялся, что меня оставят в покое, но споры продолжались.

Обсуждали, предлагали, советовали, а я ходил и думал: «Что же случилось? Ведь было и раньше во мне нечто индивидуальное, отличавшее меня от других, ну хотя бы мое увлечение музыкой и поэзией. И неужели усы, бакенбарды, прическа и какая-нибудь кожаная шляпа с дырочками важнее человеческой сущности?»

Однажды к нам в гости пришла подруга Кати с семилетней дочкой Машенькой. Женщины беседовали в столовой, закрыв двери. Время от времени до меня доносились их голоса, произносившие мое имя.

Я увел Машеньку на кухню и стал задавать ей скучные вопросы, которыми обычно взрослые терзают детей: «Сколько тебе лет? Какие у тебя отметки? Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?»

Машенька отвечала неохотно. И вдруг, неожиданно для самого себя, я спросил:

– Ты помнишь, Машенька, когда я носил усы?

– Конечно, помню.

– Ну, а теперь посмотри на меня и скажи, как я?

Машенька посмотрела и сказала:

– Без усов вы еще хуже.

И все стало на место.

 

Высший суд

Театр был переполнен. Только два места в третьем ряду у прохода пустовали. Круглые часы над рампой показывали без двадцати восемь. Зрители нетерпеливо хлопали в ладоши. Митя Березкин, начинающий драматург, автор новой комедии «Третий лишний», прилепившись к буфетной стойке, брезгливо глотал минеральную воду, а в директорском кабинете бушевал главный режиссер, заслуженный деятель искусств и постановщик спектакля Побратимов.

– Это неслыханно, – наседал он на директора. – Это нарушение театральной этики!.. Не понимаю, почему мы должны ждать какого-то Фунтикова?!

Директор болезненно поморщился:

– Я попросил бы вас, Генрих Генрихович, выбирать выражения. Не «какой-то Фунтиков», а товарищ Фунтиков. Надо ждать.

– Сколько прикажете? Год, вечность? Позвоните ему домой.

Директор подумал и осторожно набрал номер телефона.

– Можно Петра Петровича? – спросил он. – А мама?.. Спасибо, миленький.

– Ну? – требовательно сказал главреж.

– Уехал, и Мария Тарасовна тоже.

– Куда?

– Не знаю. Товарищ Фунтиков не обязан отчитываться перед малолетним сыном.

– Не обязан? А уважать коллектив театра, публику он обязан?.. Это же знаете как называется?. Это, я вам скажу...

Директор умоляюще замахал руками, и в это время в кабинет вбежал красный, распаренный помощник режиссера.

– Генрих Генрихович! – еле выговорил он. – Чепе!.. Катастрофа!.. Данилина психует. Она заявила, что не будет больше ждать. Она разгримировывается.

– Вот вам, будьте здоровы! – закричал Побратимов. – Вот вам! Ну, что вы скажете?

– Нарушение труддисциплины.

– Дисциплины?.. Нет! Сознание своего достоинства. Актер – это не робот, а тонко чувствующий нервный организм. Она уйдет, ее давно сманивают в Москву. И отлично! И прекрасно! И я тоже уйду. Я подам заявление, и Мамалыга, и Зонтиков, и Турецкий. Будьте добры, играйте сами, или пусть этот ваш...

– Генрих Генрихович, – простонал директор, – миленький, я прошу вас... Уговорите... Еще десять минут.

– Пять! – отрезал Побратимов и величественно удалился из кабинета, сопровождаемый помрежем.

Директор театра часто задышал, вынул из кармана пиджака таблетку, запил ее крупным глотком воды и тупо уставился на телефон.

– Уйдут! Уйдут!.. – трагическим шепотом произнес он.

И он уже видел бумагу, подписанную ведущими артистами, имена которых выкрикивал главреж, видел знакомую комнату с большим столом, покрытым красным сукном, а сбоку маленький стол, видел, как за большим столом сидят молчаливые, серьезные люди, а за маленьким – он сам, потный и жалкий от стыда и страха. Слышал четкий, волевой голос:

– Как же это вы, товарищ Савчук, допустили разбазаривание кадров?

Видел, как семь рук дружно поднимаются вверх. Страшные директорские видения прервал звонок телефона.

– Алло! – тусклым голосом сказал директор. – Кто? Не слышу. Ах, это вы, Аркадий Семенович. Ну, что там? .. В третьем ряду на фунтиковских местах какая-то дама? .. Мария Тарасовна?.. Не знаете Марию Тарасовну?! Какой же вы тогда главный администратор?! Подождите, сейчас я сам.

Положив трубку, он вынул из кармана расческу, подул на нее, причесал свой бледно-сиреневый череп, покрытый редкими волосками, и деловой походкой вышел из кабинета.

Стоя в дверях зала, он увидел на одном из мест, предназначенных для товарища Фунтикова, массивную женщину. Белое неподвижное лицо ее застыло как гипсовая маска. Руки она держала прямо перед собой, положив на колени.

«Кто же это? – размышлял Савчук. – Совершенно незнакомое лицо... А может быть, она по ошибке...»

Подозвав старшую контролершу, он поручил ей узнать, свое ли место занимает женщина.

– Только, пожалуйста, – сказал он, – сделайте это аккуратно, чтобы нам с вами не прокинуться.

– Что вы, Герасим Матвеевич, – обиделась контролерша, – не первый год работаю.

Сказав это, она с достоинством удалилась, подошла к неизвестной женщине, приветливо улыбнулась, и Савчук заметил, что женщина протянула билет. Ему показалось, что она чем-то недовольна.

– Ну? – спросил Савчук контролершу.

– Все в порядке, Герасим Матвеевич, дама сказала, что товарищ Фунтиков сам не будет и просил ее посмотреть спектакль.

– Просил?

– Да, она сказала: «Очень просил».

Директор театра задумался. Фунтиков просил. Даже очень просил. По-видимому, она – фигура. Может быть, из Москвы? Но почему она не разделась в директорской? Плохой признак... Почему товарищ Фунтиков не явился вместе с ней? Должно быть, в этом есть смысл. Но какой? Вероятно, это сделано по каким-то соображениям. Но по каким?

Савчук упорно вглядывался в лицо незнакомки, и чем дольше он смотрел, тем больше ему начинало казаться, что он где-то уже видел это тяжелое, застывшее, как гипсовая маска, лицо, высокую прическу башней и брови, сомкнутые у переносья. Но где же? Может быть, на совещании?.. Нет. Может быть, в газете?.. Да, разумеется, в газете, но в какой же, в местной или в центральной?

«Два взыскания уже были, – думал он, – одно за план, другое за репертуар... Если будет третье... Нет, нужно что-то делать», – решил он и отправился за кулисы. Там на него набросились все: и яростно вращавший глазами главреж, и пунцовая Данилина, и зеленый, длинный, как гидропонный огурец, начинающий драматург Митя Березкин.

— Сейчас начнем, сейчас, — отбивался директор, и вдруг он увидел Зиночку Корниец, молоденькую актрису, не занятую в спектакле. Он не любил Зиночку за насмешливость и излишнюю общительность, но в данный момент это была самая подходящая кандидатура.

— Прошу вас,— сказал он Зиночке, — посмотрите в зал — видите, третий ряд, места у прохода.

— Вижу, — кивнула Зиночка. — Одно пустое, на другом какая-то тетка.

Директора передернуло.

— Это не тетка... Это... Впрочем, вас не касается. Сядьте рядом с этим товарищем и наблюдайте за ее реакцией. А потом, в антракте, постарайтесь разговориться с ней. Только без фамильярности. Это у вас бывает. Постарайтесь узнать, кто она, ее мнение... Понятно вам?

— Ясненько, секретная миссия.

— Довольно, здесь не до шуток. Идите.

Выждав, пока Зиночка заняла место в третьем ряду, Савчук сказал главрежу: «Начинайте», а сам ушел в директорскую ложу.

Первые десять минут спектакль шел вяло. То ли актеры перенервничали, то ли зрители устали от ожидания, но комедия, над которой родственники и друзья Мити Березкина смеялись до слез, тянулась медленно и скучно.

Наблюдая из-за портьеры своей ложи, Савчук увидел, как зрители переговаривались, сморкались, а женщина в третьем ряду сняла руку с колена и прикрыла зевок.

«Конец!.. Провал!.. Полный провал!», — подумал директор и уже начал подсчитывать постановочные расходы.

И вдруг наступил перелом. Реплика Данилиной вызвала смех во втором ярусе. Данилиной ответил Мамалыга. Теперь уже засмеялись в партере. С этой минуты смех нарастал неудержимо.

Все, что бы ни делали актеры, вызывало дружный хохот в зале и за кулисами. Смеялся главреж, художник, рабочие сцены, смеялся счастливый Митя Березкин и даже дежурный пожарный на своем посту.

Директор театра был мужественно сосредоточен. Напрягая зрение, он следил за женщиной в третьем ряду, и, когда ему показалось, что она улыбнулась, он облегченно вздохнул.

В антракте он позвонил главному администратору:

— Аркадий Семеныч, понаблюдайте за женщиной на месте товарища Фунтикова. Если она пожелает, немедленно проводите ее ко мне.

В антракте никто не зашел к директору, и он принял еще одну таблетку.

Второе действие имело еще больший успех, чем первое.

Спектакль кончился. Занавес давали пять раз. Главный режиссер, взяв за руки Данилину и Мамалыгу, выводил их к рампе. Потом кланялись другие актеры. Зрители аплодировали актерам, актеры аплодировали главному режиссеру. Вызывали автора. Взлохмаченный, с глуповато-счастливым лицом, Митя Березкин чуть не провалился в оркестровую яму, что по всем театральным приметам означало долгую жизнь спектакля.

Директор театра смотрел в зрительный зал. Он не видел женщину, сидевшую на месте товарища Фунтикова. Он прошел к себе в кабинет и опять позвонил главному администратору.

— Аркадий Семеныч, где она? Ушла? Ничего не сказала? . . А где Корниец? Не видели... Хорошо!.. Нет, это черт знает что такое!

Директор положил трубку и схватился обеими руками за голову. Черные мысли овладели им. В это время в кабинет ворвались главный режиссер, Митя Березкин и актеры, еще не успевшие разгримироваться.

— Триумф! — вопил мощным голосом Побратимов.

— Победа!.. — поддерживали его соратники.

Митя Березкин едва держался на ногах, опрокинутый тяжестью первой славы.

Директор тяжелым, мутным взглядом посмотрел на всех.

— Постойте!.. Где Корниец? .. Отыщите ее.

Никто не успел откликнуться на его призыв, как в кабинет влетела Зиночка Корниец.

— Ну? — сказал директор. — Что же вы?

— Я все узнала, Герасим Матвеевич. Ей понравилось. Она не могла смеяться, потому что у нее болит зуб, коренной, справа.

— Понравилось? — облегченно вздохнул директор.

— Очень... Только она говорит, что платья нужно удлинить на два пальца.

— На два? — удивленно поднял брови директор.

— Или на два с половиной. Мода меняется.

— При чем тут мода? .. Кто же она?

— Закройщица в образцовом ателье «Светлана». Она шьет жене Фунтикова.

— Закройщица... — повторил директор.

Он встал из-за стола, расправил плечи, улыбнулся широкой административной улыбкой и протянул руку главрежу.

— Поздравляю, Генрих Генрихович, с премьерой. Видите, все хорошо прошло, а вы волновались. Нервы, нервочки... Видите, все отлично!

Немного помолчав, он прибавил:

— А платья все-таки нужно удлинить на два сантиметра. Ничего не поделаешь, мнение зрителя — высший суд!

 

Дочь эскулапа

Утром у меня было тридцать семь и два. Катя вызвала врача из поликлиники.

В семь часов вечера, когда я лежал в постели, а Катя вязала кофточку, пришла она — молодая, красивая, в голубых солнечных очках и халате условно белого цвета.

— Садитесь, доктор, — любезно предложила Катя.— Извините, как вас зовут?

— Элида Капитоновна, — свирепо сказала медицинская красавица. Чувствовалось, что она обижена своим несовременным отчеством.

— Ну, кто из вас? — строго спросила она.

Катя показала на меня.

— Он, мой муж.

— Градусник! — скомандовала великолепная Капитоновна и, сняв очки, холодно посмотрела на меня серыми светящимися глазами.

Наверное, как малогабаритный, я не понравился ей.

— Утром у нас было тридцать семь и два, — сказала Катя.

— Мало ли что у вас было утром, ставьте сейчас!

Через пять минут она брезгливо вытащила градусник.

— Тридцать шесть и девять, — сказала она голосом волка из мультфильма «Ну, погоди!».

Катя покраснела:

— Утром у нас было тридцать семь и два, потом он спал и потел,— оправдывалась она, как первоклассница, не выучившая урок.

Прекрасная Элида показала все тридцать два прекрасных зуба.

— Не мешайте! Я же не лезу к вам в кастрюлю. Мужчина, раздевайтесь!

Клюнув меня в спину фонендоскопом, она тотчас же отпрянула:

— Здоров! И нечего морочить голову.

Катя побледнела.

— Послушайте, девушка, будьте вежливой.

— Я не девушка, — оскорбилась Элида, — а старым тоже нужно вести себя.

«Старым!» Этого Катя не выдержала. Нам было всего по сорок.

— Послушайте, девушка, — сказала она ледяным голосом, — где вас этому учили?

— Хамите! — взвизгнула дочь эскулапа. — Ну так лечитесь сами. — И пошла к выходу.

Катя устремилась за ней. Положение было сложное, я чувствовал, что должен вмешаться, — но как?

И вдруг мой лечащий врач остановилась как завороженная возле дивана, где лежало Катино вязанье.

— Что это? — спросила она типично женским голосом.

— Кофточка, — сказала Катя, — самая обыкновенная.

— Обыкновенная?.. Это же чудо!

— Шестьдесят процентов мохера и сорок шерсти.

— Сорок? Как это у вас получается?

— Очень просто. Вот здесь ажур, а тут резинка.

— Потрясающе!.. У меня не выходит.

— Если хотите, помогу.

— И вам не трудно?

— Нисколько.

— Скажите, а этот рисунок из журнала?

— Нет, сама придумала.

— Чудненько!

— У меня есть и другие, могу принести.

— И не жалко?

— Что вы!..

— Ой, какая вы добрая!

Катя ушла, а Элида впилась жадным взглядом в Катину кофточку, перебирая, как кошка, пушистую шерсть своими длинными розовыми ноготками. На меня она не обращала внимания. Я стоял, как статуя с обнаженным торсом.

Катя вернулась с грудой рисунков. Скоро она и Элида беседовали, как давние подруги, называя друг друга по имени.

— Мне кажется, этот фасончик, Катенька...

— Что вы, Элидочка! У вас пряменькие плечики.

— Вот уж нет, смотрите! — воскликнула Элнда и осталась в легкой кофточке, под которой угадывались идеальные плечи.

У меня стрельнуло в пояснице. Должно быть, радикулит.

— Простите, Элидочка, я ошиблась, но все-таки этот будет лучше.

— Нет, Катенька, у меня шея...

— Прелестная шейка!.. А может, этот, с открытой грудкой?

У меня застучали зубы. Наверное, начиналась лихорадка.

— А здесь, в этом месте, у меня немного широковато.

Я кашлянул, боясь, что они займутся более подробным разбором деталей.

Первой очнулась Катя.

— Боже мой! Почему ты голый? Ты же замерзнешь!

— Бедненький! — сжалилась Элида. — Надо вас осмотреть. Поглядим, что у вас. Так, так...

Она внимательно выслушивала меня, выстукивала.

— Сердечко хорошее... Чуть глухие тона... В легких кое-что слышу... Но это не страшно: организм крепкий, упитанный. Тело молодое.

Странно, совсем еще недавно я был стариком. Затем Элида ласково сказала:

— Ложитесь на спинку, пощупаем ваш животик.

Я застеснялся.

— Ну, ну, без глупостей, — пригрозила она. — Я для вас не женщина, а врач.

Стыдно признаться, но прежде всего я видел в ней женщину.

Окончив осмотр, она сказала Кате:

— Ничего серьезного, но болезнь может развиться. Пока что нужно легкое питание, постельный режим и никаких излишеств.

При этих словах она улыбнулась, а Катя почему-то покраснела.

— Больничный на три дня, а потом приду. — Элида подписала медицинский документ и, захватив Катин рисунок, ушла.

Три дня я вел мученическую жизнь. Я был здоров, у меня ничего не болело, но Катя требовала, чтобы я выполнял предписания врача, который так чутко ко мне отнесся.

К концу третьего дня припорхнула Элида. В руках у нее, кроме врачебной, была еще хозяйственная сумка. Поцеловавшись с Катей, она помахала мне рукой.

— Привет! Как мы себя чувствуем?

— Доктор, я совершенно здоров.

— Посмотрим, посмотрим!.. Долой пижамочку, мальчик!

Вот я уже был мальчиком.

Осмотр опять был основателен. Катя влюбленными глазами глядела на Элиду.

— Умница! — похвалила меня Элида. — Все идет хорошо, можете есть любую пищу, гулять... Больничный на три дня, а потом ко мне в поликлиничку.

Расправившись со мной, она уселась на диван к Кате и вынула из хозяйственной сумки что-то розовое.

— Знаете, — щебетала она. — Я так боюсь... Буквально вся вздрагиваю.

— Сейчас посмотрим, — успокаивала ее Катя.— Так... Это спинка... Это грудка... Давайте прикинем на вас.

— Пожалуйста. — Элида быстро скинула халат и стала раздеваться дальше.

Не знаю, или она уже привыкла ко мне, или считала меня бесчувственным больным, но я был здоров и ушел на кухню.

Через три дня я отправился на прием к Элиде.

У дверей ее кабинета была очередь.

«Долго придется ждать», — подумал я, но в это время из кабинета выглянула Элида и сказала официальным голосом:

— Товарищ, который последний, войдите.

Я не сразу понял, что это относится ко мне.

— Товарищ последний, не задерживайте, — зашумела очередь дисциплинированных больных.

— Ой, как вы несообразительны, — засмеялась Элида, когда я вошел в кабинет. — Ну как, нервочки у вас в порядке?

— Вполне.

— Тогда смотрите!

Привычным жестом она сбросила халат. На ней была кожаная юбка, открывающая все ее ноги, и розовая вязаная кофточка, позволяющая полностью оценить неповторимые плечи и грудь мисс Поликлиники.

— Как?! — танцевала она вокруг меня. — Производит?! Облезть можно! Это все ваша Катенька-душенька!.. Сейчас я организовала бирюзовую шерсть и хочу...

— Пожалуйста, выпишите меня, я совершенно здоров, — сказал я.

Ее светящиеся глаза ярко разгорелись.

— Вот еще глупости! Сейчас мы на ВКК.

— Какое ВКК? — тупо спросил я.

— Врачебно-контрольная комиссия... Я вытяну из них еще десять дней. Не дрожите. Они не станут со мной связываться.

— Выписывайте, — с несвойственной мне твердостью сказал я.

Оранжевые губы растянулись в удивленной улыбке.

— Не понимаю!.. Не хотите еще погулять? Вам же сто процентов платят.

— Я здоров, и выписывайте меня! — в первый раз в жизни стукнул я кулаком по столу.

Элида вздрогнула, но тут же пришла в себя.

— Безобразие!.. Хамит, а еще считается интеллигентом, — прошипела она и, надев халат, подписала больничный листок.

— Извините, — сказал я уходя. В ответ услышал:

— Подумать только, у такой женщины такой ненормальный муж.

 

Без юмора

Погарский был здоров как бык.

Это сравнение слишком избито, но, пожалуй, не найти лучшего. Так считали все сотрудники Виктора Павловича.

В районной поликлинике он появлялся раз в два года только для того, чтобы получить справку для поездки за рубеж.

Участковый врач Зоя Николаевна Пинчук, истерзанная требовательными пенсионерами обоего пола, просила Погарского снять рубашку и, выслушивая сердце, стучавшее, как авиационный мотор, легкие, раздувавшиеся, как кузнечные меха, любовалась красивым мужским торсом.

Поскольку Погарский был убийственно здоров, мысль о бренности существования не приходила в его слегка лысеющую голову и смерть казалась ему чем-то очень далеким.

Все это привело его к идее выкинуть забавную шутку. «Напишу-ка я автонекролог и подкину моим сослуживцам. Посмотрим, как они будут на это реагировать».

Усевшись дома за письменный стол, он бойко вывел первую фразу: «Безвременно скончался Виктор Павлович Погарский».

Тут он задумался. «Почему, собственно, безвременно? Не собирается же он умирать сейчас. Кому это нужно? Во всяком случае, не ему. Он зачеркнул «безвременно». Стало проще и энергичнее. Дальше возник ряд сомнений. Неясно, как писать: «выдающийся», «талантливый» или «одаренный» экономист? К тому времени, когда это случится, он, несомненно, станет выдающимся и даже знаменитым, но сейчас это покажется нескромным. Неуверен он был и в подписи. Хорошо бы проставить: «Дирекция. Партком. Местком». Но членом партии он не был, а в профсоюз не платил второй месяц.

К десяти часам вечера некролог был готов. Погарский подписал его: «Группа товарищей» и остался доволен. Написано сильно, должно произвести впечатление.

Утром, придя на работу раньше других, Виктор Павлович положил некролог на стол машинистке Тасеньке, прозванной сокращенно ТАСС за то, что она всегда первая сообщала институтские новости.

— Девочки, какой ужас! — закричала ТАСС. — Умер Погарский. Такой молодой, красивый!

— Виктор Павлович!.. Какой кошмар! — взвизгнула рыжая Леля.

— Витя? Не может быть! Он пригласил меня на завтра в кино! — зарыдала Ниночка-кнопочка.

И все машинистки заболтали с такой быстротой, с какой они били по клавишам только накануне тринадцатой зарплаты.

— Тише!— оборвала их старшая машинистка Анна Борисовна. — Что вы плетете?! Сейчас я видела вашего красавчика. Сидит у себя в кабинете и пахнет парикмахерской.

— Он всегда обожал духи «Северное сияние», — шмыгнула носом Ниночка-кнопочка.

— Умер! — утверждала ТАСС. — Вот бумажка... Ой, как понять? Почерк Виктора Павловича... Может быть, розыгрыш?

— Безобразие! — сдвинула брови Анна Борисовна. — Такими вещами не шутят.

Она вот-вот должна была уйти на пенсию, собиралась жить долго и не любила шуток о смерти.

— Но как же понять? — волновалась ТАСС.— Хорошо, я пойду в кадры.

Кадры прочли некролог Погарского, сравнили его с данными, имевшимися в личном деле старшего экономиста, сказали: «М-м-м» — и спрятали оба документа в железный ящик.

— Все! Идите, товарищ ТАСС, — сказали кадры, впервые так назвав Тасю, что было серьезной служебной ошибкой. — Идите, — повторили кадры, — надеюсь, вы умеете молчать?

Это было единственное, чего не умела Тасенька-ТАСС, но это не было отражено в ее личном деле.

Минут через десять в комнате Погарского появился технолог Плотников, один из близких его друзей.

— Здравствуй, Витя, — сказал Плотников. — Как ты себя чувствуешь? У тебя ничего не болит?

— «Скоро вот и я умру и буду нем», — мрачно продекламировал Погарский.

— Ну зачем же ты, зачем? — испугался Плотников. — Жизнь так хороша, увлекательна... На днях будут фигурное показывать, а потом многосерийку. Говорят, это...

— Извини, — перебил Погарский. — Жизнь коротка...

До самого обеда Погарского не оставляли в покое. Прибежала Ниночка-кнопочка с букетиком фиалок.

— Спасибо, — грустно улыбнулся Погарский. — Рассматриваю как венок на гроб.

Ниночка вся в слезах выскочила из комнаты. Пришла застенчивая библиотекарша Валя. В руках она держала книгу, завернутую в газету.

— Сименон,— таинственно сообщила она. — Дефицит, отвлекает от повседневной жизни.

— Нет, жизни иной нет, — вздохнул Погарский.

В обеденный перерыв, едва только Погарский появился в столовой, очередь расступилась, и все стали кричать:

— Виктор Павлович, проходите вперед! Виктор Павлович, вам без очереди!

— Благодарю, в сущности, мне теперь ничего не нужно, — сказал Погарский и съел бифштекс по-деревенски, салат, блины и выпил кофе с молоком.

После обеденного перерыва к Погарскому пришел предместкома Седельчук. Они не очень ладили, но сейчас Седельчук был вежлив, как дипломат, и внимателен, как врач из платной поликлиники.

— Виктор Павлович, — любезно сказал Седельчук, — если вам нетрудно будет, зайдите в местком, есть интересные путевки, для вас семьдесят пять процентов скидки.

— Если буду жив, зайду, — скорбно вымолвил Погарский.

И грубоватый Седельчук смахнул слезу:

— До ста лет вам жить.

Перед самым концом работы к Погарскому явился Павлик.

— Товарищ Погарский,— отрапортовал он. — Вадим Вадимович приказал отвезти вас домой на его машине.

«Какие милые, чуткие люди», — думал Погарский, покачиваясь на мягком сиденье «Волги» управляющего.

Эта мысль долго не оставляла его, но вечером к ней прибавилась другая. «А почему они такие милые и внимательные? — стал размышлять Погарский. — Наверно, не только потому, что они прочли некролог? А может быть, они что-нибудь заметили во мне? Какие-нибудь следы болезни? Признаки физического разрушения?.. Может быть, и некролог я написал не ради шутки?.. Что-то подсознательное толкнуло меня?..»

Подойдя к зеркалу, он стал внимательно рассматривать свое лицо: зрачки слишком расширены, под глазами коричневые пятна, щеки запали... Раньше никогда этого не было. Да-да, какие-то признаки... Вот и аппетита нет. Ноги плохо держат... Полежать, что ли?..

Он улегся на диван, раскрыл детектив, принесенный библиотекаршей Валей, и почувствовал, как заныл копчик.

«Чушь какая-то!» — подумал Погарский и повернулся на бок. Боль в копчике прошла, но дыхание стало прерывистым и затрудненным. Погарский встал, сделал несколько приседаний, круговых движений руками. Дыхание нормализировалось.

«Молодец! — похвалил он себя. — Другой бы раскис, а я...» Тут кольнуло в сердце.

— Вздор! — громко произнес Погарский. — Вздор! — но в сердце продолжало колоть.

«Надо отключиться», — решил Погарский и позвонил по телефону рыженькой Маринке, веселому существу, с которым он встречался раз в месяц.

— Алло! — ответил заспанный голос.

— Марихен, это я! — с наигранной бодростью сказал Погарский.

— Витек! — засмеялась Маринка. — Откуда ты, из Буэнос-Айреса или Монтевидео?

— Какой вздор! — рассердился Погарский, забыв, что неделю назад он говорил рыженькой, что его посылают в командировку в Южную Америку и он вернется не раньше, чем через месяц.

— Нашли более перспективную личность? — еще громче засмеялась Маринка.

— Нет, — сказал Погарский и вдруг, неожиданно для себя, прибавил: — Кажется, я заболел... Сердце...

— Ой! Не смеши, придурок! — закатилась смехом Маринка.— У тебя сердце?.. Расскажи новый анекдотик.

Погарский угрюмо молчал.

— Ну, ну, — наседала Маринка.

— Нет у меня анекдотов! — мрачно сказал Погарский.

— Темнишь! — обиделась Маринка. — Понимаю, сначала ты расскажешь этой корове Люське, а потом она все переврет!..

— Нет у меня анекдотов! — разозлился Погарский.

— Ну и черт с тобой!.. Что же ты мешаешь человеку спать?! — и Маринка положила трубку.

«Дуреха, — подумал Погарский. — И эту рыжую амебу я водил на концерты Анны Герман и кормил в «Европейской» цыплятами табака».

Должно быть, от злости боли в сердце прекратились, но вдруг засвербило в правой части живота.

«Кажется, там печень?» — подумал Погарский и позвонил тихой Тоне, с которой встречался раз в три месяца, и только в необщественных местах.

— Витенька! — обрадовалась Тоня. — Вот уж не ждала.

— Я так просто, — небрежно сказал Погарский, потому что со дня последней встречи с Тоней прошел лишь месяц.

— Да нет же, я ничего... — оправдывалась Тоня. — Ты здоров?

— Вполне. Так, немного болит живот справа.

— Печень! — испугалась Тоня. — Нужно поставить грелку.

— Глупости!.. Не держу этих стариковских причиндалов.

— У меня есть. Хочешь, привезу? .. Я быстро, возьму машину.

Ради Погарского Тоня готова была идти босиком по битому стеклу на край света.

Погарский хотел, чтобы Тоня приехала с грелкой, но это унижало его мужское достоинство.

— Не надо, мне уже лучше, — сказал он.

— Ты ляг! Сейчас же ляг! — настаивала Тоня. - И повяжись пуховым платком. Есть у тебя пуховый платок?

— Есть, — бессовестно соврал Погарский. — Да ты не беспокойся, мне уже лучше. Привет!..

Ночь Погарский провел спокойно, а утром у него болело все: сердце, живот, грудь. Однако он мужественно встал, принял душ и, бреясь, глядя на себя в зеркало, сострил в привычной для него манере:

— Признаков тления не обнаружено.

На работе и в этот день все относились к Погарскому предупредительно, а он, чтобы не подорвать авторитет идеального мужчины, держался мужественно и спокойно. Но боли не отпускали его, возникая то в сердце, то в животе, то в других самых неожиданных местах его ладно скроенного и крепко сшитого тела.

Возвращаясь домой, Погарский зашел в Публичную библиотеку, выписал «Медицинскую энциклопедию» и принялся ее изучать. Результаты оказались удручающими. У Погарского были язва желудка, цирроз печени, стенокардия, эмфизема легких, и все эти болезни, по-видимому, находились в запущенном состоянии.

Вечер Погарский снова провел дома. Он лежал на диване, ел клюкву в сахаре, пил жидкий чай, опустился даже до кефира.

Вопреки строгим правилам, установленным для нее, позвонила тихая Тоня.

— Витенька, тебе лучше? — робко спросила она.

— Лучше, — неуверенно ответил Погарский и, услышав в трубке всхлипывания, подумал, будто Тоня решила, что у него кто-то есть. Он чуть было не сжалился над Тоней (явный признак болезни), но, выдержав характер, произнес: — Ну, все!

На следующий день Погарский отправился в поликлинику. Ему сказали, что Зоя Николаевна Пинчук в отпуске, а вместо нее принимает Рогнеда Абрамовна, очень опытный врач.

Рогнеда Абрамовна оказалась сухой, сварливой старухой.

— Разденьтесь до пояса, — строго приказала она и, не обращая внимания на великолепный торс Виктора Павловича, долго выслушивала пациента и щупала его холодными тощими пальцами. Закончив эту операцию, опытная старуха скомандовала:

— Одевайтесь!

И лишь после этого спросила:

— На что жалуетесь?

— Сердце, печень, селезенка, эмфизема легких, — быстро перечислил Погарский все болезни, почерпнутые в «Медицинской энциклопедии».

Рогнеда Абрамовна неприветливо взглянула на розовые детские щеки Погарского и проскрипела ржавым голосом:

— Ничего у вас нет!.. Примите валерьянки. А вообще вы здоровы как бык.

«Вот оно, наше бесплатное лечение, — горестно размышлял Погарский по пути домой, — умрешь, так они и не заметят».

Мысленно произнеся эти слова, он понял, что дни его сочтены.

Придя домой, Погарский решил привести в порядок все свои дела. Он раскрыл шкаф, долго и скорбно рассматривал костюмы, висевшие на плечиках, рубашки, сложенные стопкой, носки и галстуки самых невероятных расцветок. Затем печальный взгляд его остановился на книжных полках. Он увидел двенадцать непрочитанных томов Чехова, девять — Тургенева, одиннадцать — Лескова, тридцать — Диккенса. Во втором ряду невидимые миру стояли О.Мандельштам и Мих.Булгаков, приобретенные Погарским самым таинственным способом.

«Кому все это достанется? — с горечью подумал Погарский. — Найдутся наследники. А плакать на моих похоронах будет только Тоня».

Тут он сам чуть не расплакался, сел за стол, машинально открыл ящик и увидел исписанный листок бумаги. Это был черновик некролога.

— «Скончался Виктор Павлович...» — прочел Погарский и возмущенно закричал: — К черту! Пусть пишут другие! Не буду за них работать, не буду! — и яростно изорвал в клочки прекрасное литературное произведение.

В это время раздался звонок у входной двери.

«Кто бы это мог быть? Кому я понадобился?» — подумал Погарский и пошел в переднюю.

Минуты через две он вернулся в сопровождении тихой Тони. В руках у Тони была большая сумка, где лежали грелка, пуховый платок, пачка горчичников, бутыль с каким-то лекарством и еще предмет, о котором не принято говорить в обществе.

— Как ты посмела прийти? — без металла в голосе сказал Погарский.

— Ты болен, Витенька, и я должна быть с тобой.

— Неправда, здоров как бык! — воскликнул Погарский.

— У тебя ужасный цвет лица... Покажи язык! — потребовала Тоня.

Сам не зная, как это случилось, Погарский высунул бледный шершавый язык.

— Конечно, — сказала Тоня, — я так и думала. Питаешься где попало.

Зазвонил телефон.

— Алло! — уверенно сказала Тоня.

— Можно попросить Виктора Павловича? — прозвучал в трубке голос рыженькой Маринки.

— Нет, — ответила Тоня. — Он занят.

— Занят?.. Интересно, чем же?

— Ему сейчас будут ставить клизму, — невозмутимо заявила Тоня и положила трубку.

— Тоня! — простонал Погарский. — Ты опозорила меня перед моей... Перед моим другом.

— Глупости! — сказала Тоня. — Эти твои... не знаю, как их назвать... расшатали твое здоровье. Я вылечу тебя и тогда уйду. Понял? Идем!

— Понял, — сказал Погарский и, стыдливо шагая впереди Тони, подумал: «Вот тебе и тихая Тоня! Ну и характер... Нет, она не даст умереть».

 

И ты, Брут!..

Прошло восемь лет, и нам поставили телефон.

Нет, не одному нашему семейству, а всем в доме, где живут сотрудники нашей фирмы «Альфа-бета-гамма».

Настал торжественный, светлый день, явился монтер и водрузил на столике в передней нежно-сиреневый аппарат под номером 44-17.

— Полный ажур, — сказал он, закончив работу.— Завтра включим, и можете звонить до полного удовлетворения.

Итак, у нас был личный телефон.

По правде сказать, личным его назвать было нельзя. Нас сблокировали с телефоном 44-18.

Нашим напарником оказался профессор Кисельников.

В силу преклонного возраста он нигде не работал, но всюду консультировал.

— Конечно, блокировка не сахар, — сказала Катя, — но все же лучше, чем ничего.

Значительно определенней высказался старший экономист нашей фирмы Виктор Павлович Погарский, мужчина среднего возраста, средних способностей и незаурядной язвительности.

— Ну, какие неприятности? — насмешливо спросил он перед началом рабочего дня.

— Все хорошо, Виктор Павлович, ~ ответил я. — Нам поставили телефон.

— Личный?

— Не совсем, блокированный.

— Та-ак, опять коммунальщина?

— Чепуха! Мы сблокированы с профессором Кисельниковым. Милый, интеллигентный человек.

— Тю-тю! — присвистнул Погарский. — Эти интеллигенты — твердые орешки. С работягами за пол-литра обо всем договоришься, а эти начнут приседать: «Ах, извините!.. Ах, простите!..» В общем, поздравляю тебя, суслик, хлебнешь ты!..

Возвращаясь с работы, я встретился у парадного с Кисельниковым. Он вежливо приподнял шляпу и сказал добродушно-ласковым голосом:

— Извините... Мне кажется, нам нужно познакомиться поближе. Мы ведь, так сказать, соединены телефонными узами.

— Плотников Анатолий Николаевич, — представился я.

— Рад, очень рад, — произнес Кисельников, — а меня зовут Андрей Семенович. — И он протянул мне свою легкую, почти невесомую руку. — Вот и познакомились, — застенчиво улыбнулся он, — надеюсь, у нас не будет телефонных распрей?

— Конечно нет, — поспешил я заверить его.

Он тяжело вздохнул, и мне показалось, что в голубеньких, выцветших глазах его мелькнули слезы.

— К сожалению, семья у нас великовата, — грустно сказал он, — моя супруга Кира Викторовна, наша дочь Леночка, внуки. Старшему, Саше, восемнадцать, Костя на четыре года моложе, а Машенька в четвертом классе. Хорошие дети, но несколько неуравновешенные. Рад, очень рад был познакомиться, — снова повторил он и прибавил: — Передайте, пожалуйста, привет вашей очаровательной супруге, которую я знаю, так сказать, лишь визуально.

Расставшись с Кисельниковым, я помчался домой, прыгая по лестнице через две ступеньки.

Катя была уже дома. Скинув пальто, я спросил, показывая на телефон:

— Действует?

Катя сняла трубку. Зуммера не было.

— Может быть, еще не включили? — спросил я.

Катя положила трубку.

— Включили. Мне уже звонили со станции.

— А ты?

— Не пробиться, — каким-то жалостным голосом сказала она.

— Значит, там говорят, — показал я на пол. — Странно, я только что встретил Андрея Семеновича. Удивительно приятная личность. Когда с ним беседуешь, испытываешь такое чувство, будто сидишь в теплой ванне. Вот она, интеллигентность.

Катя сняла трубку. Зуммера не было.

Время шло. Мы пообедали, поужинали, вернулся с вечерней баскетбольной тренировки наш Витя. Катя несколько раз пыталась поговорить по телефону. Зуммера не было.

— Должно быть, у Андрея Семеновича какая-нибудь консультация, связанная с государственной проблемой, — пытался я утешить Катю.

— Будем считать, что у нас нет телефона, — печально сказала она.

Прошел месяц, и я убедился, что Катя права. Месяц — тридцать дней, шутка ли?! За этот срок мне удалось позвонить три раза, Кате — четыре, Витьке — пять.

Всякий раз, когда я встречал Кисельникова, он любезно расспрашивал о здоровье Кати, о моем самочувствии, сетовал на свои старческие хвори, трогательно извинялся, что много занимает телефон, но, увы, ему трудно выходить из дому. Он был так мил, приветлив, так весь светился добротой, что я не решался «поставить вопрос ребром», как требовала Катя. Однако нужно было что-то предпринимать, и я посоветовался с Погарским.

Виктор Павлович, выслушав меня, сказал:

— Обстановочка типичная. У вас еще что, бирюльки! У других похуже. Пончиковы и Петуховы на днях чуть не разодрались. Калмыков отключил блокиратор, и Седых подает на него в суд. У Ясинского нервный тик, дергается весь с головы до ног. Шапошниковы готовы поменять большую квартиру на меньшую и уехать к черту на кулички, лишь бы получить.отдельный телефон.

— Но что же делать? — простонал я.

— Что делать? — переспросил Погарский. — Разблокироваться, зайчик.

— Но как?

— Лазейку искать нужно. Понимаешь, наша эпоха — это эпоха личных контактов и закулисных связей. Есть у тебя ход к Мухину?

— К кому?

— Мухин Петр Константинович, начальник вашего телефонного узла. Зверь, а не человек. Никакие бумаги на него не действуют. Колька Безусый напустил на него Бориса Мироновича Трубицына. Не помогло.

— Кого?

— Трубицына не знаешь? Могучий дядька, администратор Музыкальной комедии. Они с Мухиным каждую субботу в преферанс режутся. Тут точный расчет был. Й вот тебе, сорвалось! Так что шевели мозгами, ищи поддержку какой-нибудь пробивной фигуры, иначе не светит.

Я поблагодарил Погарского за совет, но так как среди моих знакомых не было ни одной «фигуры», решился на отчаянный шаг и написал частное письмо Мухину.

«Уважаемый Петр Константинович! Мой телефон 44-17 сблокирован с телефоном 44-18, принадлежащим профессору А.С.Кисельникову. Это — почтенный человек. В силу своего преклонного возраста (76) он редко выходит из дому и вынужден проводить широкую телефонную консультацию городов и республик нашей страны. Конечно, я не имею и не могу иметь к нему претензий, но практически лишен возможности пользоваться своим телефоном. Если возможно, окажите мне содействие в этом вопросе.

С уважением...»

Дальше следовали подпись и адрес. Прежде чем отправить письмо, я показал его Кате и Погарскому.

Катя улыбнулась и задумчиво продекламировала:

Письма пишут разные; Слезные, болезные. Иногда прекрасные, Чаще бесполезные.

Погарский долго и жирно хохотал:

— Ну и наивняк ты, мышонок! Кто же в наше время частные письма государственным деятелям пишет? Разорви ты свою писульку или найди ей соответствующее применение.

Я отправил письмо начальнику телефонного узла.

Катя жалела меня:

— Смешной ты мой идеалист.

Погарский не упускал случая, чтобы спросить:

— Ну как, птенчик, есть ответик?

Через две недели, совершенно неожиданно, пришла открытка с телефонного узла. Сообщалось, что мы разблокированы с Кисельниковым.

Я не удержался и рассказал об этом Погарскому.

— Молодец, тигренок, — похлопал он меня по плечу. — А ну, скажи, кто тебе ворожил?

— Никто. Просто Мухин прочел мое письмо и...

— Ладно, — усмехнулся Погарский, — рассказывай сказки детям,

Спустя час ко мне подошел Пончиков. Левое ухо у него было сплющено, под правым глазом горела желто-сиреневая блямба.

Пончиков вызвал меня в коридор и заговорщицки прошипел:

— Будьте добры, Анатолий Николаевич, скажите, как вам удалось спроворить личный телефончик?

Я объяснил все, как было. Пончиков недоверчиво посмотрел на меня.

— Письмо, — сказал я, — частное письмо.

— Темните, — разозлился Пончиков. — Да вы не бойтесь, я никому...

— Письмо, — твердил я, — частное письмо.

— Эх ты, пережиток!— охаял меня Пончиков.

Петухов, у которого, в отличие от Пончикова, было сплющено правое ухо, а блямба закрывала левый глаз, не поверил мне и назвал меня «собакой на сене». Ясинский так рассердился, что даже перестал дергаться и отчетливо выговорил:

— Ну и суслик же ты!

Колька Безусый пошел еще дальше и сказал, что таким оголтелым индивидуалистам не место в нашем коллективе.

Вечером я пожаловался Кате на своих сослуживцев.

— Не обращай внимания на этих черных завистников, — утешала меня Катя. — Вовсе ты не обязан открывать каждому свои секреты. Но мне ты можешь сказать, кто тебе устроил телефон?

— Никто, — сказал я. — Ты же сама исправляла ошибки в моем письме.

Катя обиженно посмотрела на меня:

— Конечно, это твое дело, не хочешь — не говори. Но я всегда думала, что у нас нет тайн друг от друга.

 

Продолжение

Итак, у нас появился индивидуальный телефон. Я был рад, Катя — счастлива, а Витька сказал:

— Ну, теперь порядок!

Прошла неделя. Была весна. Субботний вечер. Катя вязала кофточку из розовой пушистой шерсти, я читал вслух «Старосветских помещиков», Витька, как всегда, отсутствовал.

«Вообще Пульхерия Ивановна была чрезвычайно в духе, когда у них бывали гости», — прочел я.

Раздался звонок в передней. Пришел Погарский. В одной руке он держал ядовито-желтые перчатки, в другой — три цветка гвоздики.

— Привет, тулики-матулики, — подмигнул Погарский. — Я ненадолго разобью ваше парное катание. Прошу, Кетрин! — протянул он Кате цветы.

— Спасибо, Виктор Павлович, — покраснела Катя, — извините, я на минутку... — и ушла на кухню, а Погарский двинулся к телефону.

— Инди-виду-альный, — протянул он, поглаживая трубку аппарата.

Неожиданно зазвонил телефон.

— Что ты ржешь, мой конь ретивый! — хохотнул Погарский и, сняв трубку, передал ее мне.

— Попросите, пожалуйста, Андрея Львовича, — прозвучал жаждущий женский голос.

— Тут таких нет, — сказал я.

— Сильно остришь! — засмеялся Погарский. — Жаль, что вспугнул курочку. Впрочем, тебе нельзя. «Князья невест не вольны по сердцу выбирать».

Из кухни, неся вазу с гвоздиками, вернулась Катя.

— Виктор Павлович,— улыбнулась она, — почему вы не раздеваетесь?.. Будем ужинать, прошу вас.

— Спасибо, — изысканно поклонился Погарский. Он умел это проделывать, когда нужно. — Я на минутку, позвонить племяннице по вашему личному. Через мою блокировку не пробьешься. Знаете этого Бунчика?

— Идем, — увела меня Катя, — не будем мешать.

Можно было подумать, что Погарский звонит в Совет Министров.

В столовой Катя дала мне ряд указаний: купить торт, лимон, триста граммов острого латвийского сыра и бутылку коньяка.

Последнее сразило меня.

— Катя, — сказал я, — ты же сама говорила, что пить в будни безнравственно.

— Идите! — приказала Катя, переходя на «вы», что означало крайнее недовольство.

Когда я вернулся, Погарский все еще звонил по телефону, называя племянницу «лапушка», «кисонька», «розанчик» и другими словами, которые обычно не применяют дядюшки, беседуя с племянницами.

На Кате было черное в блестках платье и туфли на платформе.

В столовой все было накрыто для ужина, а Погарский звонил и звонил...

Явился Витька. Увидев празднично накрытый стол, он присвистнул:

— Уютненький натюрмортик!

Тут же возник Погарский, цепким взглядом он окинул закуски и уселся поближе к коньяку.

Ужинали мы до двенадцати, потом пили чай, а Погарский — сваренный для него кофе.

В половине первого Виктор Павлович поднялся из-за стола, испросив разрешение позвонить двоюродной сестре.

Ее он тоже называл «лапушкой», «кисонькой», «розанчиком» и еще «симпомпончиком».

В час ночи он покинул нас, поцеловал Кате руку и похлопал меня по плечу.

— Тебе повезло, кролик, с такой женой не пропадешь.

После его ухода Катя как-то обмякла, стала жаловаться, что туфли жмут, портниха обузила платье и вообще она устала и хочет спать.

Скоро в нашей квартире стало тихо. Катя и Витька спали, я самоотверженно мыл посуду, утешая себя тем, что не каждый день бывают семейные мини-банкеты. Завтра наверняка Погарский не придет, и мы с Катей мирно проведем воскресенье.

На следующее утро я проснулся, услышав нерешительный звонок в дверь. На будильнике было половина девятого. Мне показалось, что я ослышался, и, повернувшись на другой бок, продолжал спать. Снова — жиденький звонок.

В халате и тапочках на босу ногу я прошлепал в переднюю.

— Кто там? —хрипло спросил я.

— Это я! — откликнулся сладенький голос.

Сразу я узнал Мишу Бунчика. Ни у кого в нашей фирме не было такого сахарного голоска.

— Это я, Миша, — скулил Бунчик. — Пустите, пожалуйста, у меня тяжелое положение... Теща...

Я открыл дверь, и Бунчик шариком вкатился в переднюю.

— Извините, простите, — бормотал он. — Теща уезжает. А машину никак не вызвать. Понимаете, Погарский оседлал телефон.. Простите, я быстро...

— Звоните, — сказал я, ушел в спальню и, не снимая халата, прилег на кровать.

Я открыл глаза, когда на будильнике было половина десятого. В квартире стояла тишина. «Ушел», — с облегчением подумал я, но, выйдя в переднюю, обнаружил Бунчика. Красный, потный, он с трудом втискивал толстые пальцы в кружки телефонного диска.

— Простите, — расплылся он в жалкой улыбке. — Все время занято... Такой я несчастный... Разрешите еще...

— Звоните, — сказал я и ушел в спальню.

Катя уже проснулась.

— Толик, с кем ты там? — спросила она.

— Миша Бунчик из двадцать третьей.

— Бунчик!.. Ты же сам говорил, что он трус и подлиза... Зачем ты его пустил?

— Видишь ли, у него теща...

— Как? Он пришел с тещей?

— Да нет же, один, вызвать машину для тещи, ну, а из дома не может, потому что сблокирован с Погарским. Он скоро уйдет... Пожалеем старуху.

Машину дали в двенадцать часов, в половине первого мы сели завтракать.

— Знаешь, милый, — сказала Катя, — никогда не думала, что индивидуальный телефон такое бедствие. Теперь к нам будут беспрерывно шлепать твои альфа-бета-гаммовцы. Сколько их?

— Триста пятьдесят единиц, но в нашем доме живут шестьдесят.

— И все сблокированы?

— Все, кроме нашего бывшего напарника Андрея Семеновича. Но не будут же они все...

— Милый, ты идеалист, — улыбнулась Катя улыбкой Джоконды.

Следующие два дня, понедельник и вторник, мы прожили спокойно. Я торжествовал. Катя по-прежнему загадочно улыбалась.

В среду вечером явился старший бухгалтер Ковригин, прямой и важный, как шпрехшталмейстер в цирке. Он говорил так, будто рубил воздух резкими ударами хлыста.

— Извините. Врываюсь не вовремя, — звучал на всю квартиру его жирный голос. — Обстоятельства вынуждают. Спарен с программистом Мясоедовым.

— Кажется, это милый молодой человек? — неосторожно сказала Катя.

— Видимость, — просвистел голос-хлыст. — Скотина с дипломом. Невоспитанное животное. Уходя, снимает трубку. Болтает часами. Вам не понять. Вы себе сделали отдельный телефон.

Покраснев так, словно я совершил что-то неприличное, я поспешно предложил:

— Пожалуйста, звоните.

Гордый и обиженный Ковригин уселся у телефона. Поговорив минут двадцать, он удалился с таким видом, будто доставил нам огромное удовольствие.

— Унд зо вайтер, — сказала Катя, когда за Ковригиным захлопнулась дверь.

— Как? — не понял я.

— И так далее, — перевела она. — Надо знать немецкий.

На следующий день, в четверг, в то же самое время (удивительное совпадение), пришел Мясоедов. Это был обаятельный молодой человек, наделенный чувством юмора и актерскими способностями. Минут сорок пять он смешно рассказывал о своем напыщенном телефонном соседе, забавно изображал его походку, манеру говорить, важность жестов.

Дав нам концерт, Мясоедов попросил разрешения позвонить двоюродной тете и, как это ни странно, подобно Погарскому, называл ее «лапушкой», «кисонькой», и «розанчиком».

В пятницу мы сбежали в кино на старый фильм, в субботу— на спектакль, хуже которого трудно себе представить. Нам было все равно, лишь бы спастись от телефонных печенегов.

В воскресенье к завтраку явилось семейство Черногруд: мама, папа и мальчик Митенька, на голову выше папы.

Они по очереди говорили с учительницей, поставившей Митеньке тройку.

— Нет, этого быть не может, — журчала в телефон мама, — у нас в роду все математики. Я сама подсчитываю расходы даже без бумажки... Дмитрий весь в меня.

Папа под вкрадчивый шепот мамы говорил:

— Извините... Но вы, должно быть, не знаете моего положения, моих связей...

— Мария Кирилловна, я буду учиться только на пятерки, — лживо обещал Митенька.

К вечеру приковыляла восьмидесятилетняя Ариадна Павловна. Задыхаясь, она ругала своего телефонного напарника Симкина, лишившего ее духовного общения с окружающим миром: она даже не может узнать, живы ли ее гимназические подруги.

Подруг у Ариадны Павловны оказалась целая рота, темы для бесед были неисчерпаемы, и сеанс духовного общения закончился около двенадцати ночи.

На следующей неделе мы прибегали к разным хитростям: ходили в гости, в театр, а когда сидели дома, плотно зашторивали окна и не отвечали на звонки в дверь.

Так мы держались до пятницы. Вечером, около десяти часов, раздался осторожный звонок. Мы не реагировали. Звонок повторился. Мы были стойки. На четвертый раз я сдался, подошел к двери и спросил волчьим голосом:

— Кто там?

— Анатолий Николаевич, это я, Кисельников, — продребезжал старческий голос.

— Заходите, пожалуйста, Андрей Семенович, — обрадовался я, отворяя дверь.

Мой бывший напарник очень изменился, похудел и постарел лет на десять.

Старательно вытирая ноги, он пробормотал:

— Извините... Я на минутку... Если можно, позвонить по телефону...

— Позвольте, а ваш? ..

— Нет у меня телефона, — слабо махнул рукой Кисельников. — Полдома ходят теперь звонить... Ах, Анатолий Николаевич, что вы наделали, зачем разблокировали наши телефоны!.. — и в бирюзовых выцветших глазах Андрея Семеновича появились слезы.

 

Редкий ген

Я посмотрел на часы. Было восемнадцать сорок. Через двадцать минут начнется матч века «Гладиатор» — «Свенсон», пора включать телевизор, который самоотверженно трудится у нас четвертый год.

Твердый голос Кати взнуздал меня:

— Толя, пойди в магазин и купи кефиру. Ребенку это необходимо.

Ребенком был наш Витя: рост — сто восемьдесят три, вес — восемьдесят пять.

— Катя, сейчас по телевизору «Гладиатор», — сказал я. — Может быть, попозже...

— Всякий муж знает, что продуктовые точки закрываются в семь, — популярно объяснила Катя.

Магазин «Молоко» был набит, как метро в часы пик. Двигаясь вместе с очередью, я тревожно смотрел на минутную стрелку часов, приближавшуюся к семи.

— Гражданин, чего вам? — спросила меня продавщица.

— Бутылку кефиру, — почему-то стыдливо сказал я.

— Может, еще ветчинки?.. Вообще-то у нас не бывает. А сегодня для плана выкинули. Здесь по двести грамм.

— Давайте.

И она написала на пакетике «74 коп.».

— Что брали? — спросила кассирша, не глядя на продукты.

— Кефир и сто граммов ветчины, — сказал я.

До сих пор не могу понять, почему я сказал сто граммов вместо двухсот. Может быть, я назвал цифру, более привычную мне.

Дома, положив продукты в холодильник, прокричав: «Катя, я купил еще сто граммов ветчины», я бросился в спальню и включил телевизор. Люди «Свенсона» носились по полю, как мустанги, наши ребята бегали трусцой. Комментатор, сохраняя железное спокойствие, объяснял это техническим маневром тренера.

В столовой прозвучал голос Кати:

— Толя, иди сюда!

Голос был непререкаем, и я не мог ослушаться.

— Катя, — взмолился я, входя в столовую. — Разве нельзя было немного подождать?

— Что ты купил, Анатолий? — выговаривая каждую букву, спросила она.

— Кефир для нашего малютки и сто граммов ветчины для тебя. Ты ведь любишь...

— Сто грамм? А почему на пакете написано «74 коп.»?

— Может быть, она подорожала?

— Подорожала? — возмутилась Катя. — Слава богу, мы живем не в Англии или ФРГ.

— Да, конечно, — пробормотал я, стыдясь своей политической неграмотности. — Но как же это случилось?

Катя недоуменно смотрела на меня. Мучительно перебрав в памяти все, что произошло со мной в магазине, я закричал:

— Катя, это ужасно! Я по ошибке сказал «сто граммов», а кассирша не поглядела и выбила чек, получив с меня вместо семидесяти четырех тридцать семь копеек.

— Милый, — улыбнулась Катя, — вот к чему приводит твоя рассеянность.

— Это не рассеянность!.. Это преступление!.. Сейчас же побегу туда.

— Сейчас поздно. Магазин закрыт. Пойдешь завтра.

— Нет! Только сейчас! Может, она подсчитывает кассу. Может быть, там ревизия. Ее могут лишить премии, отдать под суд.

— Глупенький! Тридцать семь копеек не деньги. В конце концов, она уплатит за тебя из своих.

— Из своих!.. Считаешь меня бесчестным человеком? Ни за что!

И, не обращая внимания на руководящие жесты жены, я выскочил на улицу.

Катя, как всегда, оказалась права. Магазин был тих и безлюден и казался мне стадионом, где только что кончилась жаркая игра. Постояв у чисто вымытых витрин, посмотрев на стройные ряды кефирных бутылок в зеленых, как у пограничников, шапочках, я поплелся домой.

Увидев мое потерянное лицо, Катя обеспокоилась:

— Что с тобой?

— Все погибло. Магазин закрыт. Ее нет.

— Подумаешь, какая чепуха! Ну можно ли так трагически относиться к подобным глупостям? Не понимаю, откуда это у тебя?

— Не знаю, — сказал я. — Пожалуй, это чисто семейное. Дед мой жил в маленьком городе. Как-то, возвращаясь домой, он нашел в пыли старую подкову. Бабка сказала, что это к счастью и надо прибить ее к порогу. «Нет, — сердито сморщился дед, — я не могу присвоить чужую собственность». На другой день он дал объявление в газету и начал ждать. Прошла неделя, вторая, никто не явился. Тогда дед стал обходить хозяев конных дворов. Все отказывались и обзывали деда жеребячьими словами. До конца жизни дед мучился с этой подковой, повторяя: «Есть же кто-то на свете, кто считает меня вором!» Двоюродная сестра, племянница моего отца, взяла почитать увлекательную книгу у подруги. Та, забыв об этом, уехала с мужем-майором. Сестра расстроилась, немедленно написала подруге, можно ли ей выслать по почте редкую книгу и не пропадет ли она в дороге. Подруга в это время отбыла со своим майором в другой гарнизон. Много лет продолжалась эта история, сестра высохла, поседела, не вышла замуж, но все-таки вернула книгу. Дядя со стороны матери...

— Довольно, — остановила меня Катя. — Я всегда знала, что ваша семья со странностями. Возьми себя в руки, иди посмотри своего «Гладиатора». Кажется, он забил мяч.

— Плевал я на «Гладиатора»! — кощунственно закричал я. — Плевал на футбол!..

— Толик!— ужаснулась Катя. — Ты плюешь на футбол, ты болен! Это что-то мозговое.

— Я здоров! — кричал я. — Здоров, но я хочу быть честным человеком.

— Это болезнь, болезнь, — повторила Катя.

Температура у меня оказалась всего тридцать шесть и восемь, но Катя напоила меня чаем с малиновым вареньем, уложила спать и дала снотворное.

Утром на работе никто не узнавал меня. Желтый, с изжеванным лицом, я уселся за стол, стремясь делом отвлечься от мрачных мыслей.

Чуткие сослуживцы расспрашивали меня:

— Что с вами, Анатолий Николаевич?

— Не больны ли вы?

— Похоже на корь во взрослом возрасте.

Сначала я отмалчивался, но грех требовал покаяния, и я рассказал всю правду нашему здоровому коллективу. Завязалась дискуссия.

— Ветчина! — плотоядно вздрогнула конструктор Мария Адамовна. — Это просто чудо! Почему вы не позвонили мне из магазина?

Я промолчал, а Мария Адамовна, прошипев: «Эгоист-индивидуалист», гордо подняла голову, показывая свою хорошо сохранившуюся предпенсионную шею.

— Крепко ты обдул старуху, — засмеялся Погарский. — На тридцать семь копеек!

— Дело не в копейках, а в морали, — сказал я.

Аркадий Павлович растянул губы в иронической улыбке:

— Мораль, котик, слово иностранное, на наш язык переводится с трудом.

Бухгалтер Павликов просил меня не беспокоиться, потому что тридцать семь копеек, так сказать, неучитываемая сумма.

— Каждой копейке в хозяйстве место, — наставительно сказала уборщица тетя Даша.

С трудом высидев рабочий день, я отправился в магазин «Молоко». На месте вчерашней кассирши сидела девушка со старательно непричесанными волосами.

— Извините, — сказал я. — Мне бы нужно ту, которая вчера здесь сидела.

— У ей отгул на три дня, — ответила принципиальная противница расчески и ножниц.

— Но мне нужно, совершенно необходимо... Дело сугубо личное.

С любопытством оценивая мой рост и ширину плеч, лохматое существо сказало воркующим голосом:

— По личному?

— Ну да... Видите ли, вчера я совершенно случайно недоплатил тридцать семь копеек и хотел бы вернуть...

— Не отрывайте меня, — сказала кассирша голосом бывшей трамвайной кондукторши.

— Но я должен, непременно должен…

— Идите к заведующей, третья дверь налево.

Заведующая оказалась молодой свежевыкрашенной женщиной. Против нее сидел маленький важный человечек.

— Можно? — входя в комнату, спросил я.

— Пожалуйста, если коротко, — сказала заведующая. — У меня товарищ из торга.

Я как можно короче изложил свой несчастный случай. Заведующая улыбнулась тридцатью двумя идеальными зубами.

— Это ошибка. Этого не могло быть. Во-первых, у нас образцовый магазин. Работники наши никогда не просчитываются. Во-вторых, мы не торгуем ветчиной. Это не наш профиль.

И она посмотрела на меня такими же чистыми глазами, какие были у моего деда.

— Не наш профиль, — еле слышно выговорил важный маленький человек.

— Но я сам покупал здесь, — настаивал я.

Заведующая открыла рот, и теперь мне почему-то показалось, что у нее не тридцать два, а по крайней мере сорок четыре зуба.

— Извините, — сказала она, — у вас плохая память, должно быть, ранний склероз. Мы не торгуем мясными изделиями.

Важный маленький человек из торга беззвучно пошевелил губами, и это шевеление было особенно грозным.

Когда я вернулся домой, не было еще ни Кати, ни Вити. Я лег на диван и в прострации включил радио. Передавали научную передачу. Сначала я не слушал ее, потом заинтересовался. Рассказывали о наследственности. Я узнал, что гены передаются из поколения в поколение и настанет время, когда наука будет управлять генами, сохраняя только те, которые полезны обществу.

Настроение мое улучшилось. «Наука развивается быстро, — подумал я, — и может быть, я доживу до тех дней, когда редкий ген моего деда станет широко распространенным и социально полезным».

 

Сложный ход

— Толя, мы идем в театр! — мажорно воскликнула Катя. — Догадайся, в какой?

— Конечно, в «Старейший», — наивно ответил я.

Тонкая морщинка расколола чистый и гладкий, как лед в Лужниках, лоб моей жены.

— В «Старейший»?! Это же сундук с нафталином! Мы пойдем в «Гастрольно-экспериментальный». Фейерверк новаторства!.. Все сходят с ума. Билетов буквально не достать. Но я нашла ход. Сейчас ты поедешь в главную кассу. Вот записка. — И она прочла вслух: — «Главная касса, обратиться к Марии Семеновне, сказать, что от Бурундуковой. Два билета на семнадцатое». Понял?

— Слушаюсь! — голосом старшины-сверхсрочника отчеканил я.

Когда я приехал, главная касса была закрыта на обед. Я обрадовался: «Хорошо, что не на ремонт», — и свернул в одну из боковых улиц, по сторонам которой стояли дома, не представлявшие никакой архитектурной ценности. «Стоп», — остановился я подле самого унылого из них. Это же наш каменный шалаш, где мы жили с Катей двадцать лет назад.

Тогда все наше имущество состояло из матраса и обеденного стола. В новоселье друзья подарили нам шесть стульев, Катина мама — платье из синего шелка с белыми горошинами. Катя была тоненькая, и все называли ее «принцесса на горошинах». В этом платье она часто ходила со мной в «Старейший театр», в те времена она не называла его сундуком с нафталином.

Оглянувшись кругом, я увидел у входа во двор ларек. Очереди не было, и я купил килограмм мандаринов. Вот обрадуется Катя! Она не считает меня способным на такой самостоятельный поступок.

Осторожно лавируя между прохожими, я поспешил в главную кассу. Все окна с кассиршами были освещены, и перед ними стояли любители искусства с тревожными лицами пассажиров, боящихся опоздать на поезд.

Я был спокоен. В нагрудном кармане пиджака лежала Катина записка.

Прижав левой рукой к груди кулек с мандаринами, я запустил пальцы правой в наружный карман пиджака. Записки не было. Катастрофа! Электрический ток пронзил меня с головы до ног.

«Помни, что ты мужчина и давний член профсоюза», — успокаивал я себя, приступая к тщательному осмотру одежды. Сначала я вывернул три кармана пальто, потом, положив его на подоконник, принялся за осмотр костюма. Никогда не предполагал, что это такая сложная форма одежды. Пиджак — пять карманов, жилет — четыре, брюки — три. Кроме бумажника в карманах были очень странные предметы: очешник без очков, груда использованных автобусных билетов, нож для консервов, билет общества «Зеленый друг», фотография школьного выпуска, где наш учитель был в два раза моложе, чем я сейчас. Записка отсутствовала. В отчаянии я осмотрел даже шляпу.

Наверное, я потерял записку, когда покупал мандарины. Как же теперь поступить?

Взяв себя в руки, я быстро засунул в карманы все вещи, надел пальто и шляпу.

Самое страшное, что я не помнил, к кому и от кого должен был обратиться. Я смотрел на женские лица в кассах, стараясь угадать, которая из них она.

Беспомощно крутясь по залу, я вдруг увидел на одной из дверей надпись: «Посторонним вход воспрещен». Меня озарило. Здесь! В этой таинственной комнате должно сидеть значительное лицо. Она, та самая!.. Но как ее зовут?.. Кажется, какое-то пушкинское имя... Что делать? Рискну! Отступать некуда.

Толкнув дверь с грозной надписью, я вошел в таинственную комнату. Стены ее были увешаны красочными афишами. За тремя столами сидели девушки, стройные, как газели, за четвертым — пышнотелая женщина, похожая на памятник Екатерины II. Сходство дополнялось тем, что ее окружали мужчины, вальяжные, как екатерининские вельможи.

Войдя в комнату, я снял шляпу, поклонился, и тут же кулек с мандаринами выскользнул из моей руки. Оранжевые аккуратные мячики разбежались по комнате. Я бросился за ними в погоню, то запинаясь о ножки столов, то невольно хватаясь за стройные ножки газелей. Газели хихикали, а пышнотелая начальница ничего не замечала, занятая представительными мужчинами.

Когда я собрал мандарины и уложил их в кулек, у стола билетной кассирши остался один клиент. Улыбаясь, как кандидат в президенты США, он протянул ей коробку, завернутую в бумагу.

— Прошу, от лица нашего мужского коллектива.

— Ну что вы, зачем? — фальшиво улыбнулась она, но взяла коробку и протянула несостоявшемуся президенту билеты. Он заплатил величественной даме деньги, поцеловал ей руку и ушел.

Настала моя очередь. Я приблизился к столу, улыбаясь улыбкой передового труженика с доски Почета.

— Прошу, от лица нашего местного комитета, — сказал я и протянул два вывалянных в пыли мандарина.

— Что это? — брезгливо вздрогнула пышнотелая дама.

— От лица мужской части нашего месткома, — совсем запутавшись, сказал я и великодушно положил еще два мандарина.

— Что это?! — рявкнула руководящая дама, и мне показалось, что под столом она нажимает кнопку звонка, вызывая милицию.

— Извините, — поспешно убрал я мандарины. — Вы не поняли... Я не по этому вопросу. Вы будете Татьяна?

Это пушкинское имя первым пришло мне на ум.

— Кто? — загремела она.

Первая попытка не удалась. Я предпринял другую.

— Ольга?

— Что за вздор?!

— Лиза... Земфира... Полина… Василиса... Акулина... — быстро перебирал я имена пушкинских героинь.

Имя Акулина привело ее в ярость.

— Меня зовут Мария Семеновна, — взревела она, как реактивный самолет на старте. — Это каждый знает.

Газели за столами тихонько хихикали.

Первая часть задачи была решена.

— Конечно, Мария Семеновна, — быстро согласился я. — Извините, я к вам от...

Новый барьер!.. Я не мог вспомнить фамилии той, от кого должен был обратиться. Помнил лишь, что она происходит от странного животного на букву «б».

— От кого? — уперлась она в меня глазками-буравчиками.

— От Бобровой, — наугад сказал я.

— Чушь! — кипятком ошпарили меня.

Я ринулся в бурные волны без спасательного круга.

— От Белкиной... Буйволовой... Бегемотовой... Беконовой...

В запале я совсем забыл, что бекон не животное.

Лицо пышнотелой дамы стало цвета вареной свеклы. Газели откровенно хохотали. Начальница заорала на них голосом фельдфебеля:

— Молчать! Здесь вам не танцплощадка!.. А вы, гражданин, покиньте помещение!

Но не мог же я уйти без билетов, за которыми послала меня Катя.

— От Барсовой... Барановой... Бульдоговой... — простонал я.

Чудо! Она смягчилась и пропела виолончельным голосом:

— Садитесь, пожалуйста. Так вы от Лидии Андреевны? Что же вы раньше...

— Память... Со мной это бывает.

— Такой молодой, интересный, и вдруг... — ласково улыбнулась она. — Кстати, как здоровье Лидии Андреевны?

Вот уж этого я не знал, но, вспомнив любимое словечко Витьки, сказал:

— Нормально.

— Слава богу, — вздохнула Мария Семеновна. — А ведь еще вчера она чувствовала себя так неважно.

— Криз прошел, — сказал я, вспомнив слово, которое так часто произносила Катина мама.

— Криза у нее не было, — сказала начальница билетов, — это все Михаил Петрович преувеличивает. Вы не находите, что он слишком беспокойный муж?

Я промолчал, и Мария Семеновна приняла мое молчание за смущение.

— Может быть, позвонить ей? — спросила она, берясь за телефонную трубку.

Я почувствовал — еще минута, и я провалюсь, как резидент в детективном фильме.

— Не нужно, — заикаясь, сказал я. — Врачи говорят, что телефон действует на печень.

— Вам виднее, — улыбнулась начальница и протянула мне конвертик с надписью: «Бульдоговой Л.А.».

Я заплатил деньги, спрятал конвертик во внутренний карман и, сказав: «Большое спасибо», ушел. Вслед мне донеслось: «Поцелуйте Лидочку».

Домой я вернулся усталый.

— Толя, почему так долго? — воскликнула Катя. — Я уже беспокоилась.

— Вот! — протянул я кулек с мандаринами.

— Ты достал?.. Это невероятно.

— Слабый мужской пол кое-что может.

— А почему они такие черные?

— Должно быть, они из Африки, — неудачно сострил я.

— Ничего, отмоем. А где билеты?

— Прошу! — гордо протянул я конвертик.

— «Бульдоговой»? — прочла Катя. — Что это значит?.. Мне должны были оставить для Бурундуковой.

От страха я вспотел. Вот эта «животная» фамилия, которую я не мог вспомнить.

Я молчал. Сказать было нечего. Катя открыла конвертик, вынула оттуда билеты и прочла:

— «Старейший театр»... «Старейший»! А ты должен был принести в «Гастрольно-экспериментальный».

Это была ужасная травма. Будь я футболистом, меня бы вынесли с поля.

— Катя, послушай, — начал я и рассказал обо всем, что произошло со мной. Конечно, и о нашем старом доме, и синем платье в белых горошинах.

Я смотрел в пол, зная, что ждать пощады нельзя. Кончив рассказывать, я взглянул на Катю. Лицо у нее было светлое и счастливое.

— Тузик, — назвала она меня давно забытым именем. — Неужели ты помнишь это платье?

— Еще бы! Я даже могу сказать, сколько там было горошин. Но ты прости меня за эти билеты.

— Ничего, — сказала Катя. — Мы пойдем в «Старейший театр».

— Как?.. В этот сундук с нафталином?

— Мы пойдем в «Старейший», — улыбнулась Катя.— Жаль только, что у меня нет синего платья с белыми горошинами.

В это время в пальто и шапке ворвался Витька. От него пахло первым снегом.

— Прародители! — заржал Витька. — Отчего вы вздумали обниматься? До серебряной вам еще прыгать и прыгать!

— Витя, веди себя прилично, — сказала Катя и отодвинулась от меня.

Но Витьку не так-то легко вышибить из седла.

— Внимание! Внимание! — командным голосом произнес он. — Вот вам премия за образцовую семейную жизнь и чуткое отношение к потомству! Хватайте два билета!

— «Гастрольно-экспериментальный», пятнадцатого ноября,- прочла Катя.— Где ты достал, Витюша?

— Купил у нас в районной за дензнаки, — ответил наш веселый и находчивый.

— Большая очередь? — поинтересовалась Катя.

— Ни одной человеческой единицы.

— Умница! — обняла Катя сына и укоризненно посмотрела на меня. — Видишь, Анатолий? А ты привык все усложнять.

 

Насчет картошки

Вавулин был новым человеком на заводе. Калмыкова, как говорится, знала каждая собака. Вавулин был директором, Калмыков — технологом цеха ширпотреба. Вавулин был молод, перспективен, Калмыков — без пяти минут пенсионер.

В понедельник, в девять ноль ноль, Калмыков позвонил по внутреннему телефону.

— Мне нужен директор, — сказал он, — дело срочное.

— Николай Васильевич будет в одиннадцать пятнадцать, — сказала секретарша, — я позвоню вам.

В одиннадцать семнадцать Калмыкова позвали к телефону.

— Андрей Платонович, — сказала секретарша, — к сожалению, директор сегодня не может вас принять, он показывает завод товарищам из Бурундии.

— К черту! — сорвался Калмыков. — Каждый день какие-нибудь турки.

— Бурундия — новое государство, страна с прогрессивно-демократическим режимом, — политически грамотно объяснила секретарша, — позвоните завтра.

В обеденный перерыв, когда Калмыков вяло жевал фирменное блюдо «кролик по-заводски», в столовой появилась группа темнолицых людей в белых бурнусах. Над ними возвышался молодой, розовый директор завода.

— Вот здесь, — говорил он, — у нас столовая для инженерно-технического персонала. Продукты мы получаем с нашего подсобного хозяйства.

Девушка в кожаной юбке бойко переводила директорские слова гостям, а они молитвенно покачивали головами.

«Экскурсовод,— неприязненно подумал о директоре Калмыков, — ему бы в музей».

Во вторник, в девять ноль ноль, Калмыков позвонил директору.

— Не везет вам, — сочувственно сказала секретарша. — Николая Васильевича сегодня не будет, он на семинаре.

— Ясно, — сказал Калмыков, — все учится.

Вечером он включил телевизор. На экране крупным планом возникло лицо директора. Оно было рядом с Калмыковым. Директор говорил весело, увлекательно, будто обращаясь к одному Калмыкову.

— Симпатичный, — сказала жена Калмыкова, — и без бумажки.

— Артист! — пробурчал Калмыков.

В среду директора вызвали в вышестоящие организации.

В четверг секретарша сообщила, что Николай Васильевич занят, готовится к ответственному выступлению.

В тот же день в «Вечерней газете» Калмыков прочел, что директор машиностроительного завода Н.В.Вавулин встретился с участниками пионерского слета в школе, где он учился.

В пятницу директор принимал только рабочих. Вечером Калмыков позвонил ему по домашнему телефону.

— Папа ушел в театр, — ответил мальчишеский голос. — А кто спрашивает?

— Дед-мороз, — неудачно сострил Калмыков.

— Привет от Снегурочки, — парировал юный собеседник.

Калмыков положил трубку и подумал: «Весь в отца. Да и откуда ему быть вежливым, если папаша гоняет по театрам, а не занимается воспитанием сына!»

В субботу у Калмыкова было мерзкое настроение. Ныла печень.

— Иди проветрись, — сказала жена, — вот тебе сумка, купи на рынке картошки, корешков и лука.

Калмыков обиделся. Он шел по улице и думал о том, как скверно сложилась жизнь. Вот его, в сущности уже старого человека, гоняют по домашним надобностям, а молодой Вавулин в это время уплетает омлет и пьет кофе со сливками. А может быть, он уехал за город, дышит сосной, а он, Калмыков, должен нюхать машинный перегар.

На рынке было много народу, в большинстве мужчины: старые, среднего возраста и молодые. Это немного утешило Калмыкова, и он покорно встал в очередь за картошкой, уткнувшись носом в чью-то квадратную спину.

Мужчина, стоявший перед Калмыковым, долго перебирал картошку и, когда ему взвесили семь килограммов, отошел от прилавка.

Калмыков увидел, что это был директор.

Директор внимательно посмотрел на Калмыкова и сказал:

— Послушайте, где это я вас видел?..

Калмыков промолчал. Продавец взвесил ему семь килограммов. Директор ждал.

— Тьфу ты! — вскричал он. — Конечно, видел... Вы же у нас на доске висите... Ваша фамилия...

— Калмыков Андрей Платонович.

— Да-да, — смущенно сказал Вавулин, — мне Нина Петровна докладывала. Извините, не смог... Между прочим, это не вы ли случайно дед-мороз?

— Я, — мрачно отозвался Калмыков. — Это вам ваш веселый и находчивый рассказал?

— Он! И про Снегурочку. Острят, черти!.. У вас тоже так?

— У меня внук еще не разговаривает.

— Это лучше, — засмеялся Вавулин. — Так вот где мы встретились. Занятно!.. Глядите, и тара у нас одинаковая, и продукт, и вес. Давайте-ка вашу сумочку.

— Что вы? — запротестовал Калмыков.

— Давайте, я помоложе. Что вам еще приказано купить?

— Лук и корешки.

— Опять совпадение.

Директор и Калмыков купили лук и корешки и отправились домой. Впереди и сзади них шли старые, среднего возраста и молодые мужчины: субботние мужья с объемистыми сумками.

— Зайдемте в этот садик, — предложил Вавулин, — поговорим о вашем деле.

Директор и технолог зашли в садик, уселись на скамейку, и Вавулин спросил:

— Курите?

— Есть грех, — признался Калмыков, — только тайком от жены.

— Та же песня, — сказал директор.

Он достал из кармана «Варну», и Калмыков достал из кармана «Варну».

Курили. Молчали. Затем Вавулин показал на одну из скамеек. Там двое молодых людей, окруженные толпой, играли в шахматы.

— Этим делом не занимаетесь? — спросил Вавулин.

— Занимаюсь.

— Сыграем.

— Отчего же нет, если пустят.

— Попробуем.

Директор и Калмыков подошли к скамейке. Директор спросил:

— На выброс, ребята?

— Точненько, — ответил кто-то.

Вавулин и Калмыков стали ждать. Наконец подошла очередь.

— Садитесь, — сказал Вавулин.

— Нет уж, вы первый, — возразил Калмыков.

Вавулин уселся за доску, он скоро выиграл партию.

Тогда с ним сел играть Калмыков. Вавулин проиграл,

— Ошибся, — с досадой сказал он, - переоценил слона.

Новый игрок сел на его место. Калмыков обыгрывал всех подряд. И опять пришла очередь Вавулина, и опять он проиграл.

Время шло незаметно. Вдруг Вавулин взглянул на часы.

— Ух ты!.. Уже четыре!.. Пора домой. И так мне влетит.

— И мне, — сказал Калмыков.

Они вышли из садика, и оказалось, что им нужно идти в разные стороны.

— Обидно, — сказал директор, — так и не удалось поговорить о деле. Впрочем, позвоните мне послезавтра утром.

В понедельник, в девять ноль ноль, Калмыков позвонил по внутреннему телефону.

— Доброе утро, Нина Петровна, — сказал он. — Это я, Калмыков, мне нужен директор.

— Николай Васильевич занят, — сказала секретарша тренированны вежливым голосом, — он не сможет...

Калмыков перебил ее:

— Скажите, это тот, который с картошкой...

— С картошкой? — удивилась привыкшая ничему не удивляться секретарша.

Прошла минута, и Калмыков услышал ее голос:

— Пожалуйста, Андрей Платонович, директор очень просит вас прийти сейчас же.

 

Ископаемое

На заводе в ремонтном цехе работали два Степанчикова. Оба слесари, ровесники и тезки. Но одного из них все звали Николаем, а другого — Колькой.

Николай честно трудился, дружно жил с женой и дочерью, Колька был отпетый пьяница, прогульщик и бракодел, и поэтому им занимались все.

Сначала поручили поговорить с Колькой пенсионеру Макарычеву, знатному токарю и заслуженному трезвеннику.

Макарычев позвал Кольку к себе домой, угостил его крепким чаем со свежими баранками и начал разговор издалека.

— Вот что, Николай, парень ты молодой и не знаешь, как тяжело было нашему брату жить в прежние времена. Даже трудолюбивый человек и то бедствовал, а такого, как ты, прямо скажу, хозяин вмиг бы за ворота выставил, никуда бы тебя не взяли, и помер бы ты голодной смертью под забором.

Расчувствовавшись, ветеран вынул платок и вытер глаза. Колька хлюпнул носом, так ему жалко стало себя. Вот сидит он со старикашкой, накачивает желудок бурдой, а может быть, его дружки сейчас приятным делом заняты.

— Ну, ну, не сопи, — подбадривал его Макарычев, — здоровенный парень, а как девка...

— Нервы у меня, дядя Игнатий, развинчены.

— И что мне с тобой делать?.. Хочешь, я тебе валерьяновки накапаю?

— Это на меня не действует, мне бы стопочку масенькую.

— Ладно уж, одну, — сжалился Макарычев и достал из буфета пузатый графин с желто-зеленой жидкостью.

— На калгане настояна, жена от желудка пользует, — объяснил он и поставил перед Колькой плетеную корзинку с хлебом, холодец и горчицу.

— Ваше здоровье, Игнатий Платоныч! — гаркнул Колька, опрокидывая в рот рюмку.

— Ну, теперь слушай дальше, — сказал Макарычев и принялся не спеша рассказывать всю свою жизнь: и про забастовки, и про первую мировую войну, и как он сражался в гражданской, и в нэп без работы мыкался.

Он говорил, увлекаясь воспоминаниями, и не замечал, что Колька глотает одну рюмку за другой.

Когда Макарычев дошел до пятилеток и всеобщего энтузиазма, Колька, скосив глаза на пустой графин, поднялся из-за стола.

— Все, папаша! .. Так сказать, я усвоил и переварил. А теперь мне пора в вечернюю смену топать. Спасибо за внимание.

Вечерняя смена — Колькины дружки Димка Пончик и Борька Бык — болтались в гастрономе в винном отделе.

— Где тебя черти носят? — посмотрел на Кольку исподлобья Борька Бык. — Дать бы тебе по сопатке!

— Мы уже целый час здесь танцуем, — прогнусавил Димка, — и ничего придумать не можем.

— Два ума хорошо, а три лучше, — подмигнул Колька, — сообразим что-нибудь, — и вынул из кармана смятую пятирублевку, которую он присмотрел на буфете у Макарычева и ловко стянул.

Друзья-приятели сообразили пол-литра с маленькой, потом сообразили еще пол-литра в кредит у Люси-продавщицы и кончили соображать в районном вытрезвителе, где их тепло встретили как старых знакомых.

На следующий день и на второй Колька на работу не вышел. Был конец квартала, цех лихорадило, и Колькин бригадир попросил Николая Степанчикова:

— Послушай, будь другом, поработай за этого остолопа.

— Что же, если надо, пожалуйста, — ответил Николай и работал два дня подряд.

Когда Колька с распухшими губами и подбитым глазом явился в цех, бригадир плюнул с досады:

— Подлец ты, Колька, чистой воды подлец!.. И Макарычева подвел, и всех нас.

— Последняя стопка сгубила, — прохрипел Колька, часто мигая белесыми ресницами. — Из-за нее, проклятой, все получилось... А то хорошо шло, культурненько. Виноват, исправлюсь...

До обеда он шатался по цеху, а затем ушел домой и больше не вернулся.

Собрали совещание.

— Поганой метлой гнать надо таких прохиндеев, — сказал мастер, — да еще вручить им соответствующую характеристику.

— Нет, так нельзя, — возразил профорг, — воспитывать его нужно.

— Верно, — подтвердил парторг, — теперь не царское время, чтобы волчьи паспорта выдавать.

— Ударим по нему «молнией», — предложил комсорг. — Сатира — средство действенное. Изобразим его во всей красе. У нас Олег Синицкий в вечерней художественной школе учится. Талант!..

Так и порешили.

Олег Синицкий нарисовал карикатуру в человеческий рост. На рисунке — здоровенная бутылка водки, вместо этикетки надпись с именем, отчеством и фамилией Кольки. Сам он, грязный, расхристанный, вылезает из бутылки, брызжет вокруг слюной. И крупными буквами выведено: «Ископаемое».

Рисунок этот вывесили у проходной. Все рабочие шли мимо, смеялись:

— Крепко его!

— Точная копия!

А Колька, увидев, как его разукрасили, побледнел, позеленел и прошипел:

— Эх вы, такие, сякие, этакие! Измываетесь!.. У меня отец жизнь заводу отдал... Вы всю нашу фамилию опозорили. Смеетесь?.. Хорошо!.. Вы у меня поплачете!

И, не заходя на завод, отправился к пивному ларьку.

Собрали по Колькиному вопросу совещание на более высоком уровне. Заседали долго, обстоятельно. Решили, что сатира — вещь, безусловно, полезная, но применять ее нужно с осторожностью. Одно дело, когда клеймим разных там империалистов, а другое — если критикуем наших людей. Художник, конечно, пересолил, и подпись неуместная — «ископаемое». Унижает она Колькино человеческое достоинство. Постановили: художнику-токарю Олегу Синицкому — разъяснить... А что касается Кольки — лечить его надо. Больной он.

Колька сначала упирался: «Лучше в гроб кладите живьем». Но, узнав, что в больнице платят сто процентов по бюллетеню, согласился.

В больницу Кольку везли на директорской «Волге» и препроводили с ним два пол-литра для лечения. Денег у Кольки на лечебную водку, конечно, не было. Нашли выход — собрали с непьющих в помощь пострадавшему товарищу.

Больница Кольке понравилась. В палатах чисто, воздух свежий, кормежка приличная, и, главное, компания подходящая. Здесь все свои: Борька Бык, Димка Пончик и другие дружки-приятели. Есть о чем поговорить, что вспомнить, как на пол-литра скидывались, чем опохмелялись, как в очко резались.

Одно не устраивало Кольку — лечение. Каждое утро врачи кололи его шприцем со рвотным лекарством, а потом подносили пятьдесят граммов водки, чтобы выработать стойкий условный рефлекс отвращения к вину.

Пятьдесят граммов для Кольки — как слону бублик, и обидно же: стоит в шкафу твоя законная водка, трудовыми рабочими деньгами оплаченная, а тебе пользоваться не дают.

Но Колька не растерялся. Однажды ночью, когда дежурная сестра дремала на посту, Колька пробрался в аптеку, вскрыл шкаф, раздобыл заветные бутылочки и тут же прикончил их с друзьями-приятелями. Закусить, правда, нечем было. Ничего, понюхали рукава халатов, и то хорошо.

После этого случая Кольку выписали из больницы.

Главный врач сказал ему:

— Стыдно, очень стыдно, молодой человек!

А Колька тут же нашелся:

— Это вам должно быть стыдно — лечить беретесь, а не умеете.

На заводе Кольку спросили:

— Как же ты, аферист, такое учинил?

— А чего сложного, — ухмыльнулся Колька. — Замок у них пустяковый, а я как-никак слесарь с разрядом. Не зря же меня в ПТУ учили.

Пока Колька был в больнице, на заводе за него отдувался Николай Степанчиков.

Не знаю, как сложилась бы дальше Колькина судьба, но тут вышло постановление, чтобы с такими, как Колька, сурово бороться и никакой потачки им не давать. И по бюллетеню не платить.

Колька был человек грамотный, прочел постановление, понял — дело плохо. Явился в цех чистенький, бритый, встал к тискам. Руки ходуном ходят. Запорол одну деталь, потом другую.

Бригадир посмотрел, покачал головой:

— Да, пожалуй, теперь от него проку мало. Отвык от дела. Надо ему все сызнова начинать.

А профорг сказал:

— Хорошо что трезвый, и то достижение.

Целую неделю Колька, не брал в рот ничего хмельного и все гнал брак. Ходил он скучный, мрачный, ни с кем не разговаривал. Смотреть на него жалко.

Опять стали размышлять, как поступить с Колькой.

Думали и надумали. Дали Кольке путевку в дом отдыха. Пусть отдохнет, наберется сил. Все-таки заслужил — исправился.

Правда, эта путевка предназначалась Николаю Степанчикову. Ну да Николай — человек сознательный, подождет. И потом, нужно кому-то план выполнять.

 

Стихотворение в прозе

Утром жена ушла на работу, а муж — молодой поэт — уселся за письменный стол.

Молодой поэт думал. Он всегда сначала думал, а потом писал. Эта скверная привычка мешала ему быть состоятельным и знаменитым.

«Труд», — вывел он на листве бумаги.

— Труд, труд, труд, — бормотал он, осторожно шагая по комнате, чтобы не потревожить спавших внизу супругов-пенсионеров.

«Суд» — выскочила услужливая рифма.

Молодой поэт скривился. Вспомнилось недавнее письмо, бестактно предлагавшее ему вернуть аванс, иначе дело будет передано...

Он зачеркнул слово «труд» и написал: «Работа».

— Работа, зевота, дремота, — наплывали одна за другой неактуальные рифмы.

Вдохновение не озаряло поэта. Какие-то звуки мешали ему. Казалось, будто его бьют легким молоточком по темени. Тук!.. Тук!.. Тук!..

Поэт прислушался и пошел на кухню. Из крана медленно и тяжело падали капли.

Поэт прикрутил кран. Вода побежала тоненькой струйкой.

Поэт завинтил кран еще сильнее. Вода устремилась потоком.

Поэт принял волевое решение и позвонил жене.

— Попросите, пожалуйста, Марию Петровну, — мужественным баритоном сказал он.

— Бритикова, тебя мужчина, — пропищала какая-то насмешливая девчонка.

— Алло! — тревожно выдохнула жена.

— Муся, это я, — твердо сказал поэт, — не волнуйся, у нас чепе.

— Ой! — вскрикнула жена.

— Ничего страшного, течет кран на кухне.

— Слава богу! Можно ли так пугать! Позвони в ЖЭК, пусть пришлют водопроводчика. Деньги в серванте. Дай ему рубль восемьдесят девять, на маленькую.

— Не учи, — резко сказал поэт. — Я знаю жизнь.

В ЖЭКе ему ответили: «Ждите, вы не один».

Поэт стоял у кухонной раковины, уныло смотрел на льющуюся воду и думал, что так же бесполезно течет жизнь. Пушкин в его годы уже написал «Цыган», а Лева Коклюш, текстовик-песенник, построил дачу и купил «Жигули».

В передней прозвучал звонок. Поэт открыл дверь и увидел паренька примерно одних лет с ним. На парне была замшевая куртка, вельветовые штаны и туфли на платформе. Он носил шкиперскую бороду и прямые волосы до плеч.

— Салют! — сказал парень.

— Вам кого? — спросил поэт.

— По вызову. Ну, чего у вас приключилось?

Поэт провел водопроводчика на кухню. Тот снял оленьего цвета куртку, вынул из модного чемодана пластиковый передник, разводной ключ и еще какие-то непонятные предметы.

Минут десять он колдовал над краном, напевая: «Топ, стоп, хлоп, тра-ля-ля...»

Авария была ликвидирована.

Затем он снял передник, уложил его, разводной ключ и непонятные предметы в чемодан, долго и тщательно, как хирург перед операцией, мыл руки и наконец сказал:

— Подмахни нарядик!

Он обратился к молодому поэту на «ты», и поэт не обиделся. Поэт любил демократическую простоту.

— Пройдем в комнату, — сказал поэт.

— Некогда, ну да ладно, — сказал водопроводчик, и они прошли в комнату, которая служила спальней и творческой лабораторией.

Водопроводчик цепким взглядом окинул комнату: диван-кровать, письменный стол, сервант, полку с книгами, два стула, поглядел на бледное, изможденное лицо поэта и спросил:

— А ты что, на бюллетене?

— Нет, — почему-то застеснялся поэт.

— Ясно — значит, инвалид?

— Нет, я здесь работаю.

— Понятно. Надомник. Чего работаешь? — спросил водопроводчик, ища глазами инструмент.

— Пишу стихи. Я поэт.

— Тут вот и пишешь?

— Тут.

— Здорово!.. И никуда ходить не нужно?

— Нет.

— И номерок не вешаешь?

— Не вешаю.

— Живут люди!. . Значит, сам себе начальник?

— Сам.

— Ловко устроился. А зарплата у тебя какая?

— Никакая.

— Заливаешь!.. У нас каждому по труду.

— Я тружусь, — бледнея от гордости, сказал поэт и, раскрыв ящик письменного стола, вынул оттуда пачку исписанных листов: — Вот!

— А ну прочти, — приказал волосатый парень и уселся верхом на стул.

Поэт долго перебирал исписанные листочки и наконец, волнуясь и завывая, прочел «Песнь о молотке».

— Ясно, — сказал водопроводчик, — это к концу квартала хорошо, чтобы производительность поднять. А про любовь у тебя есть?

— Есть, — краснея, сказал поэт и прочел стихи о любви.

— Толково, — сказал водопроводчик. — И что ты потом с этим товаром делаешь?

— Несу в журнал или в издательство.

— И сразу тебе в лапу?

— Нет, если напечатают.

— И долго ждешь?

— По-разному. Иногда три месяца, иногда три года, а иногда возвращают.

— И тогда тебе чего? — заинтересовался водопроводчик.

— Ничего, — вздохнул молодой поэт.

Оба помолчали.

— Интересное кино, — сказал водопроводчик. — А на что же ты жуешь?

Молодой поэт не ответил. Не мог же он признаться, что живет на зарплату жены.

Оба опять помолчали.

— А за отпуск тебе платят? — спросил водопроводчик.

— Нет, — виновато признался поэт.

— Гады они!— решительно сказал водопроводчик.

— Кто? — не понял поэт.

— Ну, эти самые, на кого ты вкалываешь. Непорядок! Человек мучается, а они... Ни зарплаты, ни отпуска!

— Такая профессия, — сказал поэт. — Пушкин тоже весь в долгах был.

— Пушкин? — переспросил водопроводчик. — Так это же при царском режиме... Ладно, ты не огорчайся — может, тебе впоследствии, как Пушкину, фигуру отольют... Конечно, надо и при жизни свое ухватить.

Оба снова помолчали. Затем водопроводчик взглянул на свои большие квадратные часы:

— Ну, мне пора. А ты жми дальше... И вот что...

Он порылся в карманах замшевой куртки.

— Вот тебе рубль восемьдесят девять, на маленькую...

 

Все сто процентов

Выборы местного комитета были назначены на четверг двадцать третьего марта, после окончания рабочего дня. Так решил новый управляющий Стройбума Трофим Денисович Панкеев.

— Извините, Трофим Денисович, — сказал секретарь партбюро Кортиков, — конечно, ваша идея полна новаторского смысла, но такого у нас еще не было.

— Не было, — дружно подхватили председатель месткома Тарасюк и секретарь комсомола Дима Овчинников.

Управляющий посмотрел на них чуткими административными глазами и мягко сказал:

— Разрешите спросить, как же у вас было?

Секретарь партбюро Кортиков посмотрел на предместкома Тарасюка. Тарасюк — на Диму.

Дима застегнул пиджак на все пуговицы, поправил галстук:

— Раньше, Трофим Денисыч, мы давали звонок за полчаса до конца рабочего дня. Тут все дружно собирались в актовом зале и проводили данное мероприятие.

Глаза управляющего стали жестко-деловыми, в голосе зазвучала медь:

— До конца работы, правильно я вас понимаю? Секретарь партбюро потер лысеющий лоб:

— Не мы одни. Так и в Стройдыме.

— И в Стройутиле, — добавил Тарасюк.

— И в Стройпыли, — бодро отрапортовал Дима.

Управляющий весомо молчал. Быстро умножив в уме тридцать минут на триста сотрудников и разделив эту сумму на шестьдесят, он значительно произнес:

— Так... Выходит, мы теряем сто пятьдесят часов рабочего времени, а в это время в Тольятти потоком идут «Жигули»... Сколько машин выпускает за это время завод?

Никто не смог ответить на этот глубокий экономический вопрос.

— Много, очень много! — твердо сказал управляющий. — С этим пора кончать!.. Перевыборное собрание мы начнем сразу после работы, ровно в шесть.

— Начнем-то начнем, да они не придут, — промычал желчный предместкома.

Управляющий высоко поднял левую бровь:

— Кто не придет?

— Массы, — сказал Тарасюк. — Они убегут.

— Убегут? — спросил управляющий.

— Точно, как стадо бизонов к водопою.

Зоологическое сравнение не слишком понравилось секретарю партбюро, и он поправил Тарасюка:

— К своему семейному очагу. Так сказать, к телевизору.

— Как так убегут? — спросил управляющий. — Все, и молодые, и старые?

— Старые еще быстрее домой бегут, — мрачно выдавил предместкома.

Управляющий опустил левую бровь.

— Не убегут. Задержим.

— Правильно! — воскликнул Дима Овчинников. — Поставим у гардероба наших дружинников. Ребята с бицепсами...

Управляющий сделал решительный жест:

— Нет, подобные методы в наше время неуместны. Нужно привлечь людей, мобилизовать их общественное сознание. Давайте подумаем, что можно сделать.

Минуты две четырехугольник коллегиально молчал, потом Кортиков сказал:

— А если так... Организуем концерт Аркадия Райкина. После выборов. Тут уже никто не уйдет.

— Райкина? Вот здорово! — даже подпрыгнул на стуле Дима.

— Не годится, — махнул рукой управляющий. — До Райкина мы еще недозрели... Он может подметить некоторые отдельные наши недостатки... Нет, Райкина еще рано.

— Есть такая идея, — сказал секретарь партбюро. —Договоримся с Домом моделей и проведем перед началом выборов демонстрацию весенне-летних мод.

Управляющий приятно улыбнулся:

— Не лишено... Красивые платья, красивые женщины. Все это создаст праздничное настроение.

— Устроить, конечно, можно, — угрюмо вымолвил предместкома. — Только насмотрятся наши люди на модельерш с их современными ногами, а потом выступит культсектор Мария Ивановна с ее бывшей талией, ну и потеряем голосов семьдесят, не меньше.

— Это, пожалуй, верно, — согласился секретарь партбюро. — Молодежь у нас еще некондиционна, есть такие, которые женскими ногами больше, чем международным положением, интересуются. Снимаю свое предложение.

Совещались долго. Приняли единогласное решение:

1. В день выборов обеспечить буфет с натуральной рыбой.

2. В вестибюле раскинуть книжный ларек.

3. По окончании выборов показать новый детективный фильм.

Обсудили также и кандидатуры лиц, ответственных за проведение данных культурных мероприятий.

— Предлагаю нагрузить буфетом Виктора Сергеевича Белоярцева, — сказал секретарь партбюро. — Человек он холостой, общественное питание испытал на собственном желудке.

Голосовали. Трое были за. Предместкома воздержался. Книжный ларек возложили на Олю Медведовскую. Она читала художественную литературу в общественном транспорте и на работе. Кинофильм поручили Анне Степановне Никитич, у которой тетка работала в первоэкранном кинотеатре.

На следующий день повис приказ:

«С сего числа считать в местной командировке главного инженера проекта В.С.Белоярцева, ведущего конструктора А.С.Никитич, техника О.К.Медведовскую».

Всю неделю до выборов лица, облеченные общественным доверием, трудились не жалея сил. Виктор Сергеевич Белоярцев строго по графику завтракал, обедал и ужинал в самых разных местах общественного питания и потерял три килограмма веса. Оля Медведовская гоняла по книжным лавкам, требовала, умоляла, улыбалась призывной улыбкой, плакала чистыми детскими слезами, тщетно выпрашивая книги, которые исчезают прежде, чем появляются в продаже. Трудно пришлось и Анне Степановне Никитич. Мнение тетки-кассирши о качестве фильмов резко разошлось с мнением кинокритиков.

Выборы местного комитета прошли празднично.

Ларек переливался глянцевитыми обложками книг: «Электрострижка овец в Новой Зеландии», «Свиноматки сегодня и завтра», «Сила силоса». На этом сельскохозяйственном фоне выделялся «Родной плетень» — дважды уцененный сборник стихов поэта Фомы Закадычного.

Буфет удивлял разнообразием рыбных блюд: хек, бильдюга, сабля, икра из нототении, прикидывающаяся зернистой, белужьей.

Внизу у гардероба на плакате плясали буквы: «Новая кинокомедия «Веселые ребята».

Выборы прошли в два раза быстрее, чем обычно. Управляющий Панкеев светился:

— Видите!.. А вы говорили — «за полчаса до конца работы». Оказывается, можно не терять рабочего времени.

В Стройдыме, Стройутиле и Стройпыли ахнули, узнав о новых методах перевыборного собрания.

А в Стройбуме главный инженер проекта В.С.Белоярцев, ведущий конструктор А.С.Никитич и техник О.К.Медведовская целую неделю работали по вечерам, наверстывая упущенное время.

 

Старая песня

План трещал.

Директор издательства сидел в своем кабинете, взявшись обеими руками за голову. Был конец июня. Тугой, дымный жар врывался в открытые окна, бешено крутился на столе вентилятор, но не освежал мощную массу директорского тела. Директор глотал боржоми, потел, в который раз изучая график выпуска. Задерживался выпуск «Школьной серии» классиков, типография жаловалась на отсутствие бумаги: бумага застряла на двухстах незаасфальтированных метрах дороги — у строителей не было фондов. Академик Василий Павлович Сыроежкин неожиданно уехал на симпозиум в Глазго, не успев закончить предисловие к неполному собранию сочинении Мамина-Сибиряка. Сборник новых рассказов современных писателей задерживался; внезапно обнаружили, что из двадцати новых рассказов восемнадцать старые. И вот еще — черт знает что такое! — запаздывала книжка «Песни русских поэтов». С этой-то уж, казалось, нечего долго возиться!

Термометр в кабинете показывал тридцать градусов. Директор закипал. Он снял с телефона трубку и обезвоженным голосом сказал:

— Игорь Мефодиевич, зайдите ко мне.

Мигом возник завпроизводством Игорь Мефодиевич Старосельский.

— Как понять? — ткнул директор массивным указательным пальцем сначала в график, потом в настольный календарь.

— Естественно, — невозмутимо произнес Игорь Мефодиевич. — Редактор Козодой, личность творческая, мыслит не по графику.

Лицо директора стало багрово-синим, как закат на море, предвещающий ветреную погоду.

— Козодой ко мне! — прохрипел он в телефон.

— Ирина Владимировна обедает, — отозвалась какая-то женщина.

— Как? — зловеще тихо спросил директор, но, взглянув на часы, продолжал более человеческим голосом: — Жду через пять минут.

Пять минут директор и завпроизводством беседовали на спортивные темы. У Старосельского это называлось «саммаж», и он пользовался им, чтобы улучшить настроение шефа. На шестой минуте в кабинете появилась толстая нервная дама.

— Добрый день, Сергей Валерьянович, вы меня звали? — сказала она почтительно и с некоторым вызовом.

— Садитесь, — предложил директор. — Что у вас там с «Песнями русских поэтов»?

Козодой обиделась, почувствовав в словах директора личный выпад, но воспитание и занимаемая должность не позволили ей дать выход эмоциям. Поджав губы, что совсем не шло к ее круглому лицу и круглым глазам, она тихо сказала:

— Корректоры задерживают.

— Звери, — съязвил завпроизводством, а директор растолковал его иронию:

— Болтают, курят, вяжут...

Козодой взвизгнула от обиды:

— Неправда!.. Они работают как лошади. Можете посмотреть, если хотите.

— И посмотрю, — сказал директор, поднимаясь во весь начальнический рост. — Идемте!

— У меня типография, — нервно сказал завпроизводством.

Он предпочитал разрешать конфликты с глазу на глаз, без свидетелей.

— Обойдемся, — сказал директор. — Двинулись.

Пока директор и Козодой шли по ущельям издательских коридоров, каждый из них думал о своем. Она — как бы предупредить корректоров, он — о том, как разнесет бездельниц и поставит на место редакторшу. И вдруг в голову ему полезли ненужные мысли о том, что зарплата корректора низка, с наборщиками плохо, склад для бумаги строится черепашьими темпами. Заныла печень. Он вспомнил, что скоро ему шестьдесят, и чуть было не впал в пессимизм, не соответствующий задачам момента. К счастью, они уже подходили к корректорской. Козодой уступила директору дорогу, а он, расправив плечи и подтянув живот, сказал:

— Прошу вас, Ирина Владимировна.

Все-таки он был мужчина.

Услышав это «прошу», Козодой вдруг почувствовала себя женщиной, выпрямилась и плавно направилась в корректорскую. Директор последовал за ней.

В корректорской никто не болтал, не курил, не вязал. Все четыре корректорши сидели, склонившись над гранками «Песен русских поэтов», и вполголоса напевали «Тонкую рябину».

— Что шумишь, качаясь, Тонкая рябина, —

выводила слабеньким, чистым голосом старушка в мелких седых буклях, Мария Петровна Сухорукова, прозванная «бабушка точки с запятой», потому что она очень любила этот знак и бдительно смотрела за тем, чтобы авторы ставили его где следует.

— Низко наклоняясь Головою к тыну? —

вторила ей широкоплечая Люся Борщенко, гордость издательства, сильная в толкании ядра.

— Низко наклоняясь Головою к тыну? —

дружно подхватывали остальные две корректорши, женщины неопределенного цвета волос и возраста.

Корректорский хор, увлеченный пением, казалось, не заметил появления начальства.

Директор стоял суровый и величественный. Затем он грозно произнес:

— Что это?

— Песня «Рябина» на слова известного крестьянского поэта Ивана Захарьевича Сурикова, родился в тысяча восемьсот сорок первом, умер в тысяча восемьсот восьмидесятом году, — без запинки ответила Козодой.

— Умер? — переспросил директор.

Хор корректорш грустно и тихо пел:

— Там за тыном в поле, Над рекой глубокой, На просторе, в воле Дуб растет высокий.

Директор вышел из себя. Он стукнул кулаком по столу, чего с ним раньше не бывало. Директор закричал:

— Безобразие!

Хор корректорш смолк. Быстренько затрясла седенькими буклями «бабушка точки с запятой», сжала широкие плечи Люся, уткнулись в гранки две другие корректорши.

— Безобразие! — еще громче закричал директор, подступая к Люсе. — Разве так можно? Так фальшивить? Так искажать мелодию?!

У директора была тайная страсть. Он очень любил петь, но ему было негде. Дома по вечерам нельзя тревожить внука Глеба, петь на вечерах самодеятельности не позволял авторитет.

— Безобразие, — уже тише повторил директор и обратился к «бабушке»: — Мария Петровна, прошу вас, начните снова.

— Что шумишь, качаясь, Тонкая рябина, —

завела Мария Петровна.

— Низко наклоняясь Головою к тыну? —

вторил ей директор.

— Низко наклоняясь Головою к тыну? —

подхватили корректорши. Люся молчала. Молчала и Козодой. У нее не было ни голоса, ни слуха.

Директор пел в тесной и жаркой корректорской. Было лето, окна открыты настежь. Прохожие на улице удивленно слушали песню, несущуюся из окна книжного издательства.

— Во набрались!—завистливо сказала какая-то личность с синяком под глазом.

А корректорский хор пел все громче и громче. Песня кончилась. Директор пришел в себя.

— Довольно, — сказал он своим обычным голосом. — Работайте, и, попрошу, без ошибок.

Директор вернулся в кабинет, снял трубку телефона и сказал:

— Игорь Мефодиевич, зайдите ко мне.

Мигом возник завпроизводством.

— Послушайте, Игорь Мефодиевич, — спросил директор, — какой там у нас тираж «Песен русских поэтов»?

— Десять тысяч! Не много ли?

Он знал, что директор не любит стихов.

— Много? — переспросил директор. — Увеличьте до ста.

— Что?! — воскликнул завпроизводством. — Кому это нужно?

— Мне! — вырвалось у директора, но тут же он поправился: — Кому нужно? Всем! Народу!..

 

Бешеные деньги

Старший архитектор фирмы «Альфа-бета-гамма» Станислав Романович Дыроколов получил премию триста рублей. На такую большую сумму он не рассчитывал и, стоя у окна, растерянно размышлял, какое найти разумное применение этим бешеным деньгам.

В такой задумчивой позе застал его Виктор Павлович Погарский.

— Привет миллионеру, — весело сказал он. — Честное трудовое, ты похож на Джона Рокфеллера-старшего в дни его юности, когда он думал, куда вложить капиталы — в нефть или в сталь.

Дыроколов не улыбнулся.

— Какой там миллионер! Конечно, деньги приличные, но, понимаешь ли, такое обстоятельство... Не знаю, что делать.

— Не знаешь? — засмеялся Погарский. — Наивный ребенок. Каждому известно: лучший друг — сберкнижка. Положи их, и точка. Идем, я буду сопровождать тебя как телохранитель.

— Пожалуй, ты прав, — согласился Дыроколов.

— Вот что, — сказал Погарский, входя с Дыроколовым в сберкассу, — я тебе советую — заведи чековую книжку.

— Как?

— Есть такая форма обслуживания. Тебе дают расчетную книжку и чековую. В первую ты заносишь все расходы по счету, а чековая — чтобы выписывать, кому хочешь, чеки.

— Зачем же это?

— В Штатах так принято не только у миллионеров. Да и у нас многие состоятельные люди так делают.

— У нас не Штаты, — строго сказал Дыроколов, но почему-то ему понравилось, что Погарский считает его миллионером.

Счет был оформлен. Деньги внесены. Дыроколову выдали расчетную книжку и чековую, с голубенькими листками, объяснив, что он может выписывать чеки на любую фамилию или на предъявителя.

На улице было еще светло. А напротив сберкассы кровавыми буквами горела вывеска ресторана «Дядька Черномор».

— Зайдем, — предложил Дыроколов. — Десяткою располагаю.

— Можно, — согласился Погарский. — У меня свободная пятерка. Больше ни-ни.

В кармане пиджака у него еще лежали только что полученные сорок пять рублей премии, но не обязан же он был сообщать каждому состояние своей наличности.

Ресторан был почти пуст. Погарский выбрал уютный уголок, и сразу же подошел официант.

— Значит, так, Семен, — командовал Погарский,— кинь нам икорки черненькой, масло, ваш квасок славянский, щи боярские, ну и, естественно, половиночку коньячку... Как, сдюжим, Станислав?

— Можно, — значительно кивнул головой Дыроколов. Он редко бывал в ресторанах и не соображал, во что это обойдется.

Официант быстро принес заказ и бесшумно удалился.

Погарский налил коньяк в большие рюмки.

— Поехали! — воскликнул он и опрокинул рюмку в рот.

Дыроколов тоже выпил, и ему показалось, будто в желудок всадили тупой ржавый гвоздь.

Когда закуска была истреблена, официант принес боярские щи и жареную индейку. Пришлось взять еще бутылку коньяку.

Дыроколов из престижа пил наравне с Погарским. Голова сделалась тяжелой, мелькали разные неслужебные мысли.

— Смотри! — воскликнул Погарский. — Вот и наши притопали. Тоже нашли стежку-дорожку.

В ресторан входили бородатый Леня Медницких, длинная Зоя, Танечка и Николай Осипович, один из старейших сотрудников фирмы.

«Вот еще сейчас прилипнут», — подумал Дыроколов и сказал:

— Пора рассчитываться.

— Приговор! — изрек Погарский мигом появившемуся официанту.

Официант достал из кармана куртки книжечку, помусолив карандаш, выписал счет и протянул его Погарскому.

— Сорок пять ре, — сказал Погарский.

Дыроколов побледнел.

— Пировали — веселились, подсчитали — прослезились, — засмеялся Погарский, выкладывая на стол пятерку. — Ну, гони свои.

Дыроколов положил десять рублей.

— Мало, — щелкнул пальцами Погарский, — замазка получается.

— Что же делать? — растерянно спросил старший архитектор.

— Не могу сообразить, — покачал головой Погарский. И вдруг его озарило: — Послушай, у тебя же чековая. Возьмем временно.

— Неприлично идти туда... Я только что положил...

— А тебе и не нужно, я сам сгоняю. Пиши: «Предъявителю... — Он на минуту задумался. — Пятьдесят рублей». Жди! Я в момент.

Дыроколов остался один. Незаметно он поглядывал на столик, где сидели его сотрудники, и видел, как Леня Медницких смешил длинную Зою, а Танечка что-то нашептывала на ухо Николаю Осиповичу.

Это разозлило Дыроколова. Николай Осипович был на пятнадцать лет старше его и получал в два раза меньше. Танечка нравилась Дыроколову, и, кто знает, не будь он женат...

Со злости Дыроколов выпил рюмку коньяку, потом другую, настроение улучшилось и, пощупав карман, где лежала чековая книжка, он подал знак Лене.

Тот подошел легкой спортивной походкой.

— Вот что, Леня, — сказал Дыроколов. — Ведите сюда вашу компанию.

Когда Погарский явился, он увидел, что за столиком сидели Леня Медницких, длинная Зоя, Николай Осипович и рядом с Дыроколовым Танечка.

— Хочу шампанского! — очаровательно улыбалась она.

— Три бутылки! — потребовал Дыроколов.

— Разворачиваемся, — усмехнулся Погарский и сунул в карман Дыроколову деньги.

Кутеж продолжался. Спустя некоторое время Погарский отвел Дыроколова в сторону.

— Нужно разобраться, а то как бы опять не влипнуть.

Появился официант. Счет был сто один рубль. Наличных шестьдесят пять.

Дыроколов вынул чековую книжку.

— Что это? — округлила глаза Танечка.

— Миллионер! — завистливо выговорил Николай Осипович.

И Дыроколову опять было приятно.

На этот раз в сберкассу пошел Леня Медницких.

Попросив прощенья у, присутствующих, Дыроколов встал из-за стола, сказав: «Я сейчас».

Седой благообразный служитель дал ему мыло и полотенце. Дыроколов подставил свою голову сначала под кран с надписью «гор», потом под кран с надписью «хол». Седой служитель долго обрызгивал его одеколоном.

Дыроколов порылся в карманах и, не найдя мелочи, вынул чековую книжку.

— Хорошая вещь! — сверкнул потухшими глазами служитель. — Помню, все видные господа так рассчитывались.

«Предъявителю — три рубля», — выписал Дыроколов и сказал:

— Сберкасса напротив.

Когда Дыроколов возвращался к столику, в голове у него несколько прояснилось и он подумал: «Девяносто рублей по чеку. Десять наличными. Как корова языком...»

Леня Медницких уже вернулся и протягивал деньги:

— Феерически, Станислав Романыч!.. Как в иностранном фильме.

Погарский исчез. Он исчезал в самых критических ситуациях и, когда его упрекали за это, говорил: «Уходить надо в зените».

— Станислав Романыч, мы вас заждались! — улыбнулась самой очаровательной улыбкой Танечка, но Дыроколов, уплатив по счету, мрачно сказал: «Мне пора», — и ушел.

Гардеробщику Дыроколов выписал рубль, швейцару — пятьдесят копеек.

Сидя рядом с шофером такси, Дыроколов старался ни о чем не думать.

Подъехав к дому, он вспомнил, что у него нет наличных денег, вынул книжку с голубыми листиками и сказал шоферу:

— Позвольте, я вам выпишу чек.

— Чего? — уставился шофер.

— Все видные господа... — начал Дыроколов и осекся.

— Платить, господин, надо, — сказал шофер.

— У меня нет... Я вам чеком...

— Давайте без фокусов, гражданин, — рассердился шофер, — с виду солидный человек, а...

— Хорошо, — сказал Дыроколов, — разрешите я поднимусь домой.

— Портфель оставьте.

Войдя в квартиру, Дыроколов поспешно произнес:

— Ниночка, два рубля на такси.

— У тебя же была десятка.

— Потом объясню, — строго сказал Дыроколов, обретая прежнее достоинство главы семьи.

— Вот, — сказал он шоферу, протягивая деньги.

— Так-то лучше, — буркнул шофер и возвратил портфель. — Нам не до шуток, у нас план.

Объяснение с женой было коротким. Дыроколов сказал, что потратил в ресторане десять рублей, чтобы обмыть премию. Премию же триста рублей он положил на книжку. В доказательство своих слов он отдал Ниночке расчетную книжку, умолчав о чековой.

На следующий день Станислав Романович сидел на работе, думал над проектом нового дома и о тех счастливых временах, когда исчезнут деньги.

Поток возвышенных мыслей прервало появление Танечки. На ней были сверхъестественной красоты кофта и юбка, которая делала всеобщим достоянием ее безукоризненные ноги.

— Станислав Романович, простите, что помешала, — потупила голубые веки Танечка, — у меня к вам ужасная просьба.

— Говорите, — сказал Дыроколов, стараясь не глядеть на Танечкины колени совершенной формы

.— Мне очень нужно на одно дело, — лепетала Танечка. — Огромная сумма... Пятьдесят рублей... До получки...

— У меня нет, — честно сказал Дыроколов, потому что, кроме рубля, выданного женой на обед, у него не было наличных денег.

Танечка заколыхала суперресницами:

— А ваша чековая...

Отступать было некуда. Дыроколов выписал пятьдесят рублей на предъявителя.

Прошла неделя, и каждый день Дыроколов выписывал разные суммы разным лицам. Отказывать было невозможно — все смотрели на него как на миллионера. Не выписал чек он только Погарскому, и тот ехидно улыбнулся.

— Понятно, еще Бальзак сказал, что скупость начинается там, где кончается нищета.

Катастрофа пришла неожиданно. Жену Дыроколова сделали секретарем кассы взаимопомощи, и она узнала, что, помимо расчетной книжки, есть еще чековая.

Это ничуть не огорчило ее, и она ласково сказала:

— Стасик, не можешь ли ты выписать мне чек на тридцать рублей... Такие хорошенькие туфельки... Это ведь совсем не дорого, и у нас останется еще двести семьдесят рублей.

Конечно, муж не смог отказать ей и выписал чек на фамилию Дыроколова.

Ниночка пришла в сберкассу. Контролерша попросила у нее паспорт и сказала:

— Извините, но на счете всего пятьдесят копеек.

— Вы ошиблись, — дрожащим голосом сказала Ниночка, — там триста рублей. Я знаю, я его жена.

— Ах, милая, — сочувственно сказала контролерша. — Мы, жены, всегда узнаем последними.

Второе объяснение Ниночки с Дыроколовым было трудным.

— Боже мой, — рыдала Ниночка, — неужели ты обманываешь меня и потратил все деньги на... на женщин?

— Не плачь, — утешал Дыроколов, — я люблю тебя одну. Я все объясню... Но ты не понимаешь, как отвратительно чувствовать себя миллионером.

 

Громкое имя

Утром в субботу я проснулся, услышав, как возится Катя на кухне. Почему-то она любила мыть полы по субботам. Женская логика! Я бы на ее месте занялся таким делом в будний день вечером, после работы. Известно, что физический труд — лучший вид отдыха после умственной нагрузки.

Я оделся и вышел на кухню.

— Ты уже встал, — сказала Катя без всякого энтузиазма. — Хочешь есть?

«Смешно, — подумал я, — разве люди пробуждаются для того, чтобы есть? Мы ведь не животные. Вернее, мы тоже животные, но все-таки...»

— Нет, — гордо ответил я, — не хочу.

— Тогда умойся и пойди погуляй, — посоветовала Катя. —Тебе необходимо двигаться. Ты толстеешь.

Удивительно наблюдательны наши жены. От их бдительного взгляда не ускользнет, если человек набрал за неделю какие-нибудь полтора килограмма.

Вступать в дискуссию я не стал, умылся и вышел на улицу.

Терпеть не могу гулять просто так. Нужна цель. Она нашлась. Я увидел очередь у газетного киоска. Это обрадовало меня. Действительно, мы самая читающая страна в мире.

Очередь ждала, когда привезут газеты. Молчаливая, культурная очередь. Здесь были старушки, парни в расклешенных брюках, девушки в юбках различной длины, женщины, как писали раньше, цветущего возраста. Между представителями разных поколений не наблюдалось конфликта.

— Вы последний? — спросил я у мужчины в нейлоновом ватнике.

— Я — крайний, — резко ответил он. — Последним человеком себя не считаю.

— Извиняюсь, — почему-то сказал я, прекрасно зная, что нужно говорить «извините».

Очередь ждала. Ждал и киоскер, мужчина с седым бобриком волос и университетским значком в лацкане пиджака.

Подъехала маленькая машина с надписью на кузове «Связь». Женщина, сидевшая рядом с шофером, вышла из машины и начала передавать киоскеру пачки газет. Киоскер принимал их. Машина уехала. Киоскер стал неторопливо пересчитывать газеты, будто это были крупные денежные купюры.

Началась продажа газет. Очередь пришла в движение. Каждый брал то, что ему требовалось. Наибольшим спросом пользовался «Спорт». Мне он тоже был нужен, не для себя, а для нашего Витьки, который в это время мирно спал, зная, что я самоотверженно выполню отцовский долг.

Когда передо мной осталось человек пять, к киоску подошел какой-то парень, ростом метр восемьдесят, не меньше, и с волевым затылком.

Легко и небрежно отодвинув всех стоявших в очереди, он бросил на прилавок пятак и сказал:

— «Спорт».

Старушки зашуршали, маленький человек осуждающе посмотрел на парня с волевым затылком, но промолчал.

Во мне пробудилось гражданское сознание.

— Черт знает что такое! — закричал я неожиданно тонким и противным голосом.

Парень с волевым затылком повернулся ко мне, и я увидел перебитый нос и чистые детские глаза.

— Не шумите, папаша, — сказал он.

Я обиделся на слово «папаша» и поглупел.

— Хамство! — закричал я еще громче. — Хамство!

Он снисходительно посмотрел на меня сверху вниз, плюнул и ушел.

— Не волнуйтесь, — успокаивала меня самая древняя из старушек. — Берегите сердце, пожалуйста, займите мою очередь.

— Спасибо, — сказал я, продолжая стоять на прежнем месте, и еще глупее обиделся, подумав: «Дожил, вот уже и старушки уступают мне очередь».

К счастью, мне достался и «Спорт», и «Молодежная газета», которую любит читать Катя.

Домой я вернулся в отвратительном настроении.

Катя и Витька сидели за столом и ждали меня. Собственно, ждала только Катя, а Витька жизнерадостно уплетал омлет.

— Принес? — спросил он с набитым ртом.

— На! — кинул я газету. — В следующий раз отправляйся сам.

— Толик, что с тобой? — тревожно спросила Катя.

Я рассказал о случившемся. Катя огорчилась, а Витька сказал:

— Нормально! Какой-нибудь шоферюга. Начальничек кемарит в машине, а этот хлопочет.

После завтрака Витька сразу же исчез. Мы с Катей остались вдвоем.

Поразительная сила воли у моей жены. Сначала она вымыла посуду, а потом стала читать свою любимую газету.

Скверное состояние духа не покидало меня. Катя, казалось, не замечала ничего.

— Послушай, Толик, — вдруг сказала она. — Вот здесь пишут: «Мужчина не должен подавать руку женщине первым, а ждать, когда это сделает она... Умейте выслушать своего собеседника, не перебивая его... Случайно наступив кому-нибудь на ногу, скажите: «Виноват» или «Извините».

— Что это? — удивился я.

— Новая рубрика «Правила хорошего тона».

— Странно, — сказал я. — По-моему, то, о чем здесь пишется, знали уже в каменном веке.

— Ты думаешь? — спросила Катя. — Но ведь каменный век был так давно... Люди могли забыть... Вспомни этого парня у киоска.

— Ну, этому ничего не поможет.

— Нехорошо, — покачала головой Катя, — нельзя быть таким пессимистом.

Вечером мы сидели у телевизора. В пятый раз показывали какой-то новый детектив.

В середине фильма появился Витька.

— Братья и сестры, — сказал он, — чем это вы занимаетесь?

— Не мешай, — попросила Катя, — сейчас он вынет пистолет и выстрелит.

Витька не обратил внимания на ее слова и переключил телевизор на другой канал.

— Что ты делаешь? — рассердился я.

— Не бушуй, папуля, — миролюбиво сказал Витька. — В эту минуту все просвещенное человечество смотрит «Круглый стол».

Я взглянул на экран телевизора и увидел, что за круглым столом сидели какие-то молодые люди, а в центре — хорошо причесанная дама-диктор.

— А сейчас мы попросим вас, Сережа, — сказала дама-диктор, обращаясь к одному из участников круглого стола. Его дали крупным планом, и я увидел, что это был тот самый парень с волевым затылком.

— В общем, так, — неуверенно начал парень. — Я считаю, мы все считаем, вся наша команда... Хотя современный хоккей построен на силовых приемах... Вежливость в этом виде спорта нужна, как везде... — Он посмотрел на круглый стол, как будто на нем было что-то написано, и закончил: — Вежливость... И, я бы даже сказал, рыцарство.

— Рыцарь! — вскочил я. — А лезть через головы старушечьего пола — это тоже вежливость?

— Ты чего? — спросил Витька, не отрываясь от экрана.

— Так это же он! — закричал я. — Тот самый, который сегодня втерся без очереди.

— Ну и подумаешь, — сказал Витька. — Вы могли подождать, а ему некогда.

— Некогда! — изумился я. — Рыцарь!.. Вежливость. .. Он чуть не плюнул мне на голову.

— Это он случайно, — разъяснил мне спортивно образованный сын. — Понимаешь, у него такая привычка — сплевывать на лед во время игры, чтобы стабилизировать дыхание. Очень интересная манера, об этом даже в зарубежных газетах пишут.

— Плевал я на эти зарубежные!.. — разозлился я. — Там, говорят, еще не такое пишут.

— Ну-ну, папахен, ты полегче! — осадил меня Витька. — Я не про клеветников, а про демократические.

— Людей толкает, людям плюет на головы, а с экрана болтает о вежливости!.. Хорошо, что я отбрил его.

— Ты?! — вытаращил глаза Витька. — Что ты ему брякнул?

— Я сказал, что он хам... Надо бы порезче.

— Ты?! — взвился Витька. — Ты обхамил его, Сергея Монеткина, аса хоккея!.. И когда!.. Послезавтра у него международная игра. Он должен совершить свой двадцатый подвиг! Ты сбил его нервный тонус. Что ты наделал?.. Ты должен извиниться.

— Фига! — перешел я на хоккейную вежливость. — Перед этим рыцарем с большой дороги!..

— Ну, хорошо, — холодно сказал Витька. — Я пойду к нему сам. Ничего не поделаешь, дети всегда отвечают за грехи родителей.

 

Страшный случай

Сатирик-юморист Аскольд Еремеевич Зайчиков по ошибке разорвал и выбросил в мусоропровод рукопись только что написанного рассказа.

— Конец!.. Все погибло!.. Как жить?! — метался он по кухне, вцепившись обеими руками в свои реденькие волосы.

— Ничего не погибло, — успокаивала его жена Зинаида Максимовна. — Пока я жива, ты можешь быть спокоен!.. Вот если бы ты ушел к той рыжей корове…

— Зина! — взмолился Зайчиков.— О чем ты?! Ведь это было до рождества Христова.

— Но было же!.. Ты не станешь отрицать, что было. Помнишь, ты называл ее серебристой ланью?

— Я прошу тебя, — заныл старейшина юмористического цеха. — Это неблагородно. В такой момент, когда я переживаю трагедию...

— Трагедии не будет. Мы пойдем спасать твою рукопись!

— Пойдем?.. Куда?

— В подвал, куда выходят все трубы мусоропровода. Накинь плащ Бориса, в котором он ездит на картошку, и надень свою старую фуражку.

В 23.00 супруги Зайчиковы двинулись в экспедицию по спасению рукописи. Аскольд Еремеевич уныло плелся позади, наступая на полы плаща, который был ему не по росту. Зинаида Максимовна выглядела браво в старом халате, перетянутом семейной реликвией — военным ремнем Зайчикова. В руках она держала тоненькую елочную свечку.

Когда Зайчиковы дошли до нижней ступени лестницы, они заметили на двери подвала большой амбарный замок.

— Ну вот, — вздохнул Зайчиков, — ничего не поделаешь.

Он предпочел бы отправиться домой, лечь спать, а завтра утром усесться за письменный стол и восстановить по памяти погибший рассказ. Но Зинаида Максимовна была непреклонна.

— Пустяки, — сказала она, — сейчас мы найдем Эльвиру, и она откроет нам.

Посмотрев на окна однокомнатной квартиры дворничихи Эльвиры, жена полуклассика заметила тоненькую голубую полоску света между шторами. Это означало, что, глубоко замаскировавшись и делая вид, что она спит, Эльвира всем телом воткнулась в телевизор.

Оставив Аскольда Еремеевича во дворе, Зинаида Максимовна поднялась на пятый этаж и осторожно нажала кнопку звонка. Послышалось шлепанье босых ног, дверь отворилась, и перед Зинаидой Максимовной предстала Эльвира в стеганом халатике.

— Чего надо? — спросила Эльвира.

— Извините, — засуетилась Зинаида Максимовна, — извините, Эльвирочка, у нас с Аскольдом Еремеевичем огромная просьба. Нам нужно в подвал, где мусоропровод, а замок заперт.

— Это правильно, что заперт.

— А вы не могли бы открыть?

— Не можем. Ключ у слесаря. Он третий день зашибает, а когда опомнится, не знаем.

— Позвольте, но так же нельзя. Должен быть порядок.

— Порядок ищете?.. Ну так идите к технику-смотрителю. Он куда больше моего получает.

— Эльвирочка, душечка, — залебезила Зайчикова,— поймите меня как женщина женщину...

— Девушка я, — рассердилась Эльвира, — это Кольки-водопроводчикова жена придумывает.

— Девушка, конечно, девушка, — засуетилась Зинаида Максимовна, — цветочек совсем. Несчастье у нас. Аскольд Еремеевич по рассеянности выбросил в мусоропровод ценную вещь.

— Колечко ваше или браслетку? — оживилась Эльвира, увидев, что на руках Зинаиды Максимовны нет драгоценностей.

— Нет, что вы, совсем другое.

— Скрываете? — обиделась Эльвира. — Не бойтесь, не польщусь я на ваше колечко. У самой денег хватит, если что интересное встретится.

— Это не драгоценность. Рукопись рассказа... Листки бумаги.

— За макулатурой в грязь полезете? Ну и полезайте!.. Вон в вашем корпусе третий лаз, туда ваш мусоропровод выходит... Лезьте, а мне спать пора. И так весь сон стронули.

Выйдя во двор, Зинаида Максимовна увидела горячо любимого мужа, стоявшего на вахте под дождем.

— Все в порядке, Аскольдик! — сказала она. — Я узнала. Видишь, вон третий лаз, пойдем посмотрим.

У самого лаза она зажгла свечку и заглянула внутрь подвала. Широким веером раскинулись на цементном полу изорванные листы бессмертного рассказа.

— Кольдик! — ликующе воскликнула Зинаида Максимовна. — Видишь? Ты узнаешь? Это он!..

— Кажется, — пересохшим голосом сказал боец смехового фронта.

— Сейчас мы полезем туда и достанем, — распоряжалась боевая подруга.

В это время во дворе появилась Лина Семеновна, машинистка, у которой Зайчиков печатал большинство своих произведений и которую называл «счастливая рука». Она чем-то отдаленно напоминала «лань», в которую был влюблен Аскольд Еремеевич, и поэтому Зинаида Максимовна относилась к Лине Семеновне с ненужным подозрением. Лине нравились мужчины лет на двадцать пять моложе маститого юмориста и по крайней мере на пятнадцать килограммов легче.

Увидев две загадочные фигуры, Лина Семеновна шарахнулась в сторону, но потом решила пройти мимо, как бы не замечая их. Так следовало поступать в целях личной безопасности, во всяком случае так советовал милицейский детектив «Один без трех» Аркадия Дважды-Самаркандского.

Приблизившись к Зайчиковым, Лина Семеновна узнала их несмотря на странные наряды.

— Зинаида Максимовна, Аскольд Еремеевич, — пропела «счастливая рука». — Ой, это вы!.. С ума сойти... Кто бы мог подумать.

— Добрый вечер, Линочка, — неосторожно сказал Зайчиков.

А Зинаида Максимовна, сверкнув глазами, угрюмо кивнула головой.

— Извините, извините, — затрещала Лина Семеновна так, будто печатала на машинке. — Понимаю, вы собираете материалы... Темные личности в подвалах, человеческая свалка. Мне так жаль, что вам, Аскольд Еремеевич, как сатирику, приходится рыться в отбросах... Кстати, я сейчас видела пьесу в Комедии — ужасная чушь! И актеры играют отвратительно. Почему бы вам не написать комедию?

— Напишу, — ласково пообещал Зайчиков. Зинаида Максимовна посмотрела на Лину Семеновну, как собака на кошку, и «счастливая рука» умчалась домой. Там, не снимая пальто, она позвонила по телефону своей подруге Наденьке, «счастливой руке» писателя Аркадия Дважды-Самаркандского и, задыхаясь от смеха, рассказала о встрече с супругами Зайчиковыми, расписывая их нелепые одежды, свечу и глупые лица. «Особенно у нее, этой бегемотицы»,— хохотала Лина Семеновна, и Наденька вторила ей, потому что Линка умела смешно рассказывать, во сто раз смешнее, чем писал ее Зайчиков.

Как только «счастливая рука» исчезла, Зинаида Максимовна сказала:

— Ну?

— Что «ну»? — недоуменно спросил Аскольд Еремеевич.

— Опять начинается?

— Что начинается?

— Не играй Швейка!.. Я видела, какими глазами ты смотрел на эту селедку!

— Да нет же, честное слово. Поверь, я смотрел на нее лишь как... как на свое орудие... Часть пишущей машинки, не больше.

Образное сравнение убедило Зинаиду Максимовну, и, вспомнив о своей главной задаче, она сказала:

— Полезем.

Но тут появился участковый Мокиенко, совершавший ночной обход. Фигуры Зайчиковых, их одежда, свеча вызвали у него приступ бдительности, он не спеша приблизился к странной паре и осветил их лица фонариком.

— Здравия желаю! — козырнул Мокиенко, обращаясь к одному Зайчикову.

— Добрый вечер, — ответил Аскольд Еремеевич, а Зинаида Максимовна достойно промолчала.

— Не узнаете, товарищ Зайчиков? — спросил старший лейтенант милиции.

— Извините, нет, — тревожно сказал Зайчиков.

— Ясное дело, нас много, вы один. Семнадцатое отделение не припомните?

Зайчиков побледнел, а Зинаида Максимовна вмешалась:

— Простите, товарищ лейтенант, вы, наверное, что-то путаете.

— Никак не путаю, — бодро отрапортовал участковый.— Товарищ писатель Зайчиков у нас в отделении свои рассказы читал. Уж и нахохотались мы.

— Да, действительно! — обрадовался Зайчиков.— Виноват, что забыл. Так, говорите, понравились?

— Замечательные вещицы, дух подняли. Майор потом сказал, что они раскрытию преступлений способствовали. Все мечтаем, как бы еще с вами встретиться.

— Постараюсь, — пообещал Зайчиков. — К сожалению, сейчас занят.

— Ясно-понятно, ваши занятия не наши. Подышать, значит, кислородом вышли. И оделись правильно, чтобы не озябнуть. Ваше здоровье всем нужно. Свечечку тоже не зря прихватили. Темно на дворе и колдобины. Я эту вашу Эльвиру Павловну учту...

— Не нужно, товарищ лейтенант, — великодушно сказала Зинаида Максимовна. — Она женщина больная, припадочная.

— Для больных больницы имеются, — наставительно изрек участковый. — Дворник физически полноценный требуется. В общем, здравия желаю.

Откозырнув, он удалился для выполнения своих служебных обязанностей.

— Видишь, народ знает меня, — трибунным голосом изрек Аскольд Еремеевич, — а критики, они... Посидеть бы им сутки в дежурной камере.

— Ты, как всегда, прав, Кольдя, — согласилась Зинаида Максимовна. — Но пора нам… Лезь!

— А как лезть?

— Как! Головой вперед. Только осторожно, и собирай все листочки.

Зайчиков беспрекословно опустился на колени, просунул голову в лаз и сразу же закричал:

— Ой! Ой!..

— Что такое?! — встревожилась Зинаида Максимовна.

— Ой! Радикулит... правосторонний! Ой!

— Назад! Сейчас же назад! — скомандовала Зинаида Максимовна.

Охая и стеная, писатель, ценимый милицейской службой, выполз из лаза и долго стоял на четвереньках, пока не принял вертикальное положение.

— Боже мой, боже мой! — кудахтала любящая жена.— Что я наделала, как я могла! Прости меня, Кольдик.

— Ничего, ничего, — еле выговаривал сквозь зубы Зайчиков. — Все прошло... Я уже могу...

— Ни в коем случае! Я сделаю это сама.

— Нет, все-таки я мужчина.

— Какое это имеет значение!.. Во-первых, теперь уже стирается грань между мужчиной и женщиной, а во-вторых, я же была чемпионкой по гимнастике. Ты помнишь?

Это было так давно, что Зайчиков все забыл, но, не желая огорчать жену, сказал:

— Знаю, знаю!

— Стой здесь и свети! — приказала Зинаида Максимовна, и, припомнив спортивную юность, нырнула в лаз приемом, который называется «рыбкой» и в котором она когда-то имела успех.

Верхняя половина туловища бывшей гимнастки прошла легко, а нижняя заполнила все пространство лаза.

— Зина! — испуганно закричал Зайчиков. — Почему ты остановилась?

Из подвала глухо и невнятно доносился голос Зинаиды Максимовны.

— Тащи меня назад! — наконец услышал Зайчиков.

— За что тащить? — спросил он.

— За ноги... Да тащи же...

Аскольд Еремеевич крепко вцепился в бывшие гимнастические ноги супруги, потянул изо всех сил.

— Кольдя… — слышал он слабый голос и весь вспотел от растерянности и страха. Что делать? Звать на помощь, но это было смешно и глупо, да и в такой поздний час во дворе не оказалось ни одного прохожего.

— Кольдя! — повторилось снова.

Аскольд Еремеевич предпринял еще две безуспешные попытки, и — о чудо! — третья удалась. Верный спутник жизни появился на свет.

— Ты жива, жива! — целовал Зайчиков жену, чего он не делал по крайней мере последние пять лет. — Ты цела?

— Разумеется, цела, — сразу же обретая привычное ей спокойствие, ответила Зинаида Максимовна. — Не понимаю, какой дурак делает такие лазы, если туда не проникнуть даже с моей фигурой.

— Пошли домой, — твердо сказал Зайчиков, — я не хочу быть посмешищем.

— Погоди, я еще что-нибудь придумаю.

— Пошли!

Зинаида Максимовна чувствовала, что проигрывает сражение, как вдруг во дворе появился Митька-красавчик, худощавый длинный парень, который за один месяц менял шесть-семь мест работы и воспитанием которого участковый Мокиенко занимался уже не первый год.

— Митя! — звонко закричала Зинаида Максимовна. — Митя, к нам!

Митька неторопливо подошел к Зайчиковым.

— Приветик, — сказал он. — На рыбалку собрались, корюшку высверливать?

Мастер сатиры и юмора поморщился при этой глупой шутке, а Зинаида Максимовна улыбнулась.

— Митенька, помогите, голубчик. Видите, там, в подвале, бумажки.

— Вижу, — шмыгнул носом Митька. — Ну и что?

— Эти бумажки — случайно порванный рассказ Аскольда Еремеевича... Он очень дорог нам. Достаньте эти бумажки, только все до одной, если вам нетрудно. Мы вас не забудем.

— Чего трудного, — ухмыльнулся Митька, нырнул в подвал и уже через пять минут принес клочки чуть не погибшей рукописи.

— Спасибо, спасибо, — проговорила сияющая Зинаида Максимовна, укладывая в сумку спасенную рукопись, и сунула в руку Митьке какую-то бумажку.

Полночи супруги Зайчиковы склеивали рассказ, а на следующее утро Аскольд унес его к машинистке Лине Семеновне.

Как только Зайчиков ушел, к Зинаиде Максимовне явился Митька-красавчик.

— Салют, — сказал он, ощупывая вороватыми глазами переднюю. — Там вчера у нас неувязочка вышла.

— Какая?

— Нормальная. Вы меня, так сказать, стимулировали за самоотверженный труд. Это законно. Только каждой операции своя цена. Вы мне трояк кинули, а это дело меньше пятишника не потянет.

— Пожалуйста, пожалуйста, — пробормотала Зинаида Максимовна и дала Митьке еще два рубля.

Аскольд Еремеевич, получив перепечатанную рукопись рассказа, двинулся с ней по редакциям журналов. На этот раз маститому сатирику-юмористу не везло. Рассказ всюду нравился, и нигде его не печатали.

В отсутствие Аскольда Еремеевича к Зинаиде Максимовне то и дело являлся Митька-красавчик, требуя мзду за ущербы, якобы понесенные при извлечении рассказа: за порванный пиджак, покалеченную руку, насморк, полученный в сыром подвале. Мужественная и стойкая женщина, Зинаида Максимовна удовлетворяла наглые Митькины требования, потому что опасалась долго оставаться с ним наедине и еще больше боялась, как бы не узнал о посещениях Митьки Аскольд Еремеевич, жгучий обличитель вымогателей.

Кончилось все благополучно. Рассказ Зайчикова напечатали в «Вечерней газете». Правда, гонорар, полученный за это произведение, оказался меньше, чем Митькины гонорары у Зинаиды Максимовны.

Впрочем, это не имеет значения. Главное, что исчез Митька-красавчик. Любитель юмора участковый Мокиенко за мелкую кражу в детском саду перевел его с домашнего воспитания на общественный режим.

Узнав об этом, Зайчиков гордо сказал:

— Видишь, Зина, действует моя сатира, вторгается в жизнь.

 

Канаста

Две дамы — одна черная, другая светлая — на кухне играли в канасту. Эта карточная игра не требует умственного напряжения и в последнее время стала модной, как форма интеллигентного отдыха. Проигрыш здесь незначителен, тридцать — сорок копеек, он не наносит ущерба семейному бюджету, как «двадцать одно», в которое представительницы женского пола предусмотрительно не играют еще с доисторических времен.

Дамы, близкие по возрасту, различались сложением и темпераментом. Черная, весившая под сто килограммов, сидела неподвижно, словно каменная баба в скифских степях. Светлая едва тянула на семьдесят. Она проигрывала, и с губ ее срывались фразы, не совсем принятые в женском обществе. Безбожно ерошила она желтые волосики, которые с таким старанием укладывал дамский мастер Юра.

За тонкой стенкой, в комнате, которая торжественно называлась кабинетом, в полосатой пижаме, похожей на старую арестантскую куртку, сидел маленький, недокормленный муж светловолосой и что-то писал. Порой он выходил на кухню, усаживался в красном углу, где никто, кроме него, не имел права сидеть, и начинал, как ему казалось, развлекать играющих дам.

Делал он это по-разному, но всегда изобретательно. То громко и невнятно читал невнятные стихи, то рассказывал анекдоты, за которые его в свое время исключили из седьмого класса, то принимался читать статьи, интересные только жуковедам и змееловам.

— Не тревожься, миленький, — говорила ему жена голосом провинившейся девочки. — Мы скоро кончим и будем пить чай с брусничным вареньем. Ты ведь любишь чай?

— Люблю, — лживо отвечал худосочный, хотя на самом деле он предпочитал совсем другие напитки. — Я посижу с вами немного.

Он еще прочнее устраивался в красном углу, обдумывая, как бы развлечь дам, однако, не придумав ничего оригинального, уходил в кабинет, а дамы продолжали игру. Но едва только у них завязывалась интересная борьба, муж появлялся в кухне и застенчиво говорил:

— Я не буду мешать вам, но сейчас я вспомнил забавную песенку, которую слышал от одного автора-куплетиста. Вот послушайте.

Пел он, не обладая ни голосом, ни слухом:

В жизни много забавных историй, Хохотал даже сторож-старик. Театральный рабочий Григорий Полюбил инженю-драматик.

— Смешно? — спрашивал он.

— Очень, — фальшиво улыбалась жена.

А черная дама молчала как истукан.

И тогда малоупитанный муж долго и нудно объяснял им, какая разница в старых амплуа между инженю-драматик и инженю-кокет.

В это время жена брала колоду карт, которая ей совсем не нужна, быстро проигрывала, а ее подруга, выложив карты веером, говорила:

— Ватерлоо!

— Ну-ну, — произносил цыплячьим голосом неполноценный муж, — играйте, — и уходил в кабинет подумать на диване.

Однажды, когда черная дама сильно проигралась, — чуть ли не девяносто восемь копеек! — она сказала подруге:

— Все!.. Я отказываюсь, если этот челнок не перестанет сновать...

— Какой челнок? — не поняла подруга.

— Твой недоросток.

Такую грубость черной дамы можно было объяснить только суммой проигрыша. Вообще-то она была вежлива и даже лет тридцать назад поступала на филологический факультет.

— Я попросила бы тебя... — начала подруга, готовя ответный удар, но, вспомнив, что может лишиться партнерши, переменила курс:

— Я попросила бы тебя посоветовать, как поступить с этим большим ребенком.

Черная дама прочно задумалась.

— Надо ему платить, — деловито сказала она.

— Как?

— Как я плачу моей Кате, поденно.

— Он не домработница, — обиделась жена, — и у меня нет лишних сумм.

Черная дама посмотрела на нее с сожалением.

— Он же не будет убирать квартиру и готовить обед. От него требуется только одно — не заходить на кухню, когда мы играем. Мы будем платить ему копейку за партию. Разумеется, платит выигравший.

— Он не согласится. Мужская гордость не позволит ему.

— Позволит! Они все позволяют себе.

Черная дама оказалась права. Маломощный муж дал согласие и приспособил для капиталов маленькую гранитную пепельницу. По вечерам жена и ее подруга играли на кухне без семейных помех, а малооплачиваемый муж лежал в кабинете на диване, занимаясь этим любимым вечерним делом всех мужей. В конце игры он неизменно клал в гранитную пепельницу честно заработанную копейку. Копейка ложилась на копейку, и копеечный муж, пересчитывая денежки, загадочно улыбался.

В один из вечеров он обнаружил себя владельцем тридцати копеек. Утром он пошел в булочную и приобрел у рослой бело-розовой продавщицы на свои трудовые тридцать копеек билет денежно-вещевой лотереи.

— Как пить дать, выиграете, у меня счастливая рука, — сказала пышнотелая продавщица и ласково улыбнулась. Она жалела этого доходягу, которого жена гоняет по торговым точкам.

Вещие слова сбылись; доходяга-муж выиграл «Москвича».

Все служащие сберкассы сбежались посмотреть на счастливчика, всем им, особенно молоденьким, он показался интересным мужчиной.

Пока билет был на проверке, перспективный муж ничего не говорил жене, продолжая собирать карточную дань с жены и ее подруги. Когда проверка подтвердила правильность выигрыша, автомобильный муж сказал своей супруге:

— Я выиграл «Москвича».

И еще он неосторожно сказал:

— Представь себе, это на деньги, которые я получал с вас за ваши карты.

У жены подскочило давление, но она сумела сдержать себя и поцеловала мужа, выросшего в ее глазах.

— Спасибо, умненький. Конечно, мы возьмем деньгами.

Владелец «Москвича» впервые за тридцать лет семейной жизни заговорил хозяйским голосом:

— Я возьму машину и буду ездить на ней.

— Не забывай, — взвизгнула жена, — что нам нужны деньги. Нужно купить новый холодильник, нужно дать детям на квартиру, мне нужны лифчики...

— Тебе все нужно, — нагло сказал муж и ушел в кабинет полежать на диване.

Через два дня он получил машину русалочного цвета. К удивлению сослуживцев, он научился водить ее, и, к ужасу жены, ему дали права. Ценившая свою жизнь супруга отказалась ездить с ним, а он таинственно улыбался.

Однажды придя с работы, жена нашла записку, написанную неожиданно твердым почерком.

«Прощай, — писал он. — Я уехал. С кем — не имеет значения».

В тот же день жена узнала, что ее тиражный муж уехал с хлебо-булочной красавицей. Вечером, придя к подруге играть в карты, черная дама застала ее в слезах.

— Не волнуйся, — сказала черная дама. — Давай сыграем в канасту. Это стабилизирует нервы.

Выиграла жена и опять заплакала, говоря, что это плохая примета.

— Глупости, — сказала подруга. — Он вернется. Только не забывай класть ему в пепельницу копейку.

 

Концепция кота Васьки

Молодой писатель из города Верхневолжска Эльвар Струженцов написал рассказ «Синие дали».

Начинающий прозаик поделился с читателями воспоминаниями о раннем детстве, о том, как он ходил с дедом Фаддеем на рыбалку, как дед уснул и чуть не свалился в речку, а маленький Элька поймал подлещика, принес его домой и разбойник кот Васька сожрал с потрохами ребячью добычу.

В этом году впервые отмечался праздник «День рыбака», и потому редактор газеты «Заря Верхневолжска нашел рассказ актуальным и, заменив заголовок «Синие дали» на «Ясные зори», напечатал его. Счастливый автор поспешно включил свое новое произведение в сборник рассказов, который он недавно сдал в местное издательство.

Случилось так, что номер газеты с рассказом Эльвара прочел известный литературовед Валентин Павлович Костерецкий, путешествовавший на теплоходе вниз по Волге. Погода стояла чудесная, настроение у Валентина Павловича было благодушное, он расчувствовался, написал доброжелательную статью под названием «Дует свежий ветер» и отправил ее в «Литературный вестник».

«Принципиальный интерес представляет образ кота Васьки, — писал Костерецкий. — Это не просто плут, запечатленный в баснях И.А.Крылова, а хищник, несущий в себе черты тяжелого недавнего прошлого. Он уже неспособен уничтожать крупную рыбу, но пожирает с потрохами жалкого подлещика. Автор полон оптимизма и веры в светлое будущее, что ярко отображено в названии рассказа — «Ясные зори».

Главный редактор «Литературного вестника» внимательно прочел научное исследование Костерецкого и глубоко задумался. То, что Валентин Павлович, доктор наук, специалист по забытым писателям первой половины шестнадцатого столетия, всей своей ученой фигурой поворачивался к современности, заслуживало пристального внимания. Однако статья показалась ему спорной, и редактор решил поместить ее в порядке обсуждения.

Первым откликнулся критик Бор.Толоконцев. У него не было ни званий, ни знаний... однако он владел бойким пером.

«Очень сомнительна концепция кота Васьки, выдвинутая уважаемым доктором наук В.П.Костерецким! — темпераментно восклицал Толоконцев. — Дело не в Ваське — в потрохах. Подумаешь, материальная ценность! Если Эльвар Струженцов претендует на лавры Свифта и Салтыкова-Щедрина, он мог бы избрать тему покрупнее для сатиры и написать, например, о том, как отдельные малосознательные граждане еще недостаточно экономят электроэнергию. Кроме того, автор не верит в молодое поколение. Образ рассказчика-ребенка ложен. Наш сегодняшний передовой мальчик, живущий в эпоху научно-технической революции, снес бы пойманного им подлещика в школьный аквариум юннатов».

Бор.Толоконцеву ответила известная писательница Василиса Нефедова. Она в свое время пострадала от пера-топора воинственного критика и теперь с удовольствием отшлепала его своей маленькой, но сильной ручкой за недопустимо развязный стиль, за то, что он берется судить о художественной литературе, не понимая, что вся сила прозаика — в деталях. А ведь в том, как описан внешний и духовный облик кота Васьки, виден незаурядный талант Эльвара Струженцова.

Василисе Нефедовой солидно и убедительно возразил Тарас Постепенский.

«Я согласен, — писал он, — что детали внешности кота Васьки художественно достоверны, но увы, они заимствованы: усы — у Пришвина, уши — у Сетон-Томпсона, нос взят у великого индийского писателя Бен-Али Грамапутры, жившего в пятом веке до нашей эры».

Рядом с заметкой Тараса Постепенского «Литературный вестник» поместил реплику академика И.М.Креминаля, в которой ученый, отдавая должное глубоким и всесторонним познаниям Тараса Петровича, указывал, что никакого Бен-Али Грамапутры вовсе не существовало и все его сочинения принадлежали безвестному горшечнику Аге из Кашмира.

Сказали свое слово и рядовые читатели.

«Дорогой товарищ Эльвар Струженцов, — писали члены общества «Друг животных», — мы категорически протестуем против дискриминации кота Василия и выражаем сожаление, что вы и другие литераторы все еще не создали положительного образа кошки».

С озера Селигер прислал открытку заслуженный рыбак Кондрат Говорунчик-Рыжий.

«Очень современный и нужный колючий сигнал в виде заметки «Ясные зори». Он неопровержимо свидетельствует о том, как у нас плохо дело с крючками и прочей рыболовной снастью. Иначе нельзя объяснить, почему такой способный мальчик под руководством деда поймал лишь одного подлещика».

День ото дня дискуссия разрасталась.

Пришло письмо и из Верхневолжска. Вот оно:

«Уважаемый товарищ редактор, Верхневолжское издательство, внимательно изучив материалы, публикуемые вами по рассказу Эльвара Струженцова «Ясные зори», сделало вывод, что рассказ спорен, во многом ошибочен, и поэтому сняло его с производства. Что же касается других произведений Эльвара Струженцова, которые мы предполагали поместить в отдельном сборнике, издательство решило снова пересмотреть их в свете вашей плодотворной дискуссии, а издание сборника перенести на 1993 год.

С уважением главный редактор Верхневолжского издательства

К. Бубуки»

 

Нахал

Недавно у нас в доме фотокорреспондент из газеты снимал нашу дворничиху Настасью Петровну и мальчишек Витю Комодова и Алешу Сережникова, которые за месяц собрали больше тонны старой бумаги. Только организовал фотограф выразительную группу — Настасья Петровна посередине, Сережа и Алеша по бокам, — подходит к этой группе полный такой, авторитетный мужчина и становится впереди всех.

— Скажите, пожалуйста, — спрашиваю я потом Настасью Петровну, — кто этот гражданин, что с вами фотографировался, и какое отношение он имеет к бумажному утилю?

— Это, — отвечает Настасья Петровна, — Горелкин из десятого номера. Бумагу он не собирает, а мусорит больше всех.

— Позвольте, но почему же он к вам пристроился?

— А что с ним поделаешь? — махнула рукой Настасья Петровна. — Нахал, да и все.

Прошла неделя, раскрываю я газету: вижу фото. На нем изображен тот самый мужчина, а из-за спины у него Витькин нос торчит. Внизу подпись: «Передовики по сбору старой бумаги А.А.Горелкин и Витя Комодов».

Настасья Петровна и Алеша на фотографии не получились. Закрыл их Горелкин своей авторитетной спиной.

Рассказал я об этом случае знакомому сатирику и спрашиваю: нельзя ли такого Горелкина в комедии вывести? А он говорит: не пойдет. Не может нахал закрыть передового труженика. И вообще, говорит, встречаются у нас нахалы, но нетипично это для нашего времени.

А ведь, пожалуй, правильно сказано: нетипично, но встречаются.

Есть у нас в городе ресторан первого класса. Днем там комплексные обеды, вечером — порционные блюда, оркестр играет, девушки разносят по залу шоколад.

У входа в ресторан расположился швейцар с бородой, как у дядьки Черномора. Уходите вы из ресторана, бородач распахивает перед вами дверь и намекает:

— Швейцара не забудьте.

Дадите ему двадцать копеек, он кланяется:

— Премного благодарен.

А если не сделаете этого, так он преподнесет:

— Дверь закрывать надо. Тут для вас швейцаров нет.

Разыгралась в прошлом году эпидемия гриппа. Бедствие это было серьезное, медицина с ним боролась изо всех сил. Граждан предупреждали, чтобы, если они почувствуют себя плохо, на работу не шли, а вызывали бы на дом врача. Этим воспользовались некоторые нетипичные личности. Например, мой сосед по квартире Бочкарев. Улегся в постель, положил на тумбочку разные лекарства и вызвал врача. Пришла молодая докторша из поликлиники, осмотрела Бочкарева: горло у него чистое, кашля, насморка нет, температура 36,7. Спрашивает:

— На что жалуетесь?

А Бочкарев ответить даже не может, стонет только! Выписала докторша бюллетень с диагнозом «бестемпературный грипп», через три дня снова пришла. Картина та же самая. Только теперь градусник 36,8 показывает.

— Видите, — говорит Бочкарев, — на целую десятую поднялась. То-то я себя так плохо чувствую.

Продлила докторша бюллетень еще на три дня. Опять пришла. Картина та же. Только на градуснике 36,5.

— Скачет температура, — жалуется Бочкарев. — Совсем мое дело скверное.

Хотела докторша выписать Бочкарева на работу, а он и не возражает:

— Что же, выписывайте, я свое пожил, но учтите, вам за мою смерть отвечать придется.

«Проболел» Бочкарев больше месяца, а потом еще бесплатную путевку на курорт получил. Пожалела его общественность. Еще бы, столько человек мучился.

Как только не изощряется нахал, диву даешься. Наблюдал я недавно такую картину. Входит в троллейбус с передней площадки пожилой мужчина, по виду пенсионер. Кто-то из молодых людей уступает ему место, он вежливо отвечает:

— Извините, я по другому вопросу.

Поворачивается спиной к водителю, снимает кепку и произносит следующий монолог:

— Просить в трамваях и троллейбусах воспрещено. Воровать не умею. Прошу не каждый день. На панелях не валяюсь, не пьянствую, ни одного советского человека не оскорбил. Инвалид второй группы.

После этой речи одна из пассажирок подает оратору гривенник. Он кланяется и продолжает дальше:

— Дай вам бог здоровья! В бога верую так же, как и вы. Но никем еще не доказано, есть он или нет.

Тут уже многие пассажиры смеяться начали, и все дают попрошайке мелочь, а кто-то даже сказал:

— Вот нахал! Но какой артист!

Зто, так сказать, нахал-попрошайка, а есть нахалы требовательные. Знал я одного такого.

Был он человек с незаконченным средним образованием, книг не читал, в театры не ходил, но, между прочим, интересовался литературой и искусством.

Прослышал он, что собирается конференция зрителей обсуждать новый спектакль. Конечно, спектакля он этого не видел, все же говорит жене:

— Погладь мне рубашку, пойду на конференцию, выступлю со своим мнением.

Жена уж на что была им приучена, и та ахнула:

— Опомнись, это совсем нахальство получается.

А нахал в ответ:

— Не маленький, знаю, что делаю.

Пришел нахал на конференцию, сидит, слушает, как выступают другие, до чего народ робкий, застенчивый. Его самого в робости никто упрекнуть не мог.

Забрался нахал на трибуну:

— Разрешите мне, товарищи, сказать несколько слов от лица широкого культурно выросшего зрителя.

Публика на оратора уставилась, а он чешет и чешет: зритель требует, зритель настаивает, зритель предлагает. Всех учит: драматурга — пьесы писать, художника — декорации рисовать, актеров — роли играть.

Выступил потом постановщик спектакля, седенький, почтенный мужчина, и говорит:

— Не думал я, что широкий, массовый, культурно выросший зритель такой нахал.

Освистали старика, пришлось ему в конце заседания справку давать, что его не поняли и что ни на какие обобщения он и не покушается. А нахалу после конференции на все премьеры билеты присылать стали.

Осмелел нахал еще больше и заявляет жене:

— Погладь мне рубашку, надо будет серьезно за литературу взяться, не то пропадет она.

И взялся. Критиковали тут одного драматурга за творческие ошибки, указывали, что пошел он по ложному пути. Но поскольку критики были люди вежливые, деликатные, резких выражений они избегали и даже были обвинены в мягкотелости. Нахал же университетов не кончал и в словах не стеснялся. Отправил он в газеты заметку: «Сообщаю, что с данным драматургом я лично не знаком, пьес не читал, но от лица рядового, передового, культурно выросшего читателя считаю, что таким не место в нашей литературе и гнать их надо помелом».

Не напечатали заметку. Обиделся нахал и заявляет жене:

— Погладь мне рубашку. Буду с этими бюрократами бороться, сочиню на них что-нибудь художественное.

Потратился нахал, купил пишущую машинку, бумаги, принялся за дело. В неделю настрочил толстенный роман и отнес его в редакцию толстого журнала.

Приходит и говорит:

— Взгляните со вниманием, потому что хотя я человек пожилой, а писатель молодой. На этот счет установка имеется: молодым везде у нас дорога и, обратно, старикам везде у нас почет. Так что я вам по обеим статьям подхожу.

Прочитали в редакции толстого журнала роман, видят — ни складу в нем, ни ладу. Стали размышлять, что делать, — положение трудное.

Размышляли-размышляли и написали в ответ: «Произведение ваше представляет серьезный интерес, хотя и не лишено глубоких недостатков. Есть у вас все основания работать дальше, хотя неизвестно, что из этого получится. А в общем и целом следует вам обратиться в Союз писателей, там люди сведущие — разберутся».

Обратился нахал к писателям. Сколько уж времени они с ним разбираются и разобраться не могут. Кто-то даже посоветовал: лучше его для пользы дела в Союз принять. Возможно, он тогда писать перестанет. Такие случаи бывали.

 

Сказки для взрослых

 

 

Открытие

Дом поэта стоял на высоком берегу. Старинный низкий дом. Чисто вымытые окна его смотрели на бледное северное небо, на гибкую серебряную ленту реки и синевший вдали лес.

Поэт умер давно. Но в доме все осталось так же, как и при жизни хозяина, — бильярд с вытертым сукном, на котором в глухой тоске одиночества поэт играл сам с собой, тяжелая железная палка, гусиное перо с обкусанным концом, книги, хранившие следы пометок острого длинного ногтя, прялка и низенькая дубовая скамейка.

Поблизости на косогорах раскинулись деревни, доживали свой век древние церквушки, на полях урчали железные машины.

В одной из бревенчатых изб жила старая женщина; она носила ту же громкую фамилию, что и предки поэта, хотя они были богатые образованные господа, а прадеды женщины не умели читать и писать, да и она сама едва разбирала по складам.

В то жаркое лето женщина сдала свою избу приезжему профессору с учениками и со всем семейством переселилась в сарай во дворе.

Профессор и ученики утром уходили в усадьбу поэта. Возвращались они поздно вечером, с тихими, просветленными лицами, как верующие с богомолья. Долго за полночь сидели они в душной избе, раскрыв окна, и при зыбком свете керосиновой лампы читали стихи, перебирали в памяти недолгую прекрасную жизнь поэта, говорили вполголоса и спорили до хрипоты.

— Как был бы он счастлив, окажись сейчас здесь, — восклицала худенькая девушка. — Он увидел бы, что исполнилась его мечта и народная слава пришла к нему.

— Народная слава! — нервно кусал узкие сухие губы ученик профессора. — Что такое народная слава? Выдумка! Сказка! Вот он, народ, — наша хозяйка... Спроси, знает ли она хоть одно стихотворение? Зачем ей это? Корова и огород — весь ее мир.

Профессор хмурил седые брови.

— Замолчи! Не смей так говорить об этой женщине!.. Ты ешь хлеб, испеченный ее добрыми руками. Для тебя и таких, как ты, она гнет свою старую спину.

Но ученик не отступал.

— Я не спорю с вами, учитель. Конечно, кто-то должен сеять хлеб и выращивать картошку. Без этого нельзя. Но ведь не хлебом единым жив человек. Вы подумайте, как это жалко — жить там же, где он, и быть далеким от него, как Марс от Земли.

Профессор морщился. Он не любил пустых красивых фраз.

Девушка сердилась:

— Ты ничего не понимаешь. Ты не сказал с ней и двух слов. Ты жесток, как камень, и холоден, как вода.

— Довольно, друзья мои, — останавливал учеников профессор, — пора на покой. Завтра у нас трудный день.

Приезжие спали долго, по-городскому, а старая женщина поднималась с рассветом, видела, как туман белым паром клубится над дремлющей рекой, ступала босыми ногами по холодной, влажной от росы траве, шла в поле, и ворон, тот самый ворон, который был еще совсем молодым вороненком, когда поэт в такой же утренний час бродил по лесным тропинкам, мудрый ворон кивал ей черной носатой головой.

Отцвели липы, промчалась тополиная вьюга, сладким дурманом пахли зеленые пирамиды свежего сена, молодой ученик профессора сказал худенькой девушке те же слова, которые до него тысячи раз говорили другие влюбленные, и девушка, краснея, закрыла лицо маленькими теплыми ладонями.

Мир был полон покоя и счастья.

Но однажды в нестерпимо знойный день над усадьбой поэта, над деревнями на косогорах и древними церквушками прогремело страшное слово.

Казалось, померк свет. Кончилась жизнь.

Профессор с учениками рано вернулись домой, молча сложили чемоданы и, не дожидаясь машин и подвод, ушли на станцию.

В бревенчатых избах рыдали матери и жены. Старая женщина собирала в дорогу сыновей, зная, что, может быть, больше не увидится с ними никогда.

Опустели деревни, закрылись плотными ставнями окна в доме поэта, увезли в длинных ящиках вещи — и бильярд с вытертым сукном, и книги в кожаных переплетах, и тяжелую железную палку, и низенькую дубовую скамейку.

Колосилась рожь, светило солнце, куковала кукушка, обещая долгую жизнь всему живущему на земле, а смерть уже лязгала железными гусеницами по пыльным дорогам, накрывала поля черными тенями зловещих птиц с неподвижными крыльями, высоко вздымалась огнями пожарищ.

Горели хлеба, падали навзничь столетние дубы, раньше времени поднялись с болота журавли. Оглашая дымное небо протяжными криками, умчались они на юг. Смерть, одетая в стальные каски, хрипящая и лающая на чужом языке, ворвалась в дом, где недавно жил профессор с учениками.

Сурово и строго встретила ее хозяйка дома.

Смерть, жестокая, беспощадная, способная смести неприступные крепости, не посмела тронуть крестьянскую мать — всю в черном, с руками, потрескавшимися, как земля в засуху.

Три года каждое утро смотрела старая женщина на восток, туда, где восходит солнце, и ждала.

Пришел день. Розовая полоса зари стала багряной. Тяжелый гул орудий покатился издалека, нарастая все сильней и сильней. Жадно внимая этому благостному грому, старая женщина возблагодарила бога.

Они бежали, завоеватели в кованых сапогах, истоптавшие полсвета, бежали, превратив в прах и пыль бревенчатые избы и дом поэта.

Молча смотрела им вслед женщина с лицом, окаменевшим от горя и страданий.

Здесь, на пепелище среди руин, на дороге, по которой тянулся кровавый след войны, встретила она солдат. Среди них был ее старший сын. Младший покоился далеко от родины под трехгранным столбиком с красной звездой.

Солдат обнял измученную мать, прижал к своей выцветшей, пропахшей соленым потом гимнастерке и зарыдал.

— Не плачь, сынок, — сказала старая женщина. — Я знала, что вы вернетесь. Ступайте вперед, я буду ждать тебя.

Пришел мир, в радости и слезах, а мать не дождалась и второго сына.

Застучали топоры на косогорах, запели пилы, из труб печей в новых бревенчатых избах поднялись высокие дымы.

Приехали каменщики и плотники и начали возводить дом поэта.

Старая женщина была одинока. Ей незачем было рано вставать, не для кого печь пахучие хлеба.

Она пришла к людям в усадьбу поэта и сказала:

— Я хочу помочь вам.

— Ты стара, мать, — сказали ей каменщики и плотники, — тебе не под силу наша работа.

— Вы не знаете меня, — сказала она. — Поверьте мне, я смогу.

Ей поверили.

Она трудилась с утра до вечера, месила глину, клала кирпичи, настилала полы, красила стены. Все могли и умели ее сильные крестьянские руки.

Вернулись в дом поэта старинные вещи: и бильярд с вытертым сукном, и книги в кожаных переплетах, и тяжелая железная палка, и низенькая дубовая скамейка.

Потом был торжественный, сверкающий золотом и синевой день. На полянах, на косогорах собирались приезжие из разных стран света. Ученые произносили длинные умные речи, артисты читали стихи. Старая женщина, затерявшись в толпе, слушала их.

Кончился праздник, она пришла в дом поэта и сказала:

— Возьмите меня, я могу принести вам пользу.

Ее взяли, потому что было много людей, кто знал наизусть каждую строку поэта и мог рассказать о каждом дне его жизни, и очень мало тех, кто хотел мыть полы и окна в его доме.

Как-то в холодный осенний вечер в двери дома постучались бывший ученик профессора и бывшая худенькая девушка.

Он теперь был известным ученым, она — его женой.

— Мы здесь проездом, — сказал ученый. — Мы не могли не побывать здесь.

Старая женщина зажгла свет и повела их по тихим, низким залам. Ученый шел, подняв голову. Громко и важно, так, словно перед ним были новички студенты, говорил он о том, как жил в этом доме поэт, какие стихи написал он здесь. Жена рассеянно слушала его.

Когда они направились к выходу, старая женщина робко промолвила:

— А еще он хотел написать одну сказку.

Ученый снял очки в тонкой золотой оправе, медленно протер платком стекла, надел очки и спросил, глядя куда-то вверх:

— Какую сказку?

— Он хотел написать сказку об Иване-царевиче и жар-птице.

Ученый поджал сухие узкие губы:

— Неужели? Откуда вам это известно? Какая чушь!

Жена осторожно взяла его за руку.

Старая женщина смутилась и ничего не ответила.

— Идем, нам пора, — сказала жена.

Они вышли из дома, сели в машину и уехали.

— Ты был слишком резок с ней, — сказала жена.

— Я был справедлив.

— Нужно быть добрее. Она очень стара.

— Мне все равно, сколько ей лет. Терпеть не могу, когда люди лезут не в свою сферу.

— Сфера! Какое скучное слово! — сказала жена.

Муж обиделся.

— Не отвлекай меня разговорами, — сказал он. — Дорога скользкая.

Спустя месяц бывший ученик профессора, известный ученый, роясь в архиве поэта, нашел желтый, истлевший листок, исписанный легким порывистым почерком, и прочел, что незадолго до смерти поэт хотел написать сказку об Иване-царевиче и жар-птице.

Ученый долго вертел листок в тонких длинных пальцах, потом снял очки и задумался.

— Как она могла догадаться? — сказал он вслух. — Эта старая женщина... Как она могла сделать такое открытие?!

 

Переплетчик

В одной стране, где умным и счастливым считался тот, у кого много денег, жил Переплетчик.

Целый день сидел он в каморке, пахнувшей столярным клеем, одевая в разноцветные одежды книги, которых никогда не читал.

— Нет, это просто дико даже, — выговаривал Переплетчику домовладелец, сытый и важный господин. — Экий ты нелюбопытный. Неужели тебя не тянет раскрыть книгу? Попробуй только — не оторвешься! Знаешь, какие забавные штучки пишут про сыщиков и про женщин... Дух захватывает!

— Так-то так, — соглашался Переплетчик. — Конечно, я и сам бы не прочь, будто знатный барин, поваляться в постели с книжицей в руках и попыхтеть трубкой, да некогда: жена, дети. Надо трудиться, чтобы добывать им на пропитание. И сказать по правде, опасаюсь я этих книжек. Вред от них один, ничего другого. Вот, к примеру, был у меня друг, отличный столяр и семьянин хороший. А как-то взял у меня книгу про любовь, ну и все наискосок у него пошло. Жену бросил, сошелся с подозрительной девицей, запил... А другой, маляр был, начитался сказок о миллионерах — и того хуже: продал свои кисти и краски, накупил сапожных щеток, ваксы, уехал за океан, да и умер там с голоду. Нет, не для простых людей эти книжки. Выдумки в них, а правды никакой.

Домовладельца очень сердили такие рассуждения. Он говорил, что у Переплетчика руки золотые, а голова дубовая и не выйдет из него ничего путного.

— Ладно уж, — добродушно отзывался Переплетчик, — живы будем, не умрем.

Домовладелец обзывал Переплетчика лентяем и, забрав у него несколько книжек, уходил, а мастер, продолжая орудовать над холстом и картоном, бормотал себе под нос:

— Дудки!.. Не собьете меня с толку. Некогда мне заниматься пустяками. Дай-то бог с делом управиться. Бьешься, бьешься, еле-еле концы с концами сводишь.

И вот однажды в мастерскую к нему забрел новый заказчик. Был он широкогруд, большелоб, с ясными, внимательными глазами.

«Вот ведь, — подумал Переплетчик, глядя на высокий лоб посетителя, — должно быть, у этого человека ума палата, а приспособить куда следует он его не умеет. Локти на сюртуке протерты, брюки заштопаны, а ботинки уже не раз чинены».

— Извините, — сказал заказчик, — что я потревожил вас в столь позднее время, но мне очень нужно срочно переплести вот это.

И он положил на верстак толстую папку. Переплетчик взял ее в руки, долго взвешивал, что-то прикидывал в уме, а потом спросил:

— Чего здесь, стихи?

— Почему вы так думаете? — улыбнулся заказчик.

— Знаю я этих поэтов, — сказал Переплетчик, — люди они свободные, делать им нечего. Каждый день влюбляются в новую даму и каждой сочиняют по стишку. Глядишь, и накопится. А бывает, другие господа пишут толстые книги про путешествия по разным странам, или еще генералы любят расписывать о своих сражениях.

— Нет, друг мой, — сказал владелец толстой папки, — здесь не стихи, не путешествия. Здесь книга, в которой написано про таких, как вы, и для таких, как вы.

«Чего он болтает, этот большелобый? — недоверчиво подумал Переплетчик. — Откуда ему знать про мою жизнь, если он в первый раз появился тут, а до этого и не слыхал обо мне».

Он, конечно, не высказал своих мыслей, а странный заказчик, поглядев на него, повторил:

— Эта книга про вас и для вас, мой друг. Прочтите ее, и вы убедитесь, что я прав.

— Не мое дело читать, — угрюмо промолвил Переплетчик.—А сделать что нужно — сделаем. Вы только прикажите, какой материал ставить. Можно сафьян или бархат, а можно...

— Нет, ни сафьяна, ни бархата. Незачем наряжать ее, словно знатную даму. Я предпочел бы холст и картон покрепче. Просто и прочно. Вот и все.

— Не беспокойтесь, не подведем, — пообещал мастер. Когда заказчик ушел, Переплетчик раскрыл толстую папку и обнаружил там стопу бумаги, исписанную мелким неразборчивым почерком.

— Ну и ну, — задумчиво покачивал он головой, перебирая один за другим листы бумаги. — Тоже, называется, книга. Все рукой писано — должно быть, у бедняги не было денег, чтобы отпечатать в типографии. Невелика, выходит, птица. И в грамоте, видно, не слишком силен. Ишь ты какие каракули развел. А еще хочет, чтобы я портил глаза, разбирая их. Много воображают о себе эти господа сочинители. «Прочтите, говорит, это про вас и для вас». Интересно, что же все-таки он смыслит в моем ремесле? Ладно уж, прочту страницу-другую, а больше не стану.

Решив так, он уселся на табуретку, засветил тоненькую свечу и начал читать. Время потекло. Свеча догорела. Переплетчик зажег вторую, потолще. Башенные часы пробили двенадцать. Догорела вторая свеча. Переплетчик заменил ее новой. И так было много раз.

Оплыла и погасла последняя свеча. Рассвело. Переплетчик читал книгу, написанную мелким, неразборчивым почерком.

Все в этой книге было о нем и о его друзьях: печнике и кузнеце, столяре и ткаче, о тех, кто целую жизнь бьется из-за куска хлеба; и о том, почему на свете есть бедные и богатые, и как богатые богатеют, а бедные беднеют, и что это не может продолжаться вечно — придет время, когда миром будут править не короли и банкиры, священники и генералы, а ткачи и столяры, печники и кузнецы.

Переплетчик читал. Ему было страшно и весело от грозных слов, выведенных каракулями на грубой, оберточной бумаге, и он чувствовал себя молодым и сильным, красивым и смелым.

Кончив читать, он оглянулся вокруг и увидел котел, где варился столярный клей, верстак, груду холста, ножницы, и все эти предметы показались ему сильнее пушек и ружей королевских солдат, и он засмеялся так радостно, как не смеялся с самого детства,

Ласково поглаживая стопу бумаги, исписанную мелким, неразборчивым почерком, он говорил:

— Да, да, он не обманул... Эта книга про меня, про таких, как я.

Но тут же он нахмурился, лицо его стало озабоченным, рот сурово сжался, в глазах мелькнула тревога.

— Но что я могу сделать для нее? — горько воскликнул он. — Разве я способен?.. Нет, я недостоин даже прикоснуться к ней... Но я попробую... Я должен.

И он отложил в сторону все выгодные заказы знатных господ.

В назначенный срок большелобый заказчик явился к Переплетчику.

— Вот, — сказал Переплетчик, протягивая ему книгу, одетую в черную, плотную одежду. — Я сделал все, что мог.

— Прекрасно!.. Как это прекрасно!.. — восхитился заказчик. — Это просто и прочно.

— Это навечно, — сказал мастер.

— Друг мой, вечного ничего не бывает, — сказал заказчик.

— Это навечно, — повторил Переплетчик, и заказчик, поняв, что спорить с упрямцем бесплодно, вынул из кармана кошелек.

Переплетчик крепко сжал его руку:

— Нет, и не подумайте даже!.. Я не возьму!.. Я прочел вашу книгу... Мы все в долгу перед вами.

Напрасно заказчик убеждал Переплетчика взять деньги, потому что каждый труд должен быть оплачен. Мастер стоял на своем:

— Не возьму... Хоть голову рубите, не возьму!

Они чуть было не поссорились, но все же расстались друзьями. Переплетчик проводил заказчика до самых дверей, а потом стоял с непокрытой головой на пороге мастерской и смотрел ему вслед.

Прошел месяц, и королевские герольды возвестили, что в первое воскресенье июня, в полдень, на главной площади столицы, перед королевским дворцом, будет свершена казнь над государственным преступником, дерзостным смутьяном, чье злодейское имя недостойно быть названо, и все жители города обязаны прибыть на эту торжественную церемонию в праздничных костюмах, с веселыми лицами.

— Кто же этот злодей? Что он сотворил? — судили и рядили на все лады знатные сплетники.

Один, ручаясь своим благородным дворянским словом, говорил, что это королевский шут, вздумавший выкрасть принцессу и обвенчаться с ней; другой клялся памятью покойной матери, что это дворцовый парикмахер, мазавший волосы королевы такими зловредными мазями, что ее величество стала лысой; третий только поднимал указательный палец и таинственно шептал:

— У!.. Я знаю!.. Я знаю... Но не могу сказать никому.

Знатных дам не интересовал государственный преступник. Они были заняты туалетами и шили у модных портних новые платья, в которых можно будет щеголять во время казни, когда все соберутся, как на самом большом бале.

Настало первое воскресенье июня.

Главную площадь перед дворцом со всех сторон окружили войска. Плотным строем стояли плечом к плечу усатые гвардейцы. Жарко горели на солнце бронзовые стволы пушек.

Посредине площади возвышался деревянный помост. На помосте палач расхаживал вокруг сосновой плахи.

Затрубили в серебряные трубы трубачи. Отворились ворота дворца. Всадники с обнаженными саблями выехали на площадь. Они сопровождали медленно и важно шагавшего мужчину в черной мантии и бархатной шапочке.

Это был королевский судья.

Не спеша взошел он на помост и, высоко подняв руку, взмахнул широким рукавом мантии.

Стихла площадь.

— Именем его королевского величества, — возвестил судья, — объявляю, что злодей, посягавший на священные основы нашего королевства, бежал.

— Ах, ах, ах! — защебетали дамы, стоявшие в первых рядах, а самые чувствительные из них попадали в обморок.

— Сбежал! — в ужасе воскликнули знатные кавалеры, стоявшие за спинами знатных дам.

— Жал!.. Жал!.. — раскатилось эхо по всей площади и достигло ткачей и кузнецов, столяров и печников, всех тех, кого не подпускали близко к месту казни,

Королевский судья снова взмахнул крылом мантии, и снова притихла площадь.

— Государственный преступник будет найден и повешен, — объявил судья, — а пока его величество король, мудрейший и справедливейший из всех королей на свете, повелел казнить сочинение этого злодея.

И, вынув из кармана мантии книгу, одетую в черную плотную одежду, судья закончил:

— Эта злонамеренная и грешная книга должна быть уничтожена.

Передав книгу палачу, судья спустился с помоста.

Гулко забили барабаны. Палач поднял над головой острый, тяжелый топор и с криком «эге-ге-ге!» обрушил его на книгу.

Страшный удар потряс площадь, закачались даже стены дворца, но книга осталась цела, а топор, вырвавшись из волосатых рук палача, ударил обухом по лбу королевского судью, тотчас же свалившегося замертво.

Ну и суматоха поднялась на площади! Начальник дворцового караула взмахнул саблей, двенадцать солдат кинулись к деревянному помосту и, стащив с него палача, связали ему руки и ноги. Громом ударили пушки. Отчаянно заверещали знатные дамы, а кавалеры бросились бежать, наступая тяжелыми каблуками на полы модных платьев.

— Я знал, что так будет! — ликовал Переплетчик, стоявший в толпе ткачей и кузнецов, печников и столяров. — Я знал, что это навечно... Ни топор, ни меч не страшны ей.

Неделю спустя, глубокой ночью, на дворцовой площади был сложен костер высотой в городскую ратушу. Били колокола во всех церквах. Приоткрыв тяжелую штору в своей опочивальне, в страхе смотрел бледный, длинноносый король на яростное пламя, взлетавшее до звезд. Мелко и тревожно перекрестился он, когда его преподобие епископ, сотворив молитву, кинул зловредную книгу в огонь.

Занялась заря. Стыли в серой горе пепла головешки, но по-прежнему невредимой осталась книга.

И, прослышав об этом, Переплетчик сказал:

— Я знал, что и огонь не возьмет ее.

Прошел еще месяц. Новую казнь придумали для опасной книги королевские советники. Они привязали к ней веревками тяжелый груз и опустили на дно глубокой реки, а на берегу установили сторожевой пост, и ни одному человеку, кроме начальника стражи и самого короля, не разрешалось приблизиться к этому месту ближе чем на ружейный выстрел.

Но не помогло и это. То ли щуки перегрызли веревку, то ли разрезали ее острые камни, но уплыла книга, и выловили ее рыбаки.

А дальше... Дальше попала книга в руки типографских рабочих. Отпечатали они ее в тысячах и тысячах экземпляров. Разошлась книга по всему миру. Прочли ее те, о ком она написана и для кого написана.

И случилось так, как написано было в этой книге. Пришло время, когда во многих странах света стали править не банкиры и короли, не священники и генералы, а ткачи и кузнецы, печники и столяры.

И настанет день, так будет везде.

 

Жилет

Этот Портной был мастер своего дела, но все считали его чудаком. Он шил только жилеты, одни жилеты и ничего больше.

В то время жилеты были не в моде. Их носили лишь старые почтенные мужчины. Люди небогатые, они платили сколько могли, и все же Портной был счастлив.

Жил он бедно, не в пример товарищам по ремеслу, тем, кто изготовлял дамские пальто, фраки и мундиры.

У дамского пальтовщика была квартира с высокими потолками и полированной мебелью, закройщик фраков каждое лето отправлял жену, детей и даже тещу к теплому морю, а генеральский поставщик владел дачей, машиной и собирал старинные картины.

Чудак, шивший жилеты, обитал с женой, сыном и дочерью в узкой, темной комнате. Железные кровати, комод да стол — вот и все их имущество.

Знакомые и друзья жалели жену Портного.

— Бедняжка, — сокрушалась супруга дамского пальтовщика,— ты валяешься на солдатской койке и держишь вещи в бабушкином ящике. Это же неприлично. Теперь в деревнях и то серванты.

— Ах, не все ли равно, на чем спать, — улыбалась жена Портного, — если нам мягко и тепло вместе.

— Ты не можешь даже пойти к хорошему парикмахеру и сделать прическу.

— Зачем?.. Ему и так нравятся мои волосы.

— Наверное, он ни разу не пригласил тебя в ресторан и не повез на такси?

— Я сама готовлю обеды, и мы любим ходить пешком.

— Это называется жизнь! — возмущалась жена пальтовщика и раздосадованная уходила от подруги, не забывая одолжить ей денег, потому что хотела казаться очень богатой и очень доброй.

Супруга закройщика фраков была еще суровей.

— Нет, это ни на что не похоже! — негодовала она. — Ты, молодая и красивая, бегаешь по чужим домам мыть окна, а твой лодырь не желает трудиться.

— Пожалуйста, не обижай его, — просила жена Портного. — Что он может поделать, если нет заказов, а в жилеты он вкладывает всю душу.

— Из жилета шубы не сошьешь, — острила жена закройщика. — Если он ни на что не способен, пусть шьет брюки. Слава богу, мужчины пока еще не могут обходиться без брюк.

— Он говорит, что ему не по душе шить брюки.

— Какие глупости!.. Муж должен обеспечивать жену, и все!..

Она долго поучала жену Портного, что такое мужья и как нужно с ними обращаться, а уходя, одолжила ей денег, но гораздо меньше, чем жена пальтовщика, потому что была гораздо богаче ее.

Жена Портного занимала и у подруг, и у близких знакомых, и у дальних родственников. Матери и отца у нее не было в живых. Единственный брат, профессор гуманных наук, одалживал деньги только нужным людям.

Ровным почерком вносила она долги в книжку, приобретенную когда-то для записи крылатых слов, и скоро там не осталось ни одной свободной страницы.

Бедная женщина ничем не показывала своего неудовольствия, не сердилась на мужа, верила, что придет время — ему повезет, и тогда она заплатит все долги.

— А потом, потом... — мечтала она, — мы купим нашей дочери уличные туфли на широком низком каблуке, мальчику двухколесный велосипед, тебе шляпу, а мне две пары чулок.

— Шесть пар! — загорелся Портной. — И непременно ажурные. Без шляпы я обойдусь...

— Что ты! — ужаснулась жена.— Ажурные мне ни к чему. Я уже старая.

— Ты моложе и красивее всех женщин!.. И еще мы купим тебе бархатное платье.

— Нет, нет, мы не имеем права потратить все... Я стану бережливой, даже скупой.

Портной смотрел на запавшие глаза жены, на ее худенькое лицо и досадовал на свою беспомощность.

Каждый день он обходил мастерские, ателье, частных лиц, спрашивая, не нужно ли кому-нибудь шить жилеты.

И всюду он слышал одно и то же:

— Нет, нам не требуется.

Усталый и разбитый шел он домой и останавливался отдохнуть в городском саду, где играли дети, гуляли влюбленные и старушки в шерстяных носках грелись на солнце.

Там, в саду, и встретил он грустного юношу.

Они долго сидели молча на уединенной скамейке. Потом юноша сказал:

— Извините за назойливость, но у вас горе?

— Да, — ответил Портной.— Но как вы догадались?

— Я давно наблюдаю за вами. Каждый день вы приходите сюда, и всегда один. Счастливый человек не бывает одинок.

Портной внимательно взглянул на юношу. Тот сидел, глубоко втянув голову в плечи.

— Да, — сказал Портной, — я несчастлив.

И он поведал незнакомцу о своих горестях.

Юноша засмеялся:

— Пустяки!.. Не стоит огорчаться из-за пустяков.

— Чужая беда легка, — нахмурился Портной и подумал, что незачем было откровенничать с посторонним.

Юноша встал со скамейки.

— Посмотрите, — сказал он, — хорошенько посмотрите на меня.

И Портной увидел, что юноша красив, высок, но между лопатками у него торчит горб, острый, как камень.

Портному стало стыдно и больно, и он принялся утешать своего собеседника:

— Чепуха!.. Просто вы сутулитесь. Это часто бывает с высокими людьми или с теми, кто неуверен в себе.

— Я горбат и не могу жениться на девушке, которую люблю.

— Для мужчины это не имеет значения, — утешал его Портной. — Вот я лысый, и одно плечо у меня ниже другого, а самая красивая девушка предпочла меня дамскому парикмахеру. Он полноценный мужчина — усы и сто восемьдесят сантиметров росту.

— Я не хочу сделать ее женой горбуна, — сказал юноша.

«Бедняга», — подумал Портной и отвернулся, чтобы скрыть свое лицо.

Долго и мучительно размышлял он, чем бы помочь молодому человеку, и наконец сказал:

— Хотите, я сошью вам жилет?

— Вы смеетесь надо мной, — горько усмехнулся юноша.

— Я сошью вам отличный жилет. Вы наденете его, и сразу вам станет легче и веселее жить. Не улыбайтесь. Вы даже и вообразить не в состоянии, сколько счастья может принести человеку красивый жилет. Мужчина без жилета — вообще не мужчина. Правда, сейчас никто не понимает этого. Жилеты не в моде, и у меня нет заказов. Но поверьте, я умею шить жилеты.

«Добрый чудак, — грустно подумал юноша. — Ладно, пусть он сошьет мне жилет, если это доставит ему радость».

— Я согласен, — сказал он, — только сейчас я не сумею расплатиться.

— Это неважно! — воскликнул Портной. — Я подожду. Вы еще успеете. У вас будет много денег.

Не дав юноше опомниться, Портной повел его к себе домой, снял с него мерку, пообещав, что через неделю заказ будет выполнен.

Ах, какая это была дивная и трудная неделя! Мастер словно забыл обо всем на свете. Он лишился аппетита и сна, не разговаривал с любимой женой, перестал бриться и выходить на улицу.

Была весна. Солнце. Цвели деревья. Пели птицы. Портной сидел на столе и шил жилет. Лицо его сияло.

— Неужели ты не замечаешь, что твой муж рехнулся, — сказала жене Портного супруга дамского пальтовщика. — Тратить столько времени на один жилет!

— Определенно, у него мозговые явления, — заявила супруга фрачника.

— Ты должна показать его докторам, — сказали обеспеченные дамы хором.

— Нет, я не стану мешать ему, — сказала жена Портного, — пусть работает.

Спустя неделю юноша явился к Портному.

— Вы пришли! — взволнованно произнес мастер. — Как я рад, что вы пришли!

И он достал из комода какой-то предмет, завернутый в холщовую тряпку. Бережно держа сверток в руках, будто хрустальную вазу, он сказал:

— Не знаю, удалось ли мне... Но я очень старался.

Осторожно развернул он холщовую тряпку, и в руках у него оказался серебристо-серый жилет. В темной комнате сразу стало светлее.

— Что это? — спросил юноша.

— Жилет, — сказал Портной. — Наденьте, пожалуйста.

— Нет, это не для меня... Это слишком прекрасно.

— Наденьте, — твердо повторил Портной.

Юноша снял пиджак, надел жилет, и глаза Портного сделались большими и круглыми.

— Ах! — воскликнула жена Портного, взглянув на юношу.

— Ах! — словно эхо отозвалась дочь.

— Вот так номер! — закричал сын. Он учился в третьем классе и еще не умел изящно выражать свой восторг.

Юноша растерянно смотрел на Портного, на его жену, дочь и сына, не понимая, что с ними происходит. Затем он взглянул в зеркало и онемел от изумления. Из зеркала на него смотрел высокий, стройный красавец. Острый, как камень, горб исчез.

— Кто это? — еле вымолвил юноша.

— Это вы, — сказал Портной.

— Неправда!.. Не может быть!.. Ваше зеркало лжет!

— Идемте! — сказал мастер.

Они отправились к фрачнику, где зеркало было большое, как дверь, и к дамскому пальтовщику, у которого все стены были из зеркал. Они обошли весь город. Всюду юноша смотрелся в зеркала и везде видел, что уродливого горба больше нет.

Журналисты написали во всех газетах об этом удивительном случае. Как только они не называли Портного: и кудесником, и волшебником, и магом. А он сидел на столе и трудился над новым заказом, посмеиваясь:

— Ну и звонари эти ребята!.. Волшебник!.. Скажут тоже!.. Просто я люблю шить жилеты. Я умею шить жилеты и ничего больше.

 

Старое кресло

Муж и Жена, осторожно ступая, пробирались по узкой тропе между старинными вещами, обступавшими их со всех сторон.

— Ах! — трепетала она от восторга. — Как красиво!

— Тебе нравится? — взволнованно спрашивал он.

Ему очень хотелось выполнить каждое ее желание, и он очень страдал, если не мог сделать этого.

— Смешной! — крепко и нежно сжимала его руку Жена. — Что мы можем разместить на пятнадцати метрах? И потом, все это стоит ужасно дорого. Нет, мы только полюбуемся. Смотри, какой прелестный столик!.. А это...

Она тронула кресло, которое притаилось в пыльном углу.

Это было старое кожаное кресло, глубокое и мягкое. На высокой спинке его виднелись круглые большие вмятины — следы, оставшиеся от голов его прежних владельцев, тех, кто проводил долгие часы в этом ложе уюта и покоя.

Молча стояла женщина, не слыша, как с улицы доносился звон трамваев, гудки машин, суета и шум людного города.

Строгий и вежливый продавец низко склонился перед ней:

— Я вижу, у вас хороший вкус. Вы не ошиблись — вещь редкостная. Ему лет двести, не меньше. Оно попало к нам по случаю и не задержится у нас.

— Мы берем, — поспешно сказала Жена, даже не спросив о цене, хотя была практичной особой.

Муж согласно кивнул головой. Он был еще молодой муж и во всем охотно соглашался с женой.

Гордые и счастливые, везли они драгоценную покупку домой, воображая, что все встречные завидуют им.

Соседи молодоженов дружно расхвалили старое кресло.

— Да, — сказал сосед-столяр, — не сыщешь нынче такого дерева, не сыщешь!.. А выработка какая!..

— Смею вас заверить, — сказал сосед-доктор, — мастер тонко знал анатомию человеческого тела. Не сомневаюсь, он внимательно штудировал медицину.

— Что там говорить, предмет стоящий, — сказал сосед банковский кассир.

И все вместе решительно заявили:

— Не умеют у нас так делать, не умеют!..

Целый вечер Муж и Жена переставляли кресло с места на место, пока не водрузили его у окна, за которым открывался вид на крыши домов и далекую дымку залива.

— Садись, — сказал Муж, — наслаждайся.

Жена удобно расположилась в старинном кресле, и вдруг лицо ее сделалось блеклым, как выцветшая фотография.

— Что с тобой? — испуганно спросил Муж.

— Боже мой, — тоскливо произнесла Жена, — какая унылая картина.

— Позволь, но раньше тебе нравилось. Мы любили отсюда наблюдать заход солнца.

— Где ты видишь солнце? На улице слякоть.

— Не беда, завтра все может перемениться.

— У тебя все завтра, и все может быть.

Муж обиделся, но сдержал свои чувства:

— Милая, ты устала, ложись спать.

— Отправляйся сам. Почему я вечно должна выполнять твои причуды?

— Да нет же, дорогая, просто я думал...

— Некоторым это вредно, — сказала Жена.

В первый раз в жизни они поссорились.

Утром, когда Жена открыла глаза, Муж еще спал.

«Какой он добрый и славный, — подумала Жена, — а я... кажется, вчера я была резка и несправедлива? Что это на меня нашло?»

Стремясь загладить вину, она приготовила вкусный завтрак и, подвинув кресло к столу, позвала Мужа:

— Садись, пожалуйста.

Он плотно уселся в старое кресло, и на лбу у него прорезалась тонкая, злая морщинка.

— Тебе нездоровится? — тревожно спросила Жена.

Муж отодвинул тарелку в сторону:

— От такой еды и умереть можно.

Жена обиделась, но не подала вида.

— Ты же говорил, что это твое любимое блюдо. И я так старалась...

— Напрасно тратила силы, — сказал Муж и ушел на работу, не поцеловав Жену, чего с ним раньше не случалось.

Весь день он корил себя: «Как же это вышло!.. Почему я был груб с моей заботливой Женой? Она может разлюбить и бросить меня!»

Вечером с букетом гладиолусов, полыхавших, как факел, спешил он домой. Задыхаясь от любви и нежности, ворвался он в комнату и упал на колени перед Женой, сидевшей в старинном кожаном кресле.

— Милая, родная, прости... — шептал он, касаясь губами подола ее платья.

— Что тебе нужно?.. Ты надоел!.. Оставь меня, — холодно сказала Жена.

Они опять поссорились. И так теперь было каждый день.

Спустя месяц они решили расстаться.

Об этом узнал старый учитель, у которого они когда-то учились в школе.

— Какой стыд!.. Какой позор!.. — ворчал почтенный старик. — Всему свету известно, что мои воспитанники мирно и счастливо доживают до золотой свадьбы, а эти шалопаи не выдержали и года... Ну хорошо же, я покажу им!..

Надев черный сюртук и вооружившись толстой тростью с серебряным набалдашником, он отправился в путь, не переставая твердить:

— Какой позор!.. Какой стыд!..

Муж и Жена радостно встретили школьного учителя, любезно начали расспрашивать его о делах и здоровье, но старик прервал их:

— Я-то здоров, — сердито стукнул он тростью по паркету, — мне некогда заниматься такими глупостями, как болезни. В жизни у меня не было даже насморка и кори. Я здоров, а вот у вас, кажется, не все ладно... А ну, выкладывайте, что вы надумали?

С этими словами он уселся в старинное кресло и тотчас же застонал:

— Ох, мое бедное сердце!... Ах, моя милая печень!.. Ой, мои славные коленки!.. Слышите, как они скрипят?.. Ах, моя добрая поясница!.. Она раскалывается на части!.. Ой, ой!.. Ох, ох!.. Ай, ай!... Я болен, я погибаю! ..

Муж и Жена раскрыли рты и вытаращили глаза. Никогда они не слышали от своего наставника таких жалких слов, а он продолжал охать:

— Ну, что вы торчите, чурбаны! .. Дайте мне брому, йоду, валерьянки!.. Нет, нет, ничего не нужно! Ничто не спасет меня!.. Помогите мне встать!.. Я пойду домой. Я хочу умереть в своей постели!.. Ой, ой!.. Ох, ох!.. Ах, ах!..

Муж и Жена с трудом подняли учителя из кресла. Ему сразу стало легче, но, все еще кряхтя, он ушел домой писать завещание, позабыв прочесть наставление о вреде разводов и пользе семейной жизни.

— Не понимаю, ничего не понимаю! — удивлялся Муж. — Он же никогда ничем не болел. Врачи считали его чудом природы, и вдруг... Не понимаю!

— Что ты вообще можешь понять? — сказала Жена, усевшись в кресло. — Где тебе?

Муж набрал полную грудь воздуха, но в это время кто-то постучал в дверь.

— Войдите, — сказал Муж.

Дверь отворилась, и в комнату вошел худой мужчина с непроницаемым лицом.

— Добрый вечер, — сказал он так сухо и четко, словно отщелкивал каждое слово на счетах. — Я оценщик. Вы приглашали меня?

— Да, — сказала Жена, — нам нужно разделить имущество, и я не хочу, чтобы меня обманули.

Тут она поднялась с кресла и продолжала гораздо любезнее и мягче:

— Я очень рада, что вы пришли.

Оценщик равнодушным взглядом окинул комнату и вдруг увидел старинное кресло.

— О! — воскликнул он и вприпрыжку подбежал к нему.

Муж и Жена удивленно переглянулись, а оценщик, не обращая на них внимания, стоял перед креслом, молитвенно сложив руки.

— Да, да, — торжественно, нараспев произнес он. — Это его работа!.. Только он один был способен сотворить подобное!.. Он прославил свое имя в веках!.. Он создал сотни великолепных вещей, которые приносили радость... Это он!.. Видите, вот здесь его подпись и год...

На минутку оценщик задумался, а затем тяжело вздохнул:

— В то время мастер был очень несчастен. От него ушла жена, его предал друг. Он перестал верить людям, был раздражителен, тяжело болен... Но у него хватило сил выполнить заказ. Вы посмотрите, как оно прекрасно, это кресло!.. И вы хотите расстаться с ним?.. Нет, я даже не знаю, как оценить его!

Муж улыбнулся и крепко обнял Жену. Она ответила ему улыбкой любви и счастья.

— Возьмите его даром, — сказал Муж.

— Вы с ума сошли! — вскричал оценщик.

— Возьмите его даром, — повторила Жена.

— Нет, нет!.. Я не могу... Это чудо искусства... Оно должно принадлежать всем...

С тех пор прошло много лет. Муж и Жена успели отпраздновать серебряную свадьбу. Школьный учитель жив-здоров и по-прежнему смеется над болезнями. А старое кресло стоит в Музее редких вещей. Все любуются им, но позолоченный витой шнурок отделяет его от посетителей.

 

Философ и колбасник

Это было давно, в маленьком городе.

Они учились вместе в школе, сидели на одной скамье, и учитель часто беседовал с ними при помощи палки, потому что мальчики были рассеянны и думали о посторонних предметах.

«К чему мне зубрить древние языки, — думал сын колбасника, — если наши покупатели говорят только по-немецки, и даже мой папа, самый богатый и умный человек в городе, не знает, как сказать по-латыни «кровяной зельц».

«Странная вещь, — размышлял сын сапожника, почесывая спину, — господину учителю известны все умные слова, а он предпочитает им палку. Неужели палка сильнее слова?»

Друзья жили рядом. Белый, под черепичной крышей домик сапожника был отделен невысоким забором от каменного дома колбасника.

Поздно вечером, когда другие соседи уже спали, сапожник все еще стучал молотком по колодке, а колбасник щелкал на счетах.

День бежал за днем, год за годом. Колбасник торговал, сапожник тачал сапоги. Мальчики росли, стали мужчинами. Пришла пора, когда их родители умерли, завещав детям все, что успели нажить.

Сын колбасника открыл новый магазин и женился на пухленькой барышне. Она умела играть на клавесине, печь пышки и обещала мужу народить кучу детей.

Сын сапожника остался холостым. Он продал мастерскую отца и занялся философией.

Философ поднимался рано утром и не спеша шел по тихим улицам города. Когда он выходил за ворота, все проверяли часы, зная, что сейчас ровно семь. Когда же возвращался домой, была половина восьмого.

Затем он выпивал чашку кофе, съедал два ломтика хлеба с сыром и начинал думать. Из окна его комнаты на горизонте вырисовывался шпиль городской ратуши.

Колбасник очень сетовал на то, что у школьного друга плохой аппетит.

— Моя дорогая жена, — вздыхал Колбасник, запивая имбирным пивом поросенка с кашей,— если бы все люди ели так мало, я бы давно разорился и пошел бы с сумой по миру.

— О, мой бог! — бледнела супруга. — Что ты говоришь? Мне страшно.

Колбасник хохотал и принимался за телячий окорок:

— Не бойся, милая. Всевышний мудр. Он создал людей для еды и питья. Не так ли, дети?

Три толстощеких мальчика и две сдобные девочки хором отвечали:

— Да, папа.

Лето сменяло весну, зима — осень. Снова наступала весна, за ней — лето, и так повторялось много раз. Колбасник торговал, Философ думал и писал книгу.

Когда книга была напечатана, он принес Колбаснику том, пахнувший свежей типографской краской.

Колбасник усадил свое семейство, надел очки и начал читать вслух. На второй странице он захрапел, а проснувшись, сказал, что столько ученостей не переварит ни одна голова, и, поставив книгу на полку, больше не прикасался к ней.

Вскоре случилось неслыханное событие. Маленький город посетил великий Поэт. Он приехал рано утром и сразу же отправился в домик под черепичной крышей. Там он просидел до глубокого вечера и покинул город, даже не побывав в гостях у господина бургомистра.

На следующее утро Колбасник встретился с Философом во время прогулки и спросил:

— Любезный друг, не сочти за труд поведать, о чем это ты вчера толковал с высоким гостем?

— Пожалуйста, — ответил Философ. — Мы рассуждали о том, что есть истина и справедливость. Великий Поэт нашел, что я мыслю возвышенно. Он спросил, как я добился этого, и я сказал: «Это потому, что передо мною открывается горизонт и я весь день смотрю на шпиль нашей ратуши».

— Ого! — усмехнулся Колбасник. — Да ты, оказывается, шутник. Представляю себе, как смеялся господин Поэт.

— Ничуть. Он даже сказал, что ему была полезна наша беседа.

— Жаль, что он не успел познакомиться со мной,— промычал Колбасник.

— Конечно, — вежливо согласился Философ. А Колбасник высморкался и сказал:

— Я пошлю господину Поэту корзину сосисок, а ты напишешь ему, что мой свиной фарш и ветчина не менее важны, чем истина и справедливость.

— Извини, — возразил Философ, — но я ничего не смыслю в свином фарше и ветчине.

Тут он взглянул на часы, поклонился и ушел домой.

— Ах вот как! — злобно захрюкал Колбасник, глядя ему вслед. — Ты задираешь нос! Хорошо же, я проучу тебя!

На другой день к дому Колбасника подъехали подводы с камнем. Возчики сбросили груз, уехали и вернулись с новой поклажей. Так они возили камень, пока на улице не стемнело.

Назавтра появились мастера в кожаных фартуках. Они сломали забор, отделявший домик Философа от островерхого дома Колбасника, и принялись складывать стену. Колбасник щедро кормил их рубцом и ливером, а они клали камни и пели песни.

Философ, погруженный в ученые занятия, продолжал смотреть на небо.

Однажды утром он проснулся и вместо горизонта и высокого шпиля увидел желтую стену. На ней было нарисовано блюдо с дымящимися сосисками и огромными буквами написано имя Колбасника.

Впервые в жизни Философ изменил своей привычке. Вместо прогулки он зашагал к соседу. Долго стучал он в дубовую, окованную железом дверь. Наконец на пороге появился Колбасник в халате и колпаке.

— Извини, что я потревожил тебя, — сказал Философ, — но...

— Пожалуйста, пожалуйста, — перебил его Колбасник, — я очень рад. Заходи, мы вместе позавтракаем.

— О нет, спасибо, — сказал Философ, — я хотел бы только узнать, что это, откуда?..

И он показал на каменную стену.

— Тебе нравится? — приветливо улыбнулся Колбасник. — Я знал, что ты одобришь мой вкус.

— Видишь ли, — сказал Философ, — она мешает мне думать.

Колбасник изобразил на своем сытом лице огорчение:

— Неужели?.. Жаль, что я не успел посоветоваться с тобой. Впрочем, тебе было некогда. Когда я обдумывал это сооружение, ты был занят беседой с господином Поэтом. Какая досада! Но теперь уже поздно.

— Может быть, ты уберешь ее в память нашей школьной дружбы? — сказал Философ.

Колбасник потер живот:

— Что и говорить, школьная дружба — ценная вещь. Но эта штука обошлась мне тоже недешево. Однако для тебя я готов на все. Если стена мешает тебе, ты можешь купить ее и сделать с ней что тебе угодно.

И он назвал такую сумму выкупа, что у бедняги Философа потемнело в глазах.

Кто-то посоветовал ему обратиться к городскому адвокату и спросить его, можно ли найти управу на Колбасника.

Адвокат, выслушав ученого, сказал, что все законы бессильны. Земля, на которой воздвигнута стена, принадлежит Колбаснику, и поэтому нужно уплатить владельцу испрашиваемую сумму, пока он не передумал и не запросил еще больше.

Философ поблагодарил адвоката, рассчитал единственную служанку, убиравшую домик, начал пить вместо кофе кипяченую воду, отказался от двух ломтиков сыра, заменив их сухарями. Думать и писать у него не было времени. Каждый день он ходил по урокам, обучая детей лавочников и мукомолов тому, что есть истина и справедливость, и нигде его не держали дольше недели.

Колбасник богател. Его ветчина и сосиски прославились на всю страну. Один сын Колбасника стал хозяином кожевенного завода, другой поставлял армии сапоги, третий варил пиво. Дочери выгодно вышли замуж и нарожали Колбаснику розовеньких, пухленьких внучат.

Минуло много лет. Старый Философ пришел к старому Колбаснику. Он принес выкуп.

Колбасник пересчитал деньги, спрятал их в шкатулку и приказал каменщикам сломать стену.

Когда стена исчезла, Философ уселся на излюбленное место и начал думать. Он мечтал написать второй том книги. Но хотя он снова видел острый шпиль ратуши, перед глазами его возникала ядовито-желтая стена с намалеванным на ней белым блюдом дымящихся сосисок.

Он не смог написать ни одной строки.

Вскоре Философ умер. У муниципалитета не оказалось денег, чтобы похоронить его с почетом. Колбасник принял похороны на свой счет. Все восхищались его благородством, а в «Торговом вестнике» поместили некролог, автор которого доказывал, что Философ был так мудр потому, что всю жизнь питался кровяным зельцем и сосисками фирмы своего школьного друга.

 

Испанская партия

Поздно ночью, когда город погружался во тьму, высоко на горе, в старинном замке, где помещалась тюрьма, зажигался свет в окне. Он горел до утра, пока не гасли звезды, и все знали, что это не спит хозяин мрачного дома — Тюремщик.

— Он честный малый, — говорил Лавочник, — и боится уснуть, потому что не доверяет бездельникам сторожам. Стоит ему закрыть глаза, как эти негодяи тотчас же завалятся спать, и тогда все арестанты разбегутся, станут грабить порядочных людей и еще, пожалуй, прирежут кое-кого.

— Вы не правы, — возражал Школьный учитель, — днем Тюремщик занят своим грязным делом и совесть его дремлет. Ночью она пробуждается и не дает ему покоя. Если у таких людей вообще есть совесть.

— Друг мой, — мягко останавливал Учителя Адвокат, — к сожалению, вы некомпетентны в предмете, о котором беретесь судить. По роду занятий мне часто приходится бывать там. Смею вас заверить, что у него благопристойная внешность и хорошие манеры. Кроме того, он совсем неплохой человек и гуманно относится к осужденным. Я полагаю, что по ночам он читает мои судебные речи, и это облагораживает его.

Так они спорили часто, и каждый оставался при своем мнении. Но вот один доносчик написал куда надо, что Лавочнику надоело торговать в розницу бакалейными товарами и он решил выгодно продать оптом все государство иностранной державе, Школьный учитель впал в крамолу и не верит, что дважды два — четыре, Адвокат сказал кому-то, что у диктатора страны слишком длинные руки.

Где надо прочли донос, наградили автора Орденом Большого Уха, а Лавочника, Школьного учителя и Адвоката отдали под суд.

Суд состоялся при закрытых дверях и окнах, чтобы, как писали в газетах, обвиняемые не простудились. Всем им было предоставлено право защищать себя.

Лавочник не любил болтать попусту и сказал коротко:

— Все это чепуха на постном масле! Конечно, и я не без греха и, может, разок-другой обвесил покупателей, но кто не знает, что я торгую только свежими продуктами и никому не всучивал гнилой товар. Да и вряд ли найдется дурак, который согласится купить наше...

Судья позвонил в колокольчик и лишил Лавочника слова.

Растрепанный, с горящими глазами, Школьный учитель пытался увлечь присяжных заседателей такими забавными и опасными игрушками, как свобода слова, совесть и справедливость.

Почтенные отцы семейств слушали его, едва сдерживая смех, а прокурор хохотал в платок, делая вид, что его душит кашель.

Дольше всех говорил Адвокат. Он описывал свою безупречную жизнь, посвященную служению самому совершенному из государств и самым совершенным в мире законам.

Суд совещался недолго. Присяжные единодушно решили, что все трое виновны, и судья, не желая никого обидеть, приговорил их к одному сроку, а чтобы им не было скучно, поместил в одну камеру тюремного замка.

Первые три дня они ссорились. Адвокат обвинял Лавочника и Учителя в том, что своим поведением на суде они испортили все дело.

— Черт меня дернул связаться с образованными господами, — ворчал Лавочник.

А Школьный учитель язвительно смеялся над законами, которым всю жизнь служил Адвокат.

На четвертый день они перестали разговаривать и углубились в свои мысли. Лавочник подсчитывал в уме убытки, которые несет его заведение, Адвокат обдумывал прошение на имя диктатора, а Учитель тосковал о своих учениках, оставленных без доброго слова.

На пятый день — это было поздно вечером — в камеру вошел надзиратель и приказал Лавочнику отправиться вместе с ним к Тюремщику.

—Зачем я ему понадобился? — пробурчал Лавочник. — Кажется, он не купил у меня ни бутылки вина, ни пачки чая и ничего не забирал в кредит.

— Идите, мой друг, — поторопил его Адвокат, — и будьте с ним любезней. Это может пригодиться всем нам.

— По крайней мере вы узнаете, почему он не спит ночью, — сказал Школьный учитель.

Проклиная все на свете и ворча, что даже в тюрьме ему не дают выспаться, Лавочник поплелся к Тюремщику.

Тюремщик встретил его на пороге квартиры. Это был кругленький, лысый человек с добрыми виноватыми глазами.

— Очень рад, что вы пришли, — сказал он, протягивая Лавочнику маленькую, пухлую руку. — Я живу так замкнуто. У нас почти никто не бывает. Пройдемте, пожалуйста, в мою комнату. К сожалению, жена спит, и я не смогу накормить вас ужином. Но мы отлично посидим, не правда ли?

Лавочник хотел было сказать, что он уже достаточно насиделся, но, вспомнив наставления Адвоката, учтиво произнес:

— Весьма польщен, ваша честь.

В комнате у Тюремщика не было ничего, кроме старой, продавленной кушетки, двух обшарпанных кресел и круглого, с потрескавшейся полировкой, столика. В углу под иконой висела связка ключей.

Заметив взгляд Лавочника, хозяин комнаты застенчиво улыбнулся.

— Вы удивлены? Не ожидали такой убогой обстановки? Я — человек скромный. Там, у жены, — модерн. Знаете вы этих женщин. А мне ничего не надо. Вот мое единственное развлечение.

И он показал детской, пухлой ручкой на доску с шахматными фигурами, стоявшую на столике.

— Это мое хобби, — продолжал он. — Вот так по ночам я сижу здесь, разбираю этюды, решаю задачи и, если повезет, сыграю несколько партий с моими постояльцами. Я бы, конечно, мог и днем. У меня есть свободное время, но...

Помолчав немного, он боязливо оглянулся кругом и тихо сказал:

— Жена не позволяет. Она считает это несерьезным занятием. Нет, не подумайте о ней ничего плохого. Она хорошая женщина, но несколько сурова. Это у нее семейное, дают знать гены. Видите ли, отец ее был палачом... Ну, так сыграем?

Лавочник не ответил. Он был человек деловой и умел играть только в подкидного дурака.

-— Не бойтесь,— успокоил его Тюремщик. — Я играю слабо. Со мной нетрудно справиться.

Лавочник снова не ответил.

— Понимаю, — кивнул головой Тюремщик. — Вы привыкли извлекать из ваших занятий выгоду. Хорошо. Я предлагаю вам сыграть на интерес. Если вы победите, я помогу вам выйти на свободу. Свобода совсем неплохая штука. Не так ли?

Лавочник был здоровый, полноценный мужчина, но от предложения Тюремщика у него закружилась голова и начало щипать сердце. Черт побери, ведь он даже не знает ходов. Но как же упустить подобный случай!

— Послушайте, ваша честь... — начал он.

— Не нужно формальностей, — поморщился Тюремщик. — Зовите меня просто Мики. Так называет меня мой младшенький.

— Послушайте, ваша честь, — упрямо повторил Лавочник, — мы с вами тут не на равных... Сытый голодного... В общем, не сердитесь, но я отощал на ваших харчах.

В голубых глазах Тюремщика выступили слезы.

— Знаю, — печально махнул он рукой, — многие жалуются на питание. Я бы, конечно, мог улучшить, но... У нас трое детишек. Впрочем, я постараюсь что-нибудь для вас придумать.

Лавочника отвели назад в камеру. На следующее утро Адвокат и Школьный учитель хлебали пустой кипяток, а Лавочник уплетал булку с маслом, запивая ее кофе, но друзья по несчастью не завидовали ему.

— Ешьте, — подбадривал его Адвокат, — набирайтесь калорий, вы наш лотерейный билет.

Целую неделю Лавочника усиленно питали, а Школьный учитель и Адвокат, вылепив из хлеба самодельные шахматы, учили его мудреной игре. Лавочник оказался изрядно туп, путал короля с ферзем, долго не мог понять, как ходит конь, но это не огорчало его наставников.

— Не беда, — говорил Адвокат, — я уверен, что Тюремщик тоже не силен в шахматах.

— Человек такой профессии не способен думать, — поддержал его Учитель.

Настала решающая ночь. Лавочник снова предстал перед Тюремщиком.

— Ну-с, мой родной, — ласково сказал Тюремщик,— кажется, вы окрепли?

— Да, пожалуй.

— Тогда начнем. Вы предпочитаете черные или белые?

— Черные, — сказал Лавочник.

Он решил: «Буду повторять все его ходы и тогда, наверное, не пропаду».

— Как вам будет угодно, — сказал Тюремщик и двинул вперед на два квадрата пешку от короля. И лавочник сделал так же. Тюремщик прыгнул вперед королевским конем. И Лавочник сделал то же самое.

Минут через десять он очутился в безнадежно тяжелом положении.

— Вы слишком рассеянны, думайте лучше, — сказал Тюремщик, сняв с доски черного ферзя.

Лавочник начал думать. Он смотрел на доску, а в голове у него крутились мысли о том, что приказчики, наверное, растащили весь товар, жена дает в кредит кому попало, а покупатели, узнав, что хозяин лавки в тюрьме, обходят ее стороной.

Так прошло с полчаса, и Тюремщик сказал:

— Прошу вас...

Лавочник сделал самый плохой ход из всех возможных. Тюремщик ответил наилучшим ходом и объявил:

— Извините, вам мат... Ну, ничего, начнем снова. Только не поддавайтесь мне. В случае выигрыша вы получите свободу.

Они сражались до утра, пока звезды не погасли на небе, и Тюремщик участливо сказал:

— Не огорчайтесь, мой друг, тренируйтесь каждый день. Времени у вас достаточно. Я пришлю вам доску и шахматы.

— У нас там есть еще и другие, — сказал Лавочник, — они люди ученые... Может быть, они...

На следующую ночь Тюремщик позвал к себе Адвоката.

— Итак, вы гарантируете мне свободу, если я выиграю у вас хотя бы одну партию? — спросил Адвокат.

— Совершенно точно, — подтвердил Тюремщик.

— А может быть, мы заменим это картами? — попробовал вывернуться Адвокат. — Скажем, преферанс или бридж... Пригласим вашу супругу.

— О нет! — воскликнул Тюремщик. — Слава богу, по ночам моя дорогая спит, и к тому же ни мне, ни вам не обыграть ее.

— Жаль, — вздохнул Адвокат. — Ну что же, попытаемся...

Он слабо играл в шахматы, но очень надеялся заговорить Тюремщика.

Используя свое красноречие, он делал ходы и одновременно рассказывал смешные, страшные и поучительные истории из судебной практики. Тюремщик хохотал до слез, в ужасе хватался за голову, слушал Адвоката открыв рот и, не сделав ни одной ошибки, выиграл все десять партий.

— Увы, — жалостливо сказал он утром, — вам не везет. — Но у вас есть еще один...

Школьный учитель наотрез отказался играть с Тюремщиком. Он заявил, что лучше кончит свою жизнь на виселице, чем свяжется с этим... Как интеллигентный человек, он не выговорил грубого слова, а просто плюнул. И Лавочник плюнул. Но Адвокат сказал:

— Я понимаю вас, мой друг. Понимаю и восхищаюсь вами. Ради самого себя вы никогда бы не пошли ни на какие компромиссы с этим душителем свободы. Но у нас есть дети... Бедные малютки протягивают к вам слабые ручонки. Они молят вас!.. Будьте гуманистом, спасите их!..

У Адвоката не было детей, и Лавочник был бездетен. Но Адвокат заплакал, и Лавочник заплакал, и Школьный учитель, больше всего на свете любивший детей, уступил.

Когда он пришел к Тюремщику, он сказал:

— Я знаю ваши условия!.. Они не подходят мне... Я предлагаю вам другие.

— Прошу вас, — любезно сказал Тюремщик.

— Если я проиграю, можете повесить меня. Если выиграю, вы должны освободить нас троих.

— Хорошо, — сказал Тюремщик.

— И во время игры ни слова. Я не желаю разговаривать с вами.

— Очень рад, — сказал Тюремщик. — Сразу видно, что вы настоящий игрок.

Они играли всю ночь одну партию, не слыша ни переклички часовых, ни боя часов на башне, и Тюремщик ни разу не взглянул на дверь, ведущую в спальню жены.

Погасли звезды.

— Ничья, — сказал Тюремщик.

— Ничья, — согласился Школьный учитель.

И назавтра они играли всю ночь. И опять — ничья, и так сорок ночей, сорок ничьих и ни одного слова во время игры.

Настало сорок первое утро. Тюремщик склонил голову своего короля перед королем противника и сказал:

— Сдаюсь!.. Черт бы побрал эту испанскую партию.

— Я выиграл!.. Мы свободны! — воскликнул Школьный учитель.

В это время в комнату вбежал надзиратель.

— Ваша милость! — заорал он отчаянным голосом.— Они сбежали, Адвокат и Лавочник... Они сбежали!..

— Они не поверили в меня, — горько усмехнулся Учитель. — Но я свободен? — спросил он.

— Погодите, — сказал Тюремщик, — сначала я должен во всем разобраться.

Он разобрался и узнал, что Адвокату помог бежать богач, которому угрожал суд, а Лавочнику — жена, выкупившая его у сторожей.

Полгода они жили за границей, а затем диктатор страны помиловал их, потому что не мог жить без адвокатов и лавочников.

Тюремщик не дал свободы Школьному учителю. Говорят, что он хотел сдержать свое слово, но, посоветовавшись с женой, передумал.

Иные осуждали его, а другие оправдывали, говоря:

— Что он мог сделать? Он же всего только Тюремщик, а она — дочь палача.

 

Аптекарь из Падуи

Очень давно, когда болезни хозяйничали по всему свету как им вздумается и обыкновенный насморк мог свалить наповал здоровяка каменотеса, в Падуе жил Аптекарь.

Жил одиноко и тихо. Жены у него не было. Ни одна девушка не могла полюбить человека, от которого за три лье несло касторовым маслом.

Весь день кипятил он в стеклянных колбах лесные травы, растирал в фарфоровой ступке желтые кристаллы, варил в чугунных тиглях пахучие мази. И до позднего вечера не закрывалась дверь его маленькой лавки.

Говорили, что нет такого недуга, которого не мог бы вылечить Аптекарь, и слава об его искусстве простиралась по всей Италии.

К Аптекарю шли не только прачки и кузнецы, кружевницы и рыбаки — его посещали важные дамы и надменные кавалеры.

Конечно, знатные господа, прежде чем переступить порог жилища Аптекаря, осмотрительно прикрывали свои благородные носы батистовыми платками с вышитыми на них голубыми лилиями и серебряными лебедями.

Однажды ночью к Аптекарю явился незнакомый юноша. От него пахло фиалками, и Аптекарь подумал, что это королевский парикмахер.

— Что стряслось, уважаемый синьор? — учтиво спросил Аптекарь. — С вами беда?

— О-о-о! — застонал Юноша, прижимая тонкие пальцы к белому шелковому камзолу.

— Сердце? — тревожно воскликнул Аптекарь и кинулся к шкафу, где стояла бутыль с ландышевой настойкой.

— О нет! — жестом остановил его Юноша. — У меня сердце как у буйвола!.. Дьявол меня побери, я совершенно здоров!

— Почему же вы пришли ко мне в столь поздний час, зачем я понадобился вам, ваша светлость? — спросил Аптекарь, решив по изысканным выражениям незнакомца, что это по меньшей мере граф.

Юноша топнул ногой, и в шкафу зазвенели банки и колбы.

— Почему, почему!.. Потому что я не хочу больше жить. Мне противно небо, солнце, вкус вина, запах пищи... Я не могу смотреть без содрогания на лица людей. Я засыпаю и просыпаюсь с отвращением к жизни.

— Ваше сиятельство, — пролепетал Аптекарь, — но ведь жизнь — бесценный дар.

— Для тебя, для таких червяков, как ты, — усмехнулся красавец, — но не для меня, старшего сына герцога Пармского, внука короля французов, правнука римского императора. Жизнь!.. Я сыт ею по горло!.. Как могу я жить, если мой младший брат оклеветал меня, сказав, что я хочу отравить отца. И старик поверил ему. Стоит ли жить, когда изменила любимая и предал лучший друг?.. Вот они, люди!..

— Герцогский двор велик и прекрасен, — почтительно вымолвил Аптекарь, — но это еще не весь мир.

— Молчи! — гневно вскричал внук короля французов. — Дай мне яд, и я умру.

— Ваше величество, — вздохнул Аптекарь, — я лечу, а не убиваю людей, я стараюсь сделать все, чтобы человек дольше жил. Это мое ремесло. Но уж если вы непременно решили умереть, зачем вам яд?.. Вы можете отправиться гулять и броситься с высокой скалы.

Сын герцога Пармского метнул в Аптекаря бешеный взгляд:

— Негодяй, ты хочешь, чтобы мое царственное тело превратилось в мешок из грязи и костей?!.. Нет, я и после смерти должен быть так же прекрасен, как сейчас. Сделай это, или я прикончу тебя.

— Ваше величество, — сказал Аптекарь, — вы можете заколоть меня, как последнего барана, но сейчас я не в силах помочь вам. У меня нет такого яда. Я постараюсь изготовить его, но для этого мне потребуется не меньше недели.

— Хорошо, — сказал правнук римского императора, — я приду к тебе через неделю в это же время, но берегись, если ты обманешь меня!

Шесть дней и шесть ночей лавка Аптекаря была закрыта. Напрасно стучались в дверь прачки и кузнецы, важные дамы и надменные кавалеры.

Все дивились, куда исчез Аптекарь, и начали даже думать, уж не похитил ли его синьор дьявол.

Между тем, закрыв дверь и плотно задвинув ставни, Аптекарь день и ночь кипятил в колбах травы, весь окутанный облаком зловещего пара.

Юный красавец явился на седьмую ночь в назначенный час.

Худой, с желто-зеленым лицом, встретил его Аптекарь и протянул ему маленькую железную коробку.

— Вот, — сказал он еле слышным голосом, — здесь три пилюли. Вы должны принимать их одну за другой три дня подряд, начиная с завтрашнего вечера.

— Три дня! — вскричал юный красавец. — Опять ждать! Видеть, как улыбаются лицемеры, слушать дурацкие речи умников, есть, дышать... Я приму их сейчас.

— И тогда умрете в ужасных корчах и лицо и тело ваше будут обезображены.

— Проклятье! — пробормотал Юноша. — Ладно, получай!

И швырнул на стол кошелек, набитый золотыми дукатами.

— Благодарю вас, ваше высочество, — поклонился Аптекарь, — но соблаговолите взять назад кошелек. То, что я сделал, не стоит денег.

— Ты набиваешь себе цену, мошенник, — засмеялся Юноша. — Хорошо, ты получишь еще больше, когда меня не будет. Даю тебе слово дворянина.

И, спрятав кошелек, он удалился.

На следующий вечер он принял одну из пилюль Аптекаря и сразу же уснул.

Утром он открыл глаза и увидел, как тонкий луч солнца пронзает тяжелые шторы на окнах спальни.

— Солнце, как хорошо, что на улице солнце! — воскликнул он и тут же удивился:—Мне нравится солнце, что со мной? Наверно, это признак близкой кончины?

Потом весь день он гулял в саду, любовался блеском солнца, слушал пенье птиц, журчанье ручья.

Вечером он принял вторую пилюлю и снова уснул безмятежным сном.

На следующее утро, когда старый слуга пришел, чтобы помочь ему одеться, сын герцога сказал старику:

— Благодарю вас, мой друг, не нужно, я оденусь сам.

И старый слуга заплакал, решив, что его господин сошел с ума.

В этот день внук короля французов вел себя очень странно. Он сам вычистил свои ботинки, помог садовнику вскопать грядки, конюху убрать навоз. Впервые за полгода он пообедал с аппетитом.

Вечером он принял третью пилюлю.

Едва только взошло солнце, он оделся, оседлал коня и помчался в Падую.

Вскоре небо закрылось тучами, пошел дождь, поднялся ветер, но всадник радовался и дождю, и ветру, и тому, что он жив, здоров, молод, и думал о том, как щедро отблагодарит Аптекаря.

Он примчался в Падую поздно вечером. Лавка Аптекаря была закрыта, но в окне светился огонек.

Он сошел с коня и постучал в запертую дверь. Никто не отозвался. Он стучал снова и снова, пока какая-то старуха не высунулась из окна соседнего дома и не спросила:

— Эй ты, чего тебе надо?

— Мне нужен Аптекарь.

Старуха не видела в темноте, с кем разговаривает, и зашипела:

— Опоздал ты, парень, он умер два дня назад.

— Умер? От чего?

— Не знаю. Говорят, отравился парами, когда готовил лекарство для какого-то богатого бездельника.

— Скажите, синьора, где похоронили его?

— Его зарыли там, за церковной оградой. Не старайся, ты не найдешь могилу, на ней нет креста. И вообще, проваливай, не мешай людям спать.

Всю ночь бродил сын герцога Пармского за церковной оградой.

Утром он сел на коня и уехал.

Он не вернулся в замок, и ни отец, ни младший брат, ни бывшая возлюбленная больше никогда не увидели его.

 

Поэт

Вся Венеция знала негоцианта Джузеппе Мазини и его сына поэта Каприччио.

Старый Джузеппе не одобрял легкомысленных занятий своего наследника и, когда Каприччио исполнилось двадцать лет, завел с ним серьезный разговор.

— Разве это дело, — сказал старик, — бренчать на лютне?.. Все твои предки торговали коврами и жемчугом. Нашему семейству обязана Венецианская республика богатством и благоденствием. А что ты оставишь после себя?

— Стихи, — гордо сказал Каприччио. — От моих серенад тают ледяные сердца. Мои песенки могут заставить принцессу полюбить погонщика мулов. Вчера я написал «Песнь о любви». Она прославит мое имя в веках.

— Дурень, — усмехнулся Джузеппе, — ты веришь бездельникам, с которыми проводишь бессонные ночи. Посмотрим, что скажут знатоки.

И он пригласил к себе во дворец ученейших людей Венеции — доктора словесных наук синьора Эрудицио, магистра красноречия синьора Формалио и маэстро вкуса синьора Комплименто.

— Достопочтенные коллеги, — сказал синьор Эрудицио, — надеюсь, вы обратили внимание, как называется поэма? «Песнь о любви». Но что такое песнь? Есть ли разница между песнью и песенкой, между пением и песнопением?..

Ученый муж говорил долго, умно о том, о сем, о прочем, а когда кончил, старый Джузеппе спросил:

— Будьте добры, ваша милость, скажите, чего стоит штука, которую нацарапал мой птенец?

Синьор Эрудицио важно помолчал и, подсчитав в уме, что через три дня истекает срок векселю, выданному им негоцианту, с достоинством ответил:

— Это вещь бесценная. Так я считаю.

— Это новое слово, — авторитетно кивнул головой синьор Формалио, — поэма не похожа ни на что. Только оригинальный талант может рифмовать «луковица» и «лютня».

— Я буду резок, — приветливо улыбнулся синьор Комплименто, — и скажу, что Каприччио гениален, хотя другие наверняка назовут его гениальнейшим. Я буду суров и скажу, что он велик, хотя большинство может счесть его величайшим.

В ту же ночь старый Джузеппе скончался не то от радости, что его сына признали великим поэтом, не то от огорчения, что тому никогда не торговать коврами и жемчугом.

Каприччио погоревал, поплакал сколько нужно и начал жить жизнью великого человека.

Три года из вечера в вечер сверкал огнями дворец покойного Джузеппе, гнулись столы под роскошными яствами, рекой лилось вино. Три года из вечера в вечер юный Каприччио читал «Песнь о любви», а промотавшиеся кавалеры, голодные поэты и продувные адвокаты кричали: «Браво, брависсимо!»

Когда пошел четвертый год, Каприччио вдруг узнал, что отцовские склады опустели, дворец описан за долги, слуги разбежались.

Все это ничуть не огорчило поэта.

— Что такое деньги, — улыбнулся он, — презренный металл, золотые кружочки... Я — велик... Я напишу новую поэму.

Полгода жил он в каморке у садовника и день и ночь писал стихи. Он писал их и рвал, рвал и писал. Новые строки казались ему недостойными бессмертных строф «Песни о любви».

— Да, — решил он в конце концов, — мой талант иссяк.

И он покинул Венецию, где пришла к нему слава, и уехал в Геную.

В Генуе он был и грузчиком, и разносчиком зелени, и лодочником, пока его не заметила красавица Анита, дочь хозяина сапожной мастерской.

Трудно далось ему ремесло. Ладони его покрылись мозолями, твердыми, как грецкие орехи, румянец на щеках поблек, но зато он научился тачать сапоги, которые не снашивались годами, шить бальные туфли, воздушные, как облака, нарядные башмаки, способные покорить сердце любой красавицы.

Не было во всей Италии мастера искуснее, и сам герцог Пармский удостоил его ордена Колодки.

Минули годы. Полногрудая Анита вышла замуж за Каприччио, у супругов росли дети — мальчик и девочка.

И вот случилась беда. Вдохновение пришло к уже немолодому Каприччио. Как-то за одну ночь он написал поэму «Песнь о башмаке».

Он рассказал в стихах о людях, которые не имели и пары приличных сапог, и о тех, у кого башмаков было больше, чем звезд на небе, воспел босоногих красавиц, ступавших по земле как королевы, и осмеял королев в золоченых туфлях, шагавших как гусыни.

Утром он прочел поэму жене, открыл ей, что раньше был поэтом и хочет поехать в Венецию прочесть свое творение знатокам.

Целый день Анита ссорилась с Каприччио, уговаривая его не заниматься чудачеством, а вечером отправилась с ним в путь.

В Венеции она сняла зал в дешевой таверне, заказала обед и пригласила ученых мужей.

Синьор Эрудицио теперь был уже академиком, синьор Формалио — доктором, а синьор Комплименто — магистром.

После того как немолодой поэт прочел «Песнь о башмаке», выступил синьор Эрудицио.

— Башмак — это не туфля, а туфля не башмак,— сказал он, значительно подняв указательный палец.— Сапог отличается от сандалии, а сандалия от сапога...

Ученый муж говорил долго, умно о том, о сем, о прочем, и, когда кончил, Анита спросила:

— Скажите, ваша милость, чего стоит вещица, которую сочинил мой муженек?

Синьор Эрудицио подумал и, сообразив, что ничего не должен Каприччио, сказал:

— Ни сольди, сударыня, ни сольди.

— Поэма плоха, она ни на что не похожа, — авторитетно кивнул головой синьор Формалио, — в ритмах я не вижу рифм, в рифмах не чувствую ритма.

— У вас очаровательная жена, Каприччио, — улыбнулся синьор Комплименто стареющей Аните, — это лучшее, что принадлежит вам.

В ту же ночь Каприччио и Анита вернулись в Геную.

— Ученые люди не станут бросать слов на ветер, они строги и справедливы, — сказала Анита.

Каприччио промолчал и спрятал «Песнь о башмаке» в шкаф, где лежали испорченные заготовки дорогих ботинок. Но иногда он вынимал поэму, перечитывал ее и потом долго сидел молча, сложив руки на груди.

Все это надоело жене. Когда мужа не было дома, она достала поэму из шкафа и отдала ее служанке, сказав:

— Выброси эту гадость.

Служанка была расчетливой девицей. Она унесла поэму на базар и продала по листику торговцам виноградом, макрелью и маслинами.

Прошло время, и вся Италия — рыбаки и кружевницы, странствующие комедианты и голодные поэты, знатные дамы и кавалеры — распевала грустные и веселые строфы «Песни о башмаке».

Каприччио так и не узнал об этом. Он безвыходно сидел дома, тачал сапоги, которые не снашивались годами, шил бальные туфли, воздушные, как облака, нарядные башмаки, способные покорить сердце любой красавицы.

 

Мечтатель

У подножия гор, вечных, как жизнь, и прекрасных, как мечта, лежал маленький город. Люди в этом городе рождались, старели и умирали, и никто из них никогда не бывал по ту сторону сверкающих снежных вершин.

Так длилось до тех пор, пока в маленьком городе не появился Мечтатель.

Он был сыном прачки, бедной женщины с руками, изъеденными щелочью и содой.

Целыми днями она гнула спину над корытом, стирая белье для того, чтобы сын ее мог учиться в школе.

Учителя не любили сына прачки. Он задавал им слишком много вопросов, на которые они не могли ответить. Сверстники сторонились Мечтателя. Он не играл с ними в забавные детские игры, он часто уходил за город и стоял у подножия гор, поднимал лицо к небу, думая о чем-то своем.

Когда Мечтатель вырос, он сказал матери:

— Благослови меня, мать, на трудный путь.

— Куда ты собрался, сын мой? — спросила с тревогой женщина.

— Я должен узнать, что там, за горами.

— Не делай этого, — взмолилась мать. — Ты молод, умен. Самая красивая девушка любит тебя. Ты женишься на ней и станешь счастливым.

— Нет, — сказал Мечтатель, — я должен узнать, что там, за горами.

— Поговори с нашим мудрецом, — попросила мать. — Он знает все на свете.

— Глупый юноша, — сказал мудрец, — горы высоки, жизнь коротка, ты только зря потратишь время.

— Все равно, — сказал Мечтатель, — я должен узнать, что там, за горами.

И он покинул родной город. Мать плакала, мудрец укоризненно качал головой, а яблони роняли белые, душистые лепестки.

Минули годы. По улицам маленького города прошел человек. Лицо его было иссечено морщинами, но глаза смотрели молодо и жарко.

Это был Мечтатель.

Робко переступил он порог отчего дома и склонился перед постелью, на которой лежала мать. Она умирала. У постели женщины сидел мудрец.

Женщина открыла глаза и увидела сына.

— Это ты, мой мальчик, — еле слышно произнесла она. — Ты вернулся. Где ты был?

— Я был там, за горами, — сказал Мечтатель.

— Что же ты видел там, сын мой?

— Там такой же город, как наш. Но когда я пришел туда, там не было ни одного фруктового дерева, не цвел ни один цветок. Я научил людей выращивать яблони и вишни, тюльпаны и розы.

Мудрец усмехнулся:

— Если ты так много сделал для них, почему же они не отблагодарили тебя? Почему бедна твоя одежда и стоптана обувь? Почему они прогнали тебя?

— Нет, — сказал Мечтатель, — они не прогнали меня. Они обещали мне почести и богатство, если я останусь у них навсегда. Но я не захотел.

— Почему? — спросил мудрец.

— Почему? — слабым эхом откликнулась женщина.

— Видите ли, — сказал Мечтатель, — за тем городом тоже есть горы. Я должен узнать, что там, за горами.

— Ты неисправим, — горько усмехнулся мудрец.

— Ничего не поделаешь, — сказал Мечтатель, — но я должен узнать, что там, за горами.

Мать умерла. Мечтатель проводил ее в последний путь и ушел. И мудрец, качая седой головой, укоризненно смотрел ему вслед, и яблони роняли белые, душистые лепестки.

 

Бедный Тургин

Впереди было пустынное, холодное море, позади — скалы, за ними дикий девственный лес.

Между скалами и морем, на каменистой земле, жил народ великанов.

Они были могучи и красивы все — мужчины и женщины.

Трем богам поклонялся смелый и мужественный народ — богу солнца, богу ветра и богу моря.

— Бог солнца сделал нашу кровь горячей, как огонь, бог ветра гонит наши челны и удерживает их на волнах, бог моря дарует нам пищу и одежду. Мы — дети солнца, моря и ветра.

Так говорил Верховный жрец. И народ, слушая его, восхвалял великих богов.

— Смешной старик, — усмехался Вождь народа великанов.— Глупый болтун!.. При чем тут боги?!. Мои далекие предки, мужчина и женщина, давным-давно поселились здесь. От них пошло племя людей, выше которых нет и не будет на свете

И хотя Вождь великанов был слишком умен, чтобы высказывать свои мысли вслух, всеведущие боги услышали его.

И случилось так, что жена Вождя родила первенца, который был не больше нашего пятилетнего мальчика, в то время как все новорожденные племени великанов были выше наших самых рослых мужчин.

Горе накрыло темной тучей семью Вождя.

Умер, не вынеся позора, его старик отец.

В одну ночь белыми, как гребни волн морских, стали волосы молодой жены Вождя. Упав на колени, скорбно молила она мужа:

— О мой властелин и повелитель!.. Прошу тебя, убей меня! Покарай смертью за стыд и несчастье, которые я принесла в твой дом. Возьми в подруги достойную тебя.

Но Вождь великанов был добр и справедлив. Он поднял с колен истерзанную муками женщину и сказал:

— Ты ни в чем не виновата!.. Ты будешь жить, моя любимая. Не нужно мне другой жены!.. Ты родишь мне высоких и сильных сыновей. И пусть живет этот жалкий урод. Все живое должно жить. Может быть, он еще станет таким же, как мы.

— Ты должен убить трех китов и принести их в жертву богам, — сказал Верховный жрец.

. — Я убью пять китов, — ответил Вождь великанов и отправился в путь.

Сотни раз солнце всплывало над морем и уходило за скалы. Сотни раз оно выходило из-за скал и всплывало над морем, а Вождь великанов не возвращался. Многие уже решили, что он ушел в страну вечной тени. Но все-таки он вернулся, и за его челном тянулись туши семи китов, огромных, как наши океанские корабли.

Верховный жрец намазал сына Вождя с ног до головы китовым жиром. Три дня и три ночи народ великанов плясал и пел вокруг костров, славя своих богов.

От крика великанов падали навзничь деревья в диком, девственном лесу. От стука и топота великанских ног на другой стороне земли рушились дома и реки выходили из берегов.

— Придет время, — сказал Верховный жрец Вождю великанов, — и боги совершат чудо с твоим сыном.

Время шло. Пять сыновей высоких и сильных родила жена Вождя, но больше всех она любила первенца, прозванного Тургин, что на языке великанов означало «карлик».

Боги не сжалились над несчастным. Он рос медленно и плохо.

Мужчины не брали с собой в море Тургина. Куда ему, такому малышу, бороться с китами и акулами! Мать не пускала его одного в лес. Еще бы — самый безобидный зверь в этом лесу мог случайно прихлопнуть его лапой.

Маленькие девочки носили Тургина на руках, играли с ним, как с куклой, и он полюбил дочь Верховного жреца красавицу Танид.

Ей слагал он песни, полные страсти и печали. Ее портрет высек он кремнем на скале.

Танид была холодна и надменна. Насмешливо и дерзко смотрела она на юных красавцев великанов Чего же мог ждать карлик, едва доходивший ей до колен?

По ночам несчастному Тургину снились дивные сны. Он видел себя могучим и сильным. Видел, как укутывает плечи любимой мехами диковинных зверей, убитых им.

Он был весел и незлобив, маленький Тургин, приветлив и добр со всеми. Никто, кроме матери, не догадывался, как мучительно он страдает.

— Боги!.. Великие боги!.. — молила мать Тургина. — Возьмите мою жизнь, если она вам нужна, и сделайте моего сына высоким и сильным.

Но боги были равнодушны к мольбам матери. Они ждали, когда склонит перед ними свою гордую голову Вождь великанов.

А Вождь возненавидел богов за несчастье, посланное ему. С каждым днем сердце его полнилось яростью и злобой.

Однажды он не выдержал и воскликнул:

— О вы, боги солнца, ветра и моря!.. Будьте прокляты навеки, вы, свирепые, бездушные существа!

Боги услышали это и наслали беду на весь народ великанов.

Бог солнца закутался в черную тучу, и днем стало темно, как ночью. Бог ветра обернулся ураганом и вместе с богом моря обрушил на каменистый берег лавину волн, взлетевших к самому небу.

Объятые ужасом, бежали великаны и укрылись в диком, девственном лесу.

Не день, не два — месяцы не унималось море, и понял народ великанов, что не вернуться ему на родную землю, и впал в безудержную скорбь.

И тогда сказал Вождь:

— Соберитесь с духом, вы, люди моего племени. Мы уйдем отсюда. Я знаю, что за этим лесом есть море. Мы пройдем через лес и будем жить на берегу того, другого моря, где правят милостивые и справедливые боги.

Но темен и неприступен был лес, и не видно было дороги вперед.

Уныние охватило народ.

И тогда сказал Тургин, обращаясь к отцу:

— Отец мой, славный и мудрый Вождь, поставь меня к себе на плечи, и я увижу, куда нам держать путь.

— Тебя? — удивился Вождь. — Что можешь сделать ты, жалкий и слабый Тургин?

— Исполни его просьбу, — сказала жена Вождя. — Он маленький, но у него острое зрение и хороший слух.

Вождь великанов внял просьбе жены и поставил к себе на плечи Тургина.

— Я вижу море!.. Я слышу его!.. — закричал Тургин. — Иди, отец мой, куда я скажу.

Вождь с Тургином на плечах пошел туда, куда показывал маленький человек, и за ними пошел народ.

Маленький Тургин привел великанов на берег теплого и синего моря, прозрачного, как озеро, и огромного, как океан.

Неистовое ликование охватило народ великанов. Будто неразумные дети, мужчины и женщины катались на белом песке,- оглашая воздух криками восторга. А Тургин стоял в стороне и улыбался застенчивой, тихой улыбкой.

Но тут подняла руку мать Тургина и сказала:

— О люди племени великанов!.. Мой сын вывел вас из страшного леса. Попросите же новых богов, чтобы они сделали его таким же сильным и высоким, как мы.

Весь народ великанов опустился на колени и, воздев руки к небу, молил, чтобы боги исполнили просьбу матери.

— Если он станет таким же, как мы, я отдам ему в жены свою дочь, — пообещал Верховный жрец.

— Я буду его женой, — сказала красавица Танид.

Долго и горячо взывал к новым богам народ великанов, а Тургин вспоминал дивные сны, которые посещали его.

Но, стоя на коленях, он не повторял слова молитвы.

Он думал: «Боги, великие боги, если можете, оставьте меня таким, каков я есть. Может быть, я еще окажусь нужным моим великанам».

 

Пуд соли

Двое мужчин сидели в маленьком ресторане и пили пиво.

— Ты настоящий парень, — сказал старший из них,— мы знакомы час, а мне кажется, будто я знаю тебя всю жизнь.

— Не спеши, — сказал младший, — чтобы узнать человека, надо съесть с ним пуд соли.

— Вздор! — сказал старший. — Это выдумали математики. Они непременно хотят все измерить.

Приятели выпили еще по кружке и разошлись. С этого вечера они стали друзьями.

Летом, в одном из загородных парков, друзья познакомились с хорошенькой веселой девушкой.

Они катались на лодке, угощали девушку мороженым и наперебой рассказывали смешные истории.

Следующий вечер и еще много вечеров подряд они проводили втроем, и друзья чувствовали себя превосходно, а хорошенькая, веселая девушка смеялась все меньше и меньше.

Однажды старший друг позвонил ей по телефону и, как обычно, начал:

— Сегодня мы ждем вас...

В ответ раздалось:

— Я не приду сегодня. Приходите ко мне вы один, понимаете — один.

И трубка была повешена.

«Нет, я не пойду, — подумал старший из друзей,— ни за что не пойду».

Спустя несколько часов он сидел на широком диване в комнате с цветастыми обоями, а хорошенькая девушка и десять ее портретов, приколотых к стене, улыбались ему.

При первой же встрече в маленьком ресторане старший друг признался во всем младшему.

— Видишь, — сказал младший, — а ты говорил — пуд соли...

И он ушел, не допив кружку пива.

Вскоре началась война, а с нею и голод.

Как-то младший друг проходил мимо маленького ресторана. Он поглядел на заколоченные двери, на вывеску, грустную, словно могильная надпись, и вспомнил своего бывшего друга.

— Где-то он теперь? Жив ли? ..

Когда он вошел в знакомую комнату, старший друг лежал в кровати. Глаза его были закрыты, зеленоватая кожа, поросшая колючками бороды, обтягивала скулы.

— Это я,— сказал младший друг. — Узнаешь?

Старший открыл глаза, сказал: «Прощай» — и снова опустил бледные, иссохшие веки.

— Погоди, — сказал младший, — возьми.

И он достал из кармана кусок хлеба, жесткий, как камень, и черный, как земля.

Старший друг схватил хлеб, поднес ко рту и вдруг, взглянув на младшего, увидел его лицо, обросшее жесткими колючками бороды, зеленоватую кожу на скулах и бледные, иссохшие веки.

Он разломил кусок хлеба и протянул половину младшему.

Младший взял кусок хлеба и спросил:

— А соль?

— У меня давно нет соли, — сказал старший.

И друзья молча ели хлеб, жесткий, как камень, и черный, как земля.

 

Ясно, как дважды два...

Он был такой рыжий, что ребята говорили, будто от него можно прикурить.

— Тебе повезет, сынок, — утешала его мать, — рыжим всегда удача.

И Рыжему везло. Старенький учитель, боясь ослепнуть, редко вызывал его к доске, соседский бык распорол ему ногу так, что Рыжий целую неделю провалялся в постели, читая книги о знаменитых сыщиках, а стоило ему выздороветь — в город приехал цирк.

На базарной площади вбили колышки, натянули грязный, вздутый, как парус, брезент. Удивительные вещи творились под этим брезентом — ученые собаки пили кофе из чашечек и читали «Губернские ведомости», фокусник глотал раскаленные угли, словно пончики с повидлом, огромный Силач сгибал кочергу и повязывал ее бантиком вокруг шеи.

Другие мальчишки долго клянчили у родителей стертые пятаки, мечтая хоть разок попасть в цирк, а Рыжий каждый вечер, совершенно бесплатно, сидел на первой скамейке и, когда кончалось представление, отправлялся гулять вместе с огромным Силачом по горбатым, пыльным улицам, и все завидовали ему.

— Этот Силач суеверен, — заявлял учитель истории, — он думает, что рыжие приносят счастье. Суеверие— явление весьма распространенное. Еще Кай Юлий Цезарь...

— Оставьте! — перебивал его учитель арифметики. — При чем тут ваш Кай? Ясно, как дважды два, он приучает мальчишку к делу. Бесспорно, как трижды три, он сделает из него силовую величину.

— Всякому культурному человеку известно, к чему привело суеверие Филиппа Македонского и Андрея Суздальского-младшего, — продолжал историк.

— Не тревожьте зря вашего Филиппа, — сердился математик. — Ясно, как семью семь, мальчик будет силачом. Бесспорно, как восемью восемь, мы еще услышим о нем.

До глубокой ночи спорили ученые люди, а рыжий узкоплечий мальчишка уже спал, и ему снились великолепные сны. Он видел себя огромным и сильным, как его покровитель. Мускулы у него на руках выросли большие и круглые, как два футбольных мяча, на голубой ленте через плечо висело столько серебряных медалей, что и не сосчитать.

Рыжему снилось, что он поднимает за шиворот и закидывает на самое высокое дерево злого и жирного городского мясника и тот хнычет и клянется больше никогда не бить своего маленького сына.

Наступало утро. Шел день. Вечером Рыжий снова сидел на первой скамейке под грязным, вздутым, как парус, брезентом, восторженно глядел на ученых собак, на фокусника, глотавшего раскаленные угли.

Три барабанщика что есть мочи били в три турецких барабана. Три трубача дули в три длинные трубы. Три музыканта гремели медными тарелками, и на арене появлялся Силач. Он кланялся публике, поднимал тяжелые гири, бросал их себе на плечи и на голову, сгибал кочергу, и все хлопали в ладоши. Силач ложился спиной на песок. Десять здоровенных мужчин выносили деревянный помост, клали его на грудь Силачу, вытаскивали пианино и ставили его на помост. Затем выходила маленькая старушка и садилась за пианино. Хрипя и отдуваясь, на помост взбирался грузовик.

Силач держал на груди грузовик, пианино и старушку. Старушка дребезжала на пианино скрюченными пальцами и улыбалась публике, покачивая трясущейся головой.

Рыжий мальчишка знал, что Силач не может сколько угодно держать на своей груди грузовик, пианино и старушку. Рыжий должен был вовремя схватиться за голову и заорать во все горло: «Ух и молодец же!»

После этого старушка переставала играть. Три трубача дули в три длинные трубы, грузовик, хрипя и отдуваясь, спускался с помоста, десять здоровенных мужчин убирали пианино, старушка покидала манеж. Силач одним движением скидывал деревянный помост, поднимался на ноги, и все хлопали ему.

Так было каждый вечер, но вот однажды за пианино вместо старушки уселась бледная, худенькая девушка. Пальцы у нее были такие тонкие, что Рыжий подумал, они сломаются, едва она ударит по клавишам. Но девушка начала играть, и случилось чудо. Старое, разбитое пианино запело, как орган. Под грязным брезентом раздались звуки, каких рыжий мальчишка не слышал в своей жизни. И он забыл, что находится в цирке, забыл, что Силач не может вечно лежать под помостом, держа на груди грузовик, пианино и девушку, забыл, что должен вовремя схватиться за голову и заорать во все горло: «Ух и молодец же!..»

Он очнулся, когда Силач уже поднялся на ноги. Лицо у Силача было кирпичного цвета, тусклые, оловянные глазки впились в рыжего мальчишку.

Публика еще хлопала в ладоши, Силач еще кланялся, а рыжий мальчишка летел стрелой по пыльным улицам. Ему казалось, что Силач гонится за ним. Так он домчался до вокзала, прицепился к хвосту товарного поезда и навсегда уехал из родного города.

Он не сделался силачом, этот рыжий мальчишка. На руках у него не выросли мускулы, большие и круглые, как футбольные мячи. Он не носил через плечо голубую ленту, не закинул на дерево злого и жирного мясника.

Рыжий мальчишка стал знаменитым пианистом, и, когда об этом узнал учитель математики, он заявил историку:

— Помните, я же говорил: ясно, как пятью пять, — он будет музыкантом. Бесспорно, как шестью шесть, — в этом его сила. Да-с!

...Прошло много лет. Рыжий музыкант объездил с концертами весь мир и наконец решил навестить родной город. Все изменилось здесь: люди, дома, улицы. На бывшей базарной площади, где когда-то натягивали грязный, вздутый, как парус, брезент, сейчас стояло внушительное здание с круглым куполом. Над входом по вечерам зажигалась надпись: «Дворец искусств».

В одной из комнат дворца помещался кабинет Доктора музыкальных наук.

Доктор был так учен, что из трех слов произносил два иностранных, и так строг, что соловьи замолкали в его присутствии, боясь взять неверную ноту или погрешить против хорошего вкуса, а всякие там малиновки или пеночки замертво падали от страха. Доктор одевался по последней моде, знал наизусть Малую энциклопедию и мог сыграть на рояле одним пальцем «Чижик-пыжик, где ты был?».

Когда Рыжий пианист познакомился с Доктором, тот заканчивал одиннадцатый том научного труда «Муки звука», и все предсказывали, что Доктору будет присвоено звание академика.

Перед первым концертом Доктор пригласил музыканта в кафе «Минутка».

— Ну-с? — спросил Доктор, помешивая ложечкой кофе. — Ну-с, что вы будете играть сегодня?

— Сегодня я дам концерт старых мастеров, — сказал пианист.

— Старые мастера, — тонко улыбнулся Доктор, — это метафизика реализма. Они устарели. Мелодия, гармония — это все прошлое. Теперь нужна музыка без музыки, мелодия без мелодии. Берегитесь, вы провалитесь.

— Но я же играю всю жизнь, — возразил Рыжий пианист, — и, позвольте, как можно без мелодии?..

Но Доктор перебил его:

— Жизнь реактивна, мой дорогой, она летит с неслыханной скоростью вперед. Время меняет вкусы.

— Но публике нравится, — попытался продолжить Рыжий пианист, — нравится, когда...

Доктор поднял указательный палец вверх:

— Вы наивны. Что такое публика? Среди тысячи едва ли сто способны отличить бемоль от диеза. И потом, разве вы можете судить о публике? Вы сидите, уткнувшись носом в рояль, а я тридцать лет штудирую слушателя из директорской ложи.

— Я чувствую зал каждой клеткой мозга, каждым нервом, — сказал пианист.

— Проверьте себя, — предложил Доктор, — посмотрите в зал, и вы увидите, что одни из слушателей пришли показать себя, другие — взглянуть на вас.

— Если я обнаружу хоть одного равнодушного к моей игре, я больше никогда не подойду к инструменту! — воскликнул Рыжий пианист.

— Идеализм! — сказал Доктор.

На следующем концерте Рыжий пианист решил посмотреть в зал, но едва он коснулся клавиш, как забыл о споре с Доктором. Он страдал, радовался, любил и ненавидел. Он жил в мире звуков.

— Фундаментально, — сказал Доктор. — Сегодня вы были в форме, но у вас результативно не хватило смелости посмотреть в зал. Впрочем, не делайте этого никогда. Берегите иллюзии. Иллюзия — единственно реальная субстанция.

— Иллюзия — единственно реальная субстанция! — повторили хором двенадцать кандидатов музыкальных наук, и Доктор сказал им:

— Да-с!

На втором и на третьем концертах Рыжий пианист клятвенно обещал себе посмотреть в зал и не выполнил обещания. Только на четвертом он сумел сделать это.

Не отрывая сильных рук от клавиш рояля, он бросил беглый взгляд в зал и увидел, как по-молодому блестели выцветшие глаза стариков, горели щеки женщин, смягчились жесткие лица мужчин. И лишь один человек хранил ледяное равнодушие. Это был Доктор музыкальных наук. Он сидел в директорской ложе, развесив на бархатном барьере свои ученые записки, и, протирая очки, думал о кофе со сливками.

Один человек во всем зале! Но все-таки он был. А ведь помните, Рыжий пианист сказал: «Если я обнаружу хоть одного равнодушного к моей игре, я больше никогда не подойду к инструменту».

Но Рыжий пианист не мог жить без музыки. Он продолжал играть. Он страдал и радовался, любил и ненавидел, смеялся и плакал в тысячу раз сильнее, чем раньше.

Когда он кончил играть и встал из-за рояля, он увидел и услышал, как безумствовал зрительный зал. И, представьте себе, громче всех кричал и хлопал в ладоши Доктор музыкальных наук. Ученые заметки его летали по воздуху, и двенадцать кандидатов музыкальных наук, отталкивая друг друга, ловили их. А Доктор, сняв полосатый галстук, размахивал им, как флагом, и, позабыв иностранные слова, кричал на чисто русском языке:

— Ух и здорово же!.. Ух и молодец!

Кричал так же, как те, кто не мог отличить бемоль от диеза.

В ту же ночь Рыжий пианист уехал из города. Он не узнал, что Доктор музыкальных наук, придя домой, сжег научный труд «Муки звука», перестал писать и говорить как по нотам и служит сейчас поваром-кондитером в кафе «Минутка».

Двенадцать кандидатов музыкальных наук считают, что искусство понесло неизгладимую потерю, но соловьи и малиновки придерживаются другого мнения.

 

Не беда

В городе, жители которого больше всего на свете гордились своими прямыми благородными носами, в одной здоровой семье родился мальчик со вздернутым, широким, как валяный сапог, носом.

— Это ужасно! — сокрушалась мать. — Ну будь он коротконогим или косоглазым — не беда. Живут же люди. У Главного Судьи уши, как у африканского слона, а у Мастера Золотые Руки зубы кривые, как у бенгальского тигра. Но с таким носом, как у нашего, лучше носа не высовывать.

— Погоди, — успокаивал ее муж,—ты же знаешь, все меняется. Еще десять лет тому назад наш Хранитель Нравственности требовал заклеймить каждого, кто ходил в коротких брюках, и уже был объявлен конкурс на лучшее клеймо... А теперь он сам разгуливает в штанах выше колен. Может быть, настанет день, когда все захотят носить такие носы, как у нашего мальчика.

И супруги стали ждать, но мода на носы не менялась, а сыну пришла пора идти в школу.

Тогда родители, надев траурные платья, отправились в Совет Мудрых Голов.

Бледные, тихие, предстали они перед высоким собранием.

Первым взял слово Блюститель Чуткости.

— Уважаемые головы, — скорбно произнес он, — мы разбираем сегодня печальный, из ряда вон выходящий случай. Подобного носа в нашем городе не было с древних времен, с той поры, когда у нас были распространены верхоглядство и заносчивость. Однако мать, отец, а тем более несчастный ребенок ни в чем не виноваты. Всякое бывает. Разве мало людей родилось у нас без мозгов и разве не нашли они себе достойного применения? А сколько мужчин и женщин появилось на свет без сердца? И все они спокойно дожили до глубокой старости. Уважаемые лбы, мы гуманисты. Наш город славится своей человечностью. Чуткость — наша сила. Пусть же бедное создание никогда не узнает о своем недостатке, пусть никто не посмеет ему намекнуть об этом.

Речь произвела огромное впечатление, и Совет решил окружить ребенка чуткостью, создать ему необходимые условия для счастливой жизни.

Мальчика направили в образцовую школу. Его посадили на первую парту, ему подарили мраморную чернильницу-непроливайку, в то время как у других детей были обыкновенные пластмассовые. Наставник смотрел на мальчика нежным взором и, вызывая его к доске, говорил:

— Мой дорогой, может быть, ты скажешь, сколько будет дважды два?.. Мой милый, если тебе не трудно, напиши, пожалуйста, «Маша любит кашу».

Мальчик, если ему хотелось, отвечал, что дважды два — пять, когда же у него было плохое настроение, бурчал: «Вот еще глупости, терпеть не могу каши!» Наставник ласково гладил его по голове, веря, что чуткость возьмет свое.

Спустя два года, увидев, что его ожидания не оправдались, Наставник, проливая горючие слезы, оставил мальчика на второй год.

— Неужели наш сын так глуп, — сказал отец, — что не способен хорошо учиться, несмотря на...

— Несмотря на то, что ты мой муж, ты недалекий человек, — перебила его жена. — Наставник пристрастен. Он смотрит на нашего мальчика и не видит ничего дальше носа. Какой позор!.. Но слава богу, мы живем в городе, где правит справедливость.

И справедливость восторжествовала. Старый Наставник был вскоре смещен с должности, а новый сумел сделать из этого случая соответствующие выводы: он выводил мальчику самые высокие отметки.

Мальчик кончил школу и поступил в институт. Все шло хорошо, и вдруг мальчик — впрочем, он был уже не мальчиком, а юношей — влюбился в студентку с прямым, благородным, как у всех жителей города, носом.

Юноша страдал, чах от любви, а девушка не отвечала ему взаимностью.

Мать возмущалась, и девушку вызвали для объяснения в Комиссию по Родимым Пятнам.

— Послушайте, — строго сказал Председатель Комиссии, — почему вы мучаете несчастного юношу, почему вы так возноситесь? Нам неприятны ваши жестокосердие и эгоизм.

— При чем тут эгоизм? — удивилась девушка. — Просто он не нравится мне.

— Откуда у вас это? — нахмурился член Комиссии, специалист по пережиткам.

— Просто я не люблю его, — сказала девушка.

— Просто?.. Нет, не так это просто, — сказали хором все члены Комиссии, — советуем вам подумать, иначе мы будем вынуждены...

Девушка ничего не надумала, и ей пришлось оставить институт.

Юноша был в отчаянии. Мать негодовала:

— Это все ты виноват, ты! — кричала она, топая ногами на мужа. — Это твоя наследственность. Ты не имел права жениться. Только недавно я узнала, что у твоего прапрадедушки нос был, как спелая слива.

— Но, дорогая, это не помешало ему народить семерых детей.

— Замолчи!.. В те проклятые времена женщины не отличались требовательностью, а теперь... Нет, я должна что-то придумать.

На другой день мать с сыном уехали из города, а когда вернулись, на лице у юноши красовался такой прямой, благородный нос, какому мог бы позавидовать сам Ценитель Красоты.

— Видишь, — ликующе заявила родительница мужу, — а ты утверждал, что медицина бессильна. О, теперь наш мальчик пойдет далеко!

И юноша пошел сдавать экзамены. Перед дверью аудитории толпилось много студентов. Юноша, как всегда, хотел пройти без очереди, но его остановили:

— Эй, парень, куда суешь свой нос, чем ты лучше других?

Юноша был удивлен и с тех пор удивлялся каждый день.

Профессора принимали у него экзамены так же, как у остальных студентов, и ставили двойки, пожилые женщины больше не уступали места в автобусах.

И все-таки юноша не унывал. Он отправился к своей жестокосердной возлюбленной.

Мать девушки открыла дверь. Она не узнала юношу. Он с гордостью назвал свое имя и спросил, дома ли девушка.

— О нет, — сказала мать, — моя дочь уехала в другой город и вышла замуж...

И она достала фотографию, на которой был снят молодой человек со вздернутым, широким, как валяный сапог, носом.

Вот и вся история.

Содержание