В этой комнате Маша Тараканова (1959 г.р.) жила около года, и я вместе с ней.
Это была комната в так называемом доме «Дворянское гнездо», еще такие дома обычно называют в Москве «генеральскими», поскольку тогда, как правило, в них действительно проживало некоторое количество генералов – они подъезжали к подъезду с большой помпой, в черных «Волгах» с водителем-военнослужащим, иногда с адъютантом, и весь дом знал благодаря прислуге, когда генеральша поехала на этой машине на рынок, в какую школу пошла у них любимая внучка и где они отдыхают летом на море.
Это вот тоже был такой дом – прямо возле метро «Сокол», а еще он был знаменит тем, что в его подвале нашел приют авангардистский оперный театр чудака Покровского, никаких билетов в этот маленький подвал никогда не было, зайдя однажды в его скучную пустую кассу и прочтя на дверях: «Театр на гастролях», я махнул рукой на это соседство.
Так вот, в этом доме была комната, которую мы нашли с Таракановой просто по объявлению, в приложении к газете «Вечерняя Москва», оно (приложение) печатало такие объявления: типа продам щенков кавказской овчарки недорого, сниму квартиру или комнату на длительный срок, ну и я дал объявление, съездив на станцию метро «Улица 1905 года», там был пункт приема, заплатил, кажется, три семьдесят, чтобы объявление печатали четыре недели подряд, и все получилось, нам позвонили, и мы приехали по указанному адресу.
Комната была очень приличная, метров двадцать, в огромной двухкомнатной квартире, которая, наверное, была не самой большой в этом сталинском доме, но нам она показалась просто огромной. Там в другой комнате жила старуха Маргарита Игоревна. Старуха уже почти не ходила и вообще была слегка не в себе, нас об этом предупредили заранее – вероятно, родственники просто хотели, чтобы в случае чего было кому вызвать «скорую», или просто не знали, что делать с этой жилплощадью, старуха была сварлива, несносна и ни на какие размены, видимо, не соглашалась, а тут хоть шерсти клок – сорок рублей в месяц, которые мы платили за эту комнату в коммуналке, это все-таки серьезные были деньги.
То была первая наша с Таракановой совместная жилплощадь, мы были крайне молоды, глупы, нам очень нравилось расположение, дом стоял просто рядом с метро, в десяти метрах, полно магазинов, и даже свой придворный театр имелся, хотя и закрытый на вечные гастроли, но это ничего – зачем нам опера, мы и сами умели петь.
Поэтому никакая старуха нас с Таракановой не смущала, вернее смущала, но в меру.
Старуха вставала с постели только в туалет или на кухню. Вот эти минуты, конечно, были самыми тяжелыми – дело для нее было трудное, мы это переживали как будто бы вместе с ней, каждый стук костыля (она передвигалась на костылях), каждый стон, каждый скрип стула, ну и все прочее. Жизнь в нашей квартире в эти моменты замирала, мы, затаив дыхание, ждали, все ли кончится благополучно.
Иногда я даже подходил к дверям уборной и спрашивал:
– Все в порядке, Маргарита Игоревна?
Но ответа, как правило, не было.
Из окна открывался вид во двор. Это был обычный большой московский двор, во дворе сталинского дома, с большими деревьями, асфальтовыми дорожками, детской площадкой, и когда я входил в него после работы, как правило уже в темноте, меня охватывало странное чувство – мне казалось, что я вхожу на кладбище или в какой-то готический заброшенный замок, где из каждого угла могут выйти привидения.
Огромный дом, с десятью подъездами, пожарными лестницами, необъятными подвалами, массой служебных помещений, где помещались жэк, детская поликлиника и какие-то странные конторы, с аббревиатурами на дверях типа РЖМКНС № 10, но я не пытался раскрыть их смысл, я хотел скорей миновать этот чужой мне двор, для которого я тоже был чужим, и скорей войти в нашу с Машей комнату, где располагался наш семейный очаг.
Маше сразу здесь не понравилось, она говорила, что на всем лежит какой-то дикий слой пыли, въевшаяся копоть, ничего невозможно отмыть, ни на кухне, ни в коридоре, все ветхое, все старое, ее от этого просто мутит, – но вскоре мы привезли на кухню нашу посуду, кое-что тайком выбросили, многое пропылесосили, частично отмыли, и стало как-то веселее.
– Зато! – говорил я ей, когда мы лежали вдвоем, обнявшись, и чутко прислушивались к звукам из соседней комнаты. – Зато ты посмотри, какая тут лепнина, это же сказка, а двери с цветными стеклами, а коридоры, а потолки в три метра?
– Ну да, да… – шептала она. – Только мне все равно страшно.
Страшно было и мне.
Ночью, когда старуха вставала с постели и шла в туалет, я просыпался резко и чутко прислушивался ко всем звукам. В туалет она ходила безумно долго, по полчаса, иногда по часу, стонала, разговаривала, стучала костылем, опять стонала, наливала воду, что-то роняла, раздавались какие-то безумные, в тишине ночи грохочущие звуки, и казалось, что сейчас она, как привидение, войдет в нашу комнату и спросит: «Так. А вы что здесь делаете?» И глаза у нее при этом будут сиять зеленым огнем.
Слава богу, Тараканова спала очень крепко, и когда я будил ее, не в силах больше выносить этот звуковой триллер, она мычала и шептала недовольным спросонья голосом:
– Спи, балда.
И от этих ее слов мне почему-то становилось очень спокойно, и я засыпал.
Впрочем, иногда эти вставания Маргариты Игоревны (ночные или вечерние) действовали и на ее психику.
– Слушай, – говорила Тараканова. – А если она вдруг умрет? Давай съедем отсюда. Я так больше не могу.
Тут во мне просыпался рациональный человек, и я строгим шепотом отвечал Таракановой:
– Ты сначала другую комнату найди.
И действительно, найти подходящую комнату в то время в Москве было непросто. А больше сорока рублей мы платить просто не могли.
Как-то раз нам действительно пришлось вызывать неотложку Маргарите Игоревне. В коридоре на тумбочке лежал «тревожный» телефон родственников, написанный аккуратным почерком на каком-то листке, вырванном из блокнота, но вот я не помню, чтобы мы туда звонили, этим родственникам. А неотложка как-то раз приезжала.
А вот что я хорошо помню, так это неожиданно завязавшиеся наши с Маргаритой Игоревной личные отношения.
Однажды я шел среди бела дня по коридору с чайником или чашкой в руках и чуть не уронил чайник или чашку, потому что из-за ее двери раздался протяжный стон или крик:
– Помогите! По-мо-ги-те!
Я быстро поставил посуду на кухонный стол и осторожно приоткрыл дверь. Маргарита Игоревна сидела на подушках и внимательно смотрела на меня. Она была в ночной рубашке, но сверху накинула вязаную кофту, то есть – ждала.
– Вас как зовут? – строго спросила она.
– Меня? – опешил я. Почему-то мне казалось, что она уже не раз звала меня по имени. Я назвался.
– А почему такое антисоветское странное имя?
Я опять не знал, что сказать, – почему же странное? И почему антисоветское?
– Но поймите! – вдруг громко воскликнула Маргарита Игоревна. – Лев – так звали Троцкого! Кто ваши родители?
Я пожал плечами и стал объяснять.
– Так вот, – не дослушала она. – Вы им объясните, что имя все-таки антисоветское. Троцкий был врагом партии!
Мы немного помолчали.
Я переживал услышанное.
– Кем вы работаете? – снова резко спросила она меня.
– Журналистом.
– А вы читали резолюцию Восемнадцатого съезда партии?
– Маргарита Игоревна… – жалобно спросил я. – Может, вам водички принести?
– Не заговаривайте мне зубы, – резко сказала она. При этом рука ее потянулась куда-то под одеяло и затем вновь вылезла. В ладони Маргарита Игоревна держала два рубля бумажками и целую горсть мелочи.
– Вот что… – сказала она решительно. – Идите в угловой гастроном, купите мне две бутылки портвейна. Потом мы с вами поговорим.
– Ты куда? – испуганно спросила меня Тараканова, когда я в коридоре начал торопливо надевать ботинки и куртку.
– Да так… – уклончиво ответил я. – Кое-что купить попросила. Хлеб, масло, там кое-что по мелочи.
– А… – недоверчиво протянула Тараканова. – Ну иди…
Выйдя на Ленинградский проспект, я долго стоял, соображая, где же тут угловой гастроном. Он был на другой стороне проспекта, а мы покупали все, что нужно, в магазине «Кулинария», который был прямо в нашем доме, и еще в маленьком магазинчике «Продукты», который был чуть дальше.
До углового «Гастронома» нужно было добираться по длинному и жутко мрачному подземному переходу. Был сырой и морозный московский вечер, противно шумела Ленинградка, огни, окна, фонари, чужие неприятные люди и я, идущий за каким-то портвейном для совершенно чужой, не знакомой мне старухи.
Мысль о смерти вновь догнала меня: а вдруг она умрет от этого? Такая старая, разве ей можно, – но, подумав, я решил, что должен выполнить последнее желание старого большевика (большевички), в конце концов она это заслужила, строя новый мир.
Я послушно отстоял небольшую очередь, легко выбрал марку портвейна, сейчас уже не помню, что это было – не самого дорогого, чтобы хватило на две бутылки, поплелся обратно, вошел в квартиру, аккуратно поставил сумку под вешалку, вошел в комнату и выдал Маргарите Игоревне сдачу и портвейн.
– Спасибо вам, Лев… – спокойно сказала она. – Так вот, на Восемнадцатом съезде партии оппортунизм Троцкого был окончательно квалифицирован как предательство. Он предал партию, понимаете?
Внимательно посмотрев на меня, она добавила:
– Но вы знаете, он был человек со вкусом! – и хрипло засмеялась. – Писал о поэзии… В частности, о Есенине. Но зато потом, потом… Ладно, мы об этом с вами еще поговорим.
Не прошло и пяти минут, как она закричала вновь:
– Лев, зайдите ко мне!
Я зашел, уже даже не зная, что и думать. Она протянула мне пустую бутылку.
– Возьмите, – сказала она. – Не хочу, чтобы оставались следы. И учтите, если вы хотите здесь жить, ну вы понимаете… Это должно оставаться между нами!
Я тупо понес бутылку в нашу комнату.
– Это еще что? – неприязненно сказала Тараканова.
Пришлось объяснять.
– Ты что, с ума сошел?
– Не знаю… – задумчиво сказал я.
Иногда она просила меня купить хлеб, но чаще – портвейн. Постепенно у меня в комнате скопилась целая батарея бутылок. Маргарита Игоревна пила не то чтобы много, но регулярно.
А я… Я постепенно привыкал к такой жизни.
Эта квартира обладала одним интересным свойством – она постепенно засасывала в себя. Днем здесь царил некоторый полумрак – может быть, из-за обилия мебели и старых вещей, свет как-то скрадывался в углах, в картинах на стене, абажурах, книжных полках, коврах, шкафах, антресолях, посуде, все поверхности были чем-то заставлены – это были фарфоровые слоники, старые гребни, шкатулки, пожелтевшие газеты, я садился в растрескавшееся кожаное кресло и мог часами, тупо глядя перед собой, сидеть в каком-то сладком или полугорьком забытьи, пока Тараканова не приходила с работы.
… Когда она приходила с работы, начиналась совсем другая жизнь. Она немедленно шла на кухню и начинала что-то жарить, варить, чистить, посылала меня выбросить мусор, сбегать за хлебом, открыть консервную банку, потом отнести в комнату тарелки и вилки (мы ужинали в своей комнате), потом торжественно вносила еду на подносе, и мы начинали трапезу.
Я смотрел на Тараканову завороженным взглядом, на ее фартук, оранжевый свитерок с вырезом, на ее тапочки и юбку, на ее глаза и волосы – не понимая, как в одном человеке может быть столько жизни, настолько много, что даже сладкая пыльная смерть, которая явно обитала в этой квартире и проникала в поры твоего тела незаметно и по одному микрону в час, отступала и съеживалась. Когда мы заканчивали ужин, Маргарита Игоревна просыпалась и развивала свою вечернюю активность.
Иногда опять из ее комнаты раздавался призывный вой:
– Помогите! По-мо-ги-те!
Тараканова вздыхала, а я скорбно отправлялся за портвейном.
В сущности, этот портвейн был важной частью моего и ее существования, вслед за ним начинались рассказы, вернее, нет, это были не рассказы, из Маргариты Игоревны начинали как будто бы сыпаться отдельные фразы, загадочные и маловразумительные, но интересные, как сыплется иногда железная стружка или картофель из прыгающего на проселке грузовика.
– Знаете, что мне сказал однажды Бухарин? – загадочно спрашивала она, и я застывал с новыми мятыми рублями и горстью мелочи в кулаке, зная, что обязательно должен дослушать рассказ до конца. – Он сказал: нужно разоружиться перед партией! Понимаете?
Я послушно кивал и отправлялся в угловой гастроном.
К сожалению, в то время я не мог достойно ответить Маргарите Игоревне и поучаствовать в беседе, например я очень плохо представлял себе, кто такой Бухарин, я знал, конечно, что его расстреляли как немецкого или английского шпиона и что это явный бред, но этого было очень мало, чтобы поддержать наш разговор.
Но этого и не требовалось.
– Я член партии с 1912 года! – однажды сказала она.
Я не знал, что делать, аплодировать может быть, и просто уважительно покачал головой. Возвращаясь обратно уже с портвейном, я подумал, что, наверное, никакой реакции и не требовалось, главное, чтобы был слушатель.
– А вы знаете, что Ягода был родственником Горького? – хитро прищурившись, спросила она меня.
Я хотел было спросить, кто такой Ягода, но не стал – постепенно вспомнил, что это был какой-то чекист.
– Нет, вы не знаете… – удовлетворенно сказала она. – Просто он был очень влюблен в его невестку, Горького. Очень влюблен. И все об этом знали. Все знали… – промолвила она, уже засыпая.
Конечно, меня крайне беспокоили регулярные дозы портвейна, которые употребляла наша квартирная хозяйка. Мне приходилось сдавать пустые бутылки, чего я вообще никогда в жизни не делал. С другой стороны, не могли не восхищать тот внутренний огонь и беззаветная преданность идеалам, которые она при этом проявляла. Тараканова смотрела на это философски.
– Ты, – говорила она, жаря оладьи на кухне, – соучастник преступления. Придет следователь, сделают вскрытие, обнаружат следы алкоголя. Начнут думать, искать. Ага, вот кто, оказывается, спаивал члена партии с 1912 года! Понимаешь это?
– Ну она же нас с квартиры выгонит… Если я не буду потакать ее слабостям, – вяло оправдывался я.
– Ну да, так и скажешь. А тебе скажут: а вот мы считаем, что вы вошли в преступный сговор с родственниками и хотели завладеть ее имуществом. И ты что тогда?
Надо сказать, что удивительное это соседство терпел я не только потому, что мне нравились этот огромный мрачный дом с его мифами и легендами, метро «Сокол» и общий колорит здешней жизни. На севере Москвы, особенно на северо-западе, вообще обитают сплошь привидения и духи, такие уж это места. Нет. Меня привлекало в этой квартире и то, что Тараканова постепенно тут привыкала и становилась чуть более счастливой, чем обычно.
Иногда к нам приходили друзья и подруги, Маргарита Игоревна как бы против этого не возражала, лишь слегка увеличивая после этих посещений количество портвейна.
Тараканова жарила на кухне маленькие оладьи, иногда обычные, иногда кабачковые для гостей, жарили мы тут и капустные котлеты, причем не из кулинарии, а собственноручные, в угловом гастрономе я научился находить мойву горячего копчения – словом, было весело.
Под конец вечера Тараканова с подругой Ивановой иногда пели вдвоем звонкими голосами:
– Куда ж мы уходим, когда над землею бушует весна-а-а?
Ну а я им подыгрывал на гитаре.
Мне кажется, в этот момент Маргарита Игоревна тоже слушала нас из-за стенки.
Но вот однажды случилась неприятность – Тараканова разбила слоников. Причем всех. Слоники, как и положено, стояли на комоде, целых семь штук, мал мала меньше, красивые, фарфоровые, сейчас таких днем с огнем не найдешь, короче, она почему-то дернула за салфеточку, пытаясь устроить все как-то получше, покрасивей, во время очередной уборки, и слоники покатились. Это было ужасно. Тараканова рыдала, вернее душила рыдания, чтобы не услышала Маргарита Игоревна. Всю ночь она не спала, а утром послала меня в ближайшую мастерскую по ремонту бытовых приборов (бытовые приборы-то тут при чем? – не понял я, но она только замахала руками), где мне сказали, что склеивать бесполезно, умерла так умерла.
Когда я это ей сказал, она отвернулась и замолчала на несколько часов.
Ночью я решил, что буду ее утешать. Так и сказал, мол, давай я тебя утешу. Но она приподнялась на локте и внятно сказала:
– А можно не сейчас?
Наутро все повторилось опять, и я надулся.
– Послушай, – сказала она, перед тем как уходить на работу, в свое издательство. – Я тебе это уже говорила и вынуждена опять сказать. Я в таких ситуациях чувствую себя абсолютно одинокой и беззащитной. Ты ничем не можешь мне помочь. Ты никак не можешь меня защитить. Понимаешь? Поэтому подожди. Не лезь ко мне.
– Выходи за меня замуж! – вдруг сказал я. – Тогда все будет как-то легче переживать, мне кажется, – все эти жизненные трудности и серьезные невзгоды.
– Отстань, – мягко сказала она, надела плащ и вышла.
Настроение Таракановой день ото дня ухудшалось.
Вскоре она стала уже мрачнее тучи.
Когда я попытался выяснить детали, ничего вразумительного она не сказала.
Теперь, когда она уходила на работу, я подолгу сидел в растрескавшемся кожаном кресле, смотрел на огромный абажур, свисавший над круглым столом, на копию картины Васнецова «Три богатыря» в золоченой богатой раме, на скромный бюст Ленина, глядевший на меня из-за темноватого стекла шкапчика, в котором было столько старого барахла, что я зарекся туда залезать, на всю эту пыльную роскошь прошлого, на всю эту засасывавшую меня трясину чужой жизни, давно прошедшей и разбившейся навсегда, на все эти 30-е годы, и 40-е годы, и 50-е годы, на весь этот пейзаж нашей жизни, где нам было с Таракановой так хорошо, как может быть хорошо только двум любовникам, убежавшим от родных и близких в далекую страну, где их никто не достанет, и вот однажды, находясь в этой прострации и повинуясь внезапному чувству, я вышел в коридор, постучал к Маргарите Игоревне и переступил порог ее комнаты.
Она посмотрела удивленно, потому что по своей воле я никогда сюда не заходил.
– Маргарита Игоревна, – сказал я робко, – а что бы вы сделали, если бы потеряли партийную кассу?
Она подумала секунду и ответила четко и ясно:
– Отнесла бы в райком партии письменное заявление, что ее украли, и справку из милиции!
Потрясенный глубиной и простотой сказанного, я постоял, поклонился и вышел.
Вечером я рассказал об этом Таракановой, она недоверчиво покачала головой, но по лицу ее пронеслось что-то вроде свежего ветерка.
А еще через пару недель Маргариту Игоревну увезли по «скорой».
Мы не видели этого, потому что ездили к родителям отмечать ноябрьские праздники.
Пришли хмурые родственники, осмотрели квартиру, сказали, что Маргарита Игоревна уехала «на месяц, на два, мы пока не знаем», взяли деньги за два месяца вперед и ушли.
Мы прожили эти два месяца в полном блаженстве и покое – никто не ходил по ночам, не стонал, не рассказывал о правом уклоне и о левом уклоне, об эсерах и троцкистах, никто не просил меня стоять в очередях за портвейном, никто не пугал нас ночами.
Стало хорошо, пусто, тихо.
Но скучно.
Я вдруг понял, что без Маргариты Игоревны эта квартира стала довольно нежилой.
Когда второй месяц подходил к концу, приехали родственники и вежливо попросили нас собрать вещи.
Они сказали, что Маргарита Игоревна умерла.
…Вместе с Таракановой мы больше никогда никакую жилплощадь не снимали.