В Москве, как вы знаете, страшно любят писать на стенах. Причём не просто пишут мелом или углем. Типа «Лена» или, скажем, «Оззи Озборн». Это уже не так модно, как раньше. Хотя и сейчас, конечно, случается.

В любом уважающем себя дворе на любой уважающей себя стене по сегодняшним стандартам должно быть написано что-то очень крупное. Масляной краской. Запоминающееся. Дикое и свирепое. Скажем:

СЭМ ЭНД ВОВИК. НАС ЗНАЮТ ВСЕ.

Вообще, содержание не так уж важно. Важна форма.

…А вот в нашем дворе была огромная, и даже я бы сказал великая стена, на которой, представьте себе, никто никогда не писал. Она возвышалась безмолвно, тихо и скромно. Как развалины Древнего Рима. Правда, тихой она была только днём.

По ночам жителей двора будил непривычный звук — лязг, грохот, тупое гудение электромоторов.

«АБЖЗЦ…» — «АБЖЗЦ» — «БЛИМ» — «БЛИМ»

Раздавались также человеческие голоса, даже вроде крики, даже можно было разобрать — Петров, Петров, майнай, тебе говорю, спокойно майнай, спокойно…

И опять:

«АБЖЗЦ»

«БЛИМ»

«АБЖЗЦ»

Это работал завод.

Я иногда спрашивал о нём своего папу, но он отвечал скупо:

— Да какой завод… Так вроде… Цех…

А мама говорила:

— На нем, наверное, заключённые работают.

— Это которые в тюрьме сидят? — спокойно уточнял я.

Но мама не желала вступать в дальнейшие объяснения. Видимо, смысл завода ей тоже был не до конца ясен.

Колупай загадочно говорил:

— Там колючую проволоку наверное делают.

Мне лично было всё равно. Я относился к самому заводу крайне спокойно, потому что ночью просто спал без задних ног.

…Зато я очень любил заводскую стену, которая важно выступала в наш двор этаким странным углом. Только к нам этот угол был обращён не острием, а наоборот — пустотой, то есть образовывал нишу.

Стена была кирпичная и покрашенная при этом в густой тёмно-зелёный цвет.

— Да ладно, стена! — сердился Колупай. — Хочешь, перелезу?

— Ну перелезь, перелезь! — начинался тут галдеж. Тогда Колупай брал с земли камень и бросал на завод. Это была его любимая шутка.

— Ну вот, перелез, — угрюмо говорил он.

К стене, чтобы как-то скрасить её тёмно-зелёное суровое молчание, были прилеплены три весёленьких здания — трансформаторная, котельная и гараж. Причём если котельная была к стене впритык, то за трансформаторной обнаруживался проход, заваленный кирпичами, битым стеклом, досками, старыми кокашками, поломанными игрушками, рваными кедами, ржавыми консервными банками и такой ерундой, о которой здесь и говорить неудобно.

Кроме того! В этом самом проходе, который шутники иногда называли задним проходом, кто-то умудрился поставить неизвестно для чего железные столбы, причём с поперечинами, так что по ним можно было быстро вскарабкаться на крышу трансформаторной и там лежать на брюхе и на спине в тёплую или даже нехолодную сырую погоду.

Мне лично лежать на крыше не разрешалось. Меня уж слишком хорошо было видно из окна. И мама, хватаясь за сердце, кричала на весь двор:

— Лёва! Лёва! Лёва!

И больше ничего ей кричать не надо было, потому что и так всё всем становилось ясно.

Но в этот день — жаркий летний день одна тысяча девятьсот семидесятого года — мы с Колупаем залезли на крышу и лежали там совершенно спокойно, так как родные и близкие у нас ушли на работу, и мы остались одни в целом мире. У Колупая, правда, дома ещё оставалась баба Люда, но она была слепая, глухая, и из квартиры выходить боялась.

— Вот смотри, Колупаев, — говорил я лениво. — Между будкой и гаражом ещё стол теннисный у нас поместился. Прекрасное место. Шарик не улетает.

— Ну, — отвечал Колупай, рассматривая осколки бутылочного стекла, которых всегда почему-то полно на любой такой крыше.

— А смотри, рядом с котельной какое место шикарное. Это вообще мечта. Там природа, можно сказать. Там земля от нас отдыхает. Там загорать можно. Там малышей выгуливают.

— Ну, — говорил Колупаев, перекидывая осколочные свои снаряды через колючую проволоку на завод.

И действительно, в самом дальнем конце двора, где стена делала поворот и образовывала уютный угол, стояла котельная — собственно, не та ручная котельная, в которой сидит кочегар и поддаёт жару, бросая каменноугольный носитель энергии в железную печку прямо лопатой, всегда в майке с чёрным от сажи лицом и страшными белками глаз. Нет, в нашем дворе стояла абсолютно другая котельная — со сложно выгнутыми трубами, на концах которых болтались обрывки теплоизоляции, с кучей будильников, которые на самом деле измеряли давление, а не время, и со скучным дядей Володей, который был страшно рад, что перешёл из кочегаров в операторы водоразборного блока, ходил с тряпкой и веником, наводил в котельной какую-то безумную чистоту и нас туда не пускал. Дядя Володя боялся крыс, поскольку считал, что они вмиг сгрызут изоляцию, а новой ему конечно не дадут, труба зимой лопнет, его уволят и оставят без куска хлеба. Эту единственную свою мысль он довольно часто повторял, когда мы к нему подходили на безопасное расстояние, но как только мы пробовали подойти ещё поближе, он брал лопату, которую видимо принёс из своей старой котельной, поскольку в новой она была ему совершенно не нужна, и начинал махать ею по воздуху.

— Вон, — меланхолично повторял он при этом. — Пошли вон, хулиганы.

Поскольку дядя Володя боялся начальства и крыс, он в своей котельной никогда не выпивал и не закусывал. (Иногда, правда, приносил из дома стеклянные баночки с кашей и макаронами по-флотски, из которых ел ложкой, но потом всё уносил аккуратно с собой). Большую часть дня котельная стояла просто закрытой на ключ.

Зато вокруг котельной, непосредственно у стены, был кусок настоящей волшебной земли. Эту землю грели мощные трубы с горячей водой, которые были недалеко от земной поверхности, поэтому ещё в марте там стаивал снег и начинала расти трава. Земля у стены была мягкая и рыхлая. И почему-то всегда здесь грело солнце.

Иногда я специально выбегал во двор пораньше, чтобы побыть у этой зелёной стены. Поковыряться в свежей земле.

Не знаю, поймёте ли вы меня правильно, но эта свежая земля, когда с неё сходит снег, и она лежит вся в лужах, заваленная всяким дурацким мусором, отлежавшимся в сугробах за зиму: окурками, пачками сигарет, молочными пакетами, пробками, — …есть в этой освободившейся земле что-то притягивающее человека.

Вот меня, например, такая земля всегда притягивала. Я просто не мог ходить весной только по асфальту, я всегда брал из дома старый малышовый совок или ножик, или даже просто палку и шёл ковыряться в почве. Мама знала эту мою особенность и не выпускала во двор без резиновых калош и двух пар тёплых носков на ноге. Тогда ещё люди покупали калоши. Чёрные снаружи и красные внутри. И это правильно, потому что резиновая обувь не греет, а нерезиновая промокает. Советую вам найти на антресолях чьи-нибудь старые калоши и немедленно, как придёт весна, начать их использовать.

Так вот, земля была хороша везде, в любом кусочке нашего двора, но здесь, у стены — она была просто необыкновенная. Чёрная, блестящая, мягкая. Она легко резалась, лепилась, ковырялась, как морской песок, да что песок, она была лучше песка, она была как глина, и даже скучный дядя Володя иногда подходил ко мне, предварительно вооружившись лопатой и говорил, ковыряя лопатой эту тёплую землю:

— Глину лепишь, парень? Ну давай, лепи…

В этой чёрной весенней земле, в которую я зарывался, как крот, можно было найти всякие чудеса, вроде груды аптечных пузырьков с неизвестной жидкостью, или огромной рессорной пружины, которая одним своим ржавым величием могла отпугнуть любую маму с коляской, а надо сказать, что именно они, мамы с колясками, были главными противниками моих отношений со стеной, ибо им не нравился мой перепачканный, видите ли, вид, мои заляпанные грязью калоши, моя угрюмая сосредоточенность и мои жуткие находки.

Их дети, если они уже достигли того возраста, что могли ходить, были, разумеется, совершенно иного мнения, они лезли ко мне и требовали, чтобы я немедленно дал им и пружины, и пузырьки, и обломки кирпичей, и чёрт знает что ещё, а те, что были потрусливей, те просто стояли смотрели, как я роюсь в земле, стояли долго без движения, но если их начинали уводить от меня, они поднимали такой рёв, что из котельной вдруг выскакивал дядя Володя с лопатой наперевес, и тогда мама, подхватив ребёнка, просто быстро бежала к подъезду, отчаянно выкрикивая на ходу:

— Хоть бы тебя чёрт унёс, червяк навозный. Откуда ты только взялся на нашу голову…

Почему они считали кусок тёплой земли своей собственностью — я не мог понять. Ну да, здесь было спокойно, никто не ходил, грело солнце. Но я-то ведь тоже любил это место! Я приводил сюда друзей, показывал им зелёную стену, рассказывал о том, как я впервые обнаружил эту жемчужину нашего двора, этот целебный край, где водились муравьи, и даже, заметьте, был целый муравейник.

Однако и Хромой, и Колупай вяло ковырялись в моих пузырьках и монетках (иногда я находил, между прочим, монеты тридцатых и даже двадцатых годов), и отходили, жалостливо кивая друг другу:

— Мальчик у нас впал в детство. Куличики лепит.

А видя, как ко мне подходят малыши на кривых ножках, они совсем распоясывались и кричали мне издалека:

— Лёва! Агу! Агушеньки, Лёва! Ты не хочешь пи-пи?..

Когда теплело и появлялась первая трава, я подстилал под попу какую-нибудь картонку, ложился на свежую траву и дремал. А если было ещё не очень тепло лежать на земле, загорать можно было и на стене. Такая уж была у неё особенность — снизу она была толстая-толстая, а потом начинала постепенно утоньшаться, как настоящая крепостная стена в средневековье. Поэтому достаточно худой человек типа меня мог подходить к ней и ложиться навзничь… И она его держала. Она можно сказать дарила ему своё зелёное кирпичное тепло.

Но однажды случилась у меня из-за этой стены небольшая стычка.

Как раз разрыл я в земле кучку старых кирпичей, и тут Колупай подошёл, взял обломок кирпича, попробовал и вдруг написал на стене неприличное слово, которое я здесь писать не буду, потому что вы его и сами, конечно, видели (если не видели, потом увидите).

— Ну ты что, Колупай, — сказал я. — Зачем?

— Ненавижу эту стену, — вдруг сказал он.

У меня прямо всё оборвалось внутри.

— Ты что, — сказал я ему строго, — это же граница нашего двора. Он без неё был бы совсем проходной.

— Вот именно.

— Что вот именно?

— Да ничего! Хочу и пишу! — и Колупай показал мне своё лицо, которое выражало какую-то непонятную скуку и даже тоску.

— Здесь дети ходят.

— Хочу и пишу! — Колупай снова стал писать, уже другое слово, но тут я не выдержал и отнял у него кирпич, после чего он меня повалил и стал садиться на голову, что было самым страшным оскорблением, и я нащупал кирпич и двинул ему по руке, после чего он просто сунул кулаком под дых и я покатился по своей любимой чёрной тёплой земле и прикатился к стене.

Я лежал у стены и думал — ну почему он такой дурак?

— Ещё хочешь? — сказал Колупай то, что всегда говорят в таких случаях.

— Я всё равно сотру. Ты уйдешь и я сотру. Вечером сотру, утром сотру, днём сотру. Я не дам тебе писать на этой стене, — бормотал я, и Колупай тогда сел на корточки, заглянул в мои глаза и спросил:

— Ты что, не понимаешь? Там тюрьма, туда людей сажают.

— Откуда ты знаешь? — ответил я. — Там военный завод. Там детали делают для пистолетов Макарова.

— А кто делает? Кто? — спросил меня Колупай.

И тут я вспомнил, что когда-то давно у Колупая был отец, когда ещё он был маленький. А потом он куда-то исчез. Я хотел спросить: а что, твоего отца посадили?

Но не стал…

Просто поднялся с земли и стал стирать рукавом неприличное слово.

— Дурак, — сказал Колупай. — Зачем тебе эта граница? За каким фигом? Это просто тупая стена. Неровная. Даже мячом об неё не подолбишь.

И тут я понял, что Колупай меня действительно не понимает, а объяснить нельзя. Впервые в общем-то я понял, что есть на свете такие вещи, которые объяснить нельзя, не получается.

Колупай продолжал бросать на завод камни и прочую гадость. Я продолжал любить зелёную стену и считать её почти своей.

Так шло до того самого дня, когда мы с Колупаем лежали на крыше и впервые меня оттуда никто не гнал. Как вдруг…

Если б я не лежал на крыше, а скажем стоял, я бы с крыши наверно упал.

Через колючку лез человек. Человек был в пиджаке, старых ботинках, небритый и тихий. В кармане у него оттопыривалась четвертинка. Ну короче, это был дядя-алкаш. Сейчас говорят — бомж. А тогда бомжей не было. Были просто такие дяди, которых всё обходили за три метра.

Он аккуратно перелез через колючку и спрыгнул на нашу крышу. Потом полез вниз.

И тут у Колупая прорезался голос.

— Дядь! — подал он этот свой охрипший от удивления голос. — А там что, завод?

— А кто его знает, — сказал дядька.

— Там тюрьма? — спросил я.

— Да какая тюрьма… — засмеялся дядька. И тут же задумался. — Пацаны, у вас нет десять копеек? На метро не хватает.

Я дал ему десять копеек и спросил:

— А что там?

— А кто его знает, — пожал он плечами и спрыгнул вниз.

Мы долго молчали, а потом Колупаев решительно сказал:

— Пойдём.

— Куда? — испугался я.

— Надо туда пролезть. Ведь он пролез!

Мы спустились в задний проход и стали там разговаривать.

— Он же пролез, — почему-то шёпотом уговаривал меня Колупай. — Там есть двери, есть проходы. Обязательно есть!

— Я не могу… Я не хочу! Мне не хочется! Мне неинтересно! — отбивался я.

Но Колупаев не отпускал меня. Он вцепился в мой рукав и потащил прочь из нашего двора.

Так, в один прекрасный день, рухнула стена. Не в прямом, конечно, смысле. Оказалось, что её можно не только перебросить, но даже и перелезть.

Оказалось, что где-то она образует проход.