Ян встречал Даню и Надю на Курском вокзале с цветами.
Это был огромный букет, который она запомнила на всю жизнь – невероятные пионы, белые, душистые, штук пятьдесят, украшенные какими-то зелеными веточками, почему-то напоминавшими ей о Палестине, в которой она, разумеется, никогда не была.
Она видела Яна до этого момента всего лишь несколько раз в жизни и запомнила как очень красивого, высокого молодого человека, при том довольно скромного и тихого, в шумной компании братьев порой боявшегося вымолвить хоть слово.
Сейчас все было по-другому – их встретил зрелый мужчина в расцвете своих двадцати двух лет. Просторное пальто, шляпа с широкими полями, тяжелые иностранные ботинки с модными тонкими галошами и темно-красный (!) портфель.
Эта встреча с Москвой была для нее первой. Ну да, она жила в Петербурге, в Одессе, в Харькове, она привыкла к базарам, где было всегда шумно и весело, даже в голодные годы, но здесь она сразу будто оглохла. Московский звук был совсем другой, чем петербургский, одесский, харьковский, – и внутри вокзала, и на круглой площади, и на улице, пока они ехали на извозчике в район Малой Дмитровки, – она слышала сотни разнородных мелодий, которые тем не менее сливались в одну музыку: тонко пели торговки семечками и солеными огурцами, цокали копыта, звенели трамваи, орали носильщики, оглушительно свистели одетые в красивую форму милиционеры, низко гудели редкие авто, хрипло сипели дальние фабрики, галдели разносчики газет и рекламы, грохотало битое стекло, ей казалось, что она слышит даже выстрелы, но братья тут же подняли ее на смех, затем шелестели шины, затем стучали тысячи каблуков, затем шагали красноармейцы, поднимая несусветную пыль, из окон домов раздавались звуки скрипки, граммофона. Она пыталась различить, распустить эту звуковую кашу, как, бывало, она распускала старые шерстяные вещи, но тут не получалось: шумы искажались, плывущие и неожиданные, они пугали ее необычным сочетанием. Наконец она поняла, что распускать и отделять их друг от друга не надо, это все одно, единое звуковое вещество, которое нужно просто медленно забирать в себя: она сказала себе, что это, как человеческое море, ей так было уютней, но потом поняла, что человеческого в нем мало – город жил отдельно от людей, далекие окраины топили шумный центр в своей тишине, высокие этажи сбрасывали презрение низкой черни улиц, хлопали двери, отрывая людей друг от друга. Наконец пошел дождь.
И это было облегчение.
Минут пять Надя просто молчала, совершенно испуганная. Возможно, в своем Мелитополе она просто забыла, как это бывает.
Братья в это время без умолку говорили, теребили друг друга, обсуждая, как ей казалось, любые пустяки, лишь бы слушать голос другого, Даня смешно и в деталях рассказывал про поезд, как это было ужасно, ни чая, ни буфета, приходилось все время бегать и что-то искать на станциях, с риском потерять Надю, какие-то нелепые проверки, соседи хамы, да ладно, хохотал Ян, главное, ты в Москве, ты в Москве, Даня, твои злоключения кончились, ну да, пожимал плечами старший брат, но ведь потом же ехать в обратный путь, проделывать те же манипуляции, а зачем, вдруг удивился Ян, и это удивление было таким искренним, она посмотрела на него и немножко сдвинулась, потому что Ян сидел на узком сиденье так уверенно, крепко, широко, что ей почти не оставалось места, ну что значит зачем, спокойно спросил Даня, у меня командировка, две недели тут, потом домой, да брось ты, сказал Ян все с тем же таинственным выражением, слушай, давай не сейчас, я давно хотел с тобой об этом поговорить, приедем, выпьем чаю, все обсудим, я не понимаю, что тут обсуждать, я не собираюсь пока все бросать, да не надо бросать, нужно просто сделать шаг вперед, глаза у Яна блестели, он был весел, победителен, он был такой обаятельный, прекрасный, лихой и вместе с тем такой уютный, домашний, что ей вдруг подумалось: господи, ведь все это наконец прошло, прошли эти страшные дни и ночи, недели и месяцы, когда ничего, ровным счетом ничего не было известно: как жить, чем жить, зачем…
И вот эта страшная полоса позади, и этот мальчик стал мужчиной, и Даня стал ее мужем, и она стала матерью.
Постой, подожди, вдруг, словно поймав ее мысль, закричал Ян, вы хотите сказать, что на две недели оставили малышку Этель дома и я ее не увижу?
Да, спокойно сказал Даня, а как ты хочешь, чтобы мы везли ее на этих поездах, я хочу тебе напомнить, что поезда по-прежнему остаются главными рассадниками сыпного тифа, и хотя мы с Надюшей, слава богу, переболели, нам это не грозит, да понял, понял, закричал Ян, вот смотри лучше – это самое высокое здание в Москве! – они проезжали Арбатскую площадь, сине-белое воздушное здание с высокими башнями, напомнившими ей сказку Перро, башни маркиза Карабаса – это было здание «Моссельпрома», лаконичное, точное и изящное, с него только что сняли леса, и дом сиял всеми гранями, как обработанная на станке деталь, это было главное достижение новой архитектуры, лучше всего отражавшее, по мнению Яна, нынешнюю эпоху – эпоху простоты, мечты, человечности и вместе с тем грозной силы, способной завоевать весь мир. Ну что ты придумываешь, Ян! – засмеялась Надя, просто красивый дом, «просто красивый дом», э нет, дорогая, просто красивых домов у нас много, а такой дом – один, боже, какой же Ян красавец, они все такие, все Каневские-мужчины были на удивление породистыми, хотя и женщины тоже, но как-то по-другому, отметила она про себя, красивых домов много, но есть дома-символы, дома-знаки, вот этот дом – это знак, это тебе не купеческий модерн, а конструктивизм, кон-струк-ти-визм, ты знаешь, что это?
Надя не знала, и Даня посмотрел на нее с молчаливой укоризной.
Послушайте, таинственно и напряженно сказал Ян, про это невозможно рассказать в двух словах, конструктивизм это нечто, это переворачивает все наши представления о человечестве, но рассказать невозможно, это надо видеть, и что самое интересное – мы это увидим! Открылась сельскохозяйственная выставка, вы же знаете, да-да, Надя и Даня послушно закивали, да-да, мы читали в газетах, что вы там читали, это абсолютно невероятная история, это поэма архитектуры, Мельников построил там шестеренку, простую шестеренку, удивилась Надя, нет, не простую, торжествующе сказал Ян, а из дерева, там все из дерева, все павильоны, все это построили из дерева за несколько месяцев, но что я говорю, мы сразу, как проснемся, завтра туда пойдем, ребята, как хорошо, что вы приехали, я покажу вам свою Москву, я покажу вам этот город, ведь дело же не в архитектуре, хотя и в ней тоже, сейчас вообще расцвет всего, всех направлений: науки, искусства, медицины, человеческих отношений, а театр, какой здесь театр, боже мой, только здесь, только в Москве, ты наконец понимаешь, ради чего все это было, ради того, чтобы люди смогли воплотить в жизнь самые смелые, невероятные идеи, еще немного, и мы полетим в космос, он засмеялся довольно и откинулся на сиденье.
– А как же нэпманы? – осторожно спросил Даня.
– А что нэпманы? Да ладно, кому они мешают! Постепенно все наладится, не волнуйся. Никто им не даст повернуть страну вспять, не для того мы воевали, правда? А вот, кстати, мы и приехали. Прошу пожаловать.
В Москве было очень много красивых домов, но к дому, в котором жил Ян, это явно не относилось, он стоял на задворках Малой Дмитровки, и хотя это был «самый центр», кругом высились породистые особняки, но этот конкретный дом был окружен страшными сараями, заборами, голубятнями, заросшими палисадниками, дикими пустырями и сам был такой же дикий. Надя даже вздрогнула, когда братья, пыхтя, доволокли наконец чемоданы к дверям (подъехать к дому было совершенно невозможно), все это напомнило ей самые мрачные уголки Молдаванки, здесь, конечно, не было этих белых подслеповатых зданий из осыпающегося мягкого песчаника, но сам воздух был именно дикий, провинциальный, а не столичный, заорал ребенок и взвизгнула кошка, дополняя собой общую картину, это был деревянный двухэтажный дом с чуть покосившимся крыльцом, огромным коридором и общей кухней. Ян поймал ее взгляд и подмигнул, да, дорогая, это тоже Москва, другая Москва, понимаешь, все никак не перееду отсюда, не хватает времени найти новую квартиру, ну а тут рядом Цветной бульвар, вокруг всякие темные переулки, бордели, меблированные комнаты, всякая шваль тут жила, еще в царское время, никак не очистят, да и вообще, вздохнул он, картина, конечно, сложная, в Москве сейчас нужно ухо держать востро.
Ладно, не пугай Надю, ты же знаешь, как она принимает все близко к сердцу, сказал Даня, они пошли умываться, сели пить чай с сушками. Надя, когда братья опять заспорили, закрыла глаза и попыталась, как иногда это с ней бывало, увидеть все сразу, увидеть себя в этом новом доме. Москва по-прежнему казалась ей городом нереальным, ничего подобного она никогда в своей жизни не видела, здесь все было смешано, все переплеталось, все вонзалось друг в друга – дом, который показался ей какой-то халупой, бараком, казармой, как выяснилось, тоже имел легенду и необычную планировку: купеческое владение, в нем была даже зала для танцев, теперь ее разгородили на четыре комнаты, когда-то тут был проведен водопровод и центральное отопление, теперь топили буржуйками, но изразцовая, необычайной красоты купеческая печь выставляла в комнате Яна свой изящный европейский бок и была, вместе со своими полочками и рисунками (дамы-кавалеры, озера-горы), главной достопримечательностью. Надя рассматривала эту печь с восторгом, вспоминая их старый дом в Петербурге, господи, как все это еще недавно было, жилище Яна, холостяцкое и неуютное, было наполнено удивительными вещами: на стенах висели афиши – Театр имени Комиссаржевской, «Комедия ошибок» в шести действиях В. Шекспира, перевод П. Вейнберга, «Петрушка», музыка Стравинского, а кто такой Стравинский, «Мастфор», вечер танцев, не понимаю, задумчиво сказала Надя, это танцы или спектакль? – спектакль! конечно, спектакль! – закричал Ян. На столе стояли бронзовые статуэтки, фарфоровая пепельница, лежали иностранные журналы, куча книг, валялись папиросы и отдельно – богатая коробка от них, недопитая рюмка на необычайно высокой ножке с запахом коньяка, это был стол какого-то богатого скучающего джентльмена, человека со вкусом. А сразу рядом виднелась нищенская тахта, а из шкафа торчали дырявые носки, повсюду стоял запах давно немытого пола и пыльной мебели. Надо убраться, подумала Надя. Ну хорошо, а что же ты собираешься делать в Москве, важно спросил Ян, помимо, так сказать, своих служебных обязанностей, да какие там обязанности, поморщился Даня, зайду в несколько мест, оформлю бумаги, поставлю печати, ты знаешь, сказал он, я очень хочу найти Эдю, какого Эдю, ну… Эдю Метлицкого, а… того, с агитпоезда, да-да, заулыбался Ян, ну, я думаю, это несложно, у меня же есть друзья-литераторы, адрес мы узнаем, а зачем он тебе, ну не знаю зачем, покраснев, пожал плечами Даня, просто чувствую такую потребность, ну найдем, а что еще, наверное, пойдем на выставку, сходим в театр, на концерт, не зря же мы с Надей оказались в Москве. Послушай, сказал Ян, правда, я должен с тобой поговорить, здесь бездна театров, бездна концертов, особенно сейчас, это великий город, я серьезно тебе говорю, давай потом, отмахнулся Даня, ну хорошо, обиделся Ян, не хочешь, не надо, в конце концов, я не навязываюсь, дай осмотреться, дай побыть здесь, а потом сядем и поговорим, а где же ты нас разместишь, да вот, поставлю ширму, Ян раскрыл старую ширму с китайским рисунком и показал диван, на котором им предстояло ночевать ближайшие две недели, слыша каждое движение друг друга. Надя улыбнулась…
Ян узнал адрес Эди Метлицкого на следующий день. Они как раз собирались в театр, на этот самый «Мастфор» – гениальная труппа, сказал Ян, современный танец в духе Айседоры, кто такая Айседора, Надя все-таки знала, а что у нее сейчас с Есениным, спросила она, да ничего, развелись, громко захохотал Ян, она же старая, страшная, а самого Есенина ты видел, конечно видел, я ходил специально в те дома, где он бывает, напьется, начинает стихи читать, час, два, гости уже устанут, а я нет, я люблю поэзию, люблю театр, задумчиво сказал он, не знаю даже, почему так, но я жить без этого не могу, я даже этого пьяненького Сережу Есенина люблю, я готов его на себе домой нести, но он обычно берет извозчика, знаете что, ребята, вдруг сказал Даня, вы идите без меня на эту гениальную танцевальную труппу, а я не могу, я должен увидеть Эдю Метлицкого, ничего, если мы разделимся, ничего-ничего, холодно сверкнул глазами Ян, иди-иди, ищи своего боевого товарища, мы без тебя и в театр сходим, и в ресторан, правда, Надюша, она улыбнулась, внимательно глядя на Даню. Даня быстро надел пальто, и вышел, сжимая в кармане листок бумаги с нацарапанным адресом, уже было темно, свет шел только из окон, он шагнул наугад в чужой двор, сразу наступил ногой во что-то мягкое, выругался, оказалось, ничего страшного, просто трава, боже мой, центр Москвы, какие-то джунгли просто, но почему, почему он бежит по этому адресу, бросив Яна, Надю, отказавшись от театра, а если Эди не будет дома, не лучше ли было позвонить, узнать, дать телеграмму на худой конец, нет, он бежит, не зная дороги, слава богу, что прохожий объяснил ему, что дойти можно даже пешком, Эдя жил напротив Художественного театра, возле Тверской. Он шел темными дворами, задыхаясь от волнения, что, почему, как, он не понимал, он спешил, он снова спрашивал дорогу и наконец нашел – это был трехэтажный новый дом, Эдя жил в крошечной комнатушке, но с выходом на балкон.
Поэт революции с важным видом варил кукурузную кашу.
Мамалыга, коротко объяснил он, помнишь, наверное?
Ты меня узнаешь, заорал Даня, или нет, ненормальный, кто ненормальный, я? – уверяю тебя, что ты ошибаешься, вся стена, с пола до потолка была уставлена какими-то странными коробками, друг на друге стояли эти коробки, что это, книги? – сначала подумал Даня, нет, не похоже, коробки были накрыты какой-то материей, старыми скатертями, платками, одеждой, просто материей, красной, белой, зеленой, от этого комната приобретала странный вид, здесь было почему-то совсем тихо и очень узко, совсем не было места. Вдруг Эдя начал сбрасывать эти суконные или ситцевые тряпки с коробок, и оказалось, что это птицы, они не были довольны внезапным пробуждением, они стали прыгать, чистить перья, кричать, клекотать, комната быстро наполнилась звуками. Эдя Метлицкий скрипуче засмеялся, просыпайтесь, сволочи, у нас гости. Кенары, попугаи, синички, все они наполнили комнату странным запахом и странным звуком – это была вселенная, но невидимая, каждая из птиц посылала свои сигналы братьям по разуму, и те отвечали, это был лес, но лес чудесный, сказочный, теперь ты понимаешь, почему я ем мамалыгу, спросил Эдя с умиротворенно-радостным выражением на лице, мы с ними едим одну пищу, это важно, они меня понимают, они признают меня за своего. Он взял миску и стал открывать клетки, птицы садились ему на плечи, он опять скрипуче засмеялся, потом, накормив их и ловкими движениями разогнав по квартирам, вдруг сел в расшатанное кресло и сказал: вот так я и живу, Даня, так я и живу, а пойдем-ка погуляем по городу.
Они вышли на улицу и долго-долго шли молча.
И там в квартире, в свете электролампочки, горевшей под абажуром из старой газеты, и тут в свете фонарей, Эдя Метлицкий выглядел постаревшим, худым, небритым и поникшим человеком, которого, как казалось, угнетала сама жизнь.
– Пишешь? – осторожно спросил Даня, когда они переходили Тверскую.
– Да, пишу. Нет, не пишу. Я не знаю, – раздраженно ответил Эдя. – Для кого писать? – обвел он вокруг себя рукой. – Кому это нужно? Сам не видишь?
– Я только вчера приехал, – ответил Даня. – К Яну в гости.
– Как он живет? – живо спросил Эдя. – Я слышал, он теперь большой человек. Антрепренер.
– Ничего про это мне неизвестно, – сказал Даня. – Но я могу похлопотать.
– Да нет… не нужно, – сказал Эдя, немного подумав. – Я живу с птицами, и мне это хорошо. Деньги достаются как-то сами. Не хочу вообще об этом думать.
– А откуда достаются? – упрямо переспросил Даня.
– Ну, иногда я продаю птиц, иногда я покупаю птиц. Ну вот и достаются.
Он жутко кашлял, причем все время, пошатывался, хотя был трезв, в этом Даня мог поклясться, один ботинок просил каши, брюки давно не глаженые, однако постепенно, на улице, поэт начал приходить в себя, увидев загадочные огни большого города. В глазах его появилось осмысленное выражение, он повлек Даню в какой-то полутемный подвал, там сразу, стоя, выпил стакан водки с нарезанным яблоком на закуску, причем ему подали все это, как только он появился в дверях, да и вообще отношение к нему тут, несмотря на его бедность, было самое почтительное, его столик («ваш столик», сказал половой) находился в самом удобном углу этого сводчатого помещения из сырого старого кирпича, где-то в стороне была стойка, широкий прилавок, и там наливали жидкость по графинчикам и иным емкостям, половой тут же смахнул крошки со скатерти, принес живой цветок, улыбнулся, пошушукался с Эдей, и вскоре все было на столе, что будешь, жадно спросил Эдя, Даня не ответил, неопределенно пожав плечами, мол, а что тут может быть, принеси ему портвейна! – крикнул Эдя громко, тут же появился граненый стакан, доверху наполненный пурпурной жидкостью, с тем же нарезанным яблочком, и начался другой, совсем другой разговор… Я не знаю, что делает Ян, аккуратно сказал Эдя Метлицкий и закусил яблочком, но думаю, что он делает то же самое, что и все мы здесь, – он ищет ключи от нового времени, но их нет, а почему, куда они девались, жадно спросил Даня, отпив портвейн, их украли, понимаешь, у этого времени нет ключей, ты можешь ковырять его с той стороны, с другой, оно закрыто, ну да, нэпманы жируют, я знаю, я видел, ты это имеешь в виду, скорбно сказал Даня, да нет, ты что, это все преходяще, ненадолго, ну год, ну пять, ну хоть бы и десять, все это пройдет, все это ерунда, самоварное золото, золотая бумага, вот раньше богатство было могучее, как шея охотнорядца, это был настоящий чернозем, почва, – а это так, присыпали чуть-чуть сверху, неинтересно, не в этом дело, а в чем же, а в том, что мы живем внутри одного большого обмана, нам только говорят, что это социализм, а это… нет, это какая-то выморочная, заблудившаяся страна, в ней нет светлого пути, в ней есть темный путь, путь жестоких, напившихся крови душ, понимаешь, мы все как наевшиеся крови люди, мы не понимаем, что с нами такое, нас тошнит, у нас кружится голова, господи, что за страшные вещи ты говоришь, но как же твои стихи, я не могу писать стихи для тех, кто напился крови! – закричал Метлицкий, пойми, это невозможно, им не нужны стихи, они становятся людьми, только когда напьются, крови ли, водки, ладно, ладно, пусть я не прав, но просто я живу и не понимаю, где я, в каком веке, все время кого-то отпевают, хоронят, поют молитвы, всюду бедность, нищета, еще страшнее, чем было раньше, возводят какие-то странные ненастоящие дома, дома-призраки, и сами люди как призраки, они не знают, в каком государстве они живут, я хочу обратно в армию, я хочу воевать за правду, за светлую, сияющую правду времени, но не могу, меня не берут, я болен, а чем я болен, ты можешь мне объяснить. Пьяный бред, подумал Даня, как же быстро он напился, и как все это грустно, они вышли и быстро оказались на Тверском бульваре, под сенью больших старых деревьев, вот здесь хорошо, только здесь, здесь никого нет, ни этих, ни тех, никого, сказал Эдя и заснул.
Даня вспомнил слова Яна о Есенине и улыбнулся. Сегодня ему придется делать то же самое. Он подумал об извозчике и пошел искать, аккуратно нахлобучив на поэта свою шляпу, чтобы не простудился.
Все-таки уже октябрь.
На следующий день они отправились на сельскохозяйственную выставку в Нескучном саду.
День выдался редкий, необычайно красивый, почти прозрачное облако, слоистое, геометрически правильное, расположилось на небе, как лоскутное одеяло, и пропускало на землю ровный, теплый, строго отмеренный, как в аптеке, свет, по мостовым лился янтарный свежий воздух, было совсем не холодно, вчерашний мрачный ветер стих и как бы присмирел, да и сам город немного притих в ожидании какого-то праздника, и праздник тут же появился, по Якиманке на выставку направлялась колонна современной сельскохозяйственной техники, трактора и прочие сеялки, обычное движение было остановлено, лошадки уютно прилепились по бокам широкой улицы, сплошь заставленной церквями, редкие автомобили недовольно гудели, но тоже стояли, припаркованные водителями, которые вышли из машин, чтобы лучше разглядеть процессию. В своих крагах и очках белые как птицы милиционеры торжественно препровождали яркую и украшенную флагами колонну, все это шумело, гремело, пыхтело под веселые крики москвичей, которые радовались, кажется, всему, что происходило вокруг.
Боже, какие веселые, какие добрые люди, подумала Надя с грустью, и они отправились смотреть павильоны, но поразили ее сначала, конечно, не павильоны, хотя каждый из них был невероятно изящен, поразили ее люди и животные – сарматы в пестрых халатах и тюбетейках, степенные, бронзовые, полные чувства собственного достоинства, они тем не менее боязливо озирались, когда раздавался свист милиционеров, а свист раздавался постоянно, на выставку то и дело пытались прорваться сквозь запретные зоны то корреспонденты со штативами, хлопушками, кинокамерами, то комиссарские машины, всюду была шумная и веселая толпа, причем такая, что не протолкнуться, в этой толпе возвышалась голова верблюда, люди облепили его со всех сторон, не давая прохода, изредка, когда верблюд начинал степенно жевать большими отвислыми губами, намереваясь плюнуть, раздавался визг и народ разбегался, образуя небольшое пространство, но потом люди сдвигались вновь. То же было у украинского павильона, здесь бродили гусляры в цветных шароварах и дивчины с венками, Надя посмотрела на них с осуждением, все это было как-то нелепо и ненатурально, но потом они запели, все вместе, хором, и стало хорошо, Надя тихонько запела вместе с ними, украинские песни она уже успела выучить, пока жила в Мелитополе, женой хлебозаготовителя, и часто бывала на свадьбах, похоронах, юбилеях. Везде, где украинцы собирались, они сразу начинали петь, пели они и здесь, было совершенно очевидно, что от этого им не так страшно, не так одиноко, что им так легче.
Надя опять почти заплакала и полезла за платком, но тут ее схватил за локоть Ян и поволок куда-то прочь от павильонов республик, вглубь Нескучного сада. Он рассказывал про каждый павильон, тут коневодство, смотри, какие удивительные окна, видишь, а тут, смотри, какая удивительная крыша, в сущности, вся его лекция о конструктивизме сводилась к этому, все было удивительное – и окна, и двери, и крыши, и стены. Действительно, в Петербурге, в Одессе Надя тоже знала, что такое красивые окна, но тут – они били в глаза расходящимися, как огненное солнце, кругами, полированными прозрачными стенами, длинными продолговатыми бойницами, это была сумасшедшая сказка, весь этот конструктивизм, но она не могла забыть о поющих украинцах, о том, как им тут неуютно и страшно, и потому они пели, и она сказала об этом Яну, каждая нация поет по-своему, важно ответил он, русские поют, когда выпьют и загрустят о чем-то великом, есть также пение боевое, воинственное, как у кавказских народов, евреи могут только плакать, украинцы, они другие, они нежнее, человечнее, но дело не в этом, скоро весь мир будет петь одни и те же песни, на одном языке, на каком, простодушно спросила Надя, я не знаю, может быть, на эсперанто, улыбнулся Ян.
Как оказалось, он тащил их в летнюю беседку, пить какое-то необыкновенное светлое бархатное пиво с раками, но как только они приступили к пиву и ракам, Ян закричал: «Рубен Николаевич, одну секундочку, постойте!» – и куда-то умчался, Даня смотрел на Надю нежно, она даже смутилась, ты чего, да ничего, просто так, ты красивая, ну да, почему это я красивая, ну конечно, красивая, здесь было хорошо, и верблюды, и лошади, и люди в разных чудных нарядах, и толпа, ничто ее не раздражало и все обещало какой-то новый праздник, послушай, Надя, вдруг тревожно сказал Даня, ты знаешь, ты подожди меня тут минут пять, я встретил одного товарища, мне обязательно надо с ним поговорить, хорошо, и она осталась ждать, одна, допивать свое бархатное пиво с никому не нужными шевелящимися раками, как их есть, она не знала, к тому же боялась, и когда поняла, что ни Яна, ни Дани почему-то долго нет, решила погулять одна и быстро заблудилась, здесь было так привольно и такое щемящее чувство счастья, остро пахла осенняя листва, кружились утки в зеленых канавах, сквозь конструктивизм деревянных павильонов вдруг проступила какая-то милая старина – беседки, фонтаны, она села на скамейку насладиться этим мигом, и тут же к ней подсел какой-то симпатичный молодой мужчина, гражданочка, вы откуда, не из Москвы, она улыбнулась, позвольте вашу сумочку, что, она сначала не поняла, потом закричала, но было поздно, слава богу, все деньги были у Дани, так она лишилась своей сумочки из крокодиловой кожи, потом она увидела Яна и рассказала ему все, потом Ян позвал белого, как птица, милиционера и они стали бегать втроем по дорожкам парка, весело крича и свистя, а потом на одной из дорожек они увидели Даню, он стоял с очень красивой женщиной и о чем-то тихо с ней разговаривал, знакомьтесь, сказал Даня и покраснел, это товарищ Витковская, она работает в комитете помощи голодающим, представляет Францию, мы с ней уже встречались раньше, во время некоторых событий, товарищ Витковская сухо поклонилась, ласково познакомилась с Надей и, высоко задрав подбородок и плечи, пошла дальше по своим международным делам, все это было очень непривычно, но Надя была настолько очарована и парком, и павильонами, и дружбой народов, что нисколько не расстроилась ни от пропажи сумочки, хотя там были расческа, пудреница и другие важные вещи, ни от встречи с мадам Витковской, кто она такая, она примерно догадывалась, но не время сейчас было думать об этом, прошло много лет с тех пор, а у них с Даней растет дочь Этель, и это главное, а в Москве было настолько интересно, что она даже не ожидала, даже не ожидала…
В эту ночь Даня не спал, стараясь, правда, лежать смирно и не разбудить Надю – она устала от прогулок по Москве настолько, что заснула крепко-крепко, как только голова ее коснулась подушки, он же лежал и смотрел в темный потолок, лишь иногда украдкой вздыхая, поворачивался на другой бок, стараясь освободить руку, которую она и во сне тревожно искала, чтобы лечь щекой или грудью на нее, на эту его руку.
Он даже жалел, что встретил Мари. Это было настолько неожиданно, увидеть ее здесь, что его как будто током ударило, безумно захотелось посмотреть, какая она стала, а теперь он жалел. Продолжения быть не могло, ну какое же может быть продолжение, ну не мучать же Надю их знакомством, их совместными встречами, да и скоро он уедет опять в Мелитополь, он в этом даже не сомневался, ни секунды, а она – она сядет на другой поезд, и…
Впрочем, без продолжения эта встреча тоже оказывалась какой-то совершенно бессмысленной, похожей на язву, которая точит желудок, сердце и другие внутренние органы. Уезжать из Москвы с таким мерзким чувством было никак невозможно.
Решено. И он заснул, даже не успев отметить этот переход от одного состояния в другое, как будто поплыл.
Утром, за завтраком, он аккуратно просмотрел все бумаги, одну за другой, сложил их в портфель, выпил маленькую чашечку кофе и сказал, что ему нужно в два министерства, сколько там ему ждать, он не знает, поэтому Надя до вечера будет жить по своей программе, и он рассчитывает на Яна в этом смысле. Извините, дела. Зато вечером – наконец-то все вместе в театр.
Да у тебя все время дела, недовольно сказал Ян, конечно, Надежда не останется одна, какой разговор, поедем в парк, в кино, я еще не решил, в Москве есть куда пойти, ну вот и славно, он поцеловал Надю, Ян по-прежнему смотрел недовольно, он не понимал, почему скрупулезный, аккуратный Даня каждое свое решение в этом городе принимает так неожиданно, как будто поднимается пыльная буря в степи, Надя смотрела молча, ее глаза были огромны, он еще раз наклонился и поцеловал ее в оба глаза, она обняла его быстро и неожиданно, сидя, буквально вцепилась в его руку, шею, так они были несколько секунд молча, Даня, низко склонившись, она, сидящая, порывисто обхватив его, Ян хмыкнул, они разъединились, хлопнула дверь, и в следующую же секунду она спокойно сказала, что Яну не стоит волноваться, во-первых, вечером им в театр, и ей надо подготовиться, кое-что погладить, извините, помыть голову, кроме того, она хочет приготовить обед, надоело есть в столовых и кабаках, для этого ей надо сходить на рынок, а где тут рынок, я покажу, я все тебе покажу и расскажу, торопливо сказал Ян, на самом деле он был рад, потому что наметил несколько встреч на это утро, рассчитывая, что Даня с Надей погуляют по городу сами, по дороге на рынок они болтали, смеялись, Яна опять охватило это тревожно-праздничное настроение, которое не оставляло его с тех пор, как ребята приехали, он кружился в вальсе, толкая прохожих, что-то пел из оперы, она забыла из какой, город, показавшийся с утра угрюмым, вдруг начал как будто светиться, окна отражали небо, люди казались бесцельно гуляющими, и никого и ничего она не боялась, только почему-то все время, все время хотелось плакать…
– Ты адрес запомнила? – крикнул Ян, отойдя уже шагов на двадцать и обернувшись.
Она помахала рукой.
Да-да, дорогу она вроде бы выучила, но ее настолько оглушил рынок, здесь все было дорого – капуста 15 рублей, свекла 15 рублей, морковь 15 рублей, говядина 120 рублей, и все было роскошно, с трудом она выбрала мозговую кость для борща и кусочек говядины для мяса в кисло-сладком соусе, чернослив для второго, зелень и овощи для того и другого, ягоды для компота, здесь все хотели с ней разговаривать, спрашивать, всех интересовало, откуда она и кто, и как ей Москва, и не хочет ли она купить еще вот этого и того, все это было привычно для нее, выросшей на юге, но иначе – пожалуй, как на сельскохозяйственной выставке, ее окружали люди разных народов, каких – она даже не знала, причем это были исключительно гордые и неприступные мужчины, отчего она робела и терялась, но торгуются во всем мире одинаково, и скоро она взяла себя в руки, мир немного сдвинулся с привычной точки, острые взгляды, горбоносые смуглые лица, сияющие глаза, шапки, тюрбаны, тюбетейки, бурки, тут продавалось черт знает что: кинжалы, топоры, медь, старое затертое многовековое золото, книги, Коран, Библия, Фройд, Маркс, господи боже ты мой, чего тут только не продавалось, это был не рынок, а спектакль, и она была его актером, а не зрителем. От этого было тревожно, ее как будто несло, поэтому, обнаружив себя уже на этой тараканьей, давно немытой кухне, она вздохнула и произнесла слова благодарности неведомо какому богу, что уберег ее от новых напастей, и яростно принялась за готовку, она шинковала капусту, резала мясо, отделяла кожуру помидоров, гремела кастрюлями, пробовала на язык, руками мяла начинку для пирога (капусты оказалось многовато для борща), сыпала муку, вышедшие по привычке три заспанные хозяйки, Надя подозревала в них жриц любви, поскольку на работу они явно не ходили и были одиноки, смотрели на нее с большим интересом, и с каждой секундой Надя успокаивалась, и жизнь ее снова возвращалась на место, она сама молода и прекрасна, она замужем за самым прекрасным мужчиной, полным достоинства и загадок, да и черт с ними, пусть будут загадки, она мать самого прекрасного в мире ребенка, господи, когда же она его увидит.
Вскоре, заинтригованный обещанным домашним обедом, Ян вернулся домой после своих утренних встреч, и она торжественно поставила перед ним тарелку дымящегося борща, и он при виде этой тарелки зааплодировал. Но на этом ее дневная программа не заканчивалась, теперь нужно было освоить эту ванну, эти корыта, эти утюги, вообще быт двадцатых годов был тем занятием, которое само по себе было способно поглотить женщину целиком, со своими как хорошими, так и плохими сторонами, эти плохие соседки, которых она подозревала в самых низменных пороках, то есть соседки Яна, сразу оказались веселыми добрыми женщинами, они тут же одолжили ей утюг, щипцы, все то, что она не привезла из Мелитополя, показали, как кипятить воду, как мыть посуду, как, в конце концов, мыться, чтобы не повредить канализацию, которая работала с перебоями, наконец, они обещали показать ей магазины, в которых кое-что нужно было докупить к вечернему выходу.
Докупить ей нужно было какую-то ерунду, типа заколок и нового бюстгальтера, а прогулка вышла славная, она наконец в отсутствие мужчин повидала то, что так давно хотела увидеть, московские магазины, это была планета, она сразу это поняла, не государство в государстве, не суверенная страна, а целая планета, всех этих вещей она не видела с дореволюционных времен, немецкие туфли, мама, ущипните меня, она была готова расцеловать каждую застежку, но не сделала этого, постеснявшись продавщиц, одно то, что вещи эти снова были в продаже, примиряло ее с новыми смутными временами сразу и навсегда, однако по дороге в Пассаж на Петровке они с девушками (по их, разумеется, совету) зашли в магазин «Корсеты» З. И. Базловой (так и хотелось сказать «госпожи Базловой», но господ, слава богу, у нас отменили в 1917 году). Там предлагалась к распродаже целая коллекция (господи боже ты мой) из летних материалов, а именно французского батиста, ветки и кутил, по ценам ниже рыночных, то есть корсет-пояс выходил по 450 рублей, «удобн. бандаж» тоже по 450, модные подвязки («модн. подвязки») от 80 рублей и, наконец, то, что ей было нужно – «бюстодержатель» от 120 рублей, все это можно было не то чтобы даже купить, а сшить из модных материалов, что было совсем уже удивительно по нынешним временам, но когда упоительная примерка закончилась, Наде пришлось сделать горькие выводы, что такой корсет или бюстодержатель, конечно, она сейчас не купит, да и вообще ей все это было тесновато, а шить по размеру, словом, нет, нет и нет, в Пассаже наверняка найдется что-то попроще и подешевле, более ноское, более прочное, но батист, господи, батист, этот материал, с ним было столько связано. Они вышли с девушками на Никитскую (магазин Зинаиды Ивановны, которая ласково предложила «заходить и не стесняться, для вас обязательно что-нибудь подберем», располагался на углу Газетного переулка и Большой Никитской) – и вот тут, на улице, она наконец спросила, а как же все это покупать и на какие деньги, девушки, засмущавшись и слегка задумавшись, сказали, что да, такая проблема действительно имеется, но даже и она не представляется неразрешимой, либо от кавалера в подарок можно заказать такую вещицу, либо же накопить тяжелым и неустанным трудом, что тоже можно, ведь игра стоит свеч…
Словом, поход удался, и вечером, несмотря на все эти сложные обстоятельства, Надя была совсем в хорошем настроении.
Даня, зайдя в то утро в одно из министерств и обнаружив целую толпу посетителей с такими же, как у него, тяжелыми портфелями, немедленно повернулся прочь, распахнул тяжелую дверь на улицу и пошел прямо к «Метрополю».
Витковская жила там.
Не то чтобы они договорились, но почему-то Даня был непременно уверен, что встреча состоится.
Важные иностранцы вместе с некоторыми членами правительства по-прежнему обитали в «Метрополе», еще с революционных времен. Обстановка была роскошная, но несколько обветшавшая, слуги – какие-то ходячие иллюстрации к книге об эпохе самодержавия, единственное, что было тут вполне современным – это мужественные скромные люди в длинных пальто, подпиравшие собой двери и стены на правительственном этаже, под пальто виднелись сапоги и угадывалось оружие, а глаза смотрели сыто и равнодушно, как смотрят на вас хищные животные в зоопарке, когда не хотят вас съесть, а просто любуются на мысленную добычу.
Иностранцам, тем более знатным, Даня знал это точно, не полагалась охрана, но полагалось сопровождение, то есть один агент наружного наблюдения передавал их другому по участкам, с охраной в нынешние времена вообще все было как-то очень просто, деловито и демократично, никто ее не скрывал, но и никто не таскал с собой целых воинских подразделений с винтовками и штыками или матросов с пулеметами, как в прежние годы, нет, это были цепкие, спокойные люди, никаких мандатов и документов у Дани с собой, разумеется, не было, но он твердо сказал, что ему назначено, назвал фамилию, и оперативный товарищ, вздохнув и оторвавшись от газеты, побрел в коридорную даль. Через минуту или через три, сердцебиение не позволило сделать точный замер, вместе с товарищем прибежала сама Мари, с растрепанной прической и, кажется, едва успев одеться, глаза ее сверкали, ты здесь, только и смогла она охнуть, ты уже здесь, товарищ ко мне, любезно сказала она агенту, и тот даже слегка поклонился, ну дела, присвистнул про себя Даня, и первое, что он сказал, когда она привела его в свой огромный, невероятный по роскоши номер, сказал осторожно: слушай, а ты вообще кто?
В каком смысле, засмеялась Мари, да в таком, разгорячился Даня, когда я тебя в последний раз видел, не вчера на выставке, а тогда, давно, мы с тобой были почти на равных, почему почти, удивилась она, неважно, сказал Даня торопливо, но я просто хочу знать, мне непонятен твой статус в нашей стране, тогда она пригласила его сесть, он сел на краешек какого-то роскошного, но тоже немного потрепанного кресла, и начала объяснять, что к чему, она представляла международные организации, сразу несколько – нансеновский комитет, АРА, Красный Крест, ПомГол, все они координировали свою работу через нее, острая необходимость в честных и порядочных людях, которые хорошо знают русский язык и вместе с тем не связаны с правительством, была настолько велика, что ей даже приходилось выбирать работодателей, практически ежедневно эта работа спасала тысячи жизней: потоки муки, сухого молока, сахар, медикаменты, марля, сукно, шерсть, ношеная одежда – все это нужно было распределить между голодающими губерниями, тифозными уездами, погибающими от испанки, кори и цинги, между русскими людьми, которым никто кроме иностранцев не помогал. Ежемесячно она садилась на поезд и ехала по России, пытаясь понять, куда доходит и куда не доходит эта помощь, еженедельно ходила в Кремль, чтобы оформить все новые документы для этих потоков, приходящих из-за границы, чтобы добиться внимания и отвести ненужные подозрения.
Все это она объясняла ему прямо, твердо, звонким, сухим от напряжения голосом, глядя в глаза, сначала он смотрел ей в глаза ответно и так же прямо, не отрываясь, но потом Даня вдруг склонил голову вниз, посмотрел в пол и обнаружил Мари уже рядом с собой, на ручке кресла, причем она также быстро и напряженно говорила, обхватив его затылок сухой горячей ладонью, наконец она сползла к нему на колени и перестала говорить, потому что теперь он закрыл ей рот своим ртом и она могла только мычать, а потом и это прекратилось, и они начали делать что-то такое, чего давно не делали, о чем он забыл и думать, а оказывается – ничто не было ими забыто и ни один штрих никуда не пропал, она была по-прежнему требовательна и наивна, и все по-прежнему происходило бурно и чересчур быстро.
Надины предположения о том, что их ночи в Москве будут монашеские, тревожные и скованные присутствием Яна, не подтвердились – Ян ночевал в своей комнате на Малой Дмитровке только изредка, где же ты пропадаешь, послушай, не выдержав, спросила его Надя, а что, расхохотался Ян, вам без меня плохо, да нет, нам хорошо, улыбнулась Надя, я просто не понимаю, а что тут было понимать, за эти дни он трижды (!) появлялся в их компании с разными женщинами, кстати, о вечерах, это всегда был театр или балет, или музыка, в дорогой ресторан они с Даней идти наотрез отказывались, хотя Ян постоянно приглашал, в конце концов, он сказал напрямик, что угощает, но им этого совсем не хотелось, цены везде были просто непомерные, как вы тут живете, удивлялся Даня, да как-то так, смеялся Ян, выход всегда найдется.
Все три женщины Яна были совсем разные, одна, жгучая брюнетка, как говорил Ян, из Персии, представитель Коминтерна по имени Тамара, одевалась непривычно ярко, но была скромна, молчалива, и хотя говорила по-русски хорошо, но как-то очень мало, зато смотрела на Яна преданными глазами и следила за каждым его вздохом, было видно, что ему это немножко в тягость, но он держался молодцом, шутил, веселился, купил после представления в театре комедии на Тверской букет огромных цветов, горячие пирожки, затащил их все-таки в какую-то пивную и долго рассказывал про то, какие бывают нравы у восточных народов: женщина, по Корану, не может выйти одна на улицу, а если выйдет, ее закидают камнями или отрежут голову, вот так, показывал Ян ребром ладони, на них оглядывались, а он хохотал, Даня улыбался, Тамара улыбалась тоже, но было видно, что ей этот разговор не очень приятен.
Другая, Ида, была еврейка современного типа, рослая и рыжая, она беспрерывно смеялась, шутила, рассказывала о своей работе в школе, по новой системе Штайнера, где дети сначала учатся делать из дерева шары и продолговатые брусочки, а потом уже садятся читать и писать, это развивает в них чувство коллективизма и природное чувство гармонии, но если бы вы видели, какие это смешные ребята, эти мальчики просто липнут ко мне взглядами, как будто раздевают, мне правда неудобно, мне кажется, что сразу после урока они бегут в уборную и делают там свои маленькие грязные дела, вы меня понимаете. Это неудивительно, буркнул Ян. Вообще он был очень недоволен в этот вечер, мрачно молчал, что было на него совсем непохоже, и бросал на Иду взгляды, полные тяжелого упрека, но она их совершенно не замечала. Они шли по улице из Большого театра, не зная, куда податься дальше. Этот разговор особенно контрастировал с тем, что они только что видели на сцене, изысканный, мрачный, полный напряженной страсти и изящных формальных приемов спектакль «Дочь фараона» с Гердт в главной роли, хотелось говорить о высоком, о ярком, или хотя бы молчать, но Ида продолжала настаивать на своем, в общем-то, Надя с ней примирилась, но из Иды каким-то невероятным потоком шла всепобеждающая любовь к себе, к своему телу, к своим рукам, ногам, запахам, походке, это было так очевидно, что немного смущало, казалось, что вся Ида совершенно прозрачна, что сквозь пальто видны все ее волоски и острые лодыжки, соски и колени, это было странно, Надя смутилась, а Ян все никак не мог избавиться от своей подруги, верней, ему нужно было избавиться от них и пойти с Идой, слиться с ее природной силой в едином порыве, но он что-то никак не хотел их бросать и страшно мучился.
Третья, простая русская девушка из Тамбовской губернии, Татьяна, приехавшая в Москву из голодного страшного края, где еще творились жуткие вещи, убивали коммунистов, жгли леса, отравляли колодцы, обо всем этом она рассказала скороговоркой, она была простой комсомолкой в довольно скромном плаще, под плащом была юбка чуть ниже колена, черная блузка, красный бантик в петлице, каждый день Татьяна ходила на митинги, демонстрации и собрания, но иногда все же выкраивала время «для культуры» и для Яна, которого тоже нежно любила. Татьяну уж точно надо было накормить, и они пошли в столовую Наркомпросса после кино, тут у Яна был пропуск, и они сидели, весело поедая картошку с селедкой.
Вот на ней ты можешь жениться, сказала Надя на следующее утро, когда Ян зашел на завтрак, он сидел немного отрешенный и даже не отреагировал, казалось, что он сам устал, послушай, осторожно сказал Даня, может быть, ты не ночуешь, чтобы нас не стеснять, да вы что, ребята, засмеялся Ян, не надо делать из меня ангела, просто так совпало, я умею доставать билеты, у меня знакомые во всех московских театрах, ну и вот, глупо же ходить в театры одному, вот так и получается, порой, конечно, возникают некоторые отношения, но ведь вы, я надеюсь, современные люди, вы не придаете буржуазному институту брака такого значения, как наши родители, не правда ли, да что с тобой, может быть, ты заболел, тревожно спросила Надя, да ничего я не заболел, просто эта комсомолка Татьяна вымотала из меня все силы, она всю ночь мне рассказывала, как раскроется творческий потенциал женщины при коммунизме, что женщины будут писать стихи, конструировать дома и машины, командовать армиями, кто ей все это наплел, они облегченно засмеялись, но Ян был грустный. В этот вечер он ночевал дома, спал за ширмой, иногда сопел и стонал. Даня, обняв ее, лежал тихо. Надя тоже лежала с открытыми глазами и думала о том, что с ее мужем происходит что-то странное, он как будто с ней и как будто не с ней, казалось, что тут, в Москве, на него упала какая-то страшная тяжесть, может быть, он узнал на работе что-то такое, о чем ей не говорил, может быть, ему не нравится вся эта жизнь – шумная, чужая и бессмысленная, а может быть, он кого-то встретил, подумала Надя, и в этот момент раздалось три страшных взрыва где-то вдалеке, один за другим, и Даня вскочил, тяжело дыша…
Наскоро одевшись, они втроем вышли на улицу, там уже собиралась постепенно толпа, где-то там, ближе к центру, полыхало зарево, мысли у всех были самые тревожные, возможно, террористический акт, восстание белогвардейских или эсеровских элементов, коммунисты есть? – спросил Ян в толпу, никто не отозвался, он вернулся в квартиру за револьвером и они втроем, быстро переговариваясь, пошли на красные отсветы где-то в районе Петровки, но оказалось, что нет, это не Петровка, а еще немного дальше, на Неглинной улице.
Шли быстрым шагом минут двадцать. Квартал был оцеплен, начиная со Столешникова, стояла нешуточная толпа, несмотря на три часа ночи. В толпе Ян углядел своего знакомого, репортера, и тот, тревожно оглядываясь на зарево, быстро им все рассказал. Взорвался магазин «Охотник», в котором, очевидно, хранили, причем хранили безобразно, какое-то большое количество пороха. На террористический акт непохоже, сурово сказал газетный работник и представился – Соловейчик, торжественно пожав руку почему-то одной Наде, и она сказала, что страшно удивлена тому, что при советской власти охота по прежнему существует и кто-то еще официально покупает ружья и патроны, ведь это буржуазная забава и только, нет, погодите, живо отозвался Соловейчик, а как же оленеводы, промысловые охотники на севере нашей страны, где-нибудь… э… на Чукотке, здесь же не Чукотка, улыбнулась Надя, чтобы прекратить этот немного абсурдный разговор, Ян принялся выспрашивать, не пострадал ли кто, вроде бы никто, в общем, пока неизвестно, в магазине точно никого не было. Меж тем зарево полыхало на полнеба, разворачивались пожарные экипажи, храпели лошади, пожарные в касках накачивали воду для брандспойтов, но получалось у них плохо, Даня тихо спросил, почему так много милиции, ее и впрямь было какое-то море, люди в шинелях, выстроившись в несколько рядов, грубо теснили толпу, и прибывали все новые милиционеры, выпрыгивая из автомобилей с открытыми бортами, да я не знаю, замялся Соловейчик, тут, понимаете какое дело, Кремль-то рядом, все-таки уж очень был сильный взрыв, пудов пятьдесят, я думаю, рвануло, а это не шутки, ну и как бы сказать, охрана забеспокоилась, поступил приказ: навести порядок, – а как тут наведешь, он кивнул на толпу, люди волнуются, не каждый день в Москве такие вещи происходят, давайте, может, отойдем, я уж все собрал, с милицией переговорил, с прохожими переговорил, можно писать. Надя посмотрела в этот момент на лицо Дани, и оно, озаренное еще не сбитым пламенем, было совершенно спокойным, но глаза ярко и глубоко блестели, как будто не на поверхности, а там, внутри, что-то у него пылало и взрывалось, Надя взяла его за руку, и он немного расслабился, улыбнулся. Соловейчика решили взять с собой.
Дома у Яна, конечно, нашлась бутылка водки, сели вокруг стола, Надя нарезала огурец, спать уже совершенно не хотелось, выпили за нежданную встречу, хоть и при печальных обстоятельствах, да что ж печальных, горячился Ян, люди поставили своей целью наживу, понимаете, голую наживу, это не просто халатность, это преступление, и они не только свое дело потеряют, но и в тюрьму сядут, и это будет заслуженная мера, я аплодисментами буду приветствовать это решение, бурными и продолжительными аплодисментами, Даня молчал, думал о чем-то своем, но это невероятно, заговорил Соловейчик, захмелев от первой же рюмки, это просто невероятно, я как будто вновь очутился на фронтах гражданской войны, какое-то нелепое ощущение, что завтра снова в бой, а вы воевали, тихо спросила Надя, да нет, не воевал, я в целом, я работал тогда в газете, в Харькове, освещал ход событий, засмущался Соловейчик, и тут заговорил Даня, который сказал, что тоже об этом подумал, но что у него, наоборот, это вызвало поразительное ощущение, может быть, даже парадоксальное, что вот такой нелепый взрыв – это признак мирного времени, что эта новая эпоха – как раз эпоха мира, полного, глубокого, долгого мира, и хотя война с империалистами вполне возможна, но само время поворачивает людей в другую сторону, а они не готовы, вот Ян схватил пистолет, милиция, между прочим, тоже была вооружена, все готовы стрелять, а стрелять-то уже не надо, не в кого, пора жить как-то по-другому, совсем иначе, я не понял, ты что имеешь в виду, спросил Ян, я не могу тебе этого объяснить, Даня встал и вышел покурить. Соловейчик попросил разрешения написать заметку в «Вечернюю зарю» прямо здесь, у них, достал бумагу, перо и начал быстро строчить, порой читая им свое творение вслух, все смеялись, пили, и было очень странно, тревожно и при этом как-то опасно-весело, вся витрина и двери магазина «Охотник», читал вслух Соловейчик, аппетитно хрустя при этом огурцом, были выброшены через всю улицу во двор бывшей гостиницы «Эрмитаж», потолки и полы расположенных над магазином квартир были подняты кверху и затем всею силою обрушились вниз, господи, воскликнула Надя, так вы же говорили, что никто не пострадал, это я… шобы… вас… ушпокоить… весело засмеялся Соловейчик с огурцом во рту, дым из магазина окутал непроницаемой мглой все место происшествия, так что в первый момент ничего нельзя было разглядеть, по инстинкту самосохранения некоторые жильцы выбросились во двор дома, причем многие поломали себе ноги и разбились, все находившиеся в квартирах, расположенных над магазином, погибли, за исключением только двух прислуг, из которых одна только что вышла за покупками, за какими покупками она вышла в час ночи, я не понимаю, но вы же сказали… Надя, Наденька, сказал сухо Ян, он просто переписывает милицейскую сводку, он тогда еще не знал, когда мы его встретили, стена, продолжал Соловейчик, выходившая во двор, обвалилась до второго этажа…
Назавтра выяснились еще более ужасные подробности. По городу ходили слухи о гибели большого количества пожарных и сотнях жертв. На самом деле, жертвы были не так значительны. Было убито взрывом шесть человек, ранено и обожжено одиннадцать.
Все эти новости уже были в газетах, но Соловейчик почему-то решил принести их лично и опять явился вечером к ним домой. Мы знаем, мы все знаем, сказал Ян, чего ты хочешь от нас, вестник беды, а я думал, вы не успели купить газету, его посадили за стол и снова начали выпивать, чувство непонятной, какой-то мистической опасности и мрачного, тяжелого настроения, вдруг опустившегося на этот веселый город, сблизило всех четверых, и расходиться не хотелось, Соловейчику явно очень понравилась Надя, и он хотел щегольнуть подробностями, которых нет в газетах, но подробностей было мало, Даня посматривал на него с усмешкой и наливал, обычно крайне равнодушный к алкоголю, в этот вечер он как-то распахнулся, ему хотелось еще и еще.
Итак, пожарные не пострадали, листал блокнот Соловейчик, два надзирателя из 26-го отделения милиции, так, позвольте, а именно товарищи Зайцев и Мещеряков, бросились спасать людей на второй этаж, но были отброшены взрывом с такой силой, что отлетели во двор, какой ужас, прошептала Надя, да, но ведь это был уже второй взрыв, наставительно сказал Соловейчик, а они все равно не побоялись, да, и вот, совладелец магазина Фирсанов, который в настоящее время потерял зрение и лежит в Шереметевской больнице, допрошен, зрение он потерял, сказала Надя, люди жизнь потеряли, Ян слушал их разговор молча, и вдруг сказал, знаете что, давайте выпьем за смерть… все замолчали, что ты имеешь в виду, нетерпеливо спросил Соловейчик, смерть, смерть, я имею в виду смерть, ну вот смотрите, вот эта прислуга, которая вышла за покупками и которая совершенно случайно осталась жива, тогда как те люди, с которыми она проводила всю свою жизнь, изо дня в день, разорваны в клочья, счастлива ли она сегодня, не уверен, да, она потрясена, а знаете чем, она оказалась одна, ей страшно, ибо то, что должно было с ней случиться, не случилось, и вот она думает, а почему, чем я лучше или хуже, что такого есть во мне, что меня пощадили, а может быть, я не хочу этого, может быть, смерть была бы для нее избавлением, Ян, да что с тобой, спросила Надя, да нет, ничего, просто я почувствовал вот это облегчение, понимаете, странное облегчение смерти, ведь когда говорят, человек хочет жить вечно, это ведь не значит, что он хочет жить бесконечно, то есть жить долго, повторять все снова и снова, правда же, нет, он хочет жить не бессмысленно, продлевая одно и то же, то есть не ради цифр, не ради просто вот такого, знаете, спортивного достижения, голой статистики, это совсем не нужно, увы, вечность – это качество только одной секунды, это такой крошечный абсолют, и вы знаете, я подошел вчера к этому горящему дому и представил себе: вот раз, и ничего нет, все взлетело к чертовой матери на воздух, как здорово, все приобрело смысл.
Что ты бредишь, спокойно сказал Даня, тебе нельзя больше пить, возможно, сказал Ян, я видел много смертей, перебил его Даня, поверь, в этом нет ничего хорошего, когда отлетает жизнь, от человека остается только что-то неприятное, на него и смотреть-то неприятно, и он лежит в неудобной позе, из него течет, а он не может пошевелиться, чтобы не текло, понимаешь, что уж говорить про данный случай, когда тебя разрывает просто на куски, не понимаю, а я, кажется, понимаю, сказала Надя, просто больше не надо беспокоиться, волноваться, мы все мечтаем об этом моменте, когда не надо больше волноваться, когда от тебя ничего больше не требуется, вот-вот, отозвался Ян, вот Надя меня понимает, это отдых, покой… Она взялась за рюмку, но пить не хотела, повертела пальцами в руках, нет, это убежище, бегство, я иногда тоже хочу убежать, но куда? Ну нет, сказал Даня, мне не нужно такого покоя, я буду жить долго, у меня будет жена, ты слышишь, дорогая Надежда Марковна, у меня будет жена, дети, они меня будут любить и я буду любить их, и я знаю, что это не будет всегда легко, всегда весело, но я хочу испытать эту тяжесть, я хочу нести ее, мне противно быть легким, тяжесть это то, что мне нужно, понимаешь, Ян, даже скорее ноша или груз, словом, что-то такое, что тебя испытывает, я не знаю, понимаешь ли ты меня, вечность для меня именно в этом, чтобы что-то тащить, тупо тащить, неизвестно зачем, неизвестно кому, но дотащить и отдать, а ты, как мне кажется, все время стремишься освободиться, от одного, от другого, от третьего, я знаю одного такого человека, я встретил его тут, в Москве, на днях, он освободился от всего, но, ты знаешь, он несчастлив…
Соловейчик, чувствуя, что Надя серьезно напугана, опасливо поглядывал то на одного, то на другого брата и тут же поспешил перевести разговор: что, мол, да, семейная жизнь это хорошо, все мы хотим тепла, уюта, семейных радостей, но все-таки город серьезно встревожен, все-таки, сами понимаете, три мощных взрыва в самом центре, в последний раз, мне кажется, такое было в 1919 году, взрыв в Леонтьевском, да и то, там был открытый и понятный террористический акт, а тут что-то такое, непонятное, никто не верит, все считают, что власть скрывает число жертв, растут слухи, а рабочий класс у нас и так, понимаете, находится в беспокойстве, буквально тут и там слухи о забастовках, о рабочих выступлениях, например, вот буквально вчера – завод АМО, началась итальянка, по поводу невыплаты жалованья за вторую половину сентября, опять же, всех будоражит дело Мортехозупра, идет открытый процесс над бывшими руководителями, вскрылись огромные хищения, кстати, можно туда сходить, вам будет интересно. Надя заметила, что Ян побледнел, постойте, сказала она, я ничего об этом не знаю, да и вообще, вы тут все смешали в одну кучу, какие могут быть забастовки при советской власти, забастовки были при царе, так в том-то и дело, захохотал Соловейчик, в том-то и дело, я же говорю, город страшно взбудоражен.
Было уже четыре часа ночи, всей семьей пошли провожать Соловейчика до Садово-Триумфальной, где он снимал комнату, класть на ночлег у Яна его было решительно негде, по дороге Соловейчик все никак не мог успокоиться и бесконечно рассказывал про дело какого-то товарища Андреева, который, заподозрив жену в измене, выследил ее, заманил в лес и там, представьте себе это, убил из дробовика, как, вы не знаете эту историю? – об этом же говорит вся Москва. А как же он узнал, что она ему изменяет, поинтересовалась Надя, потому что идти было далеко и нужно было о чем-то говорить, да как узнал, досадливо отмахнулся Соловейчик, соседи сказали, на улице увидел, тут не в этом соль, а кстати, ребята, вы не захватили с собой чего-нибудь поесть, идти еще довольно далеко, Надя молча протянула ему огурец, все расхохотались, Соловейчик бежал впереди на своих длинных пружинистых ногах и, обгоняя, беспрестанно оборачивался, чтобы рассказать новые подробности, так вот, с набитым ртом продолжал он, я же говорю, вся соль в том, как он заманил ее в лес и она ничего не заподозрила, этот товарищ Андреев оказался необычайно хитер, умен и коварен, он предложил ей, нет, вы вслушайтесь в эту музыку слов, пострелять по бутылочкам, и она, эта дура, простодушно согласилась, она приготовила еду для пикника, снарядила корзиночку и пошла, вернее, поехала с ним на пригородном поезде до станции Расторгуево, весна, поздний май, лес, мокрые кочки, цветочки, бабочки, и вдруг он достает дробовик и одним выстрелом ее убивает, а потом еще аккуратно режет на части, это сцена для великого романа, этот товарищ Андреев, такой советский Отелло, ну разве он не достоин пера великого мастера. Вот видишь, тихо сказал Даня, вот этой несчастной советской Дездемоне, ей тоже больше не нужно беспокоиться, тревожиться, все решено, все встало на свои места, я говорила не об этом, отмахнулась она. Соловейчик продолжал орать на всю улицу, все эти мещанские предрассудки, задыхаясь от восторга, кричал Соловейчик, вся эта гадость, которая именно сейчас почему-то всплыла со дна, такая, знаете, тина, ряска, вонючая, зеленая, но вот она всплыла, потому что успокоился ветер, но это не должно нас обманывать, вводить в заблуждение, ряску можно разбить веслами, отогнать рукой, она исчезнет, растворится, ее унесет, а вода, чистая вода революции, она останется с нами навсегда.
Опасная метафора, насмешливо заметил Даня, оппозиционеры могут сказать, что нам нужны новые источники, новые чистые ключи, что вода застоялась, что дно засорилось, да нет, что вы, я не об этом, страшно испугался Соловейчик, какая оппозиция, я вас умоляю, разве это лидеры, разве это политическая программа, это же курам на смех, нет, я про другое, что не надо отчаиваться, не надо поддаваться этому соблазну уныния, что вот, мол, лучшие дни позади, теперь наступила обычная жизнь, рутина, ничего она не наступила, все главные битвы, главные классовые бои еще впереди. Вдруг засвистел милиционер и побежал к ним с той стороны Триумфальной площади, но Соловейчик сухо и надменно показал ему какое-то удостоверение, и милиционер в парадном островерхом шлеме и длинной бесформенной шинели испуганно откозырял и молчаливым торжественным жестом пригласил продолжать движение. Уважают у вас тут в городе массовую печать, иронически промолвил Даня, да нет, я же, понимаете, Даня, я еще нештатный сотрудник МУРа, сказал Соловейчик, иначе не проживешь, ничего не узнаешь, нужны источники, секретные сведения, опережающая информация, ну и все такое, надо всех знать, попросту говоря, городской репортаж сейчас – король каждого номера, но вот мы и пришли, Соловейчик радостно расхохотался, а теперь вы пойдете обратно, и он вас снова остановит, скажите, что от меня. Небо еще полыхало, в воздухе стоял неприятный запах гари, надо же, даже отсюда чувствуется этот запах, сказала Надя, завтра 14 октября, почему-то сказал Ян со значением, вернее, уже сегодня, все замолчали, не зная, что на это сказать, а потом начали обниматься, особенно долго обнимал Соловейчик Надю, она уже начала вырываться и пищать, и Даня наконец засмеялся, на сердце вот почему-то именно в эту секунду стало легко и беззаботно.
Вернувшись домой, все тут же захотели спать, особенно Надя. Уложив ее, Даня медленно разделся сам, попил воды на кухне и подошел к широкому окну, чтобы посмотреть туда, на улицу. Было уже около шести, небо начинало бледнеть, он задумался, и было о чем, Мари Витковская стояла перед глазами и улыбалась. В своем уже полубредовом состоянии он мог внимательно рассматривать ее лицо просто так, даже не прикрывая глаз, она была вот тут, рядом, буквально рукой достать, она изменилась, да, но была все такой же наивной, упрямой и очень живой, живой и упругой, он даже не знал, что это означает, это качество, но он повторял про себя и знал, о чем говорит. В кухню неожиданно вошел Ян, они остолбенело посмотрели друг на друга, ты что, задал Даня глупый вопрос, ты что не спишь, я хочу курить, просто сказал Ян и повернулся к нему боком, доставая папиросы из кармана брюк, сверху на голое тело был накинут пиджак, но Даня все увидел, несмотря на пиджак, и несмотря на то, что тот встал боком, отдай мне пистолет, твердо сказал он. Сейчас же, и не вздумай дурить, я подниму на ноги весь дом – не успеешь, прошептал Ян, ты не успеешь, понятно, будем драться, нет, не будем.
Ян сел на табуретку и опустил голову, да что с тобой, что происходит, я же чувствую, что что-то не так, и давно, горько осведомился Ян, со вчерашнего вечера, нет, это раньше началось, гораздо раньше, просто вы приехали и я как-то отошел, оживился, думал, может, как-то рассосется, но не рассосалось, что за история, спросил Даня прямо, и отдай пистолет, Ян неохотно выложил его на стол, Даня не стал брать, теперь он лежал нелепо и праздно на обычном кухонном столе, накрытом клеенкой, где обычно шинковали капусту и резали лук, на деревянных мокрых досках, это не история, это не то, что можно рассказать, ничего не произошло, просто, понимаешь, я встретил одну женщину, ну… и она была с ребенком, извини, а что, здесь можно курить, быстро переспросил Даня, конечно, можно. И он взял у Яна толстую огромную папиросу фабрики «Ява», закурил и приготовился слушать. И вот этой ночью Ян впервые рассказал ему о том, что женщина, которую он встретил буквально на улице и выследил, ну то есть проводил незаметно до дома, где она живет, его бывшая любовница, господи боже ты мой, какая пошлость, так вот, она шла с ребенком, и Яну показалось, что этот ребенок его, почему ему так показалось, он объяснить не может, но он начал высчитывать, сколько ему примерно лет и когда они познакомились, и когда расстались, и когда это могло произойти, и получается, что отец ребенка это он, ну и что, улыбнулся Даня, это же хорошо, пойди к ней и все расскажи, предложи помощь, да ей не нужна помощь, сказал тоскливо Ян, в том-то и дело, я могу предложить ей денег, это конечно, но она, понимаешь, я все узнал, у нее приличная работа в одном наркомате, ребенок ходит в частную группу, кстати, это девочка, ее мама очень хорошо одевается, с модной стрижкой, понимаешь, ей ничего не нужно, ну какая разница! – шепотом закричал Даня, это смешно, пойди и поговори, я не могу, я не могу, Даня, а вдруг он не мой, вернее, она не моя, эта девочка, и кроме того, я расстался с ней так грубо, так не по-мужски, господи боже ты мой, я не могу, способен ты это понять или нет, я не знаю, но с тех пор, как я ее встретил и все узнал, а кстати, вдруг сказал Даня, может быть, ты хотя бы узнаешь ее отчество, то есть на чье отчество она записана, тогда легче будет все это проверить, что проверить, о чем ты говоришь, снова шепотом закричал Ян, чтобы не разбудить весь дом, пойми, я просто не знаю, что мне делать, я места себе не нахожу, я думаю об этом каждый час, каждую секунду, передо мной просто какая-то бездна открылась, а если я не узнаю, Даня, я не смогу с этим жить, да вы просто с ума все тут посходили в вашей Москве, это какая-то кунсткамера человеческих глупостей, холодно сказал Даня, но если раньше эти глупости были хотя бы красивы, и как-то очень роскошны и дороги, то сейчас это какие-то безумные пляски, нищета, сам-то ты хорош, зло сказал Ян, куда ты бегаешь по утрам, думаешь, я не знаю, кого ты там встретил, на сельскохозяйственной выставке, не твое дело, сказал сухо Даня и хотел сразу выйти, оставив пистолет тут же, на клеенке, черт с ним, пускай стреляется, надоело, Даня, постой! – закричал Ян, и короткое эхо отозвалось в коридоре.
…Не только в этом дело, глухо сказал Ян, я просто оказался в какой-то пустоте, в каком-то одиночестве, папы нет, Мили нет, тебя нет, сестер нет, никого здесь нет, мне не с кем посоветоваться, и дальше, сбивчиво и перескакивая с одного на другое, он рассказал Дане о том, что один из самых известных в Москве конферансье по фамилии Орешков оказался привлечен по знаменитому делу Мортехозупра, через него дельцы продавали сукно, сотни пудов сукна, по самым бросовым ценам, обманывая государство, это дело прогремело по всей Москве и, главное, по Петрограду, где находились, собственно говоря, главные военно-морские склады, бывшие склады адмиралтейства, процесс продолжался вторую или третью неделю, привлечены сотни людей, и вот этот конферансье, он, к несчастью, оказался включенным в этот жуткий, страшный маховик расследования, постой-постой, не понял Даня, а при чем тут ты, конферансье Орешков, какое ты, собственно, имеешь отношение, так в том-то и дело, горько усмехнулся Ян, что я с ними работаю, это мои люди, я занимаюсь театром, музыкой, устраиваю все эти концерты в пролеткультах, организую выездные программы, да я тут половину частных театров в Москве обслуживаю, вдруг гордо сказал он, если хочешь знать, он быстро полез в карман и вынул оттуда россыпь визитных карточек, вот, пожалуйста, оперные, драматические, антрепренеры, директора, вот Мейерхольд, пожалуйста, вот Ильинский, да кто угодно, ну так и что, просто спросил Даня, ты завязан или нет, да конечно же, нет! – опять шепотом и осторожно закричал Ян, конечно, нет, но просто ты не представляешь себе, каких масштабов это дело, как оно жадно поглощает в себя людей, это просто ужас какой-то, даже если я окажусь просто свидетелем, вся моя жизнь пойдет псу под хвост, со мной никто не будет иметь дело, наконец, что самое неприятное, бдительные органы заинтересуются моими доходами, а я действительно в последнее время стал зарабатывать много денег, Даня, ну что я могу сделать, народ просто валом повалил на все эти представления, только успевай крутиться, и если все рухнет и меня арестуют, это будет позор для всех, для тебя, для Мили, кроме того, понимаешь, я же коммунист, меня могут наказать серьезно, может быть, расстрелять, да за что, опять удивился Даня, ты-то тут при чем, да ни за что, заорал Ян уже во весь голос, как ты не понимаешь, они не берут за что, они берут почему, потому что я якшался с этим Орешковым, а он якшался с этим Гутманом, а тот якобы украл это сукно, и это лишь один эпизод, ах, если бы ты знал…
Кое-что Даня, конечно, знал, он читал в газетах, тогда все было в газетах. Ужасно его рассмешила одна деталь: на бывших складах адмиралтейства, в этих необъятных ангарах, хранилось какое-то несметное количество стальных трубок определенного диаметра для военно-морских судов, для машинного отделения, паровых котлов, бог знает, и вот оказалось, что все эти трубки идеально подходят для производства железных кроватей с пружинными матрасами, и нэпманы, эти очень ловкие и прозорливые люди, стали скупать никому не нужные военно-морские детали для кроватей. В новой советской жизни вдруг потребовалось очень много таких кроватей с пружинными матрасами, новой конструкции, для больниц, казарм, тюрем, для гостиниц и общежитий, без нормальных кроватей жить стало совсем невозможно, на них спали, отбывали наказание, на них ждали избавления от мук, на них быстро и жадно любили, на них женщины страстно отдавались красноармейцам, рабочим и служащим, на них, самое главное, зачинали детей, это было новое время, еще никто не верил, не знал, что оно новое, но все это чувствовали, и быстро, страшно быстро зачинали детей в невероятных количествах. Господи, да пусть бы воровали, если так надо, устало подумал Даня, а вслух спросил: так что же тебя волнует больше – ребенок или… вот эти твои… дела, я не понял?
Конечно ребенок, закричал Ян, но вдруг осекся, не знаю, Даня, не знаю, все как-то вместе, меня волнует пустота, понимаешь, в моей жизни образовалась какая-то страшная пустота, от этого такие ужасные мысли, ну послушай, прервал его Даня, просто ты, хотел ты этого или нет, встретил на этой кухне меня, своего старшего брата, и твоя жизнь пошла немножко в другом направлении, поэтому слушай внимательно, я думаю, если ты решишь эти свои проблемы, то потом и с ребенком все как-то быстрей образуется, станет более понятно, чего ты хочешь и на что можешь повлиять, что же касается темных дел, в которых ты вроде бы не замешан, то тут все еще проще. Нам просто нужны знакомые чекисты…
Знакомые кто, с ужасом спросил Ян.
Чекисты.
Господи боже ты мой.
А что тут такого, рассмеялся Даня, подумаешь тоже, теорема Ферма. Ладно, пошли спать.
И они пошли спать. Даня быстро вернулся за пистолетом и аккуратно спрятал его в свой чемодан, на второе, тайное дно. Ян уже сладко посапывал.
Спать оставалось часа полтора.
С Мари Витковской он виделся еще дважды, с перерывом в два-три дня. Она была очень занята. Да и он не сразу попросил о новой встрече, хотя она этого ждала. Знаешь что, дорогой Даня, сказала она ему, ты все равно не скоро меня увидишь, подумаешь, какое дело, изменил жене! Она взлохматила ему волосы и нежно улыбнулась. Каждый раз все происходило по одному и тому же сценарию: фойе «Метрополя», скучающий товарищ в пальто и сапогах, да, и еще, как правило, в кепке, длинный коридор, огромный и немного затхлый номер, большая кровать, и бесконечные разговоры о том, как кто из них изменился за эти почти десять лет.
Она не спрашивала ни о чем, она пыталась угадать сама. У тебя двое детей, шептала она, да? Нет, один, только что родилась, девочка Этель. А где же она? – удивлялась Мари. Стой, нет, не надо, к черту подробности, это неинтересно. Ты… окидывала она его оценивающим взглядом… ты работаешь в ЧК, нет, какое к черту ЧК, ты скромный совслужащий, ну да, смеялся он, догадаться не сложно, я скромно одет и вообще я скромный, да нет, досадливо отмахивалась она, просто ты не хочешь мараться, ты спрятался, да? Послушай, говорил он сурово, да ладно, ладно, она зажимала ему рот рукой, ничего не говори, я все сама, я все узнаю сама, точно! – ты не живешь в Москве, ты спрятался, Даня, но ты революционер, это точно, у тебя такой взгляд, как будто на тебе лежит вся тяжесть ответственности за весь мировой пролетариат, за всех… угнетенных трудящихся… она прыснула, не в силах сдержаться…
А ты-то кто такая, спросил он.
Больше всего он отвык от хорошего женского белья. Все последние годы это был просто какой-то кошмар. Надя как-то с этим еще справлялась, подкладочный сатин, другие компромиссы, но это в лучшем случае. Что же касается других…
А у тебя были другие, спросила она, ну, кроме жены?
Что касается других, иногда девушки даже просили отвернуться, чтобы он не видел белья, иногда очень просили сначала вскипятить корыто воды и долго счастливо плескались, даже забывая об основной программе, да, бывало всякое, но уже давно, довольно давно, на фронтах гражданской войны. Он так и сказал: с тех пор как война кончилась, нет.
Ух ты, сказала она, значит, у вас любовь?
Знаешь, в какую сторону все пошло, задумчиво сказала она, ты стал молчаливый, сдержанный, ты совсем не можешь говорить о себе, это плохо, но ты же говоришь с Надей о себе, да, говорю, конечно я говорю с Надей о себе, уверенно ответил он, ну да, ты говоришь, когда тебе надо посоветоваться, наверное, она мудрая женщина и все правильно чувствует, но с кем еще ты говоришь, Даня? А зачем? – спросил он ее прямо.
Вот так вопрос, со мной ты говорил много и обо всем, нет, это ты говорила, разве, ну ладно, неважно, в общем, ты спрятался, это хорошо, знаешь, это очень хорошо, а что же твоя наука, твои ткани, не знаю, какие сейчас ткани, самые простые, ситец, лен, сукно, все слишком примитивно, нет, сказала она, я помню, ты это любил, ты хотел красить шелк, ты хотел делать что-то большое и важное, а теперь все псу под хвост, нет, твердо сказал он, экономика возрождается, промышленность набирает обороты, это я слышала, но это все как-то очень нескоро, а пока ты спрятался и ждешь, почему ты все время это повторяешь, сказал Даня, я просто человек, вот и все, не всем же ездить по стране в мягком вагоне и руководить мировой революцией. Каждый раз все происходило по одному и тому же сценарию: он заходил, садился, она начинала рассказывать о том, чем она занимается, как все это устроено. В последнее время Мари не просто сопровождала вагоны с лекарствами, мукой и ношеной одеждой на Волгу и в Сибирь, но и раздавала нансеновские паспорта здесь, в Москве, для тех, кто нуждался в срочном лечении, или просто для тех, кто мечтал уехать, за ней гонялась вся Москва, она была практически на осадном положении, эти паспорта давали возможность жить и здесь и там, особняк в Чистом переулке был осаждаем страждущими, потерявшими всякий стыд, несчастными, покалеченными этой войной в прямом и переносном смысле, это была юдоль скорби, и Мари туда практически не ходила, принимая всех здесь, в «Метрополе», сюда был очень строгий и очень избирательный доступ, кстати, засмеялась она, они про тебя все знают, ну вот эти, в пальто и сапогах, да пусть знают, черт бы с ними, для них я неинтересен, почему, с любопытством поднялась она на локте, а какой от меня толк, я нигде, ни с кем, я сам по себе, в общем не знаю, неинтересен и все, странно, это странно.
Так вот, каждый раз все происходило одинаково: он заходил, садился, она начинала горячо рассказывать, как все устроено, потом она оказывалась у него на коленях, потом быстро раздевалась, и он плыл, как будто плыл, и никак не мог доплыть, она задыхалась и слишком старалась, но это и тогда было так, в тот единственный раз, но только в этот раз все было как-то очень горько, ее тело было своим и при этом ужасно чужим, он ничего не знал, и она не знала, в этой ненасытности была тоска, а не только радость узнавания, им не о чем было говорить, во второй раз она разрыдалась, послушай, кричала она, швыряя стаканы и какие-то картинки, которые висели на стенах, это невыносимо, ты уехал тогда и уезжаешь сейчас, почему мы не можем уехать вместе, ты какой-то каменный, ты скала, слышишь, я тебя ненавижу, стой, сказал он вдруг, а почему ты говоришь про уехать, ведь это же ты приехала сюда, это был главный вопрос, который он хотел задать, и от ответа зависело многое, – что ты в этом понимаешь, тихо сказала она, ты простой советский служащий, который не хочет ничего, хочет просто ходить на работу, играть в футбол и пить дома чай с баранками, здесь сейчас сотни иностранцев, а может быть тысячи, они отдают здесь все: деньги, жизнь, здоровье, они ежечасно рискуют, они бесстрашные люди, хотя, может быть, иногда живут в хороших гостиницах и едят в ресторанах, это правда, но в целом все они совершают подвиг, потому что не могут видеть, как умирает эта страна, страна нашей мечты, страна социализма, наша Россия, мы не можем отдать ее стаду шакалов, которые все разворуют, постой, сказал Даня удивленно, с чего ты взяла, что она погибает, эта самая страна, нет, это ты постой, сказала Мари, Россия – это мост, мост в будущее, по которому идем все мы, мост не может рухнуть, он не может кончиться, мы не можем все свалиться в пропасть, потому что на том берегу нас ждут, человечество тысячу лет мечтало построить эту систему, и мы не отдадим ее людям, которые жадно набивают свои карманы…
Звучит красиво, сказал Даня, но как вы собираетесь это сделать, кто такие эти вы, сколько вас таких, и главное, с чего ты взяла, что эта страна умирает?
Она молчала, презрительно кривя губы. Как ты думаешь, откуда голод?
Даня пожал плечами.
Нет, скажи, откуда голод, ты должен это знать, ты же хлебозаготовитель, Даня пожал плечами, ну да, я покупаю хлеб, слава богу, по твердым ценам, по каким твердым ценам, закричала она, ты покупаешь у них хлеб по ценам гораздо ниже рыночных, а другие его воруют, а третьи его реквизируют, у кого, у тех, кто пережил засуху, кто только встал на ноги и накормил детей, почему, скажи мне, кто эти люди, которые называют себя коммунистами, социалистами, кто они?
Даня молчал.
Отвечай!
Даня положил ее на спину и крепко прижал ее руки своими, ее раскинутые руки и ноги были как крест или как анатомический рисунок Леонардо да Винчи, рисунок человека, он прижал ее руки так, как будто она лежит на кресте, и спросил: почему ты считаешь, что эта страна умирает, с чего ты это взяла, эта страна вечная, она не умрет никогда, неужели вы все этого не понимаете?
Она улыбнулась, и он поцеловал ее.
Заставь меня забыть про все это, кричала она, заставь меня забыть, пожалуйста. Я стараюсь, прошептал Даня.
Мари, сказал он, тут все напутано, во-первых, здесь сейчас много иностранцев, но все это очень разные люди, есть, конечно, и убежденные коммунисты, и люди других взглядов, но в основном все они едут по каким-то своим делам, они коммивояжеры, купцы, инженеры, журналисты, дипломаты, разведчики, ты не разведчик, кстати? – никто тут никого не хочет спасать, у тебя в голове какая-то путаница, Мари, зачем ты здесь.
Она долго молчала, тяжело дыша.
Послушай, сказала она, я не буду тебе рассказывать ничего. Поверь мне на слово. Я всегда знала, что приеду в Россию. У меня ничего нет, я все потеряла, кроме этого, она кивком показала вокруг, на комнату. Это моя жизнь, чего тебе еще надо?
Потом она просто сказала: послушай, я теперь уезжаю, но через месяц вернусь, теперь ты знаешь, где я живу, что я делаю, выбирай сам, я не хочу тебе ничего предлагать, планировать, это глупо, но так получилось, что я теперь тут, понимаешь, это началось тогда, это ты сделал со мной, я точно это знаю, поэтому решай. И уходи.
Она закрыла за ним дверь.
Длинный коридор «Метрополя» с торчащими тут и там нелепыми фигурами людей в кепках он прошел, зная, что это в последний раз.
Соловейчик сдержал обещание и пригласил их в суд, буквально на следующий день, слушалось все то же дело Мортехозупра. Гигантское дело о хищениях со склада военно-морского управления, по которому проходили сотни человек, обвинителем выступал некто Кондурушкин, уже прославившийся своими разоблачениями нэпманов и расхитителей народного добра. Ян вначале идти отказался, почему, спросил Даня, меня выдаст лицо, горько сказал Ян, мне кажется, если я приду, меня тут же и арестуют, брось, сказал Даня, если ты придешь, ты будешь одним из многих тысяч москвичей, которые за две недели посетили этот знаменитый процесс, только и всего, и на следующий день они – Ян, Даня, Надя и Соловейчик – отправились в бывшее купеческое собрание на Новой площади, где слушалось это дело, нужны были пропуска, но они у Соловейчика были, Надя обратила внимание, что дамы одеты как в концерт или в театр, вот здесь она наконец разберется в модных тенденциях сезона, пальто оставляли в гардеробе, легкие шубки брали с собой, в моде были туники, довольно короткие, это ей не подходит, эх, а впрочем, куда в Мелитополе это надеть, главное, это обувь, если она не успеет, то никогда себе не простит. Смотрите, смотрите, Маяковский! – закричал вдруг Соловейчик сдавленным шепотом. Наголо бритый, страшный, мрачный, темный лицом, в окружении нескольких расслабленных дам шагал певец революции в умопомрачительно шикарных ботинках. Однако, несмотря на присутствие ярко одетых персонажей и знаменитых персон, общий тон был скорее серым и похоронным, большинство публики составляли именно те, кто сам, и буквально уже завтра, мог оказаться на скамье подсудимых, они смотрели вокруг себя с затаенной надеждой, искали своих – и находили, подходя друг к другу со словами утешения и горькой иронии, судебный процесс был драмой многоактной, как объяснил Соловейчик, шло уже восьмое заседание, и пересказывать содержание предыдущих актов никто не будет, поэтому просто слушайте, наслаждайтесь обстановкой. Вашему вниманию, товарищи судьи, возопил Кондурушкин, я представляю диаграмму взаимоотношения Линберга с теми лицами, с которыми он был связан, но Линберг помещен в центр диаграммы, потому что его поместила туда обстановка данного дела!
Публика как по команде обратила свои взоры на несчастного Линберга, который едва ли не заплакал с первых слов Кондурушкина и теперь жадно пил воду, стараясь сдержать непрошеные рыдания, это был человек случайный, мелкий, настолько невзрачный, что при виде огромного зала, наполненного разными людьми, услышав этот грозный голос прокурора, он совершенно исчез, растворился в своей тесной оболочке, от него остались только очки, нос, платок, этот стакан воды, который он держал дрожащими пальцами, казалось, что даже тело его исчезло, и лицо висело в каком-то матовом воздухе отдельно, пришпиленное к нему, как к заднику. А между тем Кондурушкин распалялся все больше и больше: обращает на себя внимание большое количество так называемых «комиссионеров», кричал он, каждый похищенный предмет, пока он не исчезает в пространстве, проходит целый ряд комиссионеров, каким образом артист оказался главным смотрителем порта, что он имеет общего с хозяйственным делом? – понятно, почему всех этих людей потянуло на хозяйственную работу в советские учреждения: тут тяга на запах, всякие воровские сделки, всякие мошеннические комбинации всегда начинаются с совместной выпивки, с бутылочки, рюмочки и так далее, мы знаем десятки дел, когда комбинаторы-спецы затягивали руководителей учреждений, ответственных товарищей.
Даня сразу потонул в деталях, Преловский, Гржибовский, а вот и трубки, трубки попадают к Рассадину, он дает их Марковичу на комиссию, господи, зачем Соловейчик нас сюда притащил, он почти задремал, это было невыносимо, речь текла и текла, гособвинитель выступал уже второй час, и конца этому не было видно, Надя переключилась с разглядывания публики на какие-то свои мысли, была явно не здесь, Соловейчик внимательно записывал, Ян с грустным лицом пытался уловить нить, как вдруг в этом хаосе имен, фамилий, моралите, пошлостей, общих мест стала вырисовываться целостная картина. Она словно бы плыла над присмиревшим залом, и Даня восхитился ее красоте: все недавние впечатления, все мелкие детали, раскатистый голос Кондурушкина, кривой почерк Соловейчика, строчившего в блокнот свои заметки, напряженные и тугие фигуры публики, все слилось в одну великую и очень внятную формулу – сейчас все виноваты, абсолютно все. В 1922 году, говорил Кондурушкин, глядя в свою бумажку, много такой мошкары вертелось вокруг советских учреждений и зарождающихся частных предприятий, халтурили все – и врачи, и артисты, и художники, и акушерки – бесконечное количество тех, кто никакого отношения никогда к торговле не имел, да, да, виноваты все, и врачи, и артисты, и художники, и акушерки, догадался Даня, вот откуда это бесконечное количество фамилий, деталей, подробностей, начальники и подчиненные, охранники и шоферы, посредники и поставщики, вот откуда эти сотни обвиняемых, тысячи свидетелей, десятки открытых заседаний с тысячами слушателей. Суд продолжает допрос поставщика Генкина и, покончив с ним, переходит к эпизоду дела о закупке Мортехозупром через Моркооп у поставщика Федорцова олифы и электрических материалов, вот! вот! – олифа тоже виновата, и электрические материалы виноваты, у них тоже рыльце в пуху, и трубки, и сукно, чем там твой конферансье торговал, сукном, громким шепотом спросил Даня у Яна, сукном? – да, и сукно виновато, весь этот город, погрузившийся в мелкую торговлю, в куплю-продажу, город, который таким путем пытался выжить, просто выжить и больше ничего, оптом и в розницу, предлагавший всякое барахло на мелочных рынках и красивых женщин у Цветного бульвара в ночную пору, этот город, счастливо поверивший в то, что можно опять безбоязненно открывать кооперативы, посреднические конторы, частные лавки, магазины, театры, кафе, этот город, внезапно после клинической смерти отогревшийся, потеплевший, открывший свои еще недавно мертвые глаза и быстро распавшийся на живые подвижные атомы, был весь без остатка обвинен Кондурушкиным, причем сам Кондурушкин не был рыцарем нагана или безжалостным фанатиком идеи, отнюдь, он был только героем бухгалтерии, певцом годового отчета, он читал цифры и наслаждался ими, как музыкой, это был скучный человек, который вознамерился целую вселенную посадить на скамью подсудимых, но ведь он прав, виноваты действительно все, от мала до велика, виноваты рабочие газгольдерного завода, потому что просили прибавку и устраивали волнения, виноваты те, кто давал скидку, и те, кто ею был недоволен, рабочие фабрики «Освобожденный труд» (б. Носова) выдачей обещанного трестом сукна (по одному отрезу) по цене 3 рубля золотом за аршин с рассрочкой на 4 месяца недовольны, считая эту цену высокой, виноваты мошенники и те, кто поддался мошенничеству, те, кто жаловался на свою несытую жизнь, и те, кто терпеливо молчал, в сентябре партийцы семейные получали в Москве по 5 миллиардов, на которые прожить месяц тяжело, виноваты те, кто голодает, и те, кто спекулирует на голоде, задерживая в своих кассах совдензнаки, создавая тем самым искусственное отсутствие их в обороте, легко затем спекулировать на курсе банкнот, виноваты те, кто поддался чувству, и те, кто холоден, как застывший цемент, убийство было произведено из дробового ружья во время прогулки, и труп убитой, разрубленный на много частей, разбросан по лесу, невероятно. Даня смотрел на Кондурушкина с ужасом и восхищением, в сущности, он во всем был прав, Даня и сам бы мог бросить в лицо этим мелким людишкам все те же жесткие обвинения – о, какие мелкие страстишки, какая глупая жадность, но господи, почему вдруг такой огромной становилась фигура самого Кондурушкина, бывшего рабочего, юриста-самоучки, на фоне этого процесса, обвинитель обвинял не конкретных людей, он обвинял целую жизнь, ее клеточки, ее молекулы, ее простейшие фазы, и как точно, как умело он это делал, не подкопаешься.
Когда обвинитель закончил речь, в зале кто-то громко и одиноко зааплодировал. Даня оглянулся.
Это был Маяковский.
Театр Нерыдай находился недалеко от Тверской, в Мамоновском переулке, дом 10, в помещении бывшего театра Мамонтова.
Представление было замечательное, легкое и искристое, как шампанское, иногда с грубоватыми шутками, многое из московских намеков было Наде непонятно, но в целом этот театральный воздух ее радовал, в отличие от «Мастфора», где два часа страшно худые, жилистые и плоские как доска женщины вырисовывали нелепые изломанные фигуры под страшную музыку, театр танцев, которого она так ждала, ее немного напугал, там было про плотскую любовь, она поняла, но ей это было даже неприятно и совсем неинтересно, а здесь было очень хорошо, куплеты, пародии, на сцене прыгал Ильинский, одетый в женщину артист изображал какую-то мадам Дупло, зал восторженно хохотал на каких-то совершенно непонятных ей шутках, скажите мадам Дупло, скоро ли отменят миллиарды, она, а вернее он (артист Тусузов, услужливо шепнул Соловейчик), изображал прорицательницу или какую-то ведьму, музыкальное трио эксцентриков, шумовой оркестр, ложки, бумажки в расческах, двуручная пила, люди заразительно смеялись, ее отпустило, она почувствовала: что-то в Дане прошло, что должно было пройти, но что именно – она не знала, ну и пусть. Он сидел и смотрел легко, без напряжения, господи, как хорошо, что они приехали в Москву, однако и этот вечер оказался бесконечным.
Накануне Даня снова зашел к Эде Метлицкому и попросил его о помощи, теперь после театра они шли куда-то, где их ждали, это была темная, но чистая пивная, Эдя скучал и ждал их вместе с высоким молодым человеком, который и оказался тем чекистом, который был нужен, ваша фамилия в деле не значится, просто сказал он Яну, и Ян побледнел, а потом начал в немыслимых количествах заказывать водку и разную еду, чекист внимательно посмотрел на Эдю, тот кивнул, и чекист вежливо попрощался и вышел, это мой друг, не беспокойтесь, сухо сказал Метлицкий, Эдя! – вскричал Ян, но почему ты не участвуешь в моих концертах, вот Маяковский участвует, редко, но участвует, это длинный разговор, сказал Эдя, вы слышали на днях взрывы, сначала я обрадовался, я подумал, что-то начинается, сейчас весь этот мрак схлынет, и снова начнется война, господи, ну почему же сразу война, спросил Даня, не знаю, сказал тихо Эдя, с одной стороны, людей убивают, и это горько, с другой, когда ты видишь, как ходят по улицам живые трупы, это гораздо страшней. Надя слушала тихо, внимательно, и иногда делала глоток очень вкусного пива, послушай, мы были вчера в суде, сказал Даня, ну и что? – живо вскинулся Метлицкий, какое у тебя впечатление, впечатление самое странное, но дело не в этом, я думаю, может быть, этой стране надо дать немного отдохнуть? Нет! – закричал Метлицкий, и все в пивной вздрогнули и обернулись, в том-то и дело, это не работает, чем дольше длится этот период, тем хуже все становится, люди начинают гораздо больше ненавидеть друг друга, это потом выльется во что-то страшное, сейчас нужно жить по совести, сейчас, не откладывая на завтра, ну вот послушай, застенчиво сказал Ян, я простой советский антрепренер, а меня ни за что ни про что могли обвинить в расхищении народного сукна, разве это нормально, конечно! – вновь закричал Метлицкий, но сдавленно и от того еще более напряженно, сукно, ты понимаешь, что такое это сукно, это материя, неважно, что тебя обвинили, важно, что не довели дело до конца, сукно, оно только кажется грубым, тяжелым, оно легкое, оно теплое, оно согреет зимой, если каждый будет согрет, ты понимаешь, каждый будет согрет, то и время, это жестокое время, оно прекратится, наступит вечность, ну как же вы не понимаете таких простых вещей…
Ян по-прежнему был бледен как мел.
В последний день сельскохозяйственной выставки ее посетили товарищи Троцкий, Калинин и Пятаков. В этот же день Даня с Надей уезжали в Мелитополь.
Они ходили по дорожкам Нескучного сада, и Ян торопливо частил, что при таких знаниях, таком опыте, таких рекомендациях дорога открыта вообще всюду – министерство хлебозаготовок, пожалуйста, солидный частный трест, пожалуйста, это вообще бешеные деньги, Этель здесь получит достойное образование, Надя тоже найдет интересную работу, ну смешно, ну какой Мелитополь, Ян, дорогой, я не хочу, ну правда, ну прости, это совсем не мой город, мне тут как-то неловко и неуютно, очень много невероятно странных людей, с которыми я не знаю, как себя вести, на Украине лучше, там все тихо, спокойно, поверь, и я там тоже тих и спокоен, это важно, что важно, кому важно, мне важно, ну иди ты к черту, да сам иди, и они засмеялись, из павильона опытного дела тов. Троцкий прошел в павильон полеводства, где в присутствии профессора Вавилова, дававшего ему разъяснения, знакомился с вопросами селекции. По окончании осмотра павильона т. Троцкому был задан вопрос о значении выставки, на который он ответил: если мои знания по сельскому хозяйству за три посещения выставки увеличились на несколько миллиметров, то зато мой интерес к сельскому хозяйству вырос на несколько метров. Общий смех.
Вечером, когда они садились в поезд, Ян снова спросил: ну, ты не передумал?
Даня улыбнулся и тоже спросил: ну так что, ты узнаешь… там, про ребенка? Или все забыто, как я и говорил?
Обязательно узнаю. Обязательно.
Ян шел, потом бежал за вагоном и все повторял. Обязательно. Обязательно. Обязательно. Обязательно.