Вряд ли возможно теперь узнать, кому принадлежала эта идея. Простая, как все гениальное, — вспоминали мы после, полушутя. Гениальное — это, положим, слишком. Но вспоминали же, и не раз. Всякий раз, когда требовалось найти единственное возможное решение из множества невозможных, выход из безвыходного положения, замену тому, что незаменимо и чего не оказывалось под рукой…

Но что — под рукой! В целом мире тогда не существовало, да едва ли и существует теперь такое техническое средство, чтобы разом оповестить тысячи находящихся в самых различных местах людей о событии, требующем немедленного их сбора.

Боевой самолет может быть выпущен в воздух лишь тогда, когда весь его экипаж на борту: летчик, штурман, стрелок-радист, воздушный стрелок. Когда техник с механиками и мотористом, подготовив машину к полету, проверив в работе каждый ее механизм и прибор, заправив баки горючим и маслом, доложат о полной ее готовности к вылету. Когда вооружены — если это боевой вылет, подвесят к бомбодержателям бомбы, укомплектуют боезапас и также доложат о том командиру.

Каждый на своем месте, у каждого четко определенные обязанности, каждый несет за них полный ответ.

Так у бомбардировщиков. Так у истребителей. Так и во всех авиационных частях.

На Дальнем Востоке солнце восходит раньше, и когда в Киеве, в Минске, в Одессе оно едва высветило край неба, мы его видели над головой. День в Приморье был в полном разгаре — солнечный, жаркий день, выходной, — и все те люди, необходимые для боевого полета, в нашем авиагородке и в других, по всему тысячекилометровому побережью, за исключением находящихся на дежурстве, дневальстве и в карауле, были свободны распоряжаться собой. В определенных, понятно, пределах, не покидая расположения части и прилегающих к нему мест, и чтобы домашние или соседи знали, где можно кого отыскать, — на речке, над омутом с удочкой или на солнечном пляже, в таежном мыске, где уж кто-то грибы будто видел, в поселке, где собирается по воскресеньям базар. Места всем известные, все в городке понаслышке друг друга знают, побегай, поспрашивай, и непременно найдешь. На то и посыльные в штабе полка, при дежурном.

Но сколько посыльных потребовалось бы в наряде, чтобы в течение, скажем, хоть часа собрать по тревоге весь личный состав?

Мы с утра были в то воскресенье на речке. Студеная, быстрая речка, забыл названье, впадает в морской залив. Черная с виду, как все таежные водоемы, а зачерпни — не вода, хрусталь. И берег опрятный, со светлой полоской облизанного разливами плеса, под полуметровой ступенькой обрыва мелкая галька, как чечевица, белый, щекочущий ноги песок. В тени посидеть — ильмаки с обрыва услужливо наклонили огромные перистые зонты, скрыться от глаз, чтобы трусики выжать, — надежней курортных кабинок кусты лозняка. Любимое место всего гарнизона, а также и молодежи соседнего с нами села, что раскинулось между таежной опушкой и тою же речкой, его огибающей полукольцом. Скошенный луг с шелковистой отавой, ячменное поле, на глазах наливающееся желтизной, край тайги в легкой мреющей дымке, сопка Юркина шапка — удачней не назовешь. Круглая шапка, добротная, меховая, темной елью поросшая, кедрачом…

Наша непроизвольно составившаяся компания — несколько молодоженов с зелененькими, не успевшими войти в роль боевыми подругами, стайка беспечных холостяков — успела уже искупаться кто по два, кто по три раза: долго в реке не поплаваешь — костолом. Вбежишь, [6] как мальчишка, вздымая фонтанами брызги, помахаешь «саженками», сколько достанет духу, — и на берег греться, гоняя в кругу в волейбол. Дело к обеду шло, час самый шумный: всплески воды, гомон восторженных ребятишек, стук мячей, переборы гитары ли, мандолины, в душу просящийся голос Шульженко, разом из двух патефонов, наперегонки…

И вдруг все смолкло. Даже и патефоны выключились одновременно, и в воздухе будто повисли мячи. Затем в уши вторгся гул самолета — мощный, упругий и неожиданно близкий, словно он, молча, как планер, подкрался и только над нами взревел. Даже и силуэт показался как будто бы незнакомым. Условно очерченная, как собирательный образ, машина, с осоавиахимовского плаката, что поразила воображение в детстве, летела неторопливо, но быстро, и как бы всматриваясь в застывшие наши фигурки внизу. Споро прошла над пляжем, обогнула село, повторяя излучину речки, скрылась за сопкой-шапкой, вернулась и вдоль опушки тайги ушла в сторону нашего аэродрома…

— Красный! — тихо вымолвил кто-то.

— Красный, — отозвалось эхом несколько голосов.

Кружок тут же распался. Каждый заторопился к своим вещам.

Лишь одеваясь, я осознал, что была за машина. Обыкновенный СБ! Только весь, от хвоста до кабины и от одного конца плоскостей до другого, будто обтянутый пламенным кумачом. Сигнальный самолет, знак боевой тревоги…

Все одевались, в момент исчезали. Никто никого не ждал, не звал, не торопил. Тревога есть тревога. После проверки готовности полк будет построен на летном поле, и командир всех расставит по надлежащим местам. На неделю, на месяц, на целый отрезок службы, до следующего учения или тревоги, каждую эскадрилью, звено, экипаж. Кому-то ходить в виноватых, испытывать тяжесть повышенного внимания и опеки, кому — неприметная, но ощутимая в строгой регламентации воинской жизни прибавка доверия. Этим и были мы озабочены прежде всего. Тревоги проводились часто, с вылетом и без вылета, в масштабе эскадрильи или полка, во взаимодействии с кораблями или без такового. От пляжа до городка полтора километра, от городка до аэродрома — еще километр.

Правда, потом вспоминали, что слово тревога, за время службы успевшее стать привычным, как-то буквальней в тот раз прозвучало, вот именно что тревожней, а может, так показалось потом. Может, и потому, что застала на пляже, в разгар выходного, хоть слухи о летних маневрах держались третью неделю; маневры — не полковое учение, соединения могут вводиться разновременно, исходя из оперативных, из стратегических даже задач. Необычный способ оповещения? Но вспомнили тут же ведь о приказе, в котором упоминался этот сигнал.

Спустя пять минут я был за ячменным полем, еще пять — за узеньким перелеском, знойным, смолистым, пронизанным солнцем от макушек молоденьких сосенок до корней, — вырулил на прямую к аэродрому…

Вот тут он и повстречался, тот техник. Из соседнего городка, в войсковой форме, с одним «кубарем» в петлицах, то есть по званию были мы с ним равны. Но я все же летчик и в морской форме… Даже и по-простому, по справедливости рассудить: он в сапогах, я в ботинках и клешах. А он пер напрямик, как танк, будто вовсе меня не видя, сильно дыша и отмахивая руками, кажется, больше меня еще торопился: многие военные жили на квартирах в селе, верно, нужное что-то дома оставил.

— Тревога? — спросил я, все же не удержавшись, чтоб не задеть его локтем, прежде чем уступить тропу. Забыл, что тревога их части может и не касаться.

— Она…

Именно так послышалось в ту секунду. Но уже в следующую что-то заставило усомниться, обернуться, уставиться ему вслед. Плотная, туго обтянутая гимнастеркой спина с темными пятнами пота у портупеи качнулась и скрылась за поворотом в лесок. Вот слон! И вдруг я все понял. Понял, что я для него ничего не значил, что он нес в себе что-то огромное, перед чем остальное все — пустяки. Ну да, он успел повстречать уже многих и каждому отвечал, и привык уже к этому слову…

Это слово было — война!

Так и запомнилось на всю жизнь: слепой взгляд, устремленный вперед, жест вывернутой ладони на сильном отмахе, пятна пота на исчезающей в перелеске спине. А за перелеском, в безоблачной выси — багровая полоса, след невиданного сигнала, и где-то далеко-далеко за огненной этой чертой белый пляж, мандолина, дети…

Какой летчик, штурман, воздушный стрелок, как [8] бы он ни был занят, хоть на момент не поднимет к небу, заслышав привычный, упругий гул? Какой техник, механик, моторист не вслушается в родной этот и не проводит крылатую машину внимательным взором мысленно пожелав, чтобы все в ней работало, как часы? И в чью молодую память навеки не врежется пламенная черта, разделившая жизнь на две части? Он был великий психолог, но главное — авиатор, он был авиатор до мозга костей, тот человек, кому пришла в голову эта удивительная идея.