Еще за неделю до открытия театр был вполне готов: устроен он был в виде просторного, высокого сарая и обшит внутри выстроганными досками; целое полчище маляров расписывало стены гирляндами самых изумительных ярких цветов, произрастающих, может быть, только в центре Африки и в ботанике еще неизвестных; между ними резвились хороводы амуров и виднелись триумфальные арки.

Плотники устраивали помещение для оркестра и ложи по бокам его. Барьеры обтягивались красным кумачом; переднюю часть половины зрительного зала наполняли разнокалиберные стулья и кресла; в задней вместо них вытягивались длинные деревянные скамейки: эта часть занимала возвышенный помост и отделена была от «благородной» невысокою стенкой и предназначалась для всякого рода разночинцев.

Для входа в парк, где Пентауров предположил в вечер открытия устроить гулянье, возводилась триумфальная арка; на широких дорожках наколачивали на подрамочники полотно, и тут же несколько босых маляров гуляли по нему и длинными кистями, что швабрами, писали декорации; у деревьев стояли и просушивались уже готовые багдадские дома и минареты; на траве лежали морская даль и небо такой замечательной синевы, что глядевшее на них в просветы деревьев настоящее небо казалось совсем выцветшим; в даль аллей протягивали проволоку для разноцветных фонариков, вкапывали столбы.

На сцене с утра до ночи шли репетиции. Белявка сбился с ног, то уча актеров, то носясь в парк к малярам, к клумбам, где по его указаниям расставляли все для фейерверка, а оттуда к плотникам, устраивавшим кулисы; то он был у барина за приказом, то в девичьей, где шились костюмы, либо у ключницы за всякими припасами для работ. Везде он был необходим, всюду его звали и ожидали, и это сознание своей необходимости и важности преисполняло его гордостью.

Теперь он был уже не тог захудалый и скромный человечек, каким он явился в Рязань: это был человек, которому не только почтительно кланялась вся дворня, но которому даже стал подавать руку сам приказчик Маремьян Григорьевич.

Хитрый хохол с первых же дней раскусил Пентаурова и сумел заслужить его полное доверие и расположение.

Как только костюмы были готовы, Пентауров приказал актерам одеться в них на репетицию, пришел на сцену и уселся около суфлерской будки.

Наряженные, как на святках, актеры выстроились вереницей и один за другим подходили к барину; тот внимательно со всех сторон рассматривал каждого. Костюмы удостоились полного одобрения, в особенности же доволен остался Пентауров разбойником Османом-Македонским и Антуанетиной-Заирой, одетой в розовые шальвары и нечто вроде курточки из белого газа, усеянной блестками, с вырезом на груди и широчайшими откидными рукавами.

— Очень мила, очень… — проговорил Пентауров и даже потрепал по румяной щеке попунцовевшую и опустившую голову девушку.

Начали репетировать пьесу, уже известную всем назубок.

Белявка в длинных белых чулках, в коротких серых панталонах с широкими сборками на боках и в синем колете, с закинутым за спину черным плащом, важно стоял около Пентаурова и, избочась и опершись на рукоять длиннейшей шпаги, задравшейся другим концом выше его головы, делал замечания.

— Гассан, ты ж вельможа… ты ж ей в любви объясняешься! Шо ж ты штаны все вверх поддергиваешь?

— Упадут сейчас, Григорий Харлампыч! — ответил Сарданапалов, прервав свой любовный монолог.

— Так смотреть же надо было раньше. Ну а если на представлении они у тебя упадут, тогда шо?

— Тогда прямо пороть! — отозвался Пентауров. — Благо и снимать их будет ненужно!

— Да не гни ж ты коленок, Вольтеров! — воскликнул Белявка. — Сколько ж тебе раз говорено? Ведь ты ж на трон сесть идешь, а не мешок на барку прешь. Пройди еще раз!

Второй раз оказался горше первого.

— Ну шо я с ним буду делать? — плачущим голосом обратился Белявка к Пентаурову. — Он же ж по сцене, как опоенная лошадь, ходит!

— Ничего… мы ему палку в руки дадим! — сказал ГІентауров. — Пусть опирается на нее, вид у него будет величавее…

В самый разгар второго действия из-за кулис выставился один из плотников и осторожно поманил к себе пальцем Белявку.

— Шо треба? — важно спросил Белявка, подойдя к тому.

— Господин какой-то нашего барина спрашивают…

— Який господин?

— А не знаю… как следует быть одеты…

— Где вин?

— Тамотка… — Плотник указал рукой на подъезд.

Белявка поспешил к Пентаурову. Репетицию прервали, и за неизвестным был послан плотник.

Через несколько минут вместо одного господина в сумерках глубины сцены показалось двое. Один, плечистый и высокий, был в широком гороховом пальто, другой, похудощавее и пониже, облачен был в такой же сюртук; в руке он нес какой-то сверток.

— Смарагд Шилин! — отрекомендовался человек в пальто, подойдя к Пентаурову. — А это со мной учитель здешнего училища — Зайцев.

Пентауров, приподнявшийся было со стула, грузно опустился на него и убрал назад протянутую руку.

— Чем могу быть полезен вам, судари мои? — спросил он, откинувшись на спинку.

Лицо Зайцева, молодое и миловидное, подернулось краской.

— Видите ли, я вот… — Он словно поперхнулся и взглянул на своего спутника.

— Да не мнись, приступай прямо! — поддержал его Шилин. — Видите ли, он написал трагедию…

Лицо Пентаурова выразило изумление.

— И принес к вам, чтобы вы поставили ее на театре! — докончил он. Серые, смелые глаза его перешли на лицо Зайцева. — Трус он большой: кабы не я — и не пришел бы ни за что!

— Вы написали настоящую трагедию? — обратился Пентауров к Зайцеву, стоявшему в противоположность товарищу в самой скромной позе и опустив глаза в землю.

— Написал-с… — ответил тот, поднял на миг большие темные глаза и опять потупил их.

— И вы желаете, чтобы я ее поставил?

— Разумеется… — ответил Шилин.

— Гм… А знаете ли вы, молодой человек, — назидательно начал Пентауров, — для чего сей театр предназначается?

Ответом ему были два вопросительных взгляда пришедших.

— Театр сей предназначается для великих произведений! Здесь будут явлены публике только великие пьесы… Будут Сумароков, Озеров, ну… и другие. Вы считаете себя, молодой человек, достойным занять место среди них?

Зайцев слегка побледнел.

— Я ничем не считаю себя, — негромко ответил он, вскинув вдруг загоревшиеся глаза на Пентаурова, — я только принес свой опыт и прошу вашего суда над ним.

— А, это дело другое! — смягчившись, сказал Пентауров. — Хорошо, я прочту его и обсужу. Но только не теперь, сейчас я занят по уши. Вот это мой режиссер и правая рука моя… — добавил он, взяв протянутую ему рукопись и указывая ею на Белявку, стоявшего рядом с ним в позе короля, принимающего депутацию, с рукою на эфесе шпаги. — Он прочтет и доложит мне, стоит ли мне беспокоиться и читать ее…

— Стоит, в том я порука! — воскликнул Шилин, стукнув кулаком в широкую грудь свою. — Штука презамечательная!

Посетители отвесили по поклону, на которые Пентауров ответил снисходительным наклонением головы, и удалились, — Зайцев на носках, а Шилин без стеснения шагал по сцене, как по чистому полю.

Репетиция возобновилась.

Надо, наконец, сказать несколько слов о виновнике стольких рязанских тревог и событий — о Пентаурове.

Отец его обладал большим состоянием, мать же его, Людмила Марковна, имела только связи: она приходилась дальней родственницей фавориту императора, графу Бенкендорфу.

Связей этих Пентауров не сумел сберечь. В Петербурге он сошелся с кружком графа Хвостова и выступал в нем с чтением своих стихов.

Многочисленные прихлебатели, как тараканы на кухне, разводившиеся при богатых барах, убедили его в его высоком уме и таланте, и новый Кантемир после долгого труда и пота разразился дубовой сатирой на военный мир.

Как водится, те же друзья сейчас же довели сатиру до сведения Бенкендорфа. Граф призвал автора к себе, и что постигло сатирика в кабинете — неизвестно, — только, выскочив оттуда, Пентауров едва попал в двери, бледный, что выбеленная стена.

На другое же утро он ускакал в Рязань, бросив весь дом на попечение единственного своего сына Степана, которого терпеть не мог и которому было уже двадцать четыре года.

Беседа с Бенкендорфом произвела на беглеца такое впечатление, что он заперся, как в затворе, в своем рязанском доме и, несмотря на скуку до одури, взялся за перо не скоро. Но все-таки взялся и, решив одарить отечество великими произведениями, но уже не в столь опасном роде, принялся сочинять трагедии, а затем и подумывать о постановке их на сцене. Отсюда до постройки театра оставался всего один шаг.